Не дожидаясь лифта — он ушел у меня прямо из-под носа, — я взбежал на свой шестой этаж по лестнице. Руки у меня так дрожали, что я долго не мог попасть ключом в замочную скважину. Я уже знал, что покажет мне зеркало, и все-таки, увидев в нем свое прежнее лицо, испустил вопль — не знаю уж, чего в нем было больше: радости или разочарования. Что и говорить, избавиться вот так нежданно-негаданно от опасности, из-за которой в последние два дня я буквально не знал ни сна, ни отдыха, было изрядным облегчением. Все теперь пойдет как у людей, своим чередом. И однако, опустившись на подлокотник кресла и свесив руки между колен, я думал о возвращении в привычную колею без особого восторга.

Несколько раз я вставал и не без тайной надежды снова смотрелся в зеркало. И каждый раз меня коробило, я не мог видеть собственное лицо без омерзения. Вот когда я по-настоящему понял, насколько мрачна, вульгарна и непривлекательна моя физиономия. Меня пронзило сожаление о том, другом лице, которое я только что утратил. Я корил себя за то, что оказался недостойным его. История с превращением представлялась мне теперь неким захватывающим приключением, милостью судьбы, которой я не сумел толком воспользоваться. Всевышний сжалился, глядя на мое убожество, на мое тусклое прозябание, и дал мне шанс подняться, волшебный шанс, о котором люди не смеют и мечтать, я же остался глух к этому зову фортуны. Я помышлял только о том, как бы вернуть свою жену, свою работу, свою любовницу, так и этак перетасовывал старую колоду. Упорно пытался перекроить обноски, вместо того чтобы отбросить их, сжечь за собой все мосты, благо представился случай! Вот и сегодня вечером собирался ради законной жены пожертвовать свиданием с Сарацинкой, с этой дивной женщиной, которая раньше, до превращения, на меня и не глядела. Я упустил ее по собственной воле, и даже не из любви к Рене, а из-за того, что соскучился по своему гнездышку, по привычной обстановке, по домашним тапочкам. Вот Бог и проникся ко мне отвращением и взял мою красоту назад.

Образ Сарацинки неотвязно преследовал меня — она стояла у меня перед глазами. Чтобы отделаться от этого наваждения, я стал собираться. Уложил дорожный чемодан, следя, чтобы туда не попала ни одна вещь, в которой Рене могла бы опознать собственность своего возлюбленного. Вообще-то это было не так уж и обязательно. Как ни удивится Рене, увидев на мне часы или, скажем, пижаму, которые могли бы меня уличить, она легко поверит любому моему объяснению, но мне не хотелось ничего выдумывать. Я снял новый костюм, переменил белье, галстук, переобулся, надел тот темно-серый костюм, в котором уезжал в Бухарест, и уже стоял перед зеркалом, одетый, когда позвонила Рене и сказала, что ждет. Служанка ушла, дети спят. Тихо, боясь, как бы голос не выдал меня, я ответил, что спущусь к ней через четверть часа. В самом деле, здесь мне, пожалуй, больше нечего было делать. Я взял плащ, шляпу, чемоданчик и вышел: ключ оставил в замке с внутренней стороны, дверь захлопнул. Через несколько недель владелец дома с комиссаром и слесарем проникнут в квартиру, станут искать труп.

На пятом этаже дверь была не заперта, я нажал ручку и вошел. И тут же в дальнем конце коридора появилась Рене в белом атласном пеньюаре, отороченном лебяжьим пухом, — этот туалет, должно быть, тоже обошелся недешево. Вовремя же я вернулся. Рене ждала на пороге спальни, поза и освещение явно были продуманы заранее. А я стоял в темном коридоре и смотрел на жену со зловещей радостью людоеда. Когда же она пошла мне навстречу, я повернул выключатель.

— Рауль! — воскликнула она и протянула ко мне руки.

Я жадно вглядывался в нее, ища признаки смятения. Действительно, Рене вздрогнула, побледнела и смотрела на меня, хлопая расширившимися глазами, однако это длилось считанные секунды. И могло сойти за вполне оправданное удивление.

