Первые четыре месяца за Отто строго следили. Контакты с внешним миром не допускались.

— Тело и кровь твои принадлежат фюреру, но душой ты еще со своими еврейскими захватчиками, — твердил директор. — Посему, юноша, посиди-ка на коротком поводке.

В спартанских условиях этого самоуверенного и самодовольного узилища вскоре стало ясно, что протестовать будет отнюдь не легко. У Отто имелся план: по любому поводу драться со всеми, пока его не убьют или не вышвырнут вон. Однако возникла проблема: чем больше он дрался, тем увереннее росла его репутация «горячего немца». Каждый нанесенный или полученный удар укреплял всеобщую веру в его редкостную «кровь»: никакой еврей не способен на этакие мужество и преданность. Отто обладал этими качествами вопреки тлетворному влиянию, и это лишний раз доказывало нацистскую расовую теорию. Почетная задача, считал директор, заключается в том, чтобы направить отменный бойцовский дух воспитанника в нужное русло. Сложность ее только подтверждала, сколь злонамеренно манипулировали своим выкормышем коварные евреи. Бесконечные драки, повторял директор, говорят лишь о породистости Отто и злобной хитрости его приемных родителей.

Отто пользовался недоуменным уважением однокашников, что еще больше его бесило. Уже после первого боксерского поединка, в котором он выстоял три раунда против чемпиона школы, его признали бойцом — единственная добродетель, почитавшаяся в сем учебном заведении. Свирепая драчливость Отто, его готовность в любой момент сцепиться с кем угодно изумляли и даже подкупали. На окружающих всегда действовало обаяние его открытого симпатичного лица (когда оно не было до неузнаваемости обезображено фингалами), и то же самое случилось в «Напола» — очень скоро Отто превратился в этакого школьного любимца, дорогого пса с инстинктом убийцы и отменно злым нравом. Если его приручить, он станет гордостью своей породы.

От досады Отто буквально сатанел. Враги не отвечали ему лютой ненавистью. И даже, как вскоре он понял, его жалели. Дескать, славный парень, загубленный евреями. Антисемитизм был главным учебным предметом, независимо от темы предварявшим каждый урок, и Отто стал живым символом школьного кредо. Отважен, агрессивен и упорен по крови, но изуродован воспитанием.

Тихо лежа в спальне среди одноклассников, с которыми не разговаривал, но ежедневно дрался, Отто понял, что надо менять стратегию. Одними драками ничего не добьешься.

Он чуть усмехнулся, представив, как это признание развеселило бы Пауля.

Отто ужасно скучал по брату.

Пауль — умник, мыслитель, стратег. Он бы знал, как себя вести. Разработал бы план. Как всегда.

Воспоминания о брате лишь обостряли беспросветное одиночество. Настолько отчаянное, что иногда Отто подмывало сдружиться с кем-нибудь из одноклассников. Не такие уж они злыдни, эти сынки помещиков и партийцев. Всех учеников объединяло противостояние жесточайшей школьной дисциплине, считавшейся единственным средством воспитания будущих лидеров. Юношей, как их здесь называли, беспрестанно изводили садисты-старосты, которые и сами-то были чуть старше. Общие тяготы сплачивали учеников, и в команде было бы легче. Но Отто не мог себе этого позволить. Ни за что. Те же самые ребята, что играли в расшибалочку, ржали над пердунами, обменивались неприличными открытками и сравнивали следы от регулярных порок, считали паразитами его мать и любимую девушку.

Невозможно об этом забыть ради облегчения жизни в застенке. Невозможно.

Однако спустя некоторое время Отто поймал себя на том, что понемногу идет на уступки тюремщикам. Злоба его не стихала, но теперь он пытался ею управлять. Стало ясно, что открытой агрессией он только себе вредит.

Кроме того, он так сильно скучал по родителям и брату, что решил попробовать сносным поведением заслужить увольнение в город. Конечно, родных не повидать, но, может, удастся хотя бы о них разузнать.

