Избранное

Элсхот Виллем

Сыр

(повесть)

 

 

Надтреснут голос, глуховат, Но яростно слова звучат, Язвя и беспокоя Филистерство тупое. Усмешкой смысл ехидных слов Он подтвердить всегда готов. Подвижный рот у Яна — Болезненная рана. И дом у Яна, и семья, Толпа поклонников, друзья, Он рад им всем… Но что же Мешает счастью все же? Он что-то знает, что-то ждет, С надеждой он глядит вперед, Тревожно ему спится В его родной столице. Не унывай, дружище Ян! Сатиры бич недаром дан: Борись за благородство, Бичуй людское скотство! [32]

 

Введение

Бюффон заметил, что стиль — это сам человек. Короче и вернее не скажешь. Но для человека чувства мало проку от афоризма, пусть даже достойного быть увековеченным на камне. Да и можно ли выразить словами, что такое стиль? Из высшего напряжения стиля рождается трагическое. Разве не трагична сама человеческая судьба? Вдумайтесь в слова Иова: «Там беззаконные перестают буйствовать, и там отдыхают истощившиеся в силах» — и перед вами предстанет суетное человечество, занятое совокуплением, обжорством или молитвой, а рядом — свалка для тех, чья последняя конвульсия завершилась покоем.

Стиль подобен музыке, которая родилась из человеческого голоса, выражавшего ликование и печаль, задолго до того, как люди научились писать черным по белому. А трагическое достигается за счет интенсивности, меры и гармонии, пауз, чередования бурных выражений восторга с медленно льющимися мелодиями и тревожными ударами гонга, простоты и искренности с сардонической усмешкой.

Допустим, что ты изобразил море, а над ним — небо. Сначала небесная лазурь потрясает зрителя споим великолепием. Тот, кто берет за отправную точку лазурное небо, должен суметь создать его таким лазурным, каким небо в действительности никогда не было. Зрителя сразу же должна поразить особая голубизна этого небосвода, хотя никто не говорит ему: «Небо очень, очень голубое». У него ведь есть душа, которая скажет ему это, ибо стиль внятен лишь тем, у кого есть душа.

Небо должно оставаться лазурным и ясным до тех пор, пока впечатление лазурности полностью не овладеет душой зрителя. Но не дольше, иначе он подумает: «Да, небо голубое, это я уже знаю, ну и что?» И он отвернется от твоего неба и погрузится в размышления о своих собственных делах. И если ему однажды удалось выскользнуть из твоих рук, то вторично его уже не заставишь смотреть на твое произведение и сочувствовать ему и уж, разумеется, он навсегда потеряет интерес к небесной лазури. Чем интенсивнее лазурь, тем лучше, ибо тем скорее он переполнится ею. А если ты взял за отправную точку черное небо, то пусть уж это будет такая чернота, чтобы зрителя дрожь пробрала.

После того как лазурное великолепие длилось достаточно долго, пора появиться первому облачку, благодаря которому он поймет, что не для того он здесь стоит, чтобы до конца своих дней любоваться небесной лазурью. Потом лазурь постепенно исчезнет в нагромождении туч-исполинов.

Появление первого облака возвещается тревожным ударом, напоминающим удар грома, и всякий раз появлений новых мрачных чудовищ сопровождается его раскатами.

Первый удар имеет особое значение, подобно рождению первого ребенка в семье. Следующие рождаются точно так же, но люди ко всему привыкают, к родам тоже, и изумление постепенно ослабевает.

Первый удар должен прозвучать в тот момент, когда все вокруг безоблачное и лазурное, когда царят любовь и счастье, когда ожидаешь всего, кроме грома. Он должен предостеречь, насторожить, но не испугать. Нечто подобное формуле «Брат, ты должен умереть», провозглашенной в ясный летний полдень. Он должен прозвучать тихо-тихо, чтоб человек даже и не был уверен, что он что-то слышал, и тем более не понял, что это было. Но если это по-прежнему выражение восторга, то какое странное! После первого удара у него должно появиться недоверие к небесной лазури, подобное тому, которое испытываешь к пище, когда в нее что-то попало, пли к траве, когда замечаешь в ней какое-то движение при полном безветрии. Человек должен задуматься над тем, не послышалось ли ему нечто подозрительное и не туча ли то, что он видит вдалеке. Желательно, чтобы он скорее пришел к выводу, что это не был гром, просто в выражении восторга произошла какая-то заминка. Этого можно добиться лишь в том случае, если первый удар звучит тихо и недолго.

Человек сидит вечером один в пустом доме и читает. И вдруг ему что-то послышалось. Нет, все тихо, и его сердце снова продолжает свой скучный, размеренный бег.

Если первый удар был слишком громким, то ничто уже не сможет произвести на него впечатления. Тогда человек подумает: «Ах, вот в чем дело! Ну что ж». И тут же заткнет уши. Возможно, он противопоставит производимому тобой шуму силу воли и будет слушать, заранее решив, что ничего нового уже не услышит. Ибо беспрерывный грохот равносилен абсолютной тишине. А автор, который так вот ни с того ни с сего бьет в набат, выглядит просто сумасшедшим.

После того как необыкновенная небесная лазурь продержалась еще некоторое время, должен раздаться второй удар.

И теперь человек видит тучу и думает: «Значит, я был прав. Это не было выражением восторга». Для верности — ведь впечатление лазурности еще глубоко сидит в нем — он пытается вспомнить первый удар. И если он хорошенько постарается, то вспомнит его и подумает: «Ну вот, я не ослышался». Но он еще не совсем уверен, что тот первый удар что-то означал: так слаб он был и так неожиданно раздался. Человек в своем пустом доме встает и прислушивается. И тут-то все и начинается! Постепенно лазурь исчезает, на небе громоздятся тучи. Гром гремит непрерывно, и человек уже каждый раз предвидит следующий удар. Ему даже кажется, что он управляет ими, он думает, что ведет корабль, и не понимает, что он только пассажир. Но когда он говорит: «Вот сейчас раздастся удар, от которого обрушится замок, я этого хочу», то гром смолкает и сквозь тучи проглядывает клочок лазури.

Он думает: «Да, мне еще везет. Могло быть хуже. Я на месте автора вообще бы не оставил камня на камне». Он на знает, что гром не грянул и не грянет потому, что лазурь уже забыта, потому что впечатление лазурности стерлось в его душе. А удар не самоцель. Цель — лазурь и гром, лазурь в предчувствии грома и гром при новом ощущении лазури.

Человек в пустом доме снова опускается в кресло.

И после того как ему показали лазурь в десятый раз, каждый раз на все более короткий срок, и он думает: «Теперь все ясно. Дело в непрерывной смене лазури и туч», вдруг раздается новый удар. Человек в тихом доме содрогается, его прошибает холодный пот. Он пытается встать, но не может. Не то чтобы он боялся, но он парализован величием этого единственного удара. Он думает: «Больше меня не проведешь» — и готовится дать отпор следующему удару, подобно тому как в цирке ждешь очередных пистолетных выстрелов после того, как прозвучал первый.

Но человек ошибается, это был УДАР.

Если ты хочешь покончить с небесной лазурью, могут последовать еще несколько громовых раскатов, но они будут лишь отзвуками, эхом, последними взмахами крыльев птицы. Но если тебе самому надоела эта небесная лазурь, тогда все, аминь и дело с концом.

Он продолжает сидеть, когда все уже кончилось и нет больше ни грома, ни туч, ни лазурного неба.

Он закрывает твою книгу и уходит, забыв шляпу. Дорогою он на миг останавливается и бормочет: «Вот так история». Он оглядывается, потом задумчиво продолжает свой путь и исчезает на горизонте. Напряжение трагического коснулось его души.

В природе трагическое содержится уже в самом явлении. В искусстве оно проявляется больше в стиле, чем в самом событии. Можно трагически нарисовать селедку, хотя в ней нет ничего трагического. И напротив, недостаточно сказать «мой бедный отец умер», чтобы достичь трагического эффекта.

В музыке абстрактность трагического еще очевиднее. Трагичность «Лесного царя» Шуберта не увеличивается благодаря стихам Гёте, хотя в них и душат ребенка. Напротив, они лишь отвлекают внимание от трагического ритма.

То же и в литературе, где мы, однако, не располагаем гаммой звуков, а должны обходиться лишь жалкими словами. Но каждое слово вызывает определенный образ, а последовательность слов создает скелет, на котором можно лепить стиль. Нельзя рисовать без полотна. Но сам скелет — дело второстепенное, так как высшее напряжение стиля может быть достигнуто при самом незначительном событии. Все совершенство Родена так же заключено в одной из рук его скульптуры, как и во всей группе семи горожан Кале, и чудо заключается в том, что он смог изваять с одинаковым совершенством все семь фигур. Счастье еще, что их было не семьдесят. Тогда общий для всех скелет был бы так по-разному «облеплен» различными темпераментами, что никто не смог бы рассмотреть один и тот же костяк под этими абсолютно чуждыми друг другу произведениями. Главное — работать над тем, что соответствует именно твоему стилю. Вот почему следует давать школьникам свободу выбора темы, а не заставлять пятьдесят семь таких непохожих друг на друга бедняжек описывать в один и тот же день весну или похороны матери. И если бы один из них послал учителю письмо, в котором заявлял бы, что сегодня он отказывается писать сочинение на какую бы то ни было тему, то это письмо следовало бы считать его сочинением.

Эффект, которого старается достичь художник, должен соответствовать его собственному состоянию духа. Пусть тот, кто сам весел, не пытается произвести трагическое впечатление, иначе у него вырвутся фальшивые звуки, которые все испортят. Правда, иногда веселость призвана служить обрамлением серьезного содержания. Но в таком случае она должна проявиться в чем-то оригинальном, вроде небесной лазури. И с самого начала, ибо книга — это та же песня, надо всегда иметь в виду заключительный аккорд, элементы которого должны вплетаться в ткань всего повествования подобно лейтмотиву в симфонии. Читатель постепенно должен проникаться чувством беспокойства, так, чтобы ему захотелось поднять воротник и раскрыть зонтик тогда, когда еще ярко сияет солнце.

Кто не теряет из виду конца, тот легко избежит длиннот, так как постоянно будет спрашивать себя, каждая ли деталь повествования способствует достижению его цели. И тогда он быстро обнаружит, что каждая страница, каждое предложение, каждое слово, каждая точка, каждая запятая или приближают его к цели, иди удаляют от нее. В искусстве середины нет. Лишнее следует убирать, и там, где можно обойтись одним героем, толпы не надо.

В искусстве нельзя делать попыток. Не пытайся браниться, если не сердит, не пытайся плакать, если душа суха, не ликуй, если не переполнен радостью. Можно попытаться испечь хлеб, но нельзя сделать попытку творить. Родить тоже не пытаются. Где есть беременности там роды наступают сами собой в положенный срок.

 

Сыр

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Франс Лаарманс, клерк в «Дженерал Марин энд Шипбилдинг компани», потом коммерсант, потом снова клерк.

Мать Лаарманса (дряхлая и умирающая).

Доктор Лаарманс, брат Франса.

Господин Ван Схоонбеке, друг доктора и виновник случившегося.

Хорнстра, торговец сыром в Амстердаме.

Фине, жена Франса Лаарманса.

Ян и Ида, их дети.

Госпожа Пеетерс, соседка, страдающая печенью.

Анна ван дер Так, Тейл, Эрфурт, Бартеротте, клерки в «Дженерал Марин».

Боорман, консультант по коммерческим вопросам.

Старый Пит, машинист в «Дженерал Марин».

Молодой Ван дер Зейпен, желающий стать компаньоном.

Друзья Ван Схоонбеке.

КОМПОНЕНТЫ ДЕЙСТВИЯ

Сыр. Сырная мечта. Сырный фильм. Сырная операция. Сырная кампания. Сырные рудники. Сырный мир. Сырный день. Сырный корабль. Сырная торговля. Сырное дело. Сырный роман. Сырные потребители. Сырный деятель. Сырная головка. Сырный вождь. Сырный трест. Сырный дракон. Сырная напасть. Сырное отречение. Сырное наваждение. Сырная стена. Сырная проблема. Сырный груз. Сырный замок. Сырная рана.

ГАФПА (торговая фирма).

Подпал пакгауза «Блаувхуден».

Контора Лаарманса, с телефоном, письменным столом и пишущей машинкой.

Игра в триктрак.

Саквояж (плетеный).

Крупный сырный магазин.

Кладбище.

I

Наконец-то я пишу тебе снова, так как ожидаются большие события, в которых играет роль некий господин Ван Схоонбеке.

Ты, наверное, уже знаешь о смерти моей матери.

Неприятная история, разумеется не только для нее, но и для моих сестер, которые сами чуть не свалились, ухаживая за ней.

Она была стара, очень стара. Не знаю точно, сколько ей было. Она ничем не болела, просто была очень дряхлая.

Старшая сестра, у которой она жила, относилась к ней хорошо: размачивала хлеб, следила за ее желудком и поручала ей ради занятия чистить картошку. Она чистила, чистила на целую армию. Мы все носили картошку к сестре, мадам с верхнего этажа и еще некоторые соседи тоже, потому что, когда ей однажды хотели дать для повторной чистки ведро уже очищенного картофеля (из-за отсутствия запаса), она заметила это и серьезно сказала: «Он уже почищен».

А когда она больше не могла чистить картофель, так как руки и глаза отказались служить ей, сестра давала ей щипать вату из матраца, свалявшуюся в комочки. От этого было много пыли, и мама покрывалась ею с ног до головы.

И так изо дня в день, и ночью, как днем: дремать-щипать, дремать-щипать. И лишь изредка улыбка, бог весть кому.

Об отце, умершем пять лет назад, она не вспоминала. Он для нее теперь не существовал, хотя у них и было девять детей.

Когда я навещал ее, то заводил иногда разговор о нем, чтобы немножечко расшевелить ее.

Я спрашивал, неужели они действительно забыла Криста — так его звали.

Она прилагала все усилия, чтобы понять мои слова. Казалось, она признавала необходимость что-то осознать, наклонялась в кресле и смотрела на меня с напряжением в лице и набухшими венами на висках: догорающая лампа, грозящая вот-вот погаснуть.

Искра быстро гасла, и тут она дарила свою улыбку, от которой кровь стыла в жилах. Если я продолжал допытываться, она пугалась.

Нет, прошлого для нее больше не существовало. Ни Криста, ни детей. Осталось лишь щипать вату.

Только одна мысль жила как призрак в ее голове — мысль о том, что последняя небольшая закладная на один из ее домов все еще не оплачена. Возможно, она еще надеялась когда-нибудь наскрести нужную сумму.

Моя добрая сестра в ее присутствии говорила о ней в третьем лице:

— Она хорошо поела. Сегодня она очень капризничала.

Потом она уже не могла и щипать, подолгу сидела, положив синие узловатые руки на колени, или часами царапала свое кресло, словно продолжала щипать вату. Она уже не отличала вчера от завтра. И то и другое означало лишь «не сейчас». Было ли это вызвано ослаблением зрения или тем, что злые духи осаждали ее все время? Во всяком случае, для нее не было разницы между днем и ночью: она вставала, когда полагалось спать, и спала, когда с ней разговаривали.

Она еще могла немного передвигаться, держась за стены и мебель. Ночью, когда все спали, она вставала, ковыляла к своему креслу и начинала щипать несуществующую вату пли шарить вокруг в поисках кофемолки, словно собираясь сварить кофе для гостей.

И никогда она не снимала со своей седой головы черную шляпку, даже на ночь, как будто собиралась на прогулку. Ты веришь в ведьм?

Но однажды перед сном она покорно позволила снять с нее шляпку, и я понял, что она больше не встанет.

II

В тот вечер я до полуночи играл в карты в «Трех королях» и выпил четыре кружки светлого пива, так что был в наилучшем состоянии, чтобы проспать всю ночь напролет.

Я старался раздеться как можно тише, чтобы не разбудить жену. Не терплю ее ворчания.

Но, стоя на одной ноге и стягивая первый носок, я нечаянно толкнул ночной столик, и жена сразу проснулась.

— Как тебе не стыдно, — начала она.

И тут в нашем тихом доме раздался звонок. Жена приподнялась с кровати.

Ночью такой звонок настораживает.

Мы оба ждали, когда замолкнет звук в прихожей. Я — с замирающим сердцем, держась рукой за правую ногу.

— Что бы это могло значить? — прошептала она. — Посмотри в окно, ты еще не разделся.

Обычно мне не удавалось так легко отделаться, но звонок отвлек ее от меня.

— Если ты сейчас же не посмотришь, то я пойду сама, — пригрозила она.

Но я уже понял, что случилось. Другого не могло быть.

На улице перед нашей дверью маячил призрак, который называл себя Оскаром и просил меня немедленно пойти с ним к матери. Оскар — муж одной из моих сестер, человек незаменимый в подобных обстоятельствах.

Я передал жене, в чем дело, оделся и пошел отворять дверь.

— Все кончится этой ночью, — заверил меня Оскар. — Началась агония. Надень шарф. Холодно.

Я повиновался и последовал за ним.

На улице было тихо и ясно, и мы шли быстро, словно оба торопились на ночную работу.

Подойдя к дому, я машинально потянулся к звонку, но Оскар остановил меня, спросив, не спятил ли я, и тихонько постучал крышкой почтового ящика.

Нам открыла племянница, дочь Оскара. Бесшумно она затворила за нами дверь и сказала, чтобы я поднялся наверх, что я и сделал, следуя за Оскаром. Я снял шляпу, чего обычно в доме матери никогда не делал.

Мой брат, три сестры и соседка с верхнего этажа сидели в кухне рядом с комнатой, где наверняка лежала она. А где же ей еще лежать?

Старая монахиня, наша кузина, неслышно скользила из комнаты умирающей в кухню и обратно.

Все смотрели на меня словно с упреком, и одна из женщин еле слышно поздоровалась со мной.

Стоять мне или сесть?

Стоять неудобно: может показаться, что я собираюсь сразу же уйти. А сесть — это словно показать, что я примирился со всем происходящим, а значит, и с состоянием матери. Но так как все сидели, я тоже взял стул и сел немного сзади, подальше от света. Царило необычное напряжение. Возможно, оттого, что они остановили часы.