— Милый, — радостно сказала Рене и поцеловала меня. — Я так и знала, что ты вернешься сегодня вечером. У меня еще с утра появилось предчувствие.

Тут она отступила на шаг и, демонстрируя свой наряд, тихо прибавила с невинным и чуть лукавым видом:

— Видишь, я тебя ждала.

Насколько я знал Рене, умышленная ложь всегда претила ей. И меня неприятно поразило, с какой легкостью она соврала на этот раз.

— Очаровательно, — только и выговорил я, растерявшись. Мы прошли в спальню. Рене спросила, хорошо ли я закрыл дверь.

— Кажется, да, — ответил я неуверенным тоном, чтобы у нее осталось сомнение.

— Я схожу проверю.

— Успеется. Кто может прийти к нам в такое время? Расскажи лучше, как дела у детей.

Настаивать Рене не посмела. Она говорила спокойно, не переставая улыбаться, но временами голос ее вдруг срывался, и она бросала быстрый взгляд в сторону прихожей. Ей пришлось терпеть добрых четверть часа, пока наконец я не снял пальто, — это дало ей предлог выйти, чтобы отнести его на вешалку. Сейчас же я услышал, как захлопнулась входная дверь. Теперь Рене могла не опасаться, что ее возлюбленный, неслышно прокравшись по темному коридору, поскребется в дверь спальни. Когда она вернулась, я прочитал на ее лице полную умиротворенность. Она устроилась в кресле, положив ногу на ногу и покачивая изящной белой туфелькой без задника. Эта раскованная поза, этот приветливый и благосклонный взгляд заставили меня пожалеть, что пытка ее кончилась так быстро. И только Рене принялась расспрашивать о поездке, как я поднял палец и тихо сказал:

— Кто-то стучится.

Рене вскочила так поспешно, что ее туфля отлетела в сторону, но поднимать ее она не стала, а прямо так, полуразутая, припадая на одну ногу, бросилась к двери.

— Не ходи, я открою сама!

— Но ты не одета, — возразил я, уже переступая порог. Я пошел по коридору, а Рене высунулась из спальни.

— Рауль, не ходи, прошу тебя! Может быть, это опасно! Рауль! — так громко, что ее наверняка было слышно этажом выше, крикнула она.

Я выглянул на лестничную площадку, снова закрыл дверь и вернулся в спальню. Рене уже сидела в прежней позе, поигрывая туфелькой, и смотрела на меня с ласковой насмешкой. Мы вернулись к прерванному разговору. Она явно взыграла духом, радуясь своей находчивости, выручившей ее из опасного положения.

— В общем, — сказала она, выслушав мой рассказ, — ты, можно сказать, съездил впустую.

— Результаты и правда незавидные, — ответил я. — Я надеялся на большее. Все было против меня. Не мог же я предвидеть, что цены на металл катастрофически упадут на третий день после моего приезда.

— Ну ладно. Тут твоей вины нет: ты никогда не отличался умением предвидеть. Что поделаешь? Но скажи на милость, почему, раз уже на третий день стало ясно, что нет никаких шансов заключить сделку, ты не сразу поехал домой?

— Понимаешь, просто не мог. Все время надеялся: вдруг все-таки удастся что-нибудь сделать, надо же было хоть окупить поездку.

— Бедняжечка ты мой, видно, уж такой ты есть, таким и останешься. Ну да ничего, я рада, что ты наконец дома, — сказала Рене, снисходительно и ободряюще улыбаясь мне.

А я вдруг понял, что оправдываюсь перед ней, словно был в чем-то виноват. У Рене так давно вошло в привычку читать мне подобные нотации, а я так давно привык безропотно и боязливо их выслушивать, что и на этот раз по инерции подчинился ее покровительственному тону и, забыв о своей роли мужа-обличителя, смиренно склонил перед ней голову. И хотя вопрос был уже исчерпан, так что возражать не имело смысла, я самым нелепым образом раскипятился.

