Дядя Антонен выбрал столик в углу, откуда мог наблюдать за входной дверью, но, когда мы вошли, он был так увлечен рисованием автомобилей на обороте меню, что не заметил нас.
— Здравствуйте, дядя, — сказал я.
Он потряс наши руки, не обратив внимания на то, что у меня прежнее лицо. И только когда мы сели и я очутился прямо напротив него, он осознал этот факт, воззрился на меня с тревогой и недоумением и изумленно воскликнул:
— Это же ты! Откуда ты взялся?
И громко, на потеху соседним столикам, продолжал в том же духе. Наконец Жюльен, видя, что я злюсь и нервничаю, прервал это водевильное qui pro quo .
— Успокойтесь, — сказал он дяде Антонену. — Насколько я понимаю, вы знаете о существовании некоего Ролана Сореля, который выдавал себя за вашего племянника. Я все рассказал Раулю. Оказывается, он знаком с этим субъектом, несколько раз сталкивался с ним еще перед отъездом в Бухарест и считает, что это совершенно безобидный маньяк. А что до басни с превращением, то не мне упрекать вас, если вы в нее поверили: этот негодяй дьявольски убедителен: представьте себе, он и мне самому чуть не заморочил голову. А в общем-то, все это сущие пустяки, о которых не стоит и вспоминать.
Слушая Жюльена, дядя, казалось, понемногу успокаивался, но при этих последних словах на его лице появились угрожающие признаки. Губы и длинные усы его задрожали. Я с ужасом понял, что взрыва не миновать. И действительно, он приподнялся и вскричал на весь зал:
— Ничего себе пустяки! Ах ты, простофиля! Да ведь этот подонок обесчестил тебя, он спал с твоей женой!
Теперь уже все посетители смотрели на нас, и сам распорядитель обратил на наш столик суровый взор.
— Пожалуйста, потише, дядюшка! — взмолился я. — Не осуждайте Рене так поспешно. Я знаю, что она по крайней мере один раз показалась в городе вместе с этим типом — Жюльен их встретил. Знаю, что он снимал квартиру в нашем доме. Но разве из этого следует, что ваша племянница мне изменила? Ей-богу, по-моему, нет.
Такая доверчивость возмутила дядю, и он уже собирался броситься на защиту истины, но я опередил его, прибавив:
— Вы же понимаете, будь у меня основания полагать, что Рене мне неверна, я бы развелся с ней немедля.
Скрепя сердце дядюшка заставил себя промолчать и запихнул в рот усы, словно кляп. Жюльен попытался завести разговор на другую тему, но его некому было поддержать. Дядя и я — мы оба угрюмо молчали. Чтобы отвлечь дядю Антонена от неприятных мыслей, я спросил, не претерпела ли его машина каких-либо кардинальных изменений, пока меня не было. Он, кажется, чуточку оживился и поведал нам, что сделал замечательное изобретение, которое, возможно, запатентует. Это маломощный мотор, умещающийся под сиденьем. Он уже было заговорил с прежним воодушевлением, но вдруг замолк, прервавшись на полуслове, а затем со вздохом, словно отвечая некой тайной мысли, сказал:
— А все-таки жаль…
— О чем вы, дядя?
— Да я все думаю о превращении. Так хотелось бы, чтобы это оказалось правдой.
Он снова замолчал. Это сожаление растрогало меня: точно так же сокрушался бы на его месте ребенок.
Жюльен же, не совсем понявший, что хотел сказать дядя, переспросил:
— Жаль? Но почему?
— Должно быть, потому, что я стар.
Мы с Жюльеном стали возражать: вовсе он не стар, наоборот, то, что он поверил в превращение, только доказывает его молодость. Но дядя покачал головой:
— Нет-нет. Потому и поверил, что стар. С тех пор, как два дня назад у меня закралось сомнение, я много думал. И понял: я стал стариком.
— Как правило, — заметил Жюльен, — старики не слишком охотно принимают то, что выходит за рамки обычного.
