Любой, кто полагал, что Кингсли отказался нести воинскую повинность, чтобы избежать опасности и боли, тут же понял бы свою ошибку, загляни он поздно ночью в медпункт «Уормвуд скрабз» в первый день тюремного заключения Кингсли. Он лежал без сознания на жесткой деревянной скамье, весь в запекшейся крови, а стоящий над ним подвыпивший тюремный врач, недовольный тем, что его оторвали от отличного ужина, пытался определить, не сломан ли у Кингсли позвоночник.

Как оказалось, необратимых повреждений у него не было, хотя избит он был сильно. Кингсли пришел в сознание в тот момент, когда врач описывал его состояние. Он чувствовал запах бренди и сигар, исходящий от склонившегося над ним доктора.

— Множественные ссадины и несколько сломанных ребер. Очевидно, у мерзавца к тому же серьезное сотрясение мозга, а это означает, что мне необходимо оставить его здесь для дальнейших наблюдений, — сказал врач.

— Надолго? — услышал Кингсли вопрос Дженкинса.

— Возможно, на пару дней. Сотрясение мозга — это вам не шутка. Я видел парня, который встал и пошел довольный как не знаю кто, а через час — ба-бах. Приступ. Помер на месте.

— Не велика будет потеря. Немедленно распорядитесь отправить его обратно в камеру.

— Нет уж, спасибочки, мистер Дженкинс. Благодарю покорно. Мне нравится жизнь спокойная, а это означает, что нужно все делать по инструкции. По инструкции, сэр! Единственное правило для таких любителей спокойной жизни, как я. Мне наплевать, помрет он или нет. О да, буду даже счастлив, сэр. С радостью избавлялся бы от них. Туда им и дорога, хочу сказать. Но если они и помрут, то пусть все будет по инструкции. По инструкции, говорю я вам! И в случае сотрясения мозга это означает, что за ними нужно добросовестно наблюдать. Помри они во время добросовестного наблюдения, это отлично и просто замечательно. Помри они после добросовестного наблюдения, мне будет чрезвычайно приятно. А вот чего я не могу допустить, так это чтобы они помирали в отсутствие добросовестного наблюдения, потому что тогда они помрут не по инструкции, а я, сэр, не желаю за это отвечать. Мистер Дженкинс, заключенный останется здесь до того момента, пока я не проведу добросовестное наблюдение.

Старший надзиратель возмущенно забормотал в ответ:

— Да уж, просто чудесно, что этот парень валяется здесь в свое удовольствие, а мальчишки, которых он предал, спят и умирают в грязи.

— Верю вам на слово, — сказал врач, у которого хорошая еда и вино словно сочились сквозь туго обтягивавшую толстый живот жилетку, — но инструкции все равно, что справедливо или правильно, в ней написано только то, что в ней написано. То есть что предписано законом. И в этом медпункте, сэр, инструкция — это закон.

— Что ж, возможно, это даже к лучшему, — согласился Дженкинс. — Если бы он не протянул под нашим надзором и двадцати четырех часов, это вызвало бы вопросы.

— Под вашим надзором, сэр. Заключенного доставили ко мне в этом состоянии, и этот факт будет официально зафиксирован, сэр. Согласно инструкции.

Даже сквозь распухшие веки Кингсли видел, что Дженкинс несколько обеспокоен. Каждый нерв в теле Кингсли стонал от перенесенных побоев. Ему определенно повезло, что он остался жив. Старший надзиратель не хотел нести ответственность за его смерть, потому что Кингсли был известным заключенным. Да, он навлек на себя всеобщее презрение, но он по-прежнему был зятем комиссара лондонской полиции. Кингсли рассудил, что какое-то время он будет в относительной безопасности. По крайней мере, его не убьют, поскольку, несмотря на его нынешний статус персоны нон грата, ни родственники, ни власти не смогут игнорировать его внезапную смерть. Позже все изменится, память о его позоре уйдет в прошлое, и люди его забудут… И тогда, что ж, даже если и станет известно, что он свалился во время прогулки с мостика, кого заинтересует кончина труса и предателя?

— Не торопитесь. Подержите его неделю, — решил Дженкинс. — Подштопайте его немного. А потом мы снова отдадим его каким-нибудь «старым дружкам».