— Хорошенькая встреча! — сказал я и усмехнулся. — Три недели меня не было дома, и вот я возвращаюсь только для того, чтобы выслушать от жены, что я тупица и что, увы, какой уж есть, таким и буду. Нечего сказать, приятно! Может, я явился не вовремя, нарушил твои планы, скажи уж прямо!

Последняя фраза показалась мне особенно хлесткой и меткой. Выговаривая ее, я словно смотрел на себя со стороны: и тон, и выражение лица — все как нельзя лучше подчеркивало содержащийся в словах намек. Но я не учел главного. Образ, который рисовался в моем воображении, вот уже несколько часов как перестал соответствовать действительности. И я вскоре заметил это, увидев в зеркале свое подлинное лицо. Это внезапное напоминание неприятно поразило и окончательно взбесило меня.

— Послушай, Рауль, это смешно. И ты сам понимаешь, что не прав, — с мягким упреком сказала Рене.

— Конечно, тебе смешно, я это и так знаю, можешь не объяснять. Я уже давно понял, как ты ко мне относишься и что я, по-твоему, за тип. Во-первых, я, вот именно, смешон. Далее: я мужлан, к тому же толстокожий. Мне известно, что, выйдя за меня, ты совершила ошибку. Что все годы, которые мы прожили вместе, ты старалась как-нибудь приспособиться и извлечь из этой ошибки пользу. Мне не хватает тонкости, обаяния — в общем, того, что нужно женщине для счастья. Одно слово — мужлан. Да-да, ничего другого я от тебя и не жду. У тебя, правда, хватает терпения жить с такой посредственностью, как я, но скрыть от мужа, что ты о нем думаешь, — это уж тебе не под силу. Или, вернее, ты всегда считала, что я, по своей толстокожести, ничего не пойму.

Рене поднялась с кресла и смотрела на меня, вытаращив глаза. Она была настолько поражена, услышав из моих уст собственные жалобы, к тому же повторенные слово в слово, что даже не пыталась возражать. В полном замешательстве она смогла только пожать плечами, а это еще подхлестнуло меня.

— Ну правильно, ты меня презираешь — это у тебя всегда отлично получалось. Продолжай в том же духе. Чего стесняться! Толстокожий мужлан все стерпит и даже брыкаться не станет. Мужей надо уметь держать в узде, ежедневно управлять каждым их шагом, и тогда из них можно веревки вить, прекрасно придумано! Но в один прекрасный день мужу может прийти в голову, что вовсе не обязательно всю жизнь ходить на задних лапках перед своей придирчивой женушкой. Если хочешь знать, я поехал в Бухарест вовсе не по делам, а просто потому, что мне все осточертело: и эта спальня, и ты сама с твоим приторным благонравием. И не собирался возвращаться. Это было чудесное путешествие, какого твой меркантильный умишко не может и представить. И чего только ради я поддался каким-то дурацким угрызениям совести и вернулся в эту затхлую конуру! Передо мной открывался целый мир, я мог ехать куда угодно, мог делать что хочу, так нет же — надо было мне снова замуровать себя в четырех стенах, чтобы тут плесневеть и тупеть.

Меня душили злость и досада. Я словно видел перед собой бурные реки, тропические леса и виноградники, небоскребы и китайские храмы. Я думал о Сарацинке и тщетно звал ее. Рене же, вначале ошеломленная моей проницательностью, постепенно приходила в себя и подыскивала убийственные слова, чтобы осадить меня, как она умела. В ее сощуренных от напряжения глазах уже блеснула идея, но едва она открыла рот, как я повернулся к ней спиной и шагнул вон из спальни, бросил на ходу:

— Ноги моей здесь больше не будет.