— Возможно. Но в моем возрасте время идет страшно быстро, когда-нибудь вы сами это узнаете. И от этого испытываешь такое чувство, будто тебя втягивает в механизм какой-то машины, которая никогда не даст сбоя, никогда не сломается. Знай себе крутится да крутится — с ума можно сойти! И ужасно хочется, чтобы она хоть разочек сбилась, пусть даже ничего в мире от этого не изменится. Просто так, ради передышки. Когда старики вроде меня снова принимаются ходить в церковь, все думают, что они отмаливают грехи, а на самом деле нас просто бесит этот раз навсегда заведенный вселенский механизм и нам хочется высказать все накипевшее на душе самому механику. Уж я-то знаю! Бывают дни, когда мне кажется, что Бог действительно есть, и тогда меня разбирает желание добраться до него и уговорить пустить машину обратным ходом. Ну и, кроме того, чего греха таить, этот Ролан Сорель мне нравился. Такой приятный, красивый, молодой, глаза как у девушки, я еще подумал: повезло же Раулю! И потом, согласитесь, не всякому такое в голову придет взять и заявить: «Я Рауль Серюзье, только у меня теперь другое лицо».
Дядя окинул меня критическим оком и, покачав головой, прибавил:
— Ты-то уж, во всяком случае, никогда бы до такого не додумался.
И вот я снова направляюсь в ту контору, откуда ровно шесть недель тому назад вышел с чужим лицом. Мне страшновато, даже жутко, и на последнем этаже, прежде чем толкнуть знакомую дверь, я смотрюсь в карманное зеркальце. Лицо мое, не чужое. Вхожу и вижу в окошке седую голову старательно что-то пишущей госпожи Тарифф. У соседнего окошка господин Каракалла болтает с другой сотрудницей. Он облокотился на деревянный бортик, подпер щеку рукой, а его трость с серебряным набалдашником висит рядышком. Скользнув по мне взглядом, он продолжает разговор:
— Я назвался, и, когда они узнали, кто я такой, сразу извинились…
Я поискал в глубине служебного помещения внушительную фигуру господина Буссенака, но не разглядел — там уже темно. И как раз в этот момент одна за другой начинают загораться лампы.
— Это здесь, — откликается госпожа Тарифф на мой вопрос. — Документы при вас?
Не глядя на меня, она берет кипу бумажек, которые я протягиваю ей в окошко, откладывает в сторону прошение на гербовой бумаге и открывает большую учетную книгу в зеленой клеенчатой обложке.
— Фотографии принесли?
С бьющимся сердцем выкладываю я две фотокарточки. Этого движения достаточно, чтобы госпожа Тарифф начала заполнять графы в своей книге, даже не взглянув на карточки. Я уже знал, что это довольно долгая процедура. И в ожидании принялся мысленно перебирать предстоящие в ближайшее время дела. Самое главное — поскорее найти толковую секретаршу, чтобы Люсьена успела передать ей дела до конца месяца. Хорошо бы это была особа не моложе пятидесяти лет или уродина, хотя, пожалуй, я не возражал бы и против приятной неожиданности. Впрочем, какая разница! Моя теперешняя жизнь так мало отличается от той, которую я вел два месяца назад, она так прочно вошла в старую колею, что вряд ли улыбка хорошенькой секретарши могла бы что-то в ней изменить. Даже если бы свадьба Люсьены расстроилась и она снова полюбила меня — слишком поздно! Какая женщина сравнится с моей супругой! Что за светлая голова и какое золотое сердце! Милая, милая моя Рене. В тот вечер, когда я вернулся с букетом фиалок, она была растрогана, вся так и светилась! Мы мирно, по-семейному поужинали, и добрый ангел витал над нами. Ни о какой отдельной спальне я больше не вспоминал и, когда подошло время, без особой неловкости и как будто просто по привычке лег в супружескую постель, расточая жене ласковые слова. Но совсем иные чувства овладели мной в следующую ночь. Я долго не мог уснуть, и мало-помалу во мне разыгралась уязвленная гордость: я перебирал свои обиды, негодовал. От стыда и злости меня бросало в жар, голова гудела. Разгоряченный, потный, я метался по подушке. А рядом со мной сладко спала Рене, и этот безмятежный сон, это ровное дыхание показались мне в тот момент чем-то оскорбительным и циничным. Я решил встать, одеться и, когда Рене откроет глаза, заявить ей: «У меня назначено свидание в половине первого!» Но тут же представил себе, что придется бродить по улицам, дрожа от холода, в поисках приключений, к которым я не имел ни малейшей охоты. И остался в постели. Засыпая, я подумал, что завтра же велю постелить себе в комнате с клеенчатыми обоями. Но к утру весь гнев прошел. Этот