Изведенный сверлящим одиночеством, Отто томился по другу. И оттого поставил себе задачу заслужить увольнительную. Конечно, драки он не прекратил, но теперь дрался лишь в рамках правил — на занятиях боксом и военным делом. Он стал отдавать гитлеровский салют, но при этом незаметно скрещивал пальцы и тем самым как будто приближался к брату. Усердствовал на стадионе, поскольку педагогический состав интересовался лишь успехами в спорте, рукопашном бое и муштре. И даже перебрасывался парой слов с добродушными барчуками, которые иногда пытались втянуть его в разговор.

В середине весны тридцать шестого года Отто наконец продержался неделю без взысканий за непокорство и решил, что пора подъехать к директору с просьбой о выходе в город.

Разумеется, начальник был рад переменам в поведении воспитанника и похлопал его по плечу. Отто стоял по стойке «смирно».

— Что ж, юноша, я бы охотно каждую неделю отпускал тебя в увольнение, как всех ребят, — покровительственно сказал директор. — Но кто поручится, что ты не кинешься к евреям, которых некогда считал своей семьей?

— Ручательство в том, господин начальник, что они — евреи, а на мне форма ученика «Напола», — ответил Отто.

Директор улыбнулся, но ответ его не убедил.

— Хочешь сказать, с ними покончено? Больше никаких родственных чувств?

До умного Пауля Отто было далеко, но он все же смекнул, что нельзя переигрывать.

— Никак нет. Я по-прежнему люблю своих бывших родителей, они были добры ко мне. Но теперь я воспитанник «Напола» и принадлежу фюреру. И потому не могу навещать свою бывшую семью. Что бы я к ним ни чувствовал, они — евреи.

— Тогда кого ты хочешь навестить? — спросил директор.

— Девушку, господин начальник.

— Ага! — рассмеялся здоровяк. — Вот этому я верю. Что за девушка?

— Хорошая немка, господин начальник. Дочь бывшей служанки моей бывшей матери. Она член ЛНД, ее отчим — штурмовик.

— Недурно, — сказал директор. — Вот что мы сделаем. Для начала пригласи ее сюда. Воскресенье — день посещений, и старшеклассникам разрешено приглашать на чай родных и друзей. Пригласи эту девушку. Давай садись и пиши приглашение. Я прослежу, чтобы его отправили.

И вот в следующее воскресенье пришла Зильке.

Она еле успела подтвердить свой визит. В кои-то веки подсуетился отчим, которого сильно впечатлило послание из столь престижного партийного заведения.

Увидев Зильке, Отто едва не разрыдался. От близких так давно не было вестей, что улыбка старого друга, топтавшегося за оградой, его чуть не срубила. Когда огромные железные ворота распахнулись, Зильке и Отто кинулись друг к другу и от радости едва не задушили в объятиях. Наконец Отто заметил ухмыляющиеся физиономии однокашников и выпустил Зильке.

— Вы осторожнее, девушка! — крикнул один парень. — Обычно он сначала бьет, а уж потом разговаривает.

— Ну хоть узнали, что он умеет улыбаться! — подхватил другой.

Подначки были дружеские. Всем было приятно видеть, что их бешеный кого-то обнимает. Да еще этакую симпатягу в форме ЛНД. На шпильки Отто не ответил — он утопал в счастье, соприкоснувшись с частицей прежней жизни, любимой и утраченной.

Вдвоем они прошли на школьный двор, где проговорили все два часа, отведенные на посещение, даже не заметив, что пропустили чаепитие. Накануне Зильке заскочила к Штенгелям и теперь сообщала последние семейные новости.

— У твоих все хорошо, — говорила она. — Жизнь стала маленько легче. Перед Олимпиадой сняли кое-какие запреты для евреев. Даже убрали таблички с парковых скамеек, и теперь в погожие дни твой отец сидит в Народном парке.

— Как он? — спросил Отто.