В кухне было невыносимо жарко. А тут еще эти женщины с распухшими глазами, будто они резали лук.

Я не знал, что сказать.

Спросить, как мама, неуместно. Ведь каждый понимал, что дело идет к концу.

Надо бы заплакать, но с чего начать? Вдруг всхлипнуть? Или вынуть носовой платок и приложить его к глазам, хоть они и сухие?

Как раз в этот момент, явно из-за жары в тесной кухне, начало действовать злополучное светлое пиво, так что я весь покрылся испариной.

Чтобы что-то делать, я встал.

— Пройди туда, — сказал мой брат, доктор.

Он сказал это совсем просто, не слишком громко, однако же тоном, не оставляющем сомнения в том, что моя ночная прогулка имела смысл. Я последовал его совету, так как боялся, что мне станет худо от выпитого пива, от жары и психологической атмосферы в кухне. Они объяснили бы это горем, но представь себе, а вдруг бы меня вырвало.

В комнате было прохладнее и почти темно, что тоже было мне кстати.

На ночном столике горела единственная свеча, которая не освещала мать на высокой постели, так что ее агония не причиняла мне неприятных ощущений. Рядом сидела наша кузина-монахиня и молилась.

Я немного постоял, потом вошел брат, взял свечу, поднял ее вверх, как в факельном шествии, и осветил маму. Вероятно, он что-то увидел, так как подошел к двери в кухню и попросил всю компанию войти.

Я услышал, как задвигали стульями, потом они вошли.

Немного погодя старшая сестра сказала, что все кончено, но монахиня возразила ей, объяснив, что не упали две слезы. Неужели их должна пролить мать?

Это продолжалось еще час, пиво все еще действовало на меня, а потом объявили, что она скончалась.

Они были правы, ибо, как я в глубине души не приказывал ей подняться и разогнать всю банду своей устрашающей улыбкой, ничто не помогало: она лежала так тихо, как может лежать только покойник. Все кончилось очень быстро, и ничто бы не изменилось, если бы я не присутствовал.

Я весь похолодел, когда женский хор начал плакать, а я не смог в этом участвовать.

И откуда у них только брались слезы, ведь это были уже не первые, как я мог судить по их лицам. К счастью, брат тоже не плакал. Но он врач, и все они знают, что он привык к таким зрелищам, так что мне все-таки было неловко.

Я постарался исправить дело тем, что стал обнимать женщин и крепко жать им руки, а сам думал: просто невероятно, вот только что она была жива, а теперь ее нет.

Вдруг сестры перестали плакать, принесли воду, мыло и полотенца и начали обмывать ее.

Действие пива теперь совсем прекратилось, и это доказывает, пожалуй, что я переживал по крайней мере не меньше остальных.

Я ждал в кухне, пока ее оденут. Потом нас опять пригласили в спальню.

За короткий срок они много сделали, и дорогая покойница выглядела даже лучше, чем при жизни, когда улыбалась про себя, чистя картофель или расщипывая вату.

— А тетя и в самом деле красива, — сказала кузина-монахиня, удовлетворенно взглянув на кровать и маму.

А уж она-то знает в этом толк, ибо служит сиделкой, она всю жизнь имеет дело с больными, и видеть мертвецов ей тоже приходится очень часто.

Потом племянница сварила кофе (ведь женщины заслужили его), а Оскар получил разрешение поручить организацию похорон одному из своих друзей, который, по его мнению, был надежнее и дешевле других.

— Хорошо, Оскар, — устало махнув рукой, согласилась старшая сестра, словно вопрос о деньгах ее совсем не интересовал.

Я считал, что пора расходиться по домам, но не осмелился подать пример, так как пришел последним.

Одна из сестер зевала, роняя последние слезы, а брат надел шляпу, еще раз пожал всем руки и ушел.

— Я пойду вместе с Карелом, — сказал я. Кажется, это были первые слова, произнесенные мною. Они могли создать впечатление, что я ухожу ради Карела, так как даже врач может иногда нуждаться в утешении.

Таким образом я выбрался из дому.

Было три часа ночи, когда я снова оказался в своей спальне и стягивал первый носок, держась за ногу.

Сон валил меня с ног, и, чтобы мне не пришлось излагать все по порядку, я сказал, что с мамой все по-прежнему.

О похоронах рассказать почти нечего. Они прошли нормально, и я не стал бы писать о них, так же как и вообще о маминой смерти, если бы не то обстоятельство, что там я познакомился с господином Ван Схоонбеке.

Как заведено, мой брат, я, мужья сестер и четыре кузена стояли полукругом у гроба, пока его не вынесли. Тогда более дальние родственники, друзья и знакомые стали подходить и пожимать каждому из нас руки, шепча слова участия или глядя застывшим взором прямо мне в глаза. Их было много, даже слишком много, казалось мне, ибо это продолжалось очень долго.

Жена повязала мне на рукав траурную повязку, так как я договорился с братом не шить траурного костюма, потому что после похорон его почти не придется носить. Но злополучная повязка была слишком свободна и все время сползала. Через каждые три-четыре рукопожатия мне приходилось поправлять ее. Вот тогда-то и пришел господин Ван Схоонбеке, друг и пациент моего брата. Он проделал все то же, что и другие, но более тонко — и скромно. Светский человек — это я понял сразу.

Он сопровождал нас в церковь и на кладбище, а когда все было закончено, сел с моим братом в один из экипажей. Тут-то я и был ему представлен. Он пригласил меня зайти как-нибудь в гости, что я и сделал.

III

Господин Ван Схоонбеке принадлежит к богатому старинному роду. Он холостяк и живет в большом доме на одной из наших красивейших улиц.

Денег у него куры не клюют, и все его друзья тоже с деньгами. Это в основном судьи, адвокаты, коммерсанты или бывшие коммерсанты. У каждого из их компании не менее одной автомашины, за исключением самого Ван Схоонбеке, моего брата и меня. Но господин Ван Схоонбеке может купить машину, когда захочет, и его друзья прекрасно знают это. Они считают его чудаком и иногда говорят: «Сам черт не поймет этого Альберта».

С братом и со мной дело обстоит несколько иначе.

Как врач, он не имеет никаких веских оправданий для того, чтобы не завести себе машину, тем более, что он ездит на велосипеде, чем доказывает, что машина ему очень бы пригодилась. Но для нас, варваров, врач — нечто вроде святого и идет — непосредственно после священника. Уже только благодаря своей профессии мой брат более или менее презентабелен даже и без машины. В кругу господина Ван Схоонбеке человек, в сущности, просто не имеет права поддерживать дружеские отношения с людьми без денег и титулов.

Когда друзья собираются у него и встречают там незнакомого человека, он представляет новичка таким образом, что все оценивают его по крайней мере на сто процентов выше, чем он стоит. Заведующего отделом он именует директором, а полковника в штатском представляет как генерала.

Мой случай, однако, был трудным.

Ты ведь знаешь, что я клерк в «Дженерал Марин энд Шипбилдинг компани», и ему не за что было зацепиться. У клерка нет ничего за душой, он совершенно беззащитен на земле.

Ван Схоонбеке задумался на две секунды, не более, потом представил меня как господина Лаарманса с Корабельных верфей.

Английское название нашей фирмы показалось ему слишком длинным для запоминания, а также слишком точным. Ему хорошо известно, что во всем городе нет ни одной крупной фирмы, где бы у кого-то из его друзей не было знакомых в дирекции, которые могли бы немедленно информировать всех о моем социальном ничтожестве. Сказать «клерк» ему бы и в голову никогда не пришло, так как этим он подписал бы мой смертный приговор. А дальше мне надо было выкручиваться самому. Он снабдил меня кольчугой для битвы и большего сделать не мог.

— Господин, видимо, инженер? — осведомился мужчина с золотыми зубами, сидевший рядом со мной.

— Инспектор, — мгновенно ответил мой друг Ван Схоонбеке, который прекрасно понимал, что инженер должен окончить определенный институт, иметь диплом и массу технических познаний, и это могло поставить меня в затруднительное положение при первой же беседе.

Я рассмеялся, чтобы натолкнуть их на мысль, что здесь вдобавок кроется какая-то тайна, которая, возможно, будет открыта в свое время.

Они украдкой осмотрели мой костюм, который, к счастью, был почти новый и кое-как сошел, хоть покрой у него и неважный, и оставили меня в покое.

Сначала они разговаривали об Италии, где я никогда не был, и я объехал вместе с ними всю страну Миньон: Венецию, Милан, Флоренцию, Рим, Неаполь, Везувий и Помпею. Когда-то я читал об этом, но все же Италия для меня не более чем место на карте, так что я молчал. О памятниках искусства ничего не говорили, зато много распространялись о том, какие великолепные и страстные женщины итальянки.

Досыта наговорившись об Италии, они перешли к обсуждению тяжелой жизни домовладельцев. Многие дома пустовали, и все гости Ван Схоонбеке заявили, что жильцы их домов платят нерегулярно. Я собрался запротестовать не потому, что мои жильцы регулярно платили (их у меня просто нет), а от себя лично, так как сам всегда плачу своевременно, но они уже завели речь о своих автомашинах, четырех- и шестицилиндровых, о плате за гараж, о ценах на бензин и смазочное масло и о других вещах, о которых мне, разумеется, сказать было нечего.

Затем начался обзор того, что произошло за неделю в семьях, заслуживающих упоминания.

— Итак, сын Геверса женился на дочери Легреля, — говорит кто-то.

Это сообщается не как новость, потому что все уже знают об этом, кроме меня, который никогда ничего не слышал ни о невесте, ни о женихе, а скорее как пункт повестки дня, по поводу которого должно быть проведено голосование. Голосуют «за» или «против» в зависимости от того, равные или неравные состояния у новобрачных.

Мнения совпадают, так что дискуссия не занимает много времени. Каждый высказывает то, что думают все.

— Делафайль, значит, ушел с поста председателя Торговой палаты.

Я никогда не слышал об этом человеке, а они знают не только о его существовании и об его отставке, но большинству известны и ее истинные причины: утрата доверия из-за банкротства, какая-то тайная болезнь, скандальная история с женой или дочерью, и вдобавок ему самому все надоело.

Эта «устная газета» занимает большую часть вечера и очень мучительна для меня, так как мне все время приходится принимать решения — когда кивнуть, когда улыбнуться, а когда — поднять брови.

Да, в этой компании я постоянно испытываю страх и обливаюсь потом сильнее, чем в час смерти матери. Я уже описывал тебе, как я тогда страдал, но это длилось всего одну ночь, а у Ван Схоонбеке это повторяется каждую неделю и дальше будет не легче.

В связи с тем, что вне дома моего друга они не общаются со мной, им никак не удается запомнить мою фамилию, и сначала они называли меня разными именами, слегка напоминавшими мое. А так как я не могу поправлять их всякий раз, постоянно повторяя «извините, Лаарманс», то они решили в конце концов обращаться к Ван Схоонбеке, говоря: «Ваш друг утверждает, что либералы…» В этот момент они переводят взгляд на меня. Таким образом, называть мою фамилию незачем. А «ваш друг» означает одновременно недоумение по поводу того, какими чудесными дружками начинает обзаводиться этот Ван Схоонбеке.

Мое молчание им даже нравится. И если я заговорю, то для кого-то из них это всегда большое испытание. Из уважения к хозяину он вынужден давать мне информацию о рождении, юношеских годах, образовании, женитьбе и карьере той или иной местной знаменитости, хотя в этот вечер им хочется поговорить только о ее похоронах.

По части ресторанов я тоже не силен.

— На прошлой неделе мы с женой ели вальдшнепа в Дижоне.

Непонятно, зачем надо сообщать, что жена тоже ела.

— Значит, кутнул со своей собственной половиной, приятель? — замечает кто-то.

И тут они начинают наперебой перечислять рестораны, не только в Бельгии, но и далеко за ее пределами.

В первый раз, когда я был еще не так запуган, я счел своим долгом тоже назвать один, в Дюнкерке. Много лет назад мой школьный товарищ рассказывал, что он там обедал во время свадебного путешествия. Я запомнил название, потому что это была фамилия известного пирата.

Я держал свой ресторан наготове и ждал удобного момента.

Они уже дошли до Солье, Дижона, Гренобля, Диня, Грасса и направлялись, видимо, в Ниццу и Монте-Карло, и мне теперь было нелегко упомянуть Дюнкерк. Это произвело бы точно такое же впечатление, как если бы кто-то выскочил с Тильбургом, когда перечислялись рестораны Ривьеры.

— Можете не верить, но на прошлой неделе в Руане я съел в «Старых часах» закуску ассорти, омара, полкурицы с трюфелями, сыр и десерт, и все это за тридцать франков, — похвастался кто-то.

— А не был ли тот омар консервированным японским крабом, старина? — последовал вопрос.

Руан недалеко от Дюнкерка, и нельзя было упустить этот единственный шанс. Я воспользовался паузой и вставил:

— «Жан-Барт» в Дюнкерке тоже отличный ресторан.

Хотя я и здорово подготовился, но все же испугался собственного голоса. Я потупил взор и ждал реакции.

К счастью, я не сказал, что сам был там в этом месяце, ибо кто-то тут же заметил, что этот «Жан-Барт» уже три года как закрыт и переоборудован в кинотеатр.

Да, чем больше я буду говорить, тем скорее они поймут, что у меня не только нет автомашины, но и никогда не будет.

Итак, лучше всего молчать, ибо они начинают присматриваться ко мне и, видимо, задумываются над тем, что побуждает Ван Схоонбеке оказывать мне гостеприимство. Если бы не брат, получающий пациентов через Ван Схоонбеке, то я давно бы послал всю эту компанию к черту.

С каждой неделей мне становилось все яснее, что мой друг имеет в моем лице очень обременительного подопечного и что дальше так продолжаться не может. И вдруг в прошлую среду он спросил меня, как я смотрю на то, чтобы стать представителем одной известной нидерландской фирмы в Бельгии. Речь шла о крупных предпринимателях, интересы которых он недавно успешно защищал в суде. Должность я мог получить немедленно. Достаточно было одной его рекомендации, и он готов был дать ее. Денег не требовалось.

— Подумай хорошенько, — посоветовал он. — На этом можно немало заработать, и ты подходящий человек.

С его стороны было несколько нетактично говорить так, ибо я сам знаю, для чего я подхожу, а для чего не подхожу, и не люблю, когда об этом судят другие. И все же здорово, что он без всяких условий предоставил мне случай сбросить с себя скромную оболочку клерка в «Дженерал Марин энд Шипбилдинг компани» и превратиться в коммерсанта. Вот когда его приятели с их жалкими центами вполовину сбавят спеси.

Я все-таки осведомился у него, каким товаром торгуют его голландские друзья.

— Сыром, — ответил мой друг. — На него всегда есть спрос, потому что должны же люди есть.

IV

В трамвае, возвращаясь домой, я уже чувствовал себя совсем другим человеком.

Ты знаешь, что мне уже под пятьдесят, и тридцать лет службы наложили на меня свой отпечаток. Клерки безропотны, гораздо безропотнее рабочих, которые добились некоторого уважения своей непокорностью и сплоченностью. Говорят, что в России они даже стали хозяевами. Если это так, то, мне думается, они этого заслужили. Впрочем, они, по-видимому, купили это ценой собственной крови. Клерки же в основном не имеют специализации и настолько взаимозаменимы, что человек с большим стажем может запросто получить коленкой под свой верный пятидесятилетний зад, а на смену ему найдется другой, не хуже, но дешевле.

Так как я хорошо знаю это и к тому же у меня есть дети, я всячески избегаю ссор с незнакомыми людьми, ибо они могут оказаться друзьями моего патрона. В трамвае я терплю, если меня толкают, и не слишком возмущаюсь, если мне наступят на ногу.

Но в тот вечер мне было море по колено. Неужели эта сырная мечта действительно осуществится?

Я почувствовал, что мой взгляд стал тверже, и засунул руки в карманы брюк с непринужденностью, которая полчаса тому назад была мне совершенно несвойственна.

Придя домой, я по обыкновению сел за стол, поужинал, ни словом не обмолвившись о новой перспективе, открывавшейся передо мной, и посмеялся про себя, когда увидел, как жена с обычной для нее скаредностью резала хлеб и мазала его маслом. Ведь ей и в голову не могло прийти, что, может быть, завтра она станет женой коммерсанта.

Я ел как всегда: ни больше ни меньше, ни быстрее ни медленнее. Одним словом, ел как человек, который полагает, что его многолетняя кабала в «Дженерал Марин энд Шипбилдинг компани» продлится еще неизвестное количество времени.

Несмотря на это, жена спросила, что у меня случилось.

— Что может случиться? — ответил я вопросом на вопрос.

Затем я стал просматривать домашние работы своих двоих детей.

Я обнаружил грубую ошибку в причастии страдательного залога и исправил ее так весело и дружелюбно, что сынишка удивленно посмотрел на меня.

— Ты что так смотришь, Ян? — поинтересовался я.

— Не знаю, — засмеялся мальчишка, переглянувшись с матерью.

Значит, все-таки по мне было что-то заметно. А я-то всегда считал, что умею мастерски скрывать свои чувства. Теперь придется научиться, так как в торговле это необходимо. И раз уж у меня лицо как открытая книга, то во время «устной газеты» на нем, наверное, не раз можно было прочесть «караул!».

Супружеское ложе я считаю наиболее подходящим местом для обсуждения серьезных проблем. Там я по крайней мере наедине с женой. Одеяла приглушают голоса, темнота способствует размышлению, и так как я не вижу свою жену, она не оказывает на меня давления своим встревоженным лицом. Там можно сказать все, на что не отважишься при свете. И именно там, лежа на правом боку, я объявил жене после небольшой вступительной паузы, что собираюсь стать деловым человеком.

На протяжении долгих лет она слышала лишь незначительные признания и потому потребовала, чтобы я повторил сказанное и объяснил все поподробнее, что я и сделал в спокойной, доходчивой, точнее говоря, «деловой» форме. В пять минут я обрисовал ей компанию друзей Ван Схоонбеке, рассказал о том, как они естественно и непроизвольно унижали меня, и сообщил о предложении, с которым он так неожиданно проводил меня домой.

