Выбравшись из агентства украдкой, как вор, я решил зайти домой, рассудив, что служанка, пользуясь отсутствием хозяйки, наверняка ушла и оставила квартиру без присмотра. По дороге на улицу Коленкура, в такси, я подумал, не попробовать ли мне соблазнить Рене. Я не сомневался, что эта попытка заведомо обречена на провал, но на худой конец я мог бы стать ей просто другом. Женщины нередко испытывают признательность к человеку, давшему им возможность продемонстрировать свою добродетель. А годика через два-три память о муже неизбежно начнет стираться, и Рене, быть может, задумается о том, что детям нужен отец.

Служанки действительно не оказалось дома, так что я преспокойно забрал все, что нужно: белье, туалетные принадлежности и костюм. Выходя на улицу, я заметил над входной дверью стандартную табличку: «Сдается квартира». Внизу мелом было приписано: «меблированная». Я отправился в кафе Маньера, самое известное на улице Коленкура, и оставил там чемодан, пальто и шляпу. Не холодно — можно ходить и в костюме, с непокрытой головой. Впрочем, эта предосторожность была излишней: консьержка наверняка не видела ни как я входил в дом, ни как выходил. В половине шестого я постучался в дверь ее комнатки. Она проводила меня в квартиру, которая оказалась на шестом этаже, как раз над моей собственной, и к шести часам я уже поселился в новом жилище под именем Ролана Сореля — хотелось сохранить свои инициалы. Плата составляла девятьсот франков в месяц — вполне приемлемо для квартиры из трех комнат, кухни и ванной, к тому же обставленной комфортабельно и с гораздо большим вкусом, нежели моя. Окно спальни выходило на улицу над балконом пятого этажа, по которому еще сегодня утром после завтрака я расхаживал с сигаретой в зубах, — на нем лежала теперь говорящая кукла Туанетты. А высунувшись из окна, я мог видеть край ковра нашей спальни, располагавшейся под моей нынешней. С тех пор мне не раз снился один и тот же сон: я стою на подоконнике, потом пятясь отступаю от стены прямо по воздуху, чтобы заглянуть внутрь квартиры на пятом этаже, но чаще всего жалюзи закрыты и ничего не видно, и я отступаю все дальше и дальше, прочь от Парижа, к самой деревне, где родился, или же парю над улицей, дожидаясь, пока откроются жалюзи, и усталость распирает меня до того, что в конце концов, огромный, распухший, я оказываюсь заклиненным меж рядами домов и понимаю, что жить дальше не имеет смысла.

Какое-то время я тупо и бесцельно бродил по комнатам. Мебель, похоже, подобрана женщиной: квартира изобиловала удобно расположенными зеркалами, так что я получил возможность лицезреть себя анфас, в три четверти и в профиль. И нашел, что я не так уж привлекателен, как мне показалось в кафе на улице Сент-Оноре. Черты лица действительно были безупречны и гармоничны. Однако недоставало изюминки, какого-нибудь изъяна или асимметрии — чего-то, что оживило бы эту блеклую физиономию. В любом совершенстве есть некая неподвижность, не свойственная жизни. Глядя на себя, я попробовал улыбнуться, засмеяться, и на моем лице заиграла этакая слащавая жеманность. Правда, улыбался я через силу. Вполне естественно, что вид у меня при моем нынешнем состоянии был несколько пришибленный, но вдобавок это омерзительно-томное выражение! «Нет, с такой физиономией нечего и думать понравиться Рене, — заключил я. — Если бы ей, бедняжке, и довелось когда-нибудь выказать расположение мужчине, то только не такого типа». Я пожалел о своей прежней физиономии — насупленной, упрямой, неприветливой, но живо отражавшей все душевные движения.