Рене вскрикнула, кинулась за мной, снова вскрикнула и разрыдалась. Но поздно, меня уже ничто не могло удержать. Я еду назад в Бухарест, начинаю новую жизнь. Выскочив из дому, я не колеблясь, не задумываясь ни на секунду, направился на проспект Жюно. Прошел дождь, фонари отражались в лужах на тротуарах. Какой-то озябший бродяга с окурком во рту попросил прикурить, а когда я, не ответив, прошел мимо, мрачно произнес:

— Вот так всегда. Даже когда им ничего не стоит.

Едва войдя в кафе, я сразу заметил Сарацинку. Она сидела в дальнем конце зала, одна за столиком, читала газету и помешивала ложечкой кофе. Я пошел прямо к ней. Услышав, что кто-то подходит, она подняла голову, взглянула на меня, но тотчас снова углубилась в чтение. Я сел за соседний столик лицом к ней и не сводил с нее глаз. Мне казалось, что ее склоненное над столиком лицо светится потаенной радостью. Несколько раз, не поднимая головы, она бросала взгляд на дверь, в ее черных глазах вспыхивало беспокойство и нетерпение. И меня жгла мысль: «Она ждет меня. Думает обо мне». В зеркале, висевшем за спиной у Сарацинки, я натыкался взглядом на свое отражение, но старался не видеть его, только глядеть на ее лицо и все еще надеялся на чудо. Вот она сложила газету, подняла голову и осмотрелась по сторонам. Ее взгляд скользнул и по мне, но не задержался ни на секунду, словно я был неодушевленным предметом. Я почувствовал себя заживо погребенным, задыхающимся под гнетущей тяжестью и лишенным возможности подать признаки жизни. Наконец я заставил себя встать и сделать несколько шагов к ее столику. Она приняла меня за навязчивого кавалера и нахмурила брови. Я пролепетал:

— Простите, мадам, Сарацинка — это вы?

Удивленная, а больше настороженная таким вопросом, она утвердительно кивнула. Подходя к ней, я еще не знал, что скажу, — увы, мне не оставалось ничего другого, как только самому окончательно разрушить свои надежды. И я сказал, ужасаясь собственным словам:

— Мой друг Ролан Сорель попросил меня извиниться за него перед вами. Ему пришлось неожиданно и надолго уехать из Франции. Как я понял, он не знал ни вашего имени, ни адреса.

Лицо у Сарацинки вытянулось, и она быстро опустила глаза, чтобы не показать, как она расстроена. Но чувствовалось, что она переживает не просто минутное разочарование, а настоящую боль. Досадуя, что не смогла этого скрыть, она тут же взяла себя в руки и взглянула на меня уже с некоторым любопытством, словно желая понять, что представляет собой человек, которого ее возлюбленный выбрал в наперсники. Судя по тому, что лицо ее сохранило холодную отчужденность, симпатией ко мне она не прониклась. Во мне шевельнулось искушение рассказать ей, как я утратил свое настоящее лицо и стал жертвой невероятной метаморфозы, но, услышав эту галиматью, она бы попросту подняла меня на смех. И я только застенчиво предложил:

— Если хотите, я могу сообщить вам о нем все, что узнаю сам.

Ответом было красноречивое молчание. Затем Сарацинка взглянула на часы, откинулась на спинку стула и с вежливой улыбкой поблагодарила за услугу. Я вернулся на свое место, но садиться не стал, а, оставив на столике плату за заказ, пошел прямо к выходу. Однако у самой двери, не удержавшись, оглянулся. Сарацинка сидела, подперев голову рукой, и задумчиво курила, глядя прямо перед собой. Я помешкал: вдруг она все-таки позовет меня, чтобы поговорить о моем друге, но она не обратила на меня ровным счетом никакого внимания.

Между тем дождь перешел в яростно хлещущий по асфальту ливень. Я укрылся на террасе кафе Жюно, где, кроме меня, оказался только бродяга, что просил у меня прикурить.

Он как будто не признал во мне давешнего прохожего и сделал осторожную попытку завязать беседу:

— Известное дело — осень, вот и дождь.