Жена внимательно слушала, лежала тихо, как мышка, не вздыхала и не ворочалась. Я замолчал, и она спросила, что я собираюсь делать и уж не думаю ли отказаться от места в «Дженерал Марин энд Шипбилдинг компани».

— Да, — ответил я спокойно. — Без этого не обойтись. Работать клерком и вести свои торговые дела невозможно. Тут надо поступать решительно.

— А вечером? — последовал вопрос после новой паузы.

— Вечером темно, — сострил я.

Ответ попал в цель. Кровать заскрипела, жена отвернулась, предоставляя мне возможность сгинуть в моих торговых делах. Мне надлежало выкручиваться самому.

— Что вечером? — рявкнул я.

— Заниматься делами вечером, — спокойно пояснила она. — А что за товар?

И тут я должен был признаться, что это сыр. Странно, но в этом товаре я находил нечто отталкивающее и смешное. Лучше было бы торговать чем-то другим, например цветочными луковицами или электрическими лампочками, которыми Голландия тоже славится. Даже селедку, особенно копченую, я стал бы продавать с большим удовольствием, чем сыр. Но не могла же фирма на Мурдейке ради меня изменить продукцию, это я хорошо понимал.

— Странный товар, тебе не кажется? — спросил я.

Нет, ей не казалось.

— На него всегда есть спрос, — повторила она слова Ван Схоонбеке.

Ее ответ воодушевил меня, и я сказал, что завтра утром пошлю «Дженерал Марин энд Шипбилдинг компани» ко всем чертям. Мне хотелось только зайти в контору попрощаться с коллегами.

— Может быть, сначала написать фирме и предложить свои услуги, — посоветовала жена. — А потом подумаешь, что делать. Ты как ненормальный.

Последние слова были крайне непочтительными по отношению к деловому человеку, но совет был стоящий. Впрочем, хоть я и сказал, что пошлю к чертям службу, но одно дело сказать, другое — сделать. Когда у тебя есть жена и дети, надо быть вдвойне осмотрительным.

На следующий день я сходил к моему другу Ван Схоонбеке узнать фамилию и адрес, а также взять рекомендацию. В тот же вечер я написал солидное деловое письмо в Амстердам, лучшее из написанных мной в жизни. Я опустил его сам. Такое не доверишь никому, даже собственным детям.

Ответ не заставил себя долго ждать. Он пришел так скоро, что я даже испугался. Он был в форме телеграммы: «Ждем завтра одиннадцать Центральной конторе Амстердама. Дорожные расходы возместим».

Теперь надо было что-то придумать, чтобы завтра не идти на службу. Жена предложила похороны. Я отверг предложение, так как только что отпрашивался на день в связи с похоронами матери. А ради какого-нибудь кузена не отпросишься на целый день.

— Тогда скажи, что ты заболел, — сказала жена. — Это можно подготовить уже сегодня. Сейчас все болеют гриппом.

Весь день я сидел в конторе, держась за голову, и завтра я еду в Амстердам знакомиться с фирмой Хорнстры.

V

Сырный фильм начинает крутиться передо мной. Хорнстра предполагал назначить меня своим генеральным представителем в Бельгии и Великом герцогстве Люксембургском. «Официальным представителем», сказал он, но я в этом плохо разбираюсь. Великое герцогство он подкинул мне так, словно его-то и недоставало для полного весу. Правда, оно далековато от Антверпена, но зато я наконец-то увижу эту горную страну. И тогда при первой же возможности я выдам молодчикам Ван Схоонбеке несколько ресторанов в Эхтернахе, Дикирхе и Виандене.

Поездка была приятной. Расходы возмещал Хорнстра, и поэтому я ехал во втором классе вместо третьего. Потом я понял, что они рассчитывали на первый. Слишком поздно до меня дошло, что я мог взять третий, а разницу положить себе в карман. Но это было бы нечестно, особенно при первом знакомстве.

Я так волновался, что и пяти минут не мог усидеть на своем месте, а на вопрос таможенника, везу ли я что-нибудь подлежащее обложению пошлиной, ответил наивно: «Пожалуй, нет!» Однако чиновник сказал, что «пожалуй, нет» не является ответом и надо сказать «да» или «нет». Таким образом, мне сразу стало ясно, что с этими голландцами надо держать ухо востро. У Хорнстры это подтвердилось, ибо он не сказал ни одного лишнего слова, за полчаса подсчитал мои расходы, оплатил их и отпустил меня домой с контрактом в кармане. Письмо моего друга Ван Схоонбеке решило дело, потому что Хорнстра даже не слушал рассказа о моих врожденных качествах, а, прочтя письмо, сразу спросил, сколько тонн я готов пустить в оборот.

Вопрос поставил меня в тупик. Я не имел ни малейшего представления о том, сколько голландского сыра поглощается в Бельгии и на какую часть общего количества я мог наложить лапу. И какое время мне потребуется, чтобы сбыть с рук этот «оборот», как он выразился.

Моя долгая служба в «Дженерал Марин энд Шипбилдинг» не помогла мне найти ответ, я чувствовал лишь, что называть цифру не следует.

— Начинать надо с небольшого, — произнес вдруг Хорнстра, который, видимо, решил, что я думаю чересчур долго. — На следующей неделе я отправлю вам двадцать тонн жирного эдамского сыра в нашей новой патентованной упаковке. Запас буду пополнять по вашему усмотрению.

Затем он предложил подписать контракт, суть которого состояла в том, что отныне я представитель фирмы за пять процентов с продажной стоимости сыра, с окладом 300 гульденов и компенсацией транспортных расходов. Когда я подписал, он позвонил, встал из-за стола, пожал мне руку, и не успел я выйти, как уже другой посетитель сидел в моем кресле.

Выйдя на улицу, я был вне себя от радости; мне пришлось сделать над собой усилие, чтобы не запеть, как Фауст: «Ко мне возвратись, счастливая юность, и в сердце зажги желанье любви!»

Триста гульденов в месяц. Вдвое больше, чем я получаю в «Дженерал Марин энд Шипбилдинг». Там я давно достиг своего потолка; так что я уже несколько лет жду первого снижения зарплаты. На нашей верфи такой порядок: идешь от нуля к ста, а потом обратно.

А компенсация транспортных расходов! Еще не выйдя на улицу, я понял, что впредь мы будем ездить отдыхать только за счет Хорнстры. В Динане или Лароше забегу сегодня вечером в сырный магазин.

В Амстердаме я почти ничего не запомнил, потому что если что и видел там, то как во хмелю. Потом я слышал от других, что там столько-то велосипедистов и столько-то табачных магазинов, а Калверстраат ужасно длинная, узкая и оживленная. А я сам едва нашел время там пообедать и сел в первый попавшийся поезд на Бельгию, так не терпелось мне поскорее поделиться своим счастьем с господином Ван Схоонбеке и с женой. Обратному пути, казалось, конца не будет. Среди моих попутчиков были, видимо, и деловые люди, так как двое из них сидели, уткнувшись в досье. Один делал заметки на полях золотой авторучкой. Мне теперь тоже нужна такая ручка, так как просить всякий раз при оформлении заказов ручку и чернила у клиентов никуда не годится. Не исключено, что этот господин тоже торговал сыром. Я посмотрел на его чемоданы в багажной сетке, но это ничего не дало.

Господин был изысканно одет, в ослепительной рубашке, в шелковых носках и с золотым лорнетом. Сыр или не сыр?

Молчать до Антверпена было невыносимо. Я мог лопнуть. Я должен был говорить или петь. Но петь в поезде не принято. Тогда я воспользовался остановкой в Роттердаме, чтобы сказать, что экономическое положение Бельгии, кажется, несколько улучшается.

Он пристально посмотрел на меня, словно вид моего лица помогал ему умножать в уме какие-то числа, потом выдавил неясный звук на непонятном языке. Уж эти мне деловые люди!

Случаю было угодно, чтобы я приехал в среду около пяти часов. Еженедельная говорильня у Ван Схоонбеке начиналась в среду примерно в половине шестого, и я поехал прямо к нему, чтобы дать ему возможность информировать своих друзей о моем социальном росте. Как жаль, что моя мать не дожила до этого!

Для Ван Схоонбеке будет во всяком случае большим облегчением, что простой клерк из «Дженерал Марин энд Шипбилдинг» канул в вечность.

По дороге я остановился перед сырным магазином и с восторгом осмотрел витрину. В потоке яркого света электрических ламп громоздились батареи больших и маленьких сыров разной формы и разных фирм. Они стеклись сюда из всех соседних стран.

Огромные «грюйеры», похожие на мельничные жернова, служили фундаментом, а на них лежали «честеры», «гауда», «эдамские» и многие другие с совершенно неизвестными мне названиями. У нескольких наиболее крупных сыров были вспороты животы и выворочены внутренности. «Рокфоры» и «горгонзолы» выставляли напоказ свою зеленую плесень, а эскадрон «камамберов» истекал гноем.

Из магазина веяло дыханием тлена, которое, однако, стало менее ощутимо, когда я немного принюхался.

Я не хотел пасовать перед зловонием и решил, что все равно не уйду, пока сам не сочту нужным. Деловой человек должен быть закаленным, как полярник.

— Ну и воняйте! — сказал я вызывающе.

Если бы у меня был кнут, я исхлестал бы их изо всех сил.

— Да, сударь, этот запах трудно выдержать, — заметила стоявшая рядом дама. Я и не видел, как она подошла.

От привычки думать вслух в общественном месте тоже надо отучиться, ибо уже не раз бывало, что люди шарахались от меня. Для безымянного клерка это пустяк, но для делового человека имеет значение.

Я поспешил к моему другу Ван Схоонбеке, который поздравил меня с успехом и вновь представил своим друзьям, словно они увидели меня впервые.

— Господин Лаарманс — оптовый торговец продовольственными товарами.

И он наполнил бокалы.

Почему он сказал «продовольственными товарами», а не сыром? Возможно, он так же имеет что-то против этого продукта, как и я сам.

Что касается меня, то я должен как можно скорее избавиться от этого чувства, ибо деловому человеку положено быть преданным своему товару душой и телом. Он должен сжиться с ним. Он должен войти в него. Он должен проникнуться его духом. С сыром это нетрудно, хотя я говорю в переносном смысле.

Если разобраться, то во всех отношениях, кроме запаха, сыр можно считать благородным товаром, не так ли? Его производят веками. Он является одним из источников богатства наших братьев голландцев. Его едят и дети, и взрослые, и стар, и млад. То, что идет в пищу человеку, уже от одного этого приобретает некое благородство. У евреев, кажется, принято благословлять свои продукты питания, и, в сущности, каждому, кто ест сыр, следовало бы перед этим прочесть молитву.

Уж если на то пошло, у моих коллег, торгующих удобрениями, гораздо больше оснований жаловаться. А всякие рыбные отбросы, внутренности забитого скота, падаль и прочее? Их ведь тоже продают, чтобы они могли сослужить свою последнюю службу человечеству.

Среди постоянных гостей Ван Схоонбеке было несколько коммерсантов. Двое из них торговали зерном, они все время только о нем и говорили. А чем сыр хуже зерна? Скоро я заставлю их выбросить из головы это предубеждение. У кого больше денег, тот, в конце концов, и хозяин положения. Будущее открыто передо мной, и я твердо решил отдать всю свою душу сыру.

— Садитесь-ка сюда, господин Лаарманс, — предложил гость, поведение которого меня всегда наиболее раздражало. Не тот золотозубый, а лысый пижон с отлично подвешенным языком, который ухитрялся говорить что-то интересное даже во время так опротивевшей мне «устной газеты».

Он немного подвинулся, и на этот раз я впервые действительно оказался в их кругу. Раньше я всегда сидел в уголке, в самом конце длинного стола, так что для того, чтобы взглянуть на меня, им приходилось поворачивать голову почти на триста шестьдесят градусов, ибо из уважения к хозяину они сидели вполоборота к нему.

Впервые я тоже засунул большие пальцы в жилетные карманы и отбивал остальными марш по животу, как человек, знающий себе цену. Ван Схоонбеке заметил это и мило улыбнулся мне.

Все они сразу перевели разговор на деловые темы, доказывая тем самым, что они стали считаться со мной.

Я говорил мало, но все же что-то сказал, в частности: «На продукты питания всегда есть спрос». И они со мной согласились.

На меня часто посматривали, будто ждали моего одобрения, и я всякий раз давал его кивком головы. Нужно быть снисходительным к людям, особенно став коммерсантом. Но чтобы они не думали, что я всегда такой добрый и постоянно буду соглашаться с их болтовней, один раз я сказал: «Это еще неизвестно». В ответ собеседник, в других случаях не терпевший возражений, очень любезно заметил: «Само собой разумеется» — и еще был рад, что так легко отделался.

Решив, что успех дня был удовлетворительным, я неожиданно спросил: «А как рестораны, господа? Что вкусненького вы ели на этой неделе?»

Наступил кульминационный момент. Вся компания с благодарностью смотрела на меня, радуясь тому, что я королевским жестом открыл путь к ее излюбленной теме.

До сих пор я всегда уходил последним, потому что никогда не осмеливался первым встать из-за стола и нарушить тем самым гармонию сидящей компании. Кроме того, после их ухода у меня была возможность излить душу хозяину и с глазу на глаз извиниться перед ним за то немногое, что я сделал или сказал за вечер, а равно и за то, чего я не сделал или не сказал. Но на сей раз я взглянул на часы и громко произнес: «Черт возьми, уже четверть восьмого. Прощайте, господа! Счастливо оставаться!» И быстро, с видом очень занятого человека, обошел вокруг стола, пожав каждому руку, а они остались сидеть как дураки.

Ван Схоонбеке проводил меня, добродушно похлопал по плечу и сказал, что все прошло великолепно.

— Ты произвел большое впечатление, — заверил он меня. — Желаю тебе успеха с сыром.

Теперь, когда мы оказались один на один в коридоре, он назвал сыр сыром, а там, наверху, именовал его «продовольственными товарами».

В самом деле, сыр есть сыр. И если бы я был рыцарем, то на моем гербе были бы изображены три алых головки сыра на черном поле.

VI

Моя жена узнала новости не сразу. Ей пришлось набраться терпения и подождать, пока я поужинаю. Теперь я не просто ем, а завтракаю, обедаю и ужинаю. Кстати, у меня отличная жена, которая к тому же образцовая мать. Однако я считаю, что дела, подобные этому, не входят в ее компетенцию. Должен признаться также, что иногда я не могу побороть искушения подразнить ее и довести до слез. Вид ее слез успокаивает меня. На ней я срываю злость на свою социальную неполноценность. И сейчас я воспользовался последними часами своей кабалы в «Дженерал Марин энд Шипбилдинг», чтобы еще раз выдать ей на полную катушку.

Я ел молча, пока она не начала проявлять раздражение, не по отношению ко мне, а по отношению к своим кастрюлям. Через некоторое время я увидел, как слезы навернулись у нее на глаза и она пошла в кухню. Очень хорошо, когда в доме время от времени возникает драматическая атмосфера.

Теперь и я направился в кухню, как петух за курицей, и, разыскивая свои домашние туфли, вдруг сказал:

— Знаешь, а с сыром-то все в порядке.

Как будто в этом и сомнений не могло быть.

Она промолчала, но начала мыть посуду, гремя тарелками и кастрюлями, а я, набивая трубку, отчитывался перед ней о своей поездке в Амстердам.

Я несколько приукрасил действительность, сказав, что провел Хорнстру с контрактом.

— Прочти его, — сказал я в заключение рассказа.

И я вручил ей документ, зная заранее, что она поймет литературный нидерландский язык с пятого на десятое, а все торговые термины перепутаются у нее в голове.

Она вытерла руки, взяла у меня документ и пошла с ним в комнату.

Для меня, составившего тысячи писем в «Дженерал Марин энд Шипбилдинг», подобная писанина была, разумеется, детской забавой. Однако я преднамеренно продолжал копаться на кухне, чтобы дать ей убедиться на своей шкуре, что составление такого контракта посложнее, чем генеральная уборка.

— Ну как, здорово я его обвел? — спросил я через несколько минут из кухни.

Не получив ответа, я незаметно заглянул в комнату, чтобы поглядеть, не уснула ли она над моим контрактом.

Но она не спала. Я увидел, что она внимательно читает, уткнувшись носом в бумагу и водя указательным пальцем по строкам, чтобы ничего не пропустить. В одном месте она остановилась.

Уж не таким важным был этот документ, чтобы изучать его, как Версальский договор. Сыр, пять процентов, триста гульденов — и все.

Я подошел к приемнику, включил его и напал на «Брабантский марш». Казалось, что его исполняли в мою честь.

— Сделай немного потише, а то я совсем ничего не пойму, — попросила жена.

Немного спустя она осведомилась, почему я включил в контракт, что они в любое время «могут вышвырнуть меня за дверь».

Такова ее манера выражаться. Уж она-то не станет называть сыр «продовольственными товарами».

— Как так «вышвырнуть за дверь»? — сердито спросил я.

Она ткнула пальцем в параграф девять, который стоял последним, и я прочел:

«В случае прекращения деятельности господина Лаарманса в интересах господина Хорнстры, будь то по желанию господина Лаарманса или по инициативе господина Хорнстры, первый не имеет права требовать ни возмещения убытков, ни дальнейшей выплаты ежемесячного вознаграждения, так как последнее должно рассматриваться не как жалованье, а как аванс в счет будущих комиссионных, из которых эти суммы будут вычтены при расчете».

Черт побери, здорово закручено. Мне стало ясно, почему она так долго изучала этот параграф.

В Амстердаме, а потом и в поезде я, разумеется, пропел этот пункт, но в горячке не вник в его истинный смысл.

— Что значит «по инициативе господина Хорнстры»? — продолжала она растравлять мою рану.

«Инициатива» — одно из тех слов, которые не понимает моя жена. «Инициативный», «конструктивный» и «объективный» для нее одно и то же. А попробуй-ка объясни значение этакого слова!