Примерно без четверти семь я вышел и стал бродить неподалеку от дома, надеясь увидеть, как возвращается Рене с детьми. Улица Коленкура, описывающая кривую на склоне Монмартра, — самая живописная в Париже. Она похожа на дорогу в рай: обсаженная молодыми, в любое время года трогательными деревцами, она начинается от Монмартрского кладбища и поднимается к небу. В своей самой аристократической части, то есть вблизи вершины кривой, она не пересекается ни с какой другой улицей. Метров двести по обеим сторонам без единого просвета тянутся высокие дома со сводчатыми фасадами. Иностранец, забредший в это глубокое ущелье с единственным чаянием выйти к базилике Сакре-Кер, с содроганием думает, уж не заколдовано ли это место, и с робкой учтивостью спрашивает у встречного дорогу. Два ряда автомобилей замерли вдоль тротуаров, они изгибаются вместе с улицей и смыкаются где-то в бесконечности. Их оставляют у дверей своих домов наиболее зажиточные обитатели улицы, пока выводят своих собак помочиться на пороги самых убогих лавчонок, чтобы подольститься к бакалейщикам побогаче, да и просто ради собственного удовольствия. У жителей этого ущелья — что весьма необычно, если не уникально для северных кварталов Парижа — нет ни кафе, ни даже забегаловки, и, чтобы утолить жажду, им приходится подниматься до заведения Маньера, туда, где улица наконец размыкает свои глухие стены и вырывается на простор, сливая свои деревья с деревьями проспекта Жюно. На этом перекрестке лет десять жили мы с Рене и детьми.

Я не торопясь спустился до кафе Поля, солидного заведения на пересечении с улицей Ламарка, — начиная с этого места улица Коленкура меняет облик и запросто соседствует с прилегающими улочками. Этим теплым сентябрьским вечером люди, с которыми я обычно раскланивался, теперь меня не узнавали, зато сама улица и дома на ней остались мне верны. Иначе говоря, я, сам того не замечая, повторял маршрут своих обычных прогулок — проходил по тем же местам, останавливался у тех же витрин. Наконец я обнаружил, что стою и любуюсь Ивовой улицей, которая всегда представлялась мне прекрасным уголком Японии, причем иногда мне явственно виделась в конце ее гора со снежной верхушкой. Тогда я подумал, что если Ивовая улица, и витрины, и все кругом осталось для меня прежним, значит, и во мне самом мало что изменилось. Просто на некоторое время моя семейная жизнь как бы раздвоится, будет протекать на двух соседних этажах. Не пройдет двух-трех лет, как я добьюсь солидного положения, способного прельстить осмотрительную мать семейства, и под другим именем вновь стану мужем свой жены; тогда я переселюсь опять на пятый этаж, и все будет так, будто ничего и не происходило.

Успокоившись и уже не так остро переживая постигшее меня несчастье, я повернул назад. День угасал. Женщины с сумочками в руках спешили домой. Среди них попадались и хорошенькие, но мужчины их не замечали: уткнувшись в газеты, они пожирали глазами кричащие заголовки. Я же еще не успел купить газету и потому обратил внимание, что некоторые из женщин поглядывали на меня с явным интересом и иногда даже оборачивались вслед. Возле углового здания, которое, подобно носу корабля, выдавалось вперед у слияния проспекта Жюно с улицей Коленкура, меня обогнала молодая женщина, и раньше не раз попадавшаяся мне на глаза. У нее были темные волосы, черные глаза, высокая грудь, крутые бедра — пышность форм подчеркивало перетянутое поясом облегающее платье — и на редкость стройные ноги. Еще накануне я видел ее и, как обычно, тайком пожирал глазами. Тогда она на меня даже не взглянула. Она просто не замечала меня, и это было до того обидно, что я порой еле сдерживался, чтобы не сказать ей что-нибудь оскорбительное. Если иногда, в промежутках между этими мимолетными встречами, я вспоминал о ней, что случалось, впрочем, не часто, то мысленно называл ее Сарацинкой — наверное, из-за ее черных глаз и плавно покачивающихся бедер. Теперь же, сворачивая на улицу Коленкура, Сарацинка наконец удостоила меня взглядом, и не беглым, а пристальным и настойчивым. От этого нежданного ответа на прежние немые призывы кровь закипела в моих жилах. На какое-то мгновение Сарацинка оказалась бок о бок со мной и так поглядела на меня украдкой, что я едва не заговорил с ней, но, вспомнив о жене, дал ей уйти вперед и шел за ней до кафе Маньера — она свернула в него, я же прошел мимо. Поостыв, я подумал о том, что из-за своей привлекательной наружности могу утратить душевный покой. Правила, которыми я ограничивал себя до сих пор, вдруг стали для меня необязательными. Бедняку легко гордиться своей стойкостью перед соблазнами, которым поддаются богачи. Он ведь и понятия не имеет, что искушение искушению рознь: неимущих оно лишь опаляет, имущих же увлекает прямиком в преисподнюю. Будучи некрасивым или, скажем так, обладая заурядной наружностью, я гордился тем, что не подвластен чарам Сарацинки. Мне казалось, что все дело в моей силе воли, тогда как в действительности мне просто не на что было надеяться.