Я ответил, и мы обменялись несколькими репликами в том же духе. Но на прощание я дал ему сигарет и коробок спичек, чему он был весьма рад. А чтобы я не подумал, что он бездомный нищий — как это было на самом деле, — он как бы невзначай сказал:

— Вообще-то я живу не здесь, а в Берси. Но иногда бывает, знаете ли, ни с того ни с сего забредешь вот так далеко от дома. Идешь себе, идешь, да и забредешь невесть куда.

Дождь стал стихать. Подняв воротник плаща, я быстро зашагал вниз по улице. Я направлялся домой, сам не зная зачем, точно так же как незадолго до того бежал к Сарацинке. Бурная жизнь, в которую я очертя голову бросился было четверть часа тому назад, кончилась. Вовсе не дождь гнал меня. Просто сама собой наступила развязка, сама судьба гнала меня домой, и я покорно возвращался. Ничего другого мне не оставалось. Когда я открыл дверь, Рене стояла на том же месте, в конце коридора. Вместо атласного пеньюара на ней был бумазейный халат. Но я пошел не к ней, а в детскую. Малыши спали. Туанетта обнимала свою любимую куклу, занимавшую чуть ли не половину ее кроватки. Обычно, когда она засыпала, куклу забирали, но сегодня об этом никто не вспомнил. Люсьен накрылся с головой, так что из-под одеяла торчали одни вихры. Я постоял, глядя на детей и прислушиваясь к их дыханию. Ко мне словно бы вернулось ощущение нормальной жизни, и я наконец по-настоящему обрадовался тому, что обрел прежнее лицо и завтра смогу расцеловать детей.

Я тихонько вышел из детской. У входной двери, загородив ее спиной, стояла Рене: должно быть, решила, что я вернулся только для того, чтобы проститься с детьми.

— Выслушай меня, Рауль, — решительно глядя мне в глаза, сказала она. Не бойся, я не стану удерживать тебя, просто я должна сказать тебе всю правду:.

Но я уже устал, вымотался до предела, и это признание было совсем некстати. Я сделал протестующий жест, однако Рене продолжала:

— Только что ты осыпал меня несправедливыми упреками и ушел из дому. Получается, что виноват в нашем разрыве ты. Ведь раздражение против жены, недовольство ее характером, который давным-давно тебе известен, — еще не причина для развода. И было бы непорядочно, если бы ты бросил меня из-за этого. Но у тебя есть другая, бесспорная причина, и я хочу, чтобы ты узнал об этом, — пусть ни тебя, ни меня не мучит совесть. Я изменила тебе. В твое отсутствие у меня был любовник.

— Знаю, — сказал я.

Рене так и застыла с открытым ртом. Все это было настолько комично, что я невольно улыбнулся. Рене же эту мою легкомысленную улыбку сочла горькой усмешкой. Однако я постарался принять серьезный и даже, насколько мне позволяли мои внешние данные, величавый вид.

— Разумеется, знаю. Что ж ты думала, я не замечу, не пойму, что ты скрываешь от меня такое? Да я обо всем догадался с первой минуты: по твоим глазам, по тому, как ты себя вела и что говорила. Женщины мнят себя искусными притворщицами. А на самом деле это искусство сводится к золочению пилюли, и мужчина, если только он сам не склонен оставаться в неведении, всегда прекрасно видит, что к чему. Я, например, все знал еще до того, как приехал. Когда в последний раз звонил тебе из Бухареста — это было в последнюю пятницу, — я тут же, по тому, как изменился твой голос, понял, что произошло.

Жена смотрела на меня в полном изумлении — похоже, я представился ей в совершенно ином свете.

— Вообще, никогда не следует презирать мужа, — продолжал я. — Начинаешь презирать — перестаешь понимать, а значит, становишься безоружной. Сегодняшняя сцена — тому подтверждение. Ты была чересчур самоуверенна, а потому неосмотрительна, и каждое слово, каждый шаг уличали тебя куда красноречивее, чем теперешнее твое признание. Так что мне известно о твоих похождениях больше, чем тебе самой, моя дорогая, и если даже ты выложишь мне всю подноготную, уверяю тебя, ты не откроешь мне ничего нового. Впрочем, пока что ты и не говоришь мне всей правды. Ты сказала: «У меня был любовник», а надо было сказать: «У меня есть любовник».