«Инициатива и есть инициатива», — ответил я, сосредоточенно перечитывая из-за ее плеча злополучный параграф. Я вынужден был признать, что она права. Впрочем, Хорнстра тоже был прав. Не мог же он связывать себя до двухтысячного года, если бы я не реализовал его сыр. И все же я был посрамлен.

— Мама, инициатива — это значит что-нибудь начать, — крикнул Ян, не отрываясь от своих учебников. Ну не возмутительно ли, что пятнадцатилетний сопляк осмеливается раскрывать рот, когда его не спрашивают и когда речь идет о таких серьезных делах?

— Ты же понимаешь, что мне не могут платить такое высокое жалованье бесконечно без обязательства продать консигнованный товар в установленный срок. Это было бы аморально.

Я был уверен, что слова «консигнованный» и «аморально» она тоже не поймет. Я хотел ее ошарашить.

— Впрочем, — сказал я, — опасаться нечего. Если на сыр будет спрос, то Хорнстре и желать больше нечего, кроме того, чтобы так продолжалось вечность. Контракт допускает не только ту перспективу, чтобы меня «вышвырнуть на улицу», но и такую перспективу, что я могу отказаться от Хорнстры, если кто-нибудь из его конкурентов предложит мне более соблазнительные условия, как только меня заметят на рынке.

Пусть теперь этот сопляк попробует объяснить, что означают «консигнованный», «аморально» и «перспектива».

Жена отдала мне контракт.

— Конечно, нет никаких причин, чтобы на сыр не было спроса, — утешила она. — Правда, тебе придется много работать. Но все же на твоем месте я была бы осторожна. На верфи ты сидишь спокойно, с постоянным жалованьем.

Ну что ж, это азбучная истина.

VII

На нашем следующем ночном совете было решено проводить в жизнь сырную операцию без увольнения с верфи. Жена сказала, что мой брат врач может уладить это. Он даст мне справку, на основании которой я получу трехмесячный отпуск для отдыха и лечения от какой-нибудь болезни, какую посоветует брат. Вот что она придумала.

Лично я считаю это половинчатой мерой и предпочел бы поступить более решительно.

Черт побери! Или проводить эту сырную кампанию или не проводить. Если начинать с подготовки позиций для отступления, то и не двинешься вперед. Я — за смелый натиск.

Но что поделаешь, если она привела детей и они поддержали ее. А при всех заботах напряженной деловой жизни вести еще и постоянную домашнюю войну я не способен.

Я обратился к брату. Он на двенадцать лет старше меня и заменяет мне отца и мать после их смерти.

Разницу в двенадцать лет не преодолеть. Отношения, сложившиеся в период, когда я был неуклюжим подростком, а он взрослым мужчиной, сохранились до сих пор. Он опекает меня, отчитывает, вдохновляет и дает советы, словно я все еще играю на улице в камушки. Должен признать, что он энергичный человек, полный энтузиазма и бодрости, с сильно развитым чувством долга, довольный своей судьбой. Не знаю, действительно ли он с утра до вечера ходит по больным. Во всяком случае, он целый день носится на своем велосипеде по городу и ровно в полдень врывается как вихрь в мой дом, шагает прямо на кухню, где жена готовит обед, приподнимает крышки кастрюль, чтобы посмотреть и понюхать, что там, шумно приветствует обоих детей, которые без ума от него, осведомляется о нашем здоровье, дает образцы лекарств от всяких недугов, выпивает свой стаканчик и мгновенно исчезает.

Стоило большого труда заставить его выслушать первую часть сырной легенды, так как он нетерпелив, постоянно перебивает и хочет знать лишь одно: чем он может помочь в данном случае.

Когда он услыхал, что моя служба в «Дженерал Марин энд Шипбилдинг» поставлена под угрозу, его открытое лицо приняло строгое выражение.

— Дело серьезное, брат. Чертовски серьезное.

Тут он вдруг оставил меня и ушел в кухню.

— Есть ли у него хоть склонность к торговле? — услышал я его вопрос.

— Об этом ему следует знать самому, — ответила моя жена.

— Серьезное дело, — повторил он.

— И я ему так сказала.

Она сказала. Она! А не вышвырнуть ли мне ее в окно? Но я продолжал стоять один как дурак.

Не успел я в знак протеста включить радио, как он возвратился на веранду.

— На твоем месте, мой друг, я бы сначала все основательно взвесил.

Наконец, мне удалось втолковать ему, что я как раз и собирался попробовать получить трехмесячный отпуск. Он так и не дал мне закончить рассказ, хотя я и сделал четыре попытки.

Он предоставил мне возможность выбирать из нескольких подходящих болезней. Он считает самым подходящим нервное заболевание, потому что оно не проявляется внешне. И нервы никого не пугают, говорит он. А если сослаться на легкие и потом вернуться на верфь, то все будут шарахаться от тебя, как от чумы. Он, кажется, считает, что разработка сырных рудников обернется для меня простой забавой и со временем я обязательно вернусь в контору. Но все же он дал мне справку.

— Ну, смотри, парень, тебе виднее, — сказал он еще раз и покачал головой.

Я стал совсем другим человеком.

На верфи я уже не чувствовал себя как дома, и, печатая письма, в которых шла речь о машинах и кораблях, я видел мысленным взором жирные эдамские сыры, которые через несколько дней придут в движение и скоро будут здесь. Я боялся напечатать в наших заявках слово «сыр» вместо «точило» или «болванка».

И все же в первый день я не пошел к господину Генри. Я сдрейфил и принес справку обратно домой. Но от этого было не уйти, ибо эти устрашающие сыры подгоняли меня, как собаку, которая бросается в воду и плывет, хотела она того или нет.

На следующее утро я постучал к Хамеру. Официально он наш старший бухгалтер, а фактически — правая рука господина Генри. Это человек, с которым можно разговаривать. Он подопрет голову рукой, прикроет ладонью правое ухо и слушает, не глядя на собеседника, а потом начинает качать головой.

Я показал ему свою справку и попросил совета, зная, что для него нет ничего приятнее, чем давать советы. Ежедневно у него бывает пятнадцатиминутный прием, как у врача, и в том, что люди просят у него совета, он видит признание своего превосходства, которое никто и не ставит под сомнение.

Он перевернул лист, словно на обороте такой справки тоже что-то пишется, глубоко задумался, а затем сказал, что на верфи затишье, и так оно и было. Если заметят, что я отсутствую в течение трех месяцев, а работа все равно идет нормально, то это может плохо кончиться для меня. Необходимость оплачивать отпуск по болезни тоже может вызвать неудовольствие. Но если согласиться на неоплачиваемый отпуск, то не обязательно обращаться с этим к самому господину Генри, который все равно скажет, что «Дженерал Марин энд Шипбилдинг» не больница и не пенсионная касса. Неоплаченный отпуск Хамер был готов разрешить на свой страх и риск, не докладывая об этом «там».

«Там» — это в кабинете у господина Генри, куда никто не заходит, кроме Хамера и старшего инженера. Если туда приглашают простого служащего, то он выходит обратно красный как рак. Через три таких визита служащего обычно увольняют.

— Господин Генри, возможно, не заметит вашего отсутствия, — сказал Хамер.

Вполне возможно. В прошлом году, когда Хамер был в отпуске, я, будучи старшим делопроизводителем, должен был вместо него забирать письма в кабинете. Тогда-то я и заметил, что господин Генри не знал моей фамилии. Сначала он по привычке называл меня Хамером, а потом и вообще никак не называл.

Предложение Хамера я обсудил с женой, и мы решили, что это во всех отношениях идеальный вариант. Приняв его, я к тому же еще раз докажу, что не хочу марать руки незаработанными деньгами.

Хамер спрятал мою справку на случай, если до господина Генри дойдут слухи, что меня нет, и таким образом я даже избежал необходимости прощаться с коллегами: ведь я делал вид, что собираюсь вернуться на работу. Хамер действительно вериг, что я вернусь, как только поправлюсь. Добряк и не догадывается, что попал впросак и внес значительный вклад в дело создания моего богатства. Я твердо решил отблагодарить его потом хорошим подарком.

Итак, сырный мир открывается передо мной.

VIII

Оборудование собственной конторы для делового человека означает то же самое, что подготовка детского приданого для будущей матери.

Я еще очень хорошо помню рождение нашего первого ребенка и до сих пор вижу жену, которая после трудового дня шила до поздней ночи, изредка разгибая спину, чтобы унять боль в пояснице. Она шила торжественно, с видом человека, одинокого в мире и идущего своим собственным путем, не видя и не слыша ничего вокруг.

Такое же чувство испытывал я на заре своего первого сырного дня. Я встал рано, так рано, что жена спросила, не рехнулся ли я.

— Новая метла чисто метет, — ответил я.

Сначала мне предстояло решить, где оборудовать свою контору: дома или в городе. Жена считала, что дома обойдется дешевле, так как не надо платить за аренду, к тому же семья сможет пользоваться телефоном. Мы обошли дом, и наш выбор пал на небольшую комнату над кухней рядом с ванной. Чтобы принять ванну, надо было пройти через мою контору, иногда в пижаме, но это делается чаще всего по субботам и воскресеньям, когда моя контора теряет свое официальное назначение. Тогда она превращается в нейтральную территорию, и я ничего не имею против, если там будут вышивать или играть в карты, при условии, что никто не прикоснется к моим бумагам, чего я не потерплю.

Комнатушка увешана картинками из охотничьей и рыбацкой жизни, и, кроме того, я собирался сменить в ней обои. Строгий однотонный фон, никаких цветочков и прочей чепухи, и на стенах чтобы ничего не висело, кроме отрывного календаря или, к примеру, карты распространения голландского сыра. Однажды я где-то видел удивительно красочную карту района производства вина в окрестностях Бордо. Не исключено, что есть нечто подобное и о производстве сыра. Однако жена решила, что с переклейкой можно подождать, пока мои дела не пойдут в гору. «Пока не появится спрос на твой сыр», — сказала она свое последнее слово, и я временно оставил старые обои.

Но вообще-то надо было настоять на своем, ибо кто в конце концов рулевой сырного корабля: моя жена или я?

Со временем старые обои все же исчезнут, так как в глубине моей души им подписан смертный приговор. Деловой человек должен уметь добиваться своего, даже если бы для этого пришлось все перевернуть вверх дном.

Предстояло обзавестись фирменными бланками, письменным столом, пишущей машинкой, подумать о телеграфном адресе, скоросшивателях и о массе других вещей, так что я был ужасно занят. Ибо надо было спешить, учитывая, что двадцать тонн эдамского через три дня двинутся в поход на юг. К их прибытию все должно находиться в полной боевой готовности: телефон должен звонить, машинка стрекотать, скоросшиватели открываться и закрываться. А в центре всего — мозг, то есть я.

Над проблемой фирменных бланков я ломал голову полдня. Я считал, что на них должно стоять эффектное название фирмы, а не просто «Фирма Лаарманса». Кроме того, я предпочитаю, чтобы о моем сырном предприятии не услышал господин Генри, пока я не буду окончательно убежден, что нога моя больше не ступит в «Дженерал Марин», разве только я возьмусь поставлять мой сыр в их столовую.

Я никогда не предполагал, что выбор названия фирмы так труден. И все же миллионы менее умных людей, чем я, преодолели эту трудность. Когда я вижу название какой-нибудь уже существующей фирмы, то оно всегда сразу кажется мне очень привычным, знакомым. Эти фирмы должны называться только так, а не иначе. Но откуда взять новое название? Я познал все муки творчества, так как должен был создать нечто из ничего.

Я начал с самого простого: «ТОРГОВЛЯ СЫРОМ». Но без моего имени это звучит слишком неопределенно. «ТОРГОВЛЯ СЫРОМ. Фердюссенстраат 170, Антверпен» кажется подозрительным, как будто о чем-то умалчивается, как будто в сыре черви.

Потом я прикинул: «ГЕНЕРАЛЬНАЯ ТОРГОВЛЯ СЫРОМ».

Это было уже лучше. Но такое название было слишком ясным и неприкрытым, не содержало изюминки. К тому же я уже говорил, что не терплю слово «сыр».

Я попробовал французское название: «Commerce Général Fromage». Получилось лучше. «Сыр» по-французски — «фромаж», и это звучит лучше, чем просто «сыр». «Commerce Général de Fromage Hollandais» — новый шаг вперед. Таким образом я избавлюсь от массы людей, которым нужен «грюйер» или «честер». Я же торгую только эдамским.

Но слово «Commerce» не исчерпывает моей деятельности.

«Entreprise Générale de Fromage Hollandais».

Совсем неплохо, но слово «entreprise» переводится как «предприятие», я же ничего не предпринимаю, а просто складирую и продаю сыр.

Тогда, может быть, «Entreprôts Généraux de Fromage Hollandais».

Нет, «складирование» — дело побочное, причем я сам не буду им заниматься, так как не хочу видеть весь этот сыр в своем доме. Начнут возражать соседи. К тому же для этого есть пакгаузы.

Моя главная задача — продажа. Сбыт, как сказал Хорнстра.

Англичане называют это словом «trading».

Хорошее слово!

А почему бы мне не дать фирме английское название подобно блаженной памяти «Дженерал Марин энд Шипбилдинг компани»? В области торговли Англия заслужила всемирную славу.

«General Cheese Trading Company»? Мне становится легче. Я чувствую, что приближаюсь к цели.

«Antwerp Cheese Trading Company» или «General Edam Cheese Trading Company»?

Пока в названии фигурирует слово «сыр», толку не будет. Его надо заменить другими словами, вроде «продовольствие», «молочные продукты» или что-то в этом духе.

«General Antwerp Feeding Products Association»?

Эврика! А начальные буквы слов образуют сокращение «ГАФПА», звучащее как призыв. Покупайте сыр у «ГАФПА»! Я вижу, сударыня, что вы еще не привыкли к настоящему сыру «ГАФПА». Сыр «ГАФПА» — не сыр, а мед, сударь. Спешите, наша последняя партия сыра «ГАФПА» подходит к концу. Постепенно слово «сыр» отпадет, так как «ГАФПА» станет синонимом жирного эдамского сыра: «Я съел на завтрак бутерброд с кусочком „ГАФПА“».

Вот моя цель.

Никому и в голову не придет, что за этим названием скрывается Франсье Лаарманс. Об этом будут знать лишь моя семья, брат и мой друг Ван Схоонбеке, которому я сразу сообщил название фирмы по телефону, так как у меня уже есть телефон, который пользуется у нас в семье большим успехом.

Мой сын Ян забавы ради обзванивает всех своих школьных дружков, и мне приходится ждать своей очереди. Первый день я смотрю на это сквозь пальцы, ибо не хочу быть мелочным. Но Ван Схоонбеке не понял меня. Ему послышалось, что я сказал «Гаспар». Так зовут его друга с золотыми зубами. Ну ничего, уточню в среду. А пока я сообщил ему, что мой телефон работает, и дал ему номер. По своему обыкновению он поздравил меня и попросил принести как-нибудь образец моего эдамского. Он получит его, разумеется с подарком в придачу. Он и Хамер получат по хорошему подарку, как только у меня будет время.

Обидно, что сокращение «ГАФПА» нельзя использовать как телеграфный адрес, так как оно уже закреплено за фирмой «Гаффелс и Парелс». Я долго ломал голову, выбирая из «Сырсбыт», «Сырторг», «Сыртрест», «Лаарманссыр» и «Сырфранс», потому что в адресе должно быть не больше десяти букв, но ни один вариант мне не понравился. Наконец я остановился на перевернутом варианте от ГАФПА. Итак — АПФАГ. Неважно, что и этот адрес без буквы «Г» уже существует — им пользуется Ассоциация профсоюзов фабрикантов автостроения, которая не имеет никакого отношения к сыру.

Теперь очередь за бланками. Как только они будут готовы, напишу письмецо Хорнстре. Конечно, не с просьбой ускорить отправку сыра, потому что я еще далеко не завершил оборудование своей конторы, но пусть он увидит мои бланки.

Жене доставляет удовольствие видеть, как я занят. Она сама вечно в хлопотах и не терпит бездельников.

Она счастлива.

Если я в конторе, то она ни разу не пройдет в ванную, не извинившись, что она должна пересечь мою территорию. В таких случаях она говорит, например: «Опять кончилось мыло» или «Мне нужно немного теплой воды, чтобы простирнуть пуловер».

Я добродушно улыбаюсь, говоря: «Иди, иди». Надо признаться, что я уважаю ее кухню так же, как она мою контору.

Иногда мне хочется игриво ущипнуть ее, когда она проходит мимо, но контора — это мой храм.

Она тоже звонит теперь по телефону, мяснику и тому подобное. Стоило немалого труда научить ее этому, потому что раньше она никогда не звонила и никак не могла уразуметь, что достаточно лишь повертеть диск, чтобы поговорить с булочником. Но она настойчива и теперь говорит по телефону как ветеран. Правда, она жестикулирует при этом, словно булочник может ее видеть.

Когда я наблюдаю, как она возится то в кухне, то наверху или в подвале, таскает бак с бельем или тяжелые ведра, меня поражает, как быстро эта простая женщина смогла разобраться в самом запутанном параграфе моего контракта с Хорнстрой.

Ужасно обидно, что моя добрая матушка не дожила до этих дней. Мне очень хотелось бы хоть раз увидеть, как она звонит по телефону.

IX

Я взял образец фирменного бланка на говорильню у моего друга Ван Схоонбеке и вручил его ему внизу в прихожей, где он меня встретил.

— Сердечно поздравляю, — сказал он опять и сунул бланк в карман.

Мне снова досталось то же самое место, на котором я сидел в прошлый раз. Теперь я твердо убежден, что ни один из этих героев не осмелится занять мой стул.

В тот вечер они вели речь о России.

В глубине души я восхищаюсь этими босяками, стремящимися из груды развалин воздвигнуть новый храм. Это небось еще труднее, чем сбыть двадцать тонн сыра. Но, будучи хозяином ГАФПА, я не поддаюсь чувствам и твердо решил сметать все, что стоит на пути моего сыра.

Один из гостей изрек, что в России миллионы мрут от голода, как мухи в пустом доме.

И вдруг славный Ван Схоонбеке достал мой бланк и показал его своему ближайшему соседу, который поинтересовался, что это такое.