— Конечно, вот только, мистер Дженкинс, — пожаловался врач, — буду вам крайне признателен, если в следующий раз вы отдадите его на растерзание в более приемлемое время. Я не люблю, когда меня отрывают от отдыха после ужина. Это вредит пищеварению и ужасным образом сказывается на регулярности стула.

Надзиратель и врач ушли, оставив Кингсли наедине со своими мыслями. А мысли у него были грустные. Он понимал, что его и без того отчаянное положение стало еще тяжелее, и на ум приходил только один вывод. Он умрет. Не сразу, но довольно скоро. Если только, разумеется, не сможет найти выход из положения.

— Ну што, не желаешь ли укольшик морфия, мой милый друг-пацифист?

Кингсли не мог повернуть голову, но сообразил, что к нему обращается дежурный санитар.

— Я видел, што ты был в сознании, пока эти два ублюдка тебя ощупывали, — продолжил голос. — Видать, тебе ошень больно. Я могу немного облегшить твою боль, и довольно легко.

Это были первые дружеские слова, которые Кингсли услышал за долгое время. Он тут же расчувствовался. Ему даже захотелось плакать, а он не плакал с самого детства. Даже когда нашел белое перо на своей подушке. Даже когда вернулся домой и узнал, что сына увезли — чтобы оградить от его пагубного влияния. Слезы потекли из-под распухших век, которые защипало от соли, и Кингсли подумал, что, наверное, оплакивает сейчас все сразу.

— Спасибо, — прошептал он распухшими, окровавленными губами, поморщившись от боли, когда раны на губах снова открылись и начали кровоточить.

— Пожалуйста.

— Немногие здесь озабочены моим удобством.

— Совсем немногие.

— Но вас это беспокоит.

— Ну, все мы божьи создания.

— И вы меня не презираете?

— А пошему я должен презирать человека, которого король сшел нужным посадить в тюрьму?

Ирландец. И республиканец, разумеется.

— Любой парень, который раздражает Его драгоценное шертово Величество, уже сам по себе хорош. Ну так што, хотите укольшик морфия?

Странно было слышать слова утешения от такого человека. Сколько раз с тем же мягким акцентом выкрикивали в его адрес ругань и оскорбления… Отношения между полицией и ирландцами в Лондоне были почти повсеместно враждебными, особенно после прошлогоднего Пасхального восстания, и ему было очень непривычно испытать на себе ирландское добродушие.

— Нет, не хочу, — сказал он. — Но все равно спасибо.

Кингсли не хотел морфия. Он знал, что, невзирая на боль, не должен терять рассудок, ведь это единственное, что у него осталось. К тому же после долгих лет, проведенных в попытках изничтожить скотство, процветающее в лабиринтах между Стрэндом и Нью-Оксфорд-стрит, наркотики вызывали у Кингсли только ужас и отвращение.

— Как пожелаете, — сказал санитар. — Надеюсь, вы не будете возражать, если я сам уколюсь.

Через несколько секунд Кингсли различил едва слышный звук движения поршня в шприце, за которым последовал громкий вздох.

— Как приятно, — сказал санитар довольно безучастным голосом, — и все происходит по инструкции. Я скажу доктору, што вы согласились на укол, как и было предписано, и, надеюсь, вы не станете с этим спорить.

— Не стану.

— Хорошо.

— Вы не могли бы дать мне воды?

Санитар поднес к его разбитым губам чашку и отправился наслаждаться видениями, а Кингсли снова принялся обдумывать свое положение и имеющиеся у него возможности.

Сначала он подумал о побеге.

Люди и раньше сбегали из «Уормвуд скрабз», и Кингсли полагал, что разум и зрение у него поострее, чем у большинства других. Но для побега ему нужны были сила и ловкость. Сейчас он лежал избитый до полусмерти и был лишен и того и другого. Восстановить силы ему вряд ли удастся, потому что, как только его выпустят из медпункта, он тут же попадет в руки своих смертельных врагов. Дженкинс четко дал понять, что его снова будут избивать, и не раз.

Поскольку побег был невозможен, Кингсли попытался придумать что-нибудь другое.

Ведь не единственный же он здесь изгой. Разум подсказывал, что не к нему одному здесь относятся предвзято. Нет, вряд ли здесь есть еще кто-то, кто отказался служить в армии по идейным соображениям. Случай Кингсли был особый: других отказников судил военный трибунал, и если их и отправляли в тюрьму, то попадали они в куда менее жестокие учреждения, чем «Уормвуд скрабз». Только к Кингсли отнеслись как к обычному преступнику.