— Хорошо, просто замечательно. — Голос Зильке чуть дрогнул, выдав ложь.

— Зилк, теперь ты мой единственный друг. Ты уж мне не ври.

— Ладно. С ним неважно, — призналась Зильке. — Похоже, он потерял надежду. Наверное, хуже всего, что ему нечем заняться. Целыми днями просто сидит, и мама твоя очень переживает. Ей больно видеть его опустошенность. Конечно, она ничего не говорит, но и без того ясно. Был такой весельчак, а теперь просто сидит. Пьет, когда есть что, и курит, что, конечно же, зря, потому что потом кашляет аж до рвоты. Ну а мать-то почти все время дома и все это видит.

— Почему дома? — удивился Отто.

— Ах да, ты же не знаешь. — Зильке сникла. — Врачей-евреев все-таки изгнали из общественных медучреждений. Фрида уже не работает в больнице.

Отто сжал кулаки.

— Твою мать! — прошипел он. — Угомонятся они когда-нибудь? Больше делать нечего, что ли? Она же никогда ничего плохого… Совсем на хер спятили!

Оба понимали, как сильно ударило по Фриде отлучение от клиники. Шестнадцать лет больница была ей вторым домом.

— Теперь она практикует на дому, — поспешно сказала Зильке. Отто побагровел, и она боялась, что счастливый день будет загублен избиением какого-нибудь нациста. — Конечно, пациенты — только евреи, но их прилично. Платят, кто сколько может, так что на еду хватает. Знаешь, она ужасно по тебе тоскует. Поседела, а ей всего-то тридцать шесть. Но теперь, когда связь наладилась, будет полегче. Понимаешь, неизвестность ее убивала. А сейчас хоть весточку получит. Ты не представляешь, что с ней было, когда я сказала, что иду к тебе. Схватила в охапку меня и Паули, и мы втроем прямо заплясали. А Вольфганг даже чего-то сбацал на пианино. Сто лет уже не играл. Пыль столбом! Конечно, отсюда я прямиком к твоим, и ты уж постарайся, чтобы отчет мой был хорошим!

— Старина Зилк! — усмехнулся Отто.

— Не называй меня так, Оттси. — Зильке чуть нахмурилась и будто в шутку добавила: — Собачья кличка какая-то.

Отто лишь засмеялся.

— Расскажи о Паули. Я по нему ужасно скучаю.

— Да ну? — поддразнила Зильке. — По Паулищу? Так и передать?

— Еще чего! — Отто ее сграбастал. — Только попробуй — пожалеешь!

Он принялся ее щекотать, как в детстве, когда он изображал рычащего медведя, а Зильке от смеха взвизгивала.

Но детство кончилось. Зильке вырывалась из медвежьей хватки, а Отто смотрел на ее лицо, такое близкое. На белые зубы. Алые губы.

— Давай, расскажи про гада Паули, — сказал он, выпустив Зильке. — Хотя не очень-то интересно.

— Какие вы, мальчишки, дураки! Конечно, тебе интересно. И ты будешь рад узнать, что он жив и здоров. Теперь он ведает семейным бюджетом и вместо Фриды ходит по магазинам. Умудряется купить хорошие продукты, хотя денег стало меньше и все меньше магазинов, куда пускают евреев. Похоже, он сменил отца на посту главы дома. Учится, каждый день ходит в школу. Другие евреи учебу все-таки бросили, а Пауль держится. Сидит в своем уголке, готовится к экзаменам. Его, наверное, и не замечают. Говорит, после тебя — никаких драк.

— Во рохля! — засмеялся Отто.

— А по-моему, умница. Хочет и дальше учиться.

— Дурак он хренов! — буркнул Отто. — Какой смысл быть образованным евреем в Германии? Не умник он, а последний тупица.

— Он хочет уехать. — Зильке огляделась — нет ли рядом чужих ушей. — Ты же знаешь, Отт. Он надеется, что когда-нибудь станет юристом, в Англии или Америке. Говорит, будет защищать угнетенных.