— Это бланк новейшего предприятия нашего друга Лаарманса, — пояснил хозяин. — Вы его еще не видели?

Трус ответил, что не видел, но, разумеется, слышал, и в свою очередь передал бланк своему соседу. Таким образом, бланк совершил триумфальное шествие вокруг стола.

«Очень интересно», «изумительно», «действительно, нет ничего важнее продуктов питания» — раздалось за столом. Мумия Тутанхамона не вызвала бы, пожалуй, большего интереса.

— Хороший кусок ГАФПА — вот что требуется русским, — сказал Ван Схоонбеке.

— Пью за процветание ГАФПА, — провозгласил старый адвокат, у которого, думается мне, меньше денег, чем он говорит. После того как я избавился от подозрительного титула «инспектора судостроительных верфей», он стал самым незначительным человеком в компании; он пользуется любым предлогом, чтобы пропустить стаканчик. Мне кажется, что только ради этого он сюда и ходит.

Я передал бланк дальше, даже не взглянув на него. Он снова попал к хозяину дома, и тот положил его перед собой на стол.

— Ай да Франс! — сказал Ван Схоонбеке на прощание.

— Кстати, — добавил он. — Нотариус Ван дер Зейпен просил меня рекомендовать тебе его младшего сына, если тебе понадобится компаньон. Денег у них куры не клюют, и люди приятные.

Делиться плодами своего труда с первым встречным? И не подумаю. Другое дело — порекомендовать этого юнца на свое место в «Дженерал Марин».

— Сыр прибыл, папа! — крикнул мой сын Ян из дверей, когда я подходил к дому.

Дочь подтвердила новость.

Кто-то позвонил и спросил, что с ним делать. Но Ида то ли не запомнила, то ли не разобрала фамилию. Почему она не позвала мать? Та уходила в магазин.

Ну разве не возмутительно, что двадцать тонн моего сыра уже в городе и никто не может мне ответить где? Вот и положись на своих детей.

Но правда ли это? Уж не шутка ли это Ван Схоонбеке? А может быть, Ида ошиблась?

Но Ида упрямо как осел твердила свое. Ей сказали, что для меня пришло двадцать тонн сыра, и просили указаний. Они упомянули еще что-то о шапках.

Только этого и не хватало! Сначала были сыры, а теперь шапки. Ну как не надрать уши такой девчонке?

А ведь учится уже в четвертом классе гимназии.

Я не мог есть от волнения и ушел в контору.

И если бы в этот момент жене захотелось принести мыло или прийти за горячей водой, я окатил бы ее ушатом холодной.

— Сейчас на пианино не играть, — услышал я ее голос внизу. Мне это понравилось, как знак уважения.

— Ты вроде бы огорчен? — ехидно спросила жена. — Ты же ждал этот сыр. Он должен был прибыть.

— Огорчен? Да ты что? — огрызнулся я. — Но когда ты слышала такую чепуху? Испарившиеся эдамские сыры или сыр, превратившийся в шапки. Похоже на сенсационный фильм.

— Но ты не волнуйся, — сказала жена. — Если сыр не прибыл, то это просто недоразумение. А если прибыл, тем лучше. Ведь его не отправят обратно в Голландию? Сейчас все учреждения закрыты, и бьюсь об заклад, что завтра рано утром ты получишь извещение от железной дороги. А не мог он прибыть морем?

Я не знал. Откуда мне знать? Это следовало знать юной ослице, разговаривавшей по телефону.

— Иди лучше ужинать, Франс. Утро вечера мудренее.

Я сел за стол, бросив взгляд разъяренного тигра на упомянутую юную ослицу с глазами, полными слез, но с упрямо сжатыми губами. Она тоже кипела яростью, и, когда Ян, который на год старше ее, положил на ее тарелку свою шапку, она так дала по этому головному убору, что он залетел на кухню под плиту.

Да-да. Сыр прибыл. По всему чувствуется.

X

На следующее утро сразу же после девяти мне позвонили из пакгауза «Блаувхуден» и спросили, что делать с сыром.

Итак, насчет шапок дело прояснилось. Иде я подарю плитку шоколада.

В ответ я осведомился, как они обычно поступали с эдамским сыром.

— Отправляли покупателям, сударь. Сообщите нам адреса.

Я объяснил, что эти двадцать тонн пока не проданы.

— Тогда мы сложим его в наши патентованные подвалы, — ответили мне.

У телефона трудно решать. Слишком мало времени. Советоваться с женой мне не хотелось. Одно дело спрашивать ее благословения на переклейку конторы, другое — решать судьбу сыра. Тут верховная власть принадлежит мне. Ведь ГАФПА — это я.

— Не лучше ли вам самому заглянуть к нам в контору? — последовал совет.

Это отеческое приглашение подействовало мне на нервы. Было похоже, что они берут меня с моими сырами под свою опеку. Но я так же не нуждаюсь ни в чьем покровительстве, как в отпрыске нотариуса со всеми его деньгами.

Тем не менее я принял приглашение не только для того, чтобы положить конец телефонному разговору, но и потому, что я считал нужным встретиться со своими сырами, появившимися в Антверпене. Это — передовой отряд, авангард армии, и с ним я должен познакомиться лично. Мне не хотелось, чтобы Хорнстра узнал потом, что его эдамские прошли первый этап своего пути при полном равнодушии с моей стороны.

Я решил судьбу сыров еще до прибытия в пакгауз, так как с каждым днем становлюсь все более смелым.

Их надо отправить в подвал. Что же иначе с ними делать?

Я думаю, что Ван Схоонбеке не сообщил Хорнстре о том, что я служу клерком в «Дженерал Марин». Хорнстра, вероятно, не знал, что мне надо не только вникать в сырное дело, но в первую очередь оборудовать свою контору. В любом случае я еще не могу приступить к самой торговле. У меня даже нет ни письменного стола, ни пишущей машинки.

В этом виновата моя жена, которая утверждает, что за пару сотен франков можно купить подержанный письменный стол. В магазинах канцелярской мебели такой стол стоит около двух тысяч, зато его доставят в этот же день, и делу конец. А я считаю, что на покупку стола грех тратить более получаса, ибо время не ждет и дни оборачиваются неделями. Пора наконец приступать к сбыту сыра.

А пока в подвал.

Но если хозяева пакгауза решили, что название «патентованные подвалы» произвело на меня впечатление, то они глубоко ошибаются. Не на такого напали, господа! Меня не проведешь.

Я хочу посмотреть на эти подвалы своими глазами и убедиться, что мой сыр сохранится там свежим, будет лежать в целости и сохранности, надежно защищенным от дождя и крыс, как в фамильном склепе.

Я осмотрел их подвалы и должен был признать, что они в порядке. В них сводчатые потолки, сухой пол, а стены не издали ни звука, когда я постучал по ним палкой.

Отсюда мой сыр не убежит. В этом я не сомневаюсь. Судя по запаху, там лежало уже много сыра. Если Хорнстра увидит, какой это подвал, то скажет мне спасибо.

Мои двадцать тонн лежали на четырех тележках у них во дворе, так как еще вчера вечером их спешно выгрузили, чтобы не платить за место железной дороге. Таким образом, я мог присутствовать лично при складировании сыра в отведенном мне сейфе. Я стоял посреди подвала, как инструктор по верховой езде, и следил за порядком до тех пор, пока не принесли последний ящик.

Пробная партия Хорнстры включает десять тысяч двухкилограммовых головок сыра, упакованных в триста семьдесят ящиков. «Эдамский чаще пересылается без упаковки, — объяснил кладовщик. — Но этот высокосортный жирный сыр достоин упаковки». Упаковка облегчит мне продажу. Я буду в основном продавать ящиками, по двадцать семь головок в каждом. Последний ящик оказался вскрытым. «В таможне», — уточнил служащий пакгауза. Один из сыров был разрезан пополам. Половинки не хватало, и я спросил, где она.

Служащий спросил в свою очередь, часто ли я раньше сталкивался с транспортировкой товаров. У него создалось впечатление, что я новичок в этом деле, иначе я, разумеется, знал бы, что отношения с таможней всегда строятся на взятке.

— Разве вам не известно, сударь, что они имели право вскрыть все триста семьдесят ящиков до единого? Мы тоже имели бы право потребовать от таможни возмещения стоимости разрезанной головки, сударь. Но я подарил половинку таможеннику и сэкономил Хорнстре три тысячи франков пошлины, сударь, потому что в декларации был указан полужирный сыр вместо жирного, который облагается выше. Ясно, сударь?

В обращении «сударь», которое он все время повторял, было что-то угрожающее.

Затем он осведомился, не отправить ли один ящик ко мне домой, так как мне обязательно потребуются образцы товара.

Я понял, что с людьми из пакгауза «Блаувхуден» лучше не спорить, и одобрил доставку ящика домой, хотя образцы и не нужны были мне так срочно. В первую очередь надо было оборудовать контору, а потом уже приступать к продаже.

Вручив служащему вторую половинку сыра и королевские чаевые, ибо нет ничего приятнее, чем видеть обрадованное лицо, я распорядился получше присматривать за моим сыром и вышел из ворот, похожих на ворота средневекового замка.

Я мог спокойно идти домой. Моим эдамским не уйти оттуда, во всяком случае против моей воли. Они будут лежать там до дня их воскресения, когда их извлекут из погреба, чтобы торжественно водрузить на сверкающую витрину, похожую на ту, перед которой я стоял в день возвращения из Амстердама.

XI

Когда я приехал домой, ящик уже стоял в моей конторе. Тяжелый ящик с двадцатью шестью двухкилограммовыми головками сыра плюс упаковка. Не менее шестидесяти килограммов.

Почему его не отнесли в подвал? Здесь он загораживал проход, и запах сыра уже просочился через доски. Попытка передвинуть ящик оказалась тщетной.

Я принес лом.

От грохота сотрясался весь дом. Жена поднялась наверх, чтобы посмотреть, не нужна ли ее помощь. Она рассказала, что госпожа Пеетерс, живущая рядом с, нами и страдающая печенью, все время стояла в дверях, пока ящик не внесли в дом и рабочий со своей тележкой не исчез за углом улицы. Я послал госпожу Пеетерс ко всем чертям и, немножко отдохнув, отодрал одну доску. В чем заключается «патент», не знаю, но ящики крепкие — это точно. Дальнейшее оказалось детской забавой. Отодрана последняя доска, и они появились на свет: головка к головке, в серебряной фольге, похожие на крупные пасхальные яйца. Я уже видел их в пакгаузе и все же был ослеплен.

Сырный роман стал реальностью.

Я твердо решил отнести их в погреб, и жена согласилась со мной, так как сыр может засохнуть.

Она позвала Яна и Иду, и мы вчетвером спустились по лестнице, неся по две головки. За четыре рейса мы перетаскали все. Две последние головки принесли дети. Большой пустой ящик я собрался нести вниз сам, но Ян, которому пошел шестнадцатый год, выхватил его у меня из рук, водрузил себе на голову и играючи доставил в подвал. Иногда он опускал руки и нес его, как эквилибрист.

Внизу жена снова уложила двадцать шесть эдамских в ящик, а я прикрыл их досками.

— Ну а теперь вы должны попробовать сыр, — распорядился я, окончательно принимая на себя руководство.

Ян схватил одну из серебряных головок, подбросил вверх, потом перекатил ее по руке к подбородку и, заметив мой взгляд, передал матери.

Ида, которой не терпелось внести свой вклад, осторожно сняла с головки сыра ее серебряное одеяние, под которым оказался тот самый сыр с красной корочкой, который всем знаком с детства и который можно купить где угодно.

Мы немного посмотрели на него, а потом я с металлом в голосе приказал разрезать его пополам.

Сначала начала резать жена, потом нож перешел к Иде. Она разрезала до половины, остальное довершил Ян.

Жена, сперва понюхала, потом отрезала кусок, попробовала и дала по куску детям. Я же осуществлял общее руководство.

— А ты не попробуешь? — спросила наконец жена, которая откусила уже несколько раз. — Вкусно.

Я не люблю сыр, но мне ничего другого не оставалось. Отныне я должен показывать пример. Кому, как не мне, быть в авангарде армии сырных потребителей? Итак, я заставил себя проглотить кусочек. И тут явился мой брат.

Он поставил велосипед, как обычно, в коридоре, и его быстрые шаги гулко разнеслись по дому.

— Можно войти? — спросил он, уже ввалившись в кухню. — Это твой сыр, дружище?

И, не дожидаясь ответа, он отрезал ломоть и откусил добрую половину.

Я следил за его выразительным лицом, чтобы определить впечатление. Сначала он нахмурил брови, словно пробовал что-то подозрительное, потом посмотрел на мою жену, облизывающую губы.

— Великолепно! — объявил он вдруг. — Никогда в жизни не едал такого чудесного сыра.

Если это так, я могу быть спокоен. Ему шестьдесят два, и он всегда любил сыр.

Если бы еще контора была оборудована!

— И много ты уже продал? — поинтересовался он, отрезая новый кусок.

Я ответил, что преступлю к продаже, когда покончу с организационными делами.

— Так поторопись же со своими организационными делами, — посоветовал он. — Если эти двадцать тонн присланы на пробу, то там, видимо, рассчитывают, что ты каждую неделю будешь продавать тонн по десять. Не забывай, что ты представитель во всей стране и в герцогстве в придачу. На твоем месте я набрался бы храбрости и начал торговать.

И он мгновенно исчез за порогом, оставив меня одного с женой и детьми и с этим сыром.

Вечером я пошел к Ван Схоонбеке, чтобы у него напечатать на фирменном бланке ГАФПА письмо к Хорнстре. У меня все еще нет пишущей машинки, а мне надо сообщить ему о благополучном прибытии его сыра. Пользуясь случаем, я захватил половинку эдамского для Ван Схоонбеке, ибо он очень чувствителен к знакам внимания. Попробовав сыр, он опять поздравил меня и сказал, что оставит его, чтобы угостить своих друзей на следующей вечеринке. И если я не возражаю, то он постарается, чтобы на предстоящих выборах меня выдвинули кандидатом в президенты Объединения бельгийских сыроторговцев.

А теперь за работу.

XII

Целую неделю я искал подержанные письменный стол и пишущую машинку. Уверяю тебя, что беготня по всем этим лавкам старьевщиков — занятие не из приятных.

Обычно они так забиты всяким хламом, что с улицы не рассмотреть, есть ли там то, что тебе нужно, и приходится заходить внутрь и спрашивать. Само по себе это не так трудно, но такой уж у меня характер, что я не могу уйти из магазина, ничего не купив, а из кафе — ничего не выпив.

Так, уже в первые дни я купил графин, перочинный нож и гипсового святого Иосифа. Перочинным ножиком я буду пользоваться, хоть он мне и не очень нравится. Графин я принес домой, где он вызвал ужасную бурю. А от святого Иосифа я тут же отделался, поставив его на чей-то подоконник на одной из пустынных улиц и удрав, пока никто не видит, ибо после графина я поклялся больше ничего не приносить в дом.

Теперь я останавливаюсь в дверях лавки и оттуда спрашиваю, нет ли в продаже письменного стола и пишущей машинки. Пока я держусь за ручку двери, я, собственно, еще не в магазине и не несу моральных обязательств. Я больше ничего не хочу покупать. Но если дверь открыта и ты стоишь перед ней слишком долго, то ты становишься похож на вора, который раздумывает, пользоваться ему случаем или нет.

Кроме того, на улицах я не чувствую себя спокойно. Конечно, у Хамера есть моя справка, но тот, кто серьезно болен, сидит дома, а не бегает по магазинам. Я все время боюсь наскочить на кого-нибудь из «Дженерал Марин», потому что не знаю, как должен вести себя настоящий нервнобольной. Допустим, я упаду в обморок, и тогда они начнут поливать меня водой, заставят нюхать нашатырный спирт, отправят к доктору или аптекарю, который сразу скажет, что я ломаю комедию. Нет, благодарю покорно. Лучше не попадаться им на глаза. Итак, я все время оглядываюсь по сторонам, готовый в любой момент пуститься наутек пли свернуть в переулок. Ибо со всех точек зрения желательно, чтобы в связи с моим отпуском не было лишних разговоров.

Я, признаться, не прочь бы узнать, как дела на верфи.

Сейчас четверть десятого. Я представляю, как четверо моих коллег стоят у батареи парового отопления, каждый около своей пишущей машинки, словно артиллеристы около орудия. Кто-то из них рассказывает анекдот. Да, эти первые полчаса всегда были приятными. Хамер открывает свой гроссбух сразу же, не греясь у батареи, а секретарша у телефона причесывает свои светлые локоны. Она сделала перманент как раз перед моим уходом. Грохот пневматических молотов с верфи доносится и до нашей комнаты, а мимо окон проезжает наш неутомимый карликовый паровозик. Мы все пятеро поворачиваем к окну головы и приветствуем старого Пита в синей спецовке и с носовым платком на шее. Пит управляет своей машиной так же спокойно, как извозчик своей старой клячей. В ответ на приветствие он дает короткий гудок. А вдали, над высокой трубой нашего завода, развевается черный вымпел дыма.

Они там себе прохлаждаются, а я в это время в поте лица прорубаю путь в джунглях бизнеса.

Кто ищет, тот найдет. В этом я только что убедился. Наконец я нашел подходящий письменный стол, в зеленом сукне которого лишь несколько дырочек от моли. Он стоит всего триста франков и, хотя он не новый, служить будет не хуже тех двухтысячных. Жена оказалась права, но я потерял целую неделю. Мой сыр с нетерпением ждет, когда его выпустят из подвала.

Проблема пишущей машинки тоже решилась. Я узнал, что ее можно взять напрокат, и завтра у меня дома будет машинка системы, с которой я хорошо знаком, родная сестра того «Ундервуда», с помощью которого я тридцать лет добывал свой хлеб насущный.

В прошлую среду я начал сбыт. Это произошло у Ван Схоонбеке, который был очень доволен, что на мой сыр есть спрос.

Когда все его друзья расселись по местам, он извлек и подал на стол остатки половины эдамского. Я заметил, что он уже съел солидный кусок.

— Один из продуктов нашего друга Лаарманса, — объявил он.