ночной всплеск был последним, и постепенно ко мне вернулось чувство покоя и благополучия. Воспоминание о моей метаморфозе не нарушает нашего семейного согласия. Я никогда не попрекаю Рене изменой, убедив себя, что она стала жертвой обстоятельств. И все же мы оба, особенно Рене, непрестанно думаем об этом. В первые дни я тешил себя мыслью, что позиция мужа-обольстителя даст мне некоторое преимущество в отношениях с Рене, но, как теперь вижу, это были напрасные надежды. Она не только не испытывает передо мной никакого смущения, но, наоборот, держится с каким-то превосходством, будто путешественник, исколесивший на своем веку немало стран, а ныне с достойным смирением ведущий оседлую жизнь. Это проявляется в снисходительном тоне, который она усвоила со мной, в скучающем, отрешенном виде, делающем все ее суждения, решения и распоряжения категоричными и неоспоримыми. Диву даешься, как искусно сумела она обернуть в свою пользу ситуацию, в которой я на ее месте не знал бы куда деваться. Но однажды я не выдержал и решил показать ей, что если я терплю, то только по собственной доброй воле и из великодушия, между тем как мне ничего не стоило бы самому над ней посмеяться. а Это произошло в одно воскресное утро. Мы оба были в ванной комнате: я брился, а Рене нежилась в ванне, не обращая на меня никакого внимания. Она откровенно любовалась своим обнаженным телом, обозревая себя от кончиков пальцев на ногах до сосков, и правда, ее груди, невесомые в воде, выглядели недурно. Вдруг рассеянно и безучастно, словно думая вслух, она произнесла:
— Пусть Жемийяры думают что хотят, но мы к ним сегодня не пойдем.
Жемийяры — старые друзья еще моих родителей, я особенно привязан к ним и люблю у них бывать: нам, землякам, есть что вспомнить. Но из-за Рене, считающей их скучными и вульгарными, я встречаюсь с ними всего два-три раза в год. К тому времени мы не виделись уже больше полугода, и когда как-то на неделе я встретил в городе старика Жемийяра, то обещал, что мы навестим их в воскресенье вечерком. Конечно, первым моим побуждением было воспротивиться словам Рене. Однако я тут же понял, что от этого не будет никакого толку. Рене все молча выслушает, а через часа два заговорит об этом как о чем-то уже решенном и принятом с обоюдного согласия: «Я позвонила им и извинилась». Нет, чтобы одержать над Рене эту мелкую победу, надо начинать расшатывать наш modus vivendi, а мне совсем этого не хотелось. Но, увидев в зеркале, что Рене улыбается с победным видом, я отложил бритву, присел на край ванны и сказал:
— Пожалуй, ты все-таки должна знать правду. Я не был в Бухаресте.
Рене обеспокоенно смотрела на меня, поняв, что я собираюсь вернуться к скользкой теме и нарушить ее покой. Собственная нагота, минуту назад так развлекавшая ее, теперь, когда, видимо, предстояло серьезное и, быть может, бурное объяснение, вдруг показалась ей чем-то унизительным, и она попыталась прикрыться руками.
— В тот день, когда я сказал тебе, что еду в Бухарест, со мной случилась очень странная вещь. Я вышел выправлять себе пропуск по форме В.Р.И., и тамошняя служащая не приняла мои фотографии, заявив, что они не имеют со мной ни малейшего сходства. А когда позвали ее коллег, они все подтвердили, что она права.
— Какая дичь! — воскликнула Рене с несколько наигранным возмущением, вероятно, желая показать, как захватил ее мой рассказ.
— Я, конечно, стал спорить, но бесполезно, и в конце концов так и ушел. На Королевском мосту вдруг вижу — идет Жюльен Готье. Протягиваю ему руку, а он смотрит на меня, как будто первый раз видит, и уверяет, что незнаком со мной.
— Ну и ну!
— Я ничего не понимаю, бросаюсь к ближайшей витрине, смотрюсь в нее и не узнаю себя сам.
Произнеся эти слова, я уже понял, что их нелепость успокоила Рене, убедила ее, что я просто шучу. И упавшим, сдавленным от волнения голосом, прозвучавшим, однако, вполне мелодраматически, закончил:
— У меня было чужое лицо!
Рене улыбнулась этой ребячьей выдумке и ласково, как бы благодаря за то, что мне вздумалось ее позабавить, сказала:
— Дурачок!
А я, как и положено миляге Серюзье, громко расхохотался. Я бы мог, конечно, продолжить, мог рассказать Рене, как я обольстил ее, и напомнить такие детали наших отношений, что она стала бы в тупик. Но это только растревожило бы, но не убедило Рене, к тому же у меня не было желания воскрешать наш роман. И все-таки я не хотел упустить возможность задать Рене мучивший меня вопрос.