— Он сам угнетенный.

— В том-то и дело, — мягко сказала Зильке. — Он хочет извлечь из этого хоть какую-то пользу. Как и ты. Вы оба не сдаетесь. Только разными способами, вот и все.

— Я дерусь, он учится — так, что ли?

— Нет, не совсем, — проворчала Зильке. — Ты не только дерешься. Не забывай, в тебе много всякого. Ты же любил столярничать, любил музыку.

— Нынче я только дерусь, Зилк.

Отто помолчал. Представил, что они уедут. Брат и родители.

— Знаешь, хорошо, что здесь оказался я, а не Пауль, — наконец сказал Отто. — Он бы взбесился, так и передай. Тут все жутко тупые. И учителя тоже! Кроме шуток, в их элитарной школе даже я себя чувствую отличником. Уроки — просто смехота. Вместо нормальной истории проходим немецкий фольклор и языческие легенды. Знай себе талдычат: кровь и земля, земля и кровь. При чем тут это, хотел бы я знать. И конечно, бесконечная туфта о евреях. Во всем виноваты мы и прочая нелюдь — негры, славяне, китайцы, цыгане. Потому-то Германия и завоюет мир, ибо немцы — боги, а все прочие — дрянь. Вот так запросто. Тут этому учат. В классе собираем-разбираем пулемет, в остальное время — спорт и жесткая натаска. Набить ранец камнями и вперед на косогор. Разуться и бегом по битым камням. За минуту одеться по полной форме. Пауль бы сбрендил.

— Рассказывай, рассказывай! — засмеялась Зильке. — Хочу все про тебя знать.

— Тебе интересно, как разобрать, смазать и собрать автомат?

— Да!

Драгоценные минуты встречи истаяли так быстро, что «пятиминутный звонок» грянул совсем неожиданно. У Отто оборвалось сердце. На два часа он окунулся в свою прежнюю, настоящую жизнь, и возвращение к фальши было невыносимо жестоким.

— Приходи в следующее воскресенье, ладно? — взмолился он. — Меня-то вряд ли когда-нибудь выпустят. Скажи, что придешь.

— Приду, если обещаешь не добавлять себе ссадин и фингалов. — Зильке улыбнулась и погладила его по щеке. Теперь Отто дрался реже, однако боевых следов на его лице хватало. Зильке осторожно потрогала шрамы: — Ты такой симпатичный.

— Я должен драться, — сказал Отто. — Хоть изредка. Чтоб показать, что я еврей.

— Потерпи, — прошептала Зильке. — Есть другие способы. Ну вот я — тоже воюю, но все равно миленькая, правда?

Отто лишь осклабился, и надежды Зильке на комплимент не оправдались.

— Ну да, твоей мордахе ничего не делается, — рассмеялся Отто и шепотом добавил: — Ты говоришь о «Красной помощи»? Это не для меня.

— Почему?

— Дагмар не одобрит. Она не любит коммуняк.

Радостная улыбка Зильке пригасла.

— Угу. Как все детки миллионеров.

— Дагмар уже не из них, — насупился Отто. — Ее отца убили, забыла?

— Да, ей крепко досталось. Но коль была принцессой…

Вновь грянул звонок.

— Мне пора, — сказал Отто. — Опоздавших ждет десятикилометровый кросс в полной выкладке. Поторопись, иначе тебя здесь запрут.

— Я бы не возражала! — с излишней горячностью ответила Зильке, схватив его руку.

— Еще как возражала бы. Здесь ад. Обещай, что в воскресенье придешь.

— Если ты обещаешь не драться!

— Не могу! — на бегу крикнул Отто. — Не хочу тебе врать!

— Нет, обещай! — повторила Зильке, но Отто уже скрылся.

Она пошла к воротам, зная, что ничто на свете не удержит ее от следующего воскресного свидания.