— Простите, фирмы ГАФПА, — уточнил старый адвокат. — Можно попробовать?

Он мгновенно отрезал кусок и передал тарелку дальше.

Мне понравилось, что он не потерпел ущемления интересов ГАФПА. Когда на мой сыр появится спрос, я подарю ему целый эдамский.

Спустя некоторое время весь синклит сидел и жевал. Я твердо убежден, что еще никогда ни один сорт сыра не восхвалялся с таким энтузиазмом, как этот жирный эдамский. Со всех сторон раздавались «изумительно», «великолепно», «колоссально», а пижон спросил у Ван Схоонбеке, где можно купить такой сыр.

Мой престиж возрос до того, что они даже не осмеливаются задавать мне вопросы.

— Слово за господином Лаармансом, — объявил мой друг, откусив еще раз.

— Верно, — заметил кто-то. — Только сам господин Лаарманс может дать нам информацию.

— Уж не думаете ли вы, что господин Лаарманс лично занимается такими мелочами, — возразил старый адвокат. — Этого еще не хватало. Если я захочу купить сыр, то просто позвоню в ГАФПА.

— И попросишь доставить тебе домой пятьдесят граммов сыра, — добавил его сосед.

Я небрежно разъяснил, что ГАФПА продает сыр партиями по двенадцать ящиков, двадцать семь головок в каждом, но что я готов продать им этот жирный сыр в розницу по оптовой цене.

— Трижды ура нашему другу Лаармансу! — крикнул адвокат и осушил свой стакан.

Теперь они запомнили мою фамилию.

Я вынул свою новую авторучку и записал заказы. Каждый получит двухкилограммовую головку. Только старый адвокат попросил перед уходом, когда мы вместе одевались, прислать ему в виде исключения половинку, так как он живет один с сестрой и служанкой. Я пообещал ему, потому что он первый вспомнил о ГАФПА.

Кто-то поинтересовался, чем еще занимается ГАФПА.

— Не станете же вы утверждать, что ГАФПА торгует только сыром? Ну, правда, без шуток.

Я признался, что сыр лишь побочное дело, но сказал, что остальные товары пока разрешено поставлять только магазинам.

XIII

Лишь теперь я стал понимать, что время — деньги, так как на доставку семи с половиной голов сыра я потратил все утро.

Я отыскал на чердаке плетеный саквояж, в который влезало три головки эдамского, и собрался доставить сыр сам, потому что у детей было много домашних заданий, к тому же я опасался, как бы мальчишка не стал по дороге жонглировать моими сырами.

Жена увидела, как я направился с саквояжем в подвал, и я вынужден был рассказать ей, куда собираюсь. Я бы предпочел провернуть это дело потихоньку, так как боялся, что она поднимет меня на смех. Конечно, таскать сыры — занятие не для главы фирмы, я сам это хорошо понимаю. Но не могу же я поручить пакгаузу поштучную доставку на дом десяти тысяч головок эдамского. Они не согласятся. Однако жена не нашла в этом ничего особенного.

— Лиха беда начало, — сказала она. — Так они хоть узнают о нашем сыре.

Слово «нашем» ободрило меня. Значит, она сочувствует мне и разделяет со мной ответственность.

Я все же надеюсь, что они не сделают второго заказа. Доставка товара — удовольствие ниже среднего. Сначала надо с непроницаемым лицом пройти мимо госпожи Пеетерс, нашей соседки, которая вечно торчит в дверях или у окна. Затем сесть в трамвай, где мой саквояж всем мешает. Наконец добираешься до цели. Звонишь. Открывает служанка, и ты стоишь в прихожей со своей корзиной, потому что это скорее корзина, чем саквояж. Тебе приходится сказать, что ты принес сыр. Служанка идет к хозяйке, которая иногда еще нежится в постели. В двух случаях из восьми о сыре ничего не знали, и мне с большим трудом удалось отделаться от тяжелых головок, и то лишь после того, как я сказал, что платить не надо.

Наконец я сижу у себя в конторе после этой изнурительной поездки и очередного визита моего брата. Он ежедневно требует статистических данных о проданном и непроданном сыре. Как истинный врач, он все время лезет руками в мою рану.

Я сообщил ему о сыре, проданном у Ван Схоонбеке. Он очень обрадовался, что сыр всем понравился. Но, сделав небольшой подсчет, резюмировал:

— Итак, это всего семь с половиной головок из десяти тысяч. Если за неделю ты будешь совершать по такой сделке, то продашь свои последние сыры через тридцать лет. Поворачивайся быстрее, парень. Иначе дело плохо кончится.

Ну как мне избавиться от всего этого сыра? Вот в чем вопрос.

Сначала я хотел класть по паре головок в саквояж и обходить все сырные магазины в городе. Но при этой системе моя контора бездействовала и оказалась бы ненужной. Я обязан находиться в ней, чтобы вести корреспонденцию и бухгалтерию. А телефонные переговоры? Не взвалить же их на жену, когда у нее и так полно дел.

Нет, распространение моего сыра надо поручить целому штату расторопных агентов, парней с хорошо подвешенными языками, которые сумеют проникнуть даже в самые мелкие лавчонки и будут доставлять заказы один или два раза в неделю. Лучше два раза, я бы предпочел по понедельникам и четвергам. Тогда и мой личный труд упорядочится. Я возьму на себя регистрацию заявок, переговоры с пакгаузом, составление счетов, инкассацию, отчисление своих пяти процентов и еженедельный перевод сальдо в адрес Хорнстры. Непосредственно с сыром я иметь дело не буду.

Итак, я дал объявление:

«Крупный импортер эдамского сыра ищет во всех городах страны и герцогства Люксембургского представителей, обладающих опытом работы, желательно связанных с сырными магазинами. Предложения с приложением рекомендаций и данных о прежней работе направлять в ГАФПА, Фердюссенстраат, 170, Антверпен».

Результат не заставил себя ждать.

Через два дня я обнаружил на кофейном столике сто шестьдесят четыре письма различных размеров и цветов. Почтальон вынужден был звонить, так как они не влезали в ящик.

Теперь я на верном пути и могу по крайней мере поработать на своей пишущей машинке. Но сначала надо вскрыть письма и рассортировать их по районам.

Я куплю карту Бельгии и наколю флажки на все города, где у меня будут агенты. Тогда я буду иметь полное представление. Тех, у кого дела пойдут плохо, буду увольнять.

На первом месте Брюссель — семьдесят писем, за ним Антверпен — тридцать два, остальные распределяются по всем городам страны. Только герцогство не откликнулось, но это не так уж важно.

Когда все письма были вскрыты и рассортированы, пришло еще штук пятьдесят, посланные, видимо, позднее. Ладно. Я начал с Брюсселя. Некоторые описывали историю всей своей жизни с раннего детства. Многие начинали с того, что прошли всю войну и имеют семь фронтовых нашивок. Непонятно, какое отношение это имеет к продаже сыра. Некоторые написали о своей большой семье и бедности, в которой они живут, взывая к моему отзывчивому сердцу. При чтении некоторых писем у меня слезы выступали на глазах. Такие письма надо надежно спрятать, чтобы их не увидели дети, иначе они будут приставать, чтобы я отдал предпочтение этим людям. А ведь я должен быть выше сострадания. Если я буду отвечать на все письма, то лишь из вежливости или из желания постучать на машинке, ибо многие из написавших никогда не работали в торговле или торговали сигаретами и, кажется, сами прислали мне письма только из вежливости. Те, кто удовлетворял поставленным условиям, писали кратко и просили поточнее сообщить о комиссионных и жалованье. Создавалось впечатление, что они еще хорошенько подумают, стоит ли доставлять мне удовольствие, став моими представителями.

Я, разумеется, не собираюсь платить им жалованье. Зачем? Они получат три процента, и ни копейки больше. Мне останутся два процента и триста гульденов в месяц.

Только я уютно устроился перед своим «Ундервудом», как в дверь позвонили. Я слышал звонок, но и ухом не повел, так как никогда не открываю дверь сам, когда работаю в конторе. Но немного погодя ко мне поднялась жена и сказала, что пришли три господина и дама, которые хотят поговорить со мной. Они принесли сверток.

— Надень воротничок и галстук, — посоветовала жена.

Кто бы это мог быть? Наверное, кандидаты, которые предпочли явиться лично, а не писать.

Я открыл дверь нашей маленькой гостиной, и мне навстречу протянулись четыре дружеских руки. Это были Тейл, Эрфурт, Бартеротте и юфру Ван дер Так — мои коллеги из «Дженерал Марин». Я почувствовал, как кровь отхлынула от моего лица, и они, видимо, что-то заметили по мне, ибо Анна ван дер Так пододвинула мне стул и предложила сесть.

— Не волнуйся. Мы сейчас уйдем, — успокаивала она.

Они решили навестить меня, чтобы узнать, как я себя чувствую. В конторе рассказывали всякую чепуху.

Тейл извинился за то, что они пришли в обед. Но я ведь знал, что во время работы они не могут уйти, а вечером посещать больных не принято.

Они пристально смотрели на меня и обменивались понимающими взглядами.

В конторе за это время кое-что изменилось. Теперь они сидели спиной к окнам, а не наоборот. Каждый получил по новому пресс-папье, а Хамер стал носить очки.

— Представь себе Хамера в очках, — сказал Эрфурт. — Умрешь от смеха.

Во время разговора я услышал, как подъехал мой брат. Он поставил велосипед у стены и зашагал по своему обыкновению в кухню. Его гулкие шаги раздались в прихожей.

Я боялся, что он спросит оттуда, как идет продажа сыра, — он умеет кричать очень громко, как настоящий шкипер. Но моя жена, видимо, сделала ему знак молчать, и я слышал, как он удалился на цыпочках.

Затем Тейл произнес короткую речь, он выразил надежду всего коллектива, что я скоро поправлюсь и здоровый как бык займу в нем свое прежнее место.

Бартеротте вдруг торжественно извлек из-за спины большой сверток, протянул его мне и предложил развернуть.

Это была великолепно отполированная коробка с набором для игры в триктрак — пятнадцатью черными и пятнадцатью белыми фишками, двумя кожаными кубками и двумя игральными костями. Снаружи была прикреплена серебряная пластинка с надписью:

Служащие «Дженерал Марин энд Шипбилдинг компани»               своему коллеге Франсу Лаармансу                  Антверпен, 15 февраля 19… г.

Они устроили складчину, и даже старый Пит с паровозика внес франк.

Сердечно пожав мне руки на прощание, они покинули меня.

Набор предназначался для того, чтобы я играл с женой и детьми, пока не поправлюсь.

Жена ни о чем не спросила. Она стряпает с удрученным лицом. Я чувствую, что она может расплакаться от любого неосторожного слова.

XIV

Две недели назад я назначил тридцать представителей по всей стране, без жалованья, но с хорошими комиссионными. И все же заказы не поступают. Чем занимаются эти лоботрясы? Они даже не пишут, а мой брат продолжает упорно интересоваться тем, сколько сыра продано. Своих представителей мне пришлось выбирать по внешнему виду, как скот на рынке.

Я приглашал их к себе в контору группами по десять человек, в разное время, чтобы избежать нежелательных встреч между конкурентами. Нельзя подпускать голодных собак к одной и той же миске.

Ну и тяжело же пришлось моей соседке госпоже Пеетерс!

Все обернулось сплошной неожиданностью.

Авторы блестящих писем оказались в ряде случаев настоящими развалинами, и наоборот. Приходили высокие, маленькие, старые, молодые, многодетные и бездетные, роскошно одетые и обтрепанные, умоляющие и угрожающие. Они упоминали о богатых родственниках, о знакомых бывших министрах. И это давало мне право чувствовать себя человеком, одно слово которого может поставить самоуверенного парня на свое место.

Один из посетителей откровенно признался, что голоден и будет доволен головкой сыра, не претендуя на представительство. Он так растрогал меня, что я дал ему эдамский. Потом я узнал, что, уходя, он выпросил у жены еще пару моих старых ботинок.

Некоторых я никак не мог спровадить, так как в конторе было хорошо натоплено. А двое заявили, что я не имел права вызывать их в Антверпен без оплаты дорожных расходов. В каждом случае я делал отметку на письмах: не годен, сомнителен, подходит, лысый, пьющий, с тросточкой и тому подобное, ибо, поговорив с десятым, я уже ничего не мог вспомнить о первом.

Я серьезно подумывал о том, не обслуживать ли мне Антверпен самому. Пусть здесь в городе представителем ГАФПА будет Франс Лаарманс. Но меня остановила мысль о брошенной конторе. Что будут думать о ГАФПА, если там даже никто не отвечает на телефонные звонки?

И тогда явился мой младший свояк, который спросил, нельзя ли ему попробовать свои силы в качестве агента. Он, собственно, гранильщик алмазов, но дела идут так плохо, что он уже несколько месяцев сидит без работы.

— Фине велела мне поговорить с тобой, — произнес он с деланной скромностью того, кто знает, что его поддерживает сильная рука.

Я отправился на кухню и попросил подтверждения. Она сказала только, что он все время надоедает ей с этим сыром. Теперь она уже не командует, как раньше, когда решался вопрос о смене обоев в моей конторе.

— Можно доверить Густу Антверпен? Да или нет? — спросил я в лоб, пристально глядя на нее.

В ответ она пробормотала что-то непонятное, — схватила таз для стирки и удалилась в подвал.

Мне не оставалось ничего иного, как принять его с испытательным сроком. Если дело не пойдет, то уволю его, невзирая на то, что он свояк. Правда, на этом я потеряю по меньшей мере целую головку, потому что обратно я от него не получу ничего.

Я дал напечатать накладные на заказы, где требовалось указать следующие сведения: дата заказа, фамилия и адрес заказчика, количество ящиков по 27 двухкилограммовых сыров, цена за килограмм, срок оплаты заказа. Одна накладная на пятнадцать заказов. Для начала каждый представитель получил по десять накладных, которых им должно хватить на пять педель. Распространить такое количество заказов практически возможно и даже нетрудно. По понедельникам и четвергам им надлежит заполнять накладные и высылать их мне почтой. Все остальное пойдет своим чередом.

Однако я ничего не получил и решил посетить двух своих брюссельских представителей, Нунинкса и Делафоржа, чтобы узнать, в чем дело, и в случае необходимости помочь им советом. Брюссель я разбил на две части, восточную и западную, так как этот город слишком велик для того, чтобы его мог обслужить один человек.

Я бесконечно долго добирался на трамвае по адресу, данному мне Нунинксом, и в конце концов обнаружил, что там никто никогда ни о каком Нунинксе не слыхал. Как же тогда он получал мои письма? Они ведь не вернулись назад.

Делафорж жил на другом конце города, на чердаке. Там сушилось белье и пахло жареной селедкой. Я долго стучал, пока он наконец не отворил, в халате, с опухшими от сна глазами. Он даже не узнал меня, а, когда я объяснил, кто я, заявил, что на всю эту муру с сыром ему начхать, и захлопнул дверь перед самым моим носом.

XV

Ничего не понимаю.

Я очень удручен и потому с большой неохотой отправился на еженедельную встречу с Ван Схоонбеке и его друзьями. Не успел я обменяться рукопожатиями с половиной присутствующих, как он снова поздравил меня. Я посмотрел на него укоризненно, так как эти периодические поздравления без причины кажутся мне оскорбительными, и я не позволю издеваться надо мной.

Но он тут же объяснил своим друзьям, а заодно и мне, в чем дело:

— Наш друг Лаарманс избран председателем Объединения бельгийских сыроторговцев. Я пью за этот большой успех, — произнес он.

Все осушили бокалы, так как они всегда готовы выпить за счет Ван Схоонбеке, все равно по какому поводу.

— Этот молодой человек далеко пойдет, — заявил золотозубый.

Я стал возражать, ибо расценил слова хозяина как остроту, но старый адвокат, тот, который просил прислать ему полголовки, сказал, что человек, подобно мне, обязанный своей карьерой только самому себе, должен отбросить ложную скромность, как сношенный костюм, и призвал меня высоко держать марку сыра.

Уходя, я спросил Ван Схоонбеке, почему он выкинул такую шутку, но он заверил меня, что это вполне серьезно, и дружески улыбнулся. Он всегда полон добрых намерений.

— Президент! — восторженно воскликнул он.

Он рассматривает этот факт как рост престижа, не только моего, но и его собственного и даже его друзей. Я буду вторым президентом в компании, так как один из этих типов — председатель Объединения антверпенских импортеров зерна.

Я ничего не понимаю и ни о чем не спрашиваю, я даже не знаю, что это за объединение сыроторговцев, хотя и являюсь его членом.

На следующее утро я получил разъяснение по почте в форме письма Профессионального объединения сыроторговцев, в котором сообщалось, что я избран исполняющим обязанности председателя. Слишком много чести, думается мне, даже и исполняющим обязанности. Я не хочу исполнять ничьих обязанностей. Единственное, чего я хочу, — чтобы мой брат молчал, контора работала, а мои представители торговали и чтобы меня оставили в покое. В письме указывалась и причина избрания. Три года назад пошлина на ввоз сыра была повышена с десяти до двадцати процентов, и все эти годы они под руководством старого председателя тщетно прилагали усилия, чтобы добиться отмены повышения. В пятницу, то есть завтра, их еще рад примут в министерстве торговли, и они настаивали, чтобы я возглавил их делегацию.

Письмо очень встревожило меня, так как не исключено, что фамилия председателя подобного объединения может получить довольно широкую известность. Помешать этому я не в силах. А я ни за какие деньги на свете не соглашусь, чтобы Хамер и служащие «Дженерал Марин» на днях наткнулись в газете на мой портрет в роли сырного вождя Бельгии. Не дай бог! Так опозориться я не хочу.

Завтра я поеду в Брюссель и скажу этим господам, что не могу занять предлагаемый мне пост по состоянию здоровья. Не согласятся — выйду из объединения, и пусть оно пропадет пропадом. Жаль Ван Схоонбеке, но другого выхода нет.