Но можно ли здесь найти союзников? Сможет ли он отыскать других гонимых и заключить пакт о ненападении, по условиям которого они будут при необходимости приходить друг другу на помощь? Даже несмотря на сильную боль, Кингсли вновь стал размышлять о том, что именно такого рода пакт разрушил Европу словно карточный домик и породил ужас, в котором они все оказались. Разыгралось воображение, и он представил, как заключенные тюрьмы устраивают драку во имя коллективной безопасности. Стулья переломаны, все швыряются пирогами, и вдруг двери распахиваются, и комната наполняется гротескно ухмыляющимися американскими констеблями, которые колотят друг друга смешными, бестолковыми дубинками. Как и многие, Кингсли любил ходить в недавно появившиеся кинотеатры, и в более счастливые дни он смеялся вместе со своим маленьким сыном и остальными зрителями над дурацкими «Кистоунскими полицейскими» Мака Сеннета. Воспоминания ненадолго отвлекли его от раздумий о его нынешнем плачевном положении. Когда ясность мысли снова вернулась к нему, он решил, что даже если в тюрьме и есть подобные ему заключенные, изгои, живущие в страхе, какой от них может быть прок? Они так же беззащитны, и собрать их в группу не удастся. К тому же ему претила даже мысль о том, что, чтобы заручиться поддержкой, ему придется общаться с детоубийцами, насильниками и прочими отбросами общества.

Кингсли нужно было присоединиться к группе. Сложившейся группе заключенных, способных действовать коллективно, исходя из взаимной заинтересованности друг в друге. Но кого выбрать? Он уже выяснил, что социалисты не хотят иметь ничего общего с бывшим полицейским. С кем он мог бы попытать удачу?

Вернулся санитар.

— Я слышал твой смех, приятель. Это хороший признак.

Снова этот акцент. Акцент чужака, парии. Ирландец в Англии прекрасно знает, что такое быть объектом презрения.

— Я вспомнил «Кистоунских полицейских», — прошептал Кингсли.

— А, да. Ужасно смешно, это да. Хотя, если по правде, вряд ли даже такой нелепый полицейский может кого-то порадовать.

Санитар снова поднес Кингсли воды, на этот раз — под воздействием морфия — менее твердой рукой.

— Извините, — сказал Кингсли, напившись вдоволь, — но не знаете ли вы, случайно, фениев в этой тюрьме?

Санитар поставил чашку. Его мозги работали с трудом, но слово «фений» было не из тех, на которое он мог не обратить внимания.

— Знаю ли я о «Братстве»?

— Да.

— А пошему вы меня об этом спрашиваете?

— Потому что они, как и я, попали в тюрьму не из-за жадности, а из принципа.

— А вы, знашит, ирландский националист?

— Я не говорю, что мы попали сюда из-за одинакового принципа, но все равно это принцип. — Пытаясь не обращать внимания на боль в разбитом и ноющем теле, Кингсли попытался говорить четко. — Я хочу попросить у них защиты.

— А с шего это ирландское республиканское братство решит вдруг тебе помошь, мой друг?

— Я же сказал. Я тоже идеалист.

— Они крутые ребята, инспектор, с ними не пошутишь.

Идея была обречена на провал, и Кингсли знал это. Если даже английские профсоюзные активисты презирали бывшего полицейского, то как же станут презирать его ирландские националисты? Они точно не захотят помочь ему из жалости. Сможет ли он убедить их, что ему есть что им предложить? Имена? Секретные сведения? Хоть недолго побыв под их защитой, он сумел бы восстановиться и найти какие-то возможности для побега. А если они обратятся против него, какое это имеет значение? Он и так приговорен, но ирландское республиканское братство — это, по крайней мере, патриоты, своего рода солдаты. Заключенные совести, а не жадности. Лучше принять смерть от них, чем быть забитым до смерти сутенерами и ворами. Кингсли был уверен, что ирландцы хотя бы избавятся от него аккуратно.

— Я надеюсь, вы знаете, што делаете, — добавил санитар.

— Вообще-то не совсем, — ответил Кингсли. — Но в моем нынешнем положении это не так уж и важно.