Наступил вечер, а жена все не возвращалась. Огни уличных фонарей затмили последние проблески уличного света, и прохожих становилось все меньше. Я зашел в «Мечту» — из этого маленького кафе превосходно просматривался весь перекресток — и уселся за столик у самой витрины, чтобы уж наверняка не пропустить Рене.

Вообще-то «Мечта», где собираются пропахшие потом работяги и где принято чокаться с хозяином, внушает мне некоторую брезгливость. Но, случайно познакомившись кое с кем из местной богемы, я иногда наведываюсь с ними в это заведение пропустить у стойки стаканчик. Удовольствие не ахти какое, зато при случае я хвастаю перед друзьями, давая им понять, что знаком с известными художниками, да и сам достиг достаточно высокого положения, чтобы позволить себе зайти в «Мечту», не опасаясь, что меня примут за коммивояжера или переодевшегося шофера. Летом, когда у нас бывали гости, Рене никогда не упускала возможности показать им с балкона крохотную террасу кафе и смеясь сообщить: «Вон там — клуб моего мужа. В этом роскошном заведении его нередко можно увидеть за стойкой рядом с какой-нибудь знаменитостью». Все неизменно покатывались со смеху, как будто в том, что я посещал «Мечту», было что-то нелепое и забавное. И я смеялся вместе с ними.

Удобного места за столиком не оказалось, и я подошел к стойке. Рядом со мною Жубер, скульптор с улицы Жирардона, беседовал с одним из жильцов нашего дома, неким Гарнье. Их разговор я слушал краем уха — все мое внимание было приковано к улице, где вот-вот должна была появиться Рене. Болтая, мои соседи тоже посматривали на тротуар и заметили нашу служанку в белом переднике. Она шла домой с бумажным свертком — должно быть, несла окорок или тертый сыр.

— Глянь-ка, — сказал Жубер, — вон пошла служанка Серюзье. Кстати, что поделывает этот бедняга Серюзье?

— Вовсе он не бедняга, — возразил Гарнье. — Нашел кого жалеть!

— Да я и не жалею, просто он какой-то пришибленный.

Однако в голосе скульптора явственно слышалось сострадание. На сей раз Гарнье возражать не стал, хотя и не поддержал собеседника. Этот тщедушный человечек с очень выразительными живыми глазами — мой сосед по этажу, но видимся мы не часто: он театральный режиссер, и его обычно не бывает дома с шести вечера до двенадцати ночи. Он всегда был мне симпатичен, и я считаю его честным малым. Похоже, замечание Жубера не показалось ему спорным, и это уязвило меня в самое сердце.

Наконец я увидел автомобиль дядюшки Антонена: он развернулся на площади и затормозил у нашего подъезда. Я тотчас вышел из кафе, в замешательстве от услышанного нечаянно прихватив газету Жубера, которую тот положил на стойку. Теперь она мне пригодилась. Обычно появление дядюшкиной машины причиняло нам с Рене одну досаду, но сейчас я смотрел на нее с огромным удовольствием. Укрывшись за газетой Жубера, я умиленно улыбался. У дядюшки Антонена, родного дяди моей жены, разводившего в Шату свиней, мания собирать автомобили из разнокалиберных деталей, приобретенных у торговцев металлическим хламом. Он хвастается, что за каких-нибудь полторы тысячи франков стал обладателем собранной своими руками автомашины, «мощной, экономичной, изящной и кое в чем даже превосходящей новые серийные модели». Дядюшка Антонен — милейший человек и очень нас любит, но Рене сторонится его из-за его колымаг, которые, по ее мнению, компрометируют нас в глазах соседей. Рене всегда отличалась четким представлением о социальной иерархии и в особенности о той ее ступеньке, которую занимает наша семья. С похвальным, в общем-то, благоразумием она полагает, что уклад нашей жизни должен соответствовать моему заработку, и все покупки, вплоть до мяса для жаркого или резинок для моих носков, делает с оглядкой на то, что принято у людей одного с нами круга. Например, она не разрешает мне покупать автомобиль, потому что машина в сорок лошадиных сил нам не по средствам, а ездить в менее респектабельном экипаже она