В «Палас-отеле» я встретился с четырьмя сырными деятелями, которые назвались Хеллемансом из Брюсселя, Дюпьерро из Льежа и Брюэном из Брюгге — фамилию четвертого, представителя Гента, я не разобрал. Скоро надо было идти…

— Господа, — умолял я. — Не сердитесь на меня, но я не могу принять этот пост. Выберите кого-нибудь другого, я вас очень прошу!

Однако они не сдались на мои уговоры. Отказаться от визита было нельзя, так как в десять часов нас ждал директор департамента, а возможно, и сам министр. Наши пять фамилий были уже названы ему. Моего отказа не ожидали, напротив, ибо адвокат из Антверпена утверждал, что я только об этом и мечтаю. Вот оно что! Опять работа моего опасного друга, который так жаждет моего возвышения.

— Послушайте, — сказал Дюпьерро, который начал нервничать. — Если вы не хотите быть председателем, предпримите хоть вместе с нами этот единственный шаг. Через час вы станете экс-председателем.

На этих условиях я в конце концов согласился пойти.

Мы долго ждали в приемной вместе с делегацией пивоваров. Наконец появился курьер, который громко провозгласил: «Объединение сыроторговцев» — и проводил нас в кабинет господина де Ловендегема де Поттелсберга, директора департамента в министерстве. Он вежливо поздоровался с нами и предложил занять пять стульев перед его столом.

— Президент, прошу вас, — обратился ко мне Хеллеманс.

Когда я сел, они тоже сели.

Директор департамента водрузил очки на нос и выбрал из стопки дел нужное досье. Он бегло взглянул в него. По-видимому, суть дела была ему уже известна. Он покачивал головой и пожимал плечами, словно столкнулся с неразрешимой задачей. Наконец он откинулся в кресле и посмотрел на нас, и прежде всего на меня.

— Господа, — произнес он. — Очень сожалею, но в этом году нельзя! Сейчас неподходящий момент. В бюджете образуется брешь, к тому же это вызовет бурную реакцию среди наших фабрикантов с неизбежной кампанией в печати и традиционной интерпелляцией в парламенте. Посмотрим в следующем году.

В это время зазвонил телефон.

— Голубятники пусть подождут, пока я закончу с сыроторговцами, — резко сказал он и повесил трубку.

— Но я обещаю вам не уступать, когда наши собственные фабриканты через пару недель начнут настаивать на новом десятипроцентном повышении, — утешил он и взглянул на часы.

Четверо моих сподвижников взглянули на меня, но я ничего не сказал. Тогда Дюпьерро заявил, что все это им давно известно, так как на каждом приеме им говорится одно и то же. И тут началась сложная дискуссия об отечественных и иностранных марках сыра со статистическими данными, в которых я ничего не понимал. Их четыре голоса слились в жужжанье, которое постепенно как бы удалялось от меня. Казалось, что я со стороны смотрю на эту отстаивавшую свои права четверку. Вот Хеллеманс, пожилой господин, сырный ветеран; вот Брюэн, грузный мужчина, пышущий здоровьем, с толстой золотой цепочкой на животе; рядом Дюпьерро, маленький нервный человек, с трудом державший себя в руках, и, наконец, господин из Гента, который, поставив локти на колени, вытянул вперед руки словно для того, чтобы ловить каждое слово. Все четверо — авторитеты в сырном деле, люди с сырным прошлым, с традициями, с властью и деньгами. И среди них какой-то приблудный Франс Лаарманс, который разбирается в сыре не больше, чем в химических удобрениях. Зачем эти проклятые сырные рожи издеваются над беднягой? Мой стул вдруг непроизвольно отодвинулся назад. Я встал, с яростью посмотрел на четырех сыролюбивых олухов и громко заявил, что с меня хватит.

Они растерянно уставились на меня, как на человека, который сходит с ума.

Я увидел, что де Ловендегем де Поттелсберг побледнел. Он встал, обошел вокруг стола, быстро приблизился ко мне и доверительно положил свою руку на мою.

— Успокойтесь, господин Лаарманс, — сказал он. — Вы меня не так поняли. Я имел в виду снижение пошлины на пять процентов в этом году, а на остальные пять процентов — в следующем. Как вы смотрите на такое решение? Будьте же немного посговорчивее, всего сразу я просто не смогу пробить.

— Мы согласны, — сказал господин из Гента.

Спустя некоторое время я стоял на тротуаре в окружении моих сияющих сырных коллег, которые все одновременно жали мне руки.

— Господин Лаарманс, — бормотал растроганно Дюпьерро, — благодарим вас. На такое мы даже не смели надеяться. Грандиозно.

— И теперь я освобожден от поста председателя, не так ли, господа?

— Разумеется, — успокоил меня Брюэн. — Вы нам больше не нужны.

XVI

Из Амстердама пришло письмо, в котором Хорнстра сообщает, что во вторник он едет в Париж через Бельгию и хочет воспользоваться случаем, чтобы рассчитаться со мной за первые двадцать тонн. В одиннадцать часов он будет здесь.

Не знаю, от стыда или от злости краска залила мне лицо, когда я читал это письмо, сидя один у себя в конторе, которая теперь полностью оборудована.

Я спрятал письмо в карман, так как не хотел, чтобы жена узнала о нем и рассказала брату. Ясно одно: если сыр не будет продан через пять дней, ГАФПА взлетит на воздух. У меня осталось всего четыре дня, так как воскресенье для делового человека не в счет.

С тяжелым сердцем я снова достал свой саквояж-корзину с чердака и набил его сырами. Жена подумает, что я получил новый заказ от моих друзей.

Вперед, Франс! Хватит прохлаждаться в своей конторе. Ты должен отделаться от них сам, не надеясь ни на чью помощь, кроме собственного языка и высокого качества жирных эдамских.

Я прекрасно знаю, куда мне надо идти. Если где-нибудь и можно сбыть сыр, то только там.

Но что сказать? Спросить, не хотят ли они купить немного сыра?

Теперь я понимаю, что мне не хватает опыта, так как я еще никогда ничего не продавал. И вот сразу сыр. Если бы хоть это была мимоза. И все же не надо преувеличивать стоящую передо мной проблему, ибо решают же ее как-то миллионы деловых людей! Как поступают они?

На моем письменном столе все еще лежит тот номер «Ле Суар», в котором напечатано мое объявление. Я раскрываю газету, чтобы посмотреть на него еще раз. Оно выглядит так заманчиво, что у меня самого возникает желание написать письмо с предложением своих услуг.

Мой взгляд случайно падает на маленькое объявленьице прямо под моим: «Письменные и устные советы торговцам и агентам, испытывающим трудности при сбыте. Многолетний опыт. Боорман. „Вилла роз“, Брассхат».

Это совсем рядом. Почему бы мне не посоветоваться, прежде чем отважиться на решительный шаг?

И я пошел, как больной, который, скрывая это от своего врача, обращается к знахарю.

В приемной была очередь.

Боорман — крепкий старикан с большой головой и пристальным взглядом — сидел спиной к окну, а яркий дневной свет падал на посетителей.

Он внимательно выслушал историю моей ГАФПА и сказал, что для меня определяющее значение имеют два момента: как войти и что сказать. Прежде всего как войти. Можно войти с видом благодетеля или просителя, с видом дельца или с видом нищего. По мнению Боормана, вид нищего придает не столько одежда, сколько манера держаться и тон.

Итак, входить надо непринужденно, можно с сигарой в зубах, поставить свой саквояж так, словно в нем что-то очень стоящее, а уж отнюдь не сыр, а затем спросить, не имеете ли вы честь…

В ответ вы, разумеется, услышите «да». Если вы и не имеете чести, то уж он-то наверняка ее имеет.

Вы садитесь, в случае необходимости — без приглашения.

«Сударь, мы специально прибыли из Амстердама, чтобы предложить вам монополию в Антверпене на наш жирный сыр ГАФПА, собрав предварительно информацию о вашей фирме».

«Мы» означает, что, собственно, прибыла целая официальная делегация, остальные члены которой пока еще отдыхают в отеле. Вчера вечером по прибытии немного кутнули.

«Специально прибыли из Амстердама» — это обращение к его доброму сердцу. Ведь если он не купит, то комиссия ни с чем вернется в свой родной город и вся поездка окажется впустую. Кроме того, тогда будет поколеблено доверие к его фирме. А это не может быть ему безразлично, ибо под словами «собрав информацию» подразумевается, что вы прочесали весь Антверпен и остановились на его фирме. А «наш жирный сыр» подчеркивает, что за вами прочно стоит вся нидерландская сыроваренная промышленность. Боорман выражал готовность дать мне и практические уроки, но у меня уже не было времени: Хорнстра вот-вот будет здесь.

Визит к Боорману был моей последней отсрочкой. Покинутый всеми, я должен был сразиться с сырным драконом один на один. Я незаметно пробрался со своим саквояжем мимо госпожи Пеетерс и доехал на трамвае до того сырного магазина со сверкающей витриной, где так ужасно воняет. Я немного постоял перед витриной, разыскивая среди многочисленных сыров эдамские. Да, лежал один, разрезанный пополам. Ему, конечно, не сравниться с моим жирным. Это я увидел сразу.

Из магазина идет тот же дух, что и в тот вечер. Странно, но теперь, работая в области сыра, я переношу этот запах еще хуже, чем в день приезда из Амстердама. Я стал более чувствительным? Или дело в моем настроении?

По всему видно, что на сыр есть спрос.

В магазине шесть покупательниц, и четыре продавщицы режут, упаковывают и вручают покупки. Даже на улице до меня доносятся их вопросы: «Что желаете, мадам?»

Не могу же я ввалиться в магазин, когда там есть покупатели, и прервать работу чтением лекции о жирных эдамских. Без лекции не обойтись, это ясно. Если не заговорить сразу, то они спросят: «Что желаете?» — и тогда мы поменяемся ролями.

Покупателей поубавилось. Осталась только одна дама.

Теперь или никогда.

Две незанятые продавщицы глазеют на меня, шушукаются и смеются. Старшая смотрится в зеркало и поправляет фартук. Уж не думают ли они, что я пришел свататься?

Я посмотрел на часы, отвернулся и, немного постояв, направился к «Бас таверн».

Пришлось зайти в кафе, так как полицейский стал приглядываться ко мне. Я заказал светлого пива, выпил кружку одним махом и попросил налить вторую.

О том, чтобы вернуться домой, не сделав хотя бы попытку, не может быть и речи. Надо пойти. Для очистки совести. Чтоб потом себя не грызть. Пусть никто не говорит, что я испугался четырех девчонок.

Вторая кружка пуста. Я бросаю взгляд на свой саквояж, хватаю его и бегу к магазину. Штурмовая атака.

Проходя мимо витрины, я на миг закрываю глаза, чтобы не видеть, сколько покупателей в магазине. Я войду, даже если их там сотня, и буду ждать, когда настанет момент сказать то, что я хочу сказать. В крайнем случае усядусь на свой саквояж и буду ждать, сколько потребуется, ибо стыда я больше не знаю.

В магазине пусто, только четыре девицы в белых халатах за прилавком.

К какой из четырех обратиться? Смотреть на всех сразу опасно. А вдруг они все сразу мне ответят, тогда я могу растеряться.

Я обращаюсь к старшей (к той, которая только что прихорашивалась) и говорю, что я специально прибыл из Амстердама, чтобы предложить господину Платену монополию в Антверпене на наш жирный эдамский сыр по ценам ниже всякой конкуренции.

От моего наблюдательного взора не укрылось, что на витрине стоит фамилия «Платон».

По мере того как моя фраза приближается к концу, открывается ее рот. И когда я умолкаю, она спрашивает: «О чем вы говорите, сударь?»

Как это ни странно, но, когда начинаешь что-нибудь продавать, люди тебя не понимают.

Я спросил, не позовет ли она хозяина. Ясно, что с этим квартетом каши не сваришь. А тут вошли сразу три покупательницы, потом еще две. И снова раздалось: «Что желаете, мадам?»

А я стою как дурак среди огромных брусков масла, корзин, наполненных яйцами, и штабелей консервов.

Да, покупатели важнее. Это я и сам понимаю.

Беспрерывно щелкает кассовый аппарат, и до меня доносится блеющее «мерси, мадам».

Я вдруг спрашиваю, здесь ли господин Платен, и в ответ получаю разрешение пройти в его контору за магазином.

Я осторожно пробираюсь вдоль масла и смотрю сквозь стеклянную дверь. Точно, там кто-то сидит. Я стучу, и Платен, так как это был он собственной персоной, кричит: «Войдите!»

Его конторе далеко до моей: это полуконтора, полугостиная. В ней даже стоит газовая плитка. Как он может здесь работать? Разве это обстановка для делового человека? Но бумаг здесь хватает, и он, кажется, очень занят. Он сидит без пиджака, без воротничка и галстука и разговаривает по телефону.

Не вешая трубки, он взглядом спрашивает меня, что мне надо. Я делаю ему знак, что он может спокойно продолжать разговор. Он снова осведомляется о цели моего визита: он торопится в город и у него нет времени.

Я повторяю то, что сказал в магазине, спокойно и даже с некоторым пижонством в позе и голосе, я сижу положив нога на ногу.

Он смотрит на меня и говорит: «Пять тонн».

Я вскочил, как ошарашенный, выхватил свою авторучку, но он еще раз повторил в трубку: «Пять тонн вы можете получить по четырнадцать франков за килограмм». Тут он повесил трубку, встал и начал надевать воротничок.

— На кого вы работаете? — спросил Платен.

Я назвал Хорнстру.

— Я сам оптовый торговец сыром. Хорнстру я хорошо знаю. Когда-то я был его представителем в Бельгии и герцогстве Люксембургском. Но в конце концов я от него отделался. Так что ие тратьте зря времени, сударь.

У него тоже, значит, было герцогство в придачу.

— Вы уходите? — спросил он. — Если вам надо в город, я подвезу вас на машине.

Я согласился лишь потому, что так приличнее было пройти через магазин под взглядами четырех девиц.

Я сидел в машине до тех пор, пока он не подъехал к небольшому сырному магазину и не вышел. Если бы он ехал в Берлин, я поехал бы вместе с ним.

Я поблагодарил его, схватил свой саквояж и поехал на трамвае домой.

Мой аккумулятор сел. Сердце отказывалось работать.

XVII

Дома меня ждала неожиданность. Пришел из школы Ян и крикнул, что он продал сыр.

— Целый ящик! — заявил он.

Я уткнулся в газету, будто ничего не слышал. Он подбежал к телефону, набрал номер и стал разговаривать с одним из своих товарищей. Сначала он дурачился по-английски, а потом я услышал, как он попросил друга позвать к телефону отца.

— Да побыстрее, не то завтра я закачу тебе апперкот левой.

И тут он позвал меня.

Он оказался прав.

Я разговаривал с дружелюбным незнакомцем, который сказал, что рад познакомиться с отцом Яна, и подтвердил, что я могу прислать ящик с двадцатью семью сырами.

— Дядя Карел, я продал целый ящик! — похвастался Ян, когда пришел мой брат.

— Отлично, мальчик! Но лучше бы ты зубрил греческий и латынь, а сыром пусть занимается твой отец.

Я все же достал тот ящик, чтобы сделать приятное отцу друга Яна. Я сам отвез его на такси.

Вечером Ян и Ида поссорились. Ян смеялся над ней, что она до сих пор ничего не продала, и распевал на все лады «сыр, сыр, сыр, сыр», пока она не бросилась на него. Он удержал ее своими длинными руками, чтобы не получить пинок ногой. Она разревелась и призналась, что боится даже упоминать о сыро в школе, ее и так дразнят «сырной торговкой».

Значит, она тоже старалась.

Я отправил Яна в сад и поцеловал Иду.

XVIII

В последнее время я совершенно не могу работать и живу как во сне. Уж не заболеваю ли я на самом деле?

Только что у меня был с визитом сын нотариуса Ван дер Зейпена, о котором мне говорил Ван Схоонбеке.

Франтоватый молодой человек около двадцати пяти лет, от которого несет сигаретами и который ни минуты не может постоять или посидеть спокойно, а все время дергается в танцевальном ритме.

— Господин Лаарманс, — начал он. — Я знаю, что вы друг Альберта ван Схоонбеке и, значит, джентльмен. Я рассчитываю на вашу порядочность.

Что я мог на это ответить, особенно в моем состоянии? Я только кивнул.

— Мой старикашка жаждет сделать меня вашим компаньоном в предприятии ГАФПА. Я полагаю, что из него можно выдоить тысяч двести, а то и больше.

Он немного помолчал, предложил мне сигарету, закурил и посмотрел на меня, чтобы угадать, какое впечатление произвело на меня это многообещающее начало.

— Продолжайте, — попросил я сдержанно, так как слова «старикашка» и «выдоить» мне не понравились.

— Ну а дальше все очень просто, — цинично сказал он. — Я буду вашим компаньоном с ежемесячным окладом в четыре тысячи франков. Вы, разумеется, тоже будете брать себе четыре тысячи в месяц. Но у меня нет никакой склонности к торговле, и я совершенно не намерен торчать здесь целые дни. Итак, я предлагаю: ежемесячно вы выплачиваете мне три тысячи, а я даю расписку на четыре при условии, что моей ноги не будет в вашей конторе. Даже за деньгами я не приду сюда, а сообщу вам, куда их доставить. Двухсот тысяч нам, во всяком случае, хватит на два года. Когда они кончатся, будем думать, что делать дальше. Возможно, тогда мы решим увеличить капитал. Что касается моей доли прибылей, то ее вы получите в подарок. Разве не великолепное предложение?

Я сказал, что должен подумать и дам ответ через Ван Схоонбеке.

Когда он ушел, я снял со стены и спрятал подальше свою ярко украшенную флажками карту Бельгии, на которой вокруг каждого флажка был очерчен район, закрепленный за соответствующим представителем.

Не написать ли им еще раз?

Нет, хватит. Пора положить конец сырному наваждению.

У меня была тысяча бланков с шапкой ГАФПА. Чистую часть я отрезал. Она может пригодиться Яну и Иде. А заголовок — в уборную.

Затем я спустился в погреб.