Рене стала возражать: мол, все уже кончено, — возражать вполне искренне, но не слишком уверенно.

— Если между вами и правда все кончено, — сказал я, — то не далее как четверть часа назад. Готов поручиться, что твой любовник еще не знает о вашем разрыве. И уж во всяком случае, ждала ты сегодня не меня. Ты назначила свидание ему, не постеснявшись даже присутствия детей. А может, ты сделала их своими сообщниками? Мне, черт возьми, хотелось бы это знать!

Я разошелся не на шутку. Рене помотала головой и зарыдала. Вид у нее был жалкий и униженный, и я злорадно вспоминал, сколько лет прожил, трепеща перед ней, боясь хоть чем-то не угодить, не смея ни в чем перечить. Наконец, когда она уже стала шмыгать носом, я протянул ей свой платок и сказал, подталкивая в глубь коридора:

— Отойдем от двери. Нас могут услышать с лестницы.

Рене шла еле-еле, сморкаясь и всхлипывая. Я же, торжественно-непреклонный судия, делал вид, что у меня першит в горле, и внушительно и устрашающе прокашливался. В спальне я подвел ее к тому самому креслу, где она сидела, небрежно поигрывая белой туфелькой, — теперь и туфелька, и атласный пеньюар, должно быть, запрятаны на самое дно комода. Она села, заплаканная, в затрапезном халате. Я уселся на кровать. Настало время вынести приговор.

— Черт возьми, — повторил я, настраиваясь. — Уму непостижимо! Чтобы ты, мать моих детей, докатилась до такого. Но это еще не самое страшное. Хуже всего та сцена, которую ты разыграла, когда я вернулся. Ничтожное, презренное, жалкое создание! Пойми, меня даже не то возмущает, что ты лгала. В конце концов, если назначаешь у себя дома, рядом с детской, свидание любовнику, а вместо него является муж — хочешь не хочешь приходится лгать. Нет, меня оскорбило до глубины души другое, и я никогда не забуду, с какой легкостью, с каким упоением, да-да, упоением, ты это делала, — ты, всегда такая прямая и искренняя. Ты просто наслаждалась собственным позором, грязью, в которую ты пала. Несчастная, тебе не понять, каково мне было глядеть на это… на все это.

Икая и запинаясь, Рене бормотала сквозь рыдания:

— Прости меня, Рауль, я виновата, я больше никогда… прости, Рауль…

И Рауль, то бишь я, встал и в раздумье зашагал по комнате, теребя подбородок и потирая лоб, за которым зрело столь важное решение. Я не спешил заговорить. Наоборот, затягивал мучительное для Рене молчание. И наконец изрек:

— Ладно, только ради детей. Я готов сохранять видимость согласия. При них будем вести себя так, будто ничего не произошло. Во всяком случае, я сделаю все, что в моих силах. Но, разумеется, спать мы отныне будем порознь.

Внезапно меня осеняет до того смелая идея, что я не сразу решаюсь высказать ее вслух. Если это выгорит — будет настоящее чудо, похлеще какого-то там превращения. Была не была: скажу! И, повернувшись к жене спиной, я громко выпаливаю:

— Когда мне случится ночевать дома, как сегодня, я буду спать в комнате для гостей.

И, договорив до конца, решаюсь обернуться. Во взгляде Рене восторженное благоговение. Итак, я хозяин положения. Еще разок пройдясь из конца в конец комнаты, я останавливаюсь и заявляю:

— Я устал.

— Сейчас я тебе постелю, — смиренно, даже заискивающе лепечет жена. И, вскочив с кресла, поспешно исчезает в коридоре, бросив на меня робкий взгляд. Что ни говори, а я все-таки не промах. И теперь, глядя в зеркало, я окончательно примиряюсь с физиономией старины Серюзье.