— Конечно, это нелепая выдумка, — сказал я. — Но представь себе, что у меня в самом деле изменилось лицо. И что в тот самый вечер к тебе явился незнакомый ясноглазый красавец, который говорил бы моим голосом, был бы одет в мой костюм, мог написать моим почерком и знал бы о нас с тобой все до самых интимных подробностей, — и вот этот незнакомец сказал бы тебе: «Я твой муж». Что бы ты сделала?
В другое время Рене просто сказала бы, что это дурацкий вопрос, она вообще не особенно любит фантазировать. Теперь же она, должно быть, подумала, что, сочиняя эту глупейшую басню — а побудили меня к этому, по-видимому, ее слова о Жемийярах, — я поначалу замышлял что-то против нее, но по ходу дела передумал и кончил не так, как собирался. Поэтому она отнеслась к делу со своей обычной основательностью и довольно долго обдумывала, как ответить, чтобы угодить мне, прежде чем вымолвила:
— Прогнала бы его.
— Не знаю, не знаю. Столько совпадений сразу — так просто ты бы от них не отмахнулась.
Рене снова задумалась. Кажется, она втянулась в игру и размышляла над задачей так, как если бы действительно столкнулась с ней в жизни. Я более четко сформулировал дилемму: «Или ты соглашаешься поверить в невероятное, или не соглашаешься и тогда берешь на себя риск — причем немалый — навсегда лишиться мужа». В глазах Рене появилась твердость, лицо приняло решительное выражение. Из добросовестности она еще взвешивала все «за» и «против», но я догадывался, что выбор, возможно бессознательно, уже сделан. Повинуясь природному инстинкту, она предпочла остаться в границах здравого смысла, пусть даже идя на риск, но не допустить вторжения иррациональной стихии, грозящей перевернуть и уничтожить все, на чем зиждется ее жизнь.
— Все равно прогнала бы, — повторила она наконец с видимым облегчением.
— А если бы он предъявил неопровержимые доказательства?
Рене поднялась во весь рост, принялась намыливаться и ответила, на этот раз нисколько не колеблясь:
— Ну, знаешь, если нет никакого выхода, то вопрос вообще теряет всякий смысл.
На этом наша дискуссия закончилась, и я снова взялся за бритву. Рене дипломатично решила не возражать больше против визита к Жемийярам. Так что часа в три мы все вчетвером отправились пешком в гости к старикам. Они живут около заставы Терн — отличная прогулка. Я шел рядом с женой и вел за руку малышку Туанетту, а Люсьен понуро брел чуть впереди — надо сказать, он тоже не пылал любовью к Жемийярам. Мы уже одолели подъем по улице Коленкура, и в тот момент, когда я стал сердито выговаривать Люсьену: или уж иди впереди, или вместе с нами, только не путайся под ногами, — я вдруг увидел Сарацинку. Она шла с подругой навстречу нам. Кажется, они о чем-то доверительно и серьезно говорили. С задумчивым выражением на лице Сарацинка склонилась к державшей ее под руку спутнице и словно забылась в этом порыве. Тем не менее она продолжала идти быстрым шагом, как породистый рысак — сильные ноги и крутая, как у какой-нибудь аллегорической скульптуры, грудь в самом деле чем-то напоминали першеронку. Я смотрел на нее, пока мы не разминулись. Она же меня не заметила. Никогда больше — я знал — она не будет меня замечать. От внимания Рене, конечно, не ускользнуло, куда я так пристально глядел, и она язвительно сказала:
— Видел эту бабищу с мужскими замашками, что прошла мимо? Сразу видно, что за птица.
Я промолчал.
Между тем успели загореться все лампочки. Господин Каракалла перевесил свою тросточку с правой стороны на левую. Во время этого маневра я попал в его поле зрения. Видимо, фотографии перед окошком пробудили в нем воспоминания, и он обратился к своей собеседнице:
— А что, тот ненормальный — помните, который все хотел всучить чужие фотографии вместо своих, — больше не являлся?
Она пожала плечами.
В глубине конторы стал теперь виден плотный торс господина Буссенака, склонившегося над толстой бухгалтерской книгой.
Наконец госпожа Тарифф, заполнив все графы в журнале, берет фотокарточки и кладет перед собой. Прежде чем приклеить, она, как и в прошлый раз, бросает взгляд на мое лицо, и у меня возникает ощущение, что сомкнулась какая-то щель во времени, как будто все случившееся со мной уместилось в одно бесконечно растянувшееся мгновение, которое теперь вновь сжалось и превратилось в самую обычную секунду.
Примечания