В ящике было пятнадцать с половиной сыров. Проверим еще раз: один остался в таможне и в пакгаузе, второй разделили мы с Ван Схоонбеке, семь с половиной головок достались друзьям Ван Схоонбеке, один я отдал голодному представителю и еще один — моему свояку. От двадцати семи отнять одиннадцать с половиной. Все сходится. На мою точность Хорнстре жаловаться не придется.

Полголовки раздражают меня. И почему тот старикан взял только половину? Я беру кусок в руку и стою в раздумье. Целые сыры можно еще продать, а половинку нет. Выбрасывать тоже грех.

Я слышу, как жена поднимается по лестнице. Наверное, собирается убирать постели. Я жду, когда она поднимется наверх, осторожно прокрадываюсь на кухню и кладу красный полукруг на тарелку разрезом вниз, чтобы не высох. Затем снова спускаюсь в подвал, еще раз пересчитываю эдамские и заколачиваю ящик. Я стучу молотком как можно тише, чтобы не испугать жену.

Мало ли что она может подумать!

Ну ладно, с этим покончено. Иду в контору, чтобы заказать такси. Вскоре оно останавливается у дома. Ящик с оставшимися пятнадцатью сырами весит более тридцати килограммов, но я поднимаю его, несу из подвала по лестнице, а потом по коридору к входной двери. Я открываю, и шофер берет ящик. С большим трудом он преодолевает четыре шага до машины.

Я надеваю пальто, шляпу и присоединяюсь к своему ящику. Госпожа Пеетерс, наша соседка стоит у окна и с величайшим интересом следит за всей операцией. Наверху у окна показывается жена.

Я сдал ящик в патентованный подвал и отпустил такси.

Сырное отречение подписано.

Непонятно, чем объяснить, что жена, которая видела отъезжавшее такси, ни о чем меня не спросила. А моего брата, кажется, абсолютно не интересуют данные о количестве проданного и оставшегося сыра. Он говорит о своих пациентах, о моих детях и о политике. Уж не сговорились ли они с моей женой?

Итак, завтра приезжает Хорнстра.

Конверт с деньгами за ящик, проданный Яном, и еще за одиннадцать головок лежит в моей конторе.

Не сказать ли жене, что нас ожидает завтра? Нет, у нее и так хватает забот.

Как ни неприятна будет для меня встреча с Хорнстрой, я мечтаю о ней, как мечтает мученик об избавительной смерти. Мне кажется, что мой престиж мужа и отца падает с каждым днем. И в самом деле, что за нелепая ситуация! Моя жена живет с мужем, который официально числится служащим «Дженерал Марин», но фактически под прикрытием медицинской справки играет роль хозяина ГАФПА. Нервнобольной, который должен тайно торговать сыром, словно совершает преступление.

А дети? Они ничем не показывают, что у них на душе, но я уверен, что между собой они обсуждают этот сырный кошмар и считают, что я сошел с ума. Отец должен быть цельным человеком. Неважно, бургомистр он, букмекер, клерк или ремесленник. Не в этом суть. Он должен быть человеком, который неуклонно выполняет свой долг, в чем бы он ни состоял. Что это за отец, который вдруг начинает ломать комедию, как я с этим сыром?

Конечно, это ненормально. В подобном случае министр подает в отставку и уходит со сцены. Но супруг и отец может уйти, лишь наложив на себя руки. А мой брат, который вдруг перестал интересоваться сбытом? Он с самого начала знал, чем все кончится. И почему он тогда не отказался дать мне справку? Этим он принес бы мне больше пользы, чем никому не нужными образцами лекарств, которые он притаскивает нам каждый день, негодяй. Представляю, как он тактично спрашивает мою жену, не прошло ли уже это, тоном, каким справляются о состоянии умирающего. А она отвечает, что сегодня я увез ящик.

Страшное чувство одиночества овладевает мною. Искать поддержки в своей семье я не могу. Между ними и мной продолжает стоять сырная стена. Если бы я не имел несчастья быть атеистом, я стал бы молиться. Но не обращаться же мне в христианство на пятидесятом году жизни из-за сыра.

Вдруг я вспомнил мать. Какое счастье, что она не дожила до этой сырной катастрофы. В свое время, до того как она стала щипать вату, она охотно заплатила бы за две тысячи головок сыра, чтобы только избавить меня от страданий.

Я спрашиваю себя, заслужил ли я эти мучения? Зачем я впрягся в эту сырную лямку? Может быть, мною руководило стремление получше обеспечить жену и детей? Было бы очень благородно с моей стороны, но я не такой Иисус Христос.

Возможно, я хотел играть более видную роль на приемах у Ван Схоонбеке? Нет, хоть я и не лишен тщеславия, но оно у меня проявляется в другом.

И все же что толкнуло меня на это? Я терпеть не могу сыр. У меня никогда не было желания продавать сыр. Сходить в магазин купить сыру и то казалось мне обременительным. И я совершенно не способен мотаться по городу с сырным грузом в поисках милосердной души, которая сняла бы этот груз с моих плеч. Для меня это хуже смерти.

Зачем же я это сделал? Ведь это не ночной кошмар, а горькая действительность. Я надеялся навечно похоронить сыры в патентованном подвале, но они вырвались из заточения, мельтешили у меня перед глазами, камнем лежали на сердце и воняли.

Я думаю, причина в том, что я чересчур покладист. Когда Ван Схоонбеке спросил меня, не хочу ли я этим заняться, у меня не нашлось смелости оттолкнуть его вместе с его сыром. Теперь я расплачиваюсь за свою трусость. Я заслужил эту сырную напасть.

XIX

Наступил последний день.

Я лежал в постели до половины десятого, потом стал медленно пить кофе и так дотянул до половины одиннадцатого. Читать газету я не мог и поплелся в контору, как пес бредет в свою конуру, когда не знает, что ему делать. И вдруг меня осенила блестящая мысль.

А зачем мне, собственно, принимать Хорнстру?

Деньги я могу просто переслать ему по почте, а его сыр в целости и сохранности лежит в подвале. Почему бы мне не избавить свою жену от неприятной сцены?

Без десяти одиннадцать я уселся в гостиной около входной двери.

А вдруг он вообще не приедет? Может быть, он умер. Может быть, он проследует прямо в Париж? Тогда бы меня предупредили. Голландцы народ основательный. Он приедет позже, но приедет.

Вдруг бесшумно, как тень, подкатывает шикарная машина, и тут же раздается звонок.

Я недовольно морщусь, так как дребезжание звонка раздражает меня, и встаю.

Слышу, как жена в кухне ставит на пол ведро и идет по коридору отворять.

Когда она проходит мимо гостиной, я выскакиваю в коридор и преграждаю ей дорогу. Она пытается пройти, но я отталкиваю ее. Вот так мне следовало оттолкнуть от себя сыр.

— Не открывай, — говорю я свистящим шепотом.

Она смотрит на меня безумным взглядом. Так смотрят на убийство, которому не могут помешать. Впервые за тридцать лет совместной жизни я вижу ее испуганной.

Больше я не говорю ни слова. Мне и не нужно ничего говорить, потому что она бледнеет и уходит на кухню. Я перехожу в угол гостиной, откуда мне хорошо видна улица. А с улицы в окно видна лишь моя тень. Соседка, разумеется, тоже стоит в своей гостиной, в нескольких шагах от меня. Я уверен в этом.

Звонят второй раз. Повелительный звон разносится по моему тихому дому.

Немного погодя я вижу шофера, идущего к машине. Он молча открывает дверцу, и из машины выходит Хорнстра. На нем клетчатый дорожный костюм, короткие брюки и английское кепи. Рядом с ним собачка на поводке.

Хорнстра удивленно смотрит на безмолвный фасад моего дома, подходит к окну и пытается что-то рассмотреть в комнате. Я слышу — он что-то говорит, но не могу разобрать слов.

И тут вдруг появляется госпожа Пеетерс.

Она вышла предложить свои услуги, хотя ее никто не звал. Я услышал бы, если бы Хорнстра звонил к ней.

Она тоже приникла своей физиономией к нашему окну, как будто она может что-то обнаружить там, где ничего не увидел Хорнстра. Она мне противна. Хотя вообще-то она не виновата. А что еще делать этой несчастной старой перечнице целыми долгими днями? Она никуда не ходит, и наша улица — это ее кинотеатр, где всегда показывают один и тот же фильм.

Теперь звонит сама госпожа Пеетерс. Еще некоторое время они разыгрывают свою пантомиму, потом Хорнстра достает бумажник и хочет отблагодарить ее за услуги, но она решительно отказывается. Это видно по ее гримасам.

Она не продала душу Хорнстре. Она просто хотела знать, действительно ли меня нет дома.

Браво, госпожа Пеетерс!

Если оставшиеся полголовки еще не съедены, то пусть Ида отнесет их ей в подарок от меня.

Хорнстра влезает в машину, втаскивает за собой собачку. Он захлопывает дверцу, и машина срывается с места так же бесшумно, как и подъехала.

Я продолжаю стоять в углу. Безмерный покой наполняет все мое существо. Как будто я лежу в постели и любящая рука накрывает меня одеялом.

Но надо идти на кухню.

Жена стоит там без дела и смотрит в наш садик.

Я подхожу к ней и обнимаю ее. И когда мои первые слезы падают на ее обветренное лицо, я вижу, что она тоже плачет.

И вдруг исчезает кухня. Ночь. Мы снова одни, без детей, в пустынном месте, как тридцать лет назад, когда мы нашли такой тихий уголок, чтобы выплакаться там на свободе.

Сырный замок обрушился.

XX

Из глубины глубин всплываю я на поверхность и со вздохом облегчения снова надеваю старые кандалы. Сегодня я вернулся в «Дженерал Марин».

После такого предательства чувствуешь себя виноватым, и, чтобы не лишиться доброго отношения коллег, я, худо ли, хорошо ли, разыгрывал роль человека, который, в сущности, вышел на работу раньше, чем следовало.

Но это было излишне. Все ко мне так и кинулись, а юфру Ван дер Так сказала, что напрасно я не долечился и надо было до конца месяца побыть дома. Она, разумеется, не знает, что мне не платят жалованья.

— Теперь ты видишь, что для нервнобольного нет ничего лучше игры в триктрак, — сказал Тейл, осторожно толкнув меня в бок.

Они спросили, как мне нравится сидеть спиной к окнам, показали новые пресс-папье и заставили внимательно осмотреть Хамера: ведь он теперь в очках.

Старый Пит неистово машет мне фуражкой со своего паровозика. Я выбегаю на улицу и горячо пожимаю его черную руку, как всегда испачканную смазкой. Он высовывается из своего «железного коня», до боли жмет мне руку и энергично жует табак.

— Ну как, хорошие были сигары?

Он не знает, что мне подарили.

— Отличные, Пит! Я принесу парочку.

Он дает три гудка в мою честь и весело продолжает свой пятидесятитысячный рейс вокруг верфи. А я сажусь на свое старое место и приступаю к работе.

Коллеги дают мне печатать самые легкие письма, а сами отстукивают длиннющие заказы, в которых полно технических терминов и от которых так устаешь. Юфру Ван дер Так угощает меня шоколадной конфетой всякий раз, когда берет конфету себе.

Странно, все эти годы я и не подозревал, что в конторе может быть так приятно. Сыр угнетал меня все время, а здесь, в перерыве между двумя письмами, я могу помечтать о чем-нибудь приятном.

XXI

В этот же вечер я написал Хорнстре, что вынужден по состоянию здоровья отказаться от его представительства в Бельгии и герцогстве Люксембургском. Я добавил, что его сыр хранится в патентованном подвале пакгауза «Блаувхуден» и что деньги за недостающие головки сыра я перешлю ему по почте. Этим письмом я отрезал себе путь к отступлению, ибо никогда не знаешь наперед, не появится ли у тебя снова сырный зуд.

И правда, через три дня я получил накладную с заказами от моего представителя в Брюгге Рене Вьена, который продал четырнадцати покупателям четыре тысячи двести килограммов. Все графы были заполнены отлично: дата заказа, фамилия и адрес заказчика и прочее. Я не удержался от соблазна отыскать его письмо в своем скоросшивателе. Оно гласило: «Я постараюсь продать немного сыра. Преданный Вам Рене Вьен, Розенхудкаай 17, Брюгге». На письме не было никакой отметки, потому что он был единственным жителем Брюгге, предложившим свои услуги, и я сразу принял его в агенты. Я послал ему десять накладных наудачу, как и остальным двадцати девяти представителям. Теперь я уже никогда не узнаю, стар он или молод, элегантен или оборван, с тросточкой или без тросточки.

Его накладную я переслал без комментариев Хорнстре. Возможно, я еще получу свои пять процентов. Все-таки система накладных была хороша, в этом я убежден.

XXII

Позвонил Ван Схоонбеке. Телефон я оставил, ведь он оплачен на год вперед. Ван Схоонбеке спросил, почему я перестал приходить. Хорнстра был у него и выразил сожаление, что не может сотрудничать со мной. Он был доволен, что нашел свой сыр в отличном состоянии.

Уж не думал ли он, что я съел все двадцать тонн?

— Мы, антверпенцы, умеем по крайней мере хранить сыр, — сказал Ван Схоонбеке. — Придешь в среду?

Я пришел, и он поздравил меня. Мы снова сидели все вместе. Те же сплетни, те же лица, не было только старого адвоката (того, с половиной головки), ибо он умер. Вместо него я увидел молодого Ван дер Зейпена, который пока так и не знает, как я отношусь к его плану выдоить двести тысяч из старикашки.

Ван Схоонбеке, разумеется, слышал от моего брата, что я вернулся на верфь, но он ничего не сказал своим друзьям, и они продолжают относиться ко мне как к руководителю ГАФПА.

Хозяин знакомит нас:

— Господин Ван дер Зейпен — господин Лаарманс.

— Очень приятно.

Ван дер Зейпен возвращается к прерванной беседе с соседом, который время от времени разражается хохотом.

— Не забудьте сообщить мне, как только получите сардины, — произносит золотозубый.

Ван дер Зейпен с ухмылкой смотрит на меня и спрашивает, не записать ли этот заказ.

XXIII

Сегодня я ездил на могилу матери или, точнее, родителей. Обычно я посещаю ее раз в год, но сейчас решил нанести внеочередной визит, надеясь, что это поможет мне поскорее залечить свою сырную рану.

Купить цветы оказалось почти так же трудно, как достать подержанный письменный стол. В магазине было три сорта хризантем: мелкие, средние и очень крупные, величиной с хлебный каравай. Несмотря на то что я хотел мелкие, продавец всучил мне крупные, целых двенадцать штук. Он завернул их в белоснежную бумагу и выпроводил меня за дверь с этим огромным букетом, который виден за версту. Никакая сила не заставит меня идти с ним по городу. Честное слово, не могу, как ни похвально посещение кладбища. С огромным снопом цветов в руках я выгляжу еще смешнее, чем с гипсовым святым Иосифом. Таких цветов добровольно никто не купит, и сразу видно, что меня обманули. Выход один — в такси.

Кладбище необозримо и разбито на ровные аллеи, которые можно различить лишь по могилам, и то наметанным глазом. Главная аллея, третья аллея направо, вторая тропинка налево.

Где-то здесь. Я медленно направляюсь к черному столбу, который стоит немного поодаль.

Господи, где же могила? Я точно помню, что она по левую сторону. А тут написано: «Якобс де Претер. Иоганна Мария Вандервельде. Нашей дорогой дочурке Гизелле».

От страха покрываюсь потом. Что подумает обо мне та женщина? Ибо теперь я вижу, что это не столб, а молящаяся женщина. Но не могу же я спросить у нее, где лежат мои родители. А вдруг это одна из моих сестер? Что мне тогда делать? Она, конечно, сразу поймет, что я ищу нашу могилу, иначе зачем бы я пришел сюда с цветами. В таком случае я положу цветы на первую попавшуюся могилу и убегу. Или спрошу: «А, ты тоже пришла?» Я смиренно последую за ней до самой могилы, и таким образом проблема разрешится сама собой.

Я в растерянности возвращаюсь к главной аллее и снова считаю: третья справа, вторая слева. Я опять пришел на прежнее место.

Пойду дальше, как будто мне надо на другой конец кладбища. Прижимаю стебли хризантем к груди, чтобы они не волочились по земле.

Осторожно, на цыпочках, прохожу мимо женщины и вдруг вижу могилу родителей. Она прямо на меня смотрит — там, рядом с молящейся женщиной. «Кристиан Лаарманс и Адела ван Элст». Слава богу! Теперь сестры мне не страшны.

Здесь невероятно тихо. Изредка с ветки опавшего дерева срывается капля.

Шляпу долой. Минута молчания.

Я могу быть спокоен. Лежащие здесь ничего не слышали о моей сырной эпопее, иначе мама пришла бы в ГАФПА, чтобы утешить и поддержать меня.

Я осторожно кладу свой огромный букет на мраморную плиту, бросаю косой взгляд на черную фигуру рядом, неловко кланяюсь, надеваю шляпу и ухожу. Пройдя пять могил, я сворачиваю на боковую аллею и еще раз оглядываюсь.

Я остановился как вкопанный. Что делает эта женщина у нашей могилы? Не собирается ли она своровать мои хризантемы и положить их на свою могилу? Этого только не хватало!

Но я вижу, как она снимает белую бумагу и извлекает на свет пунцовое цветочное изобилие. Она раскладывает хризантемы по мраморной плите так, чтобы они не закрывали имена отца и матери. Потом она крестится и начинает молиться на нашей могиле. Я, согнувшись, незаметно пробираюсь к главной аллее и покидаю кладбище.

Из такси я выхожу на углу своей улицы, иначе жена потребует объяснений. Ведь я теперь не коммерсант и прекрасно мог съездить на кладбище на трамвае.

XXIV

В нашем доме теперь никогда не говорят о сыре. Даже Ян больше не упоминает о ящике, который он так блестяще продал. Ида тоже молчит как рыба. Возможно, бедняжку до сих пор дразнят в гимназии сырной торговкой.

Что касается моей жены, то она заботится о том, чтобы у нас на столе никогда не появлялся сыр. Лишь через много, много месяцев она однажды подала на стол швейцарский тощий плоский сыр, который похож на эдамский не больше, чем бабочка на змею.

Чудесные, умные дети.

Милая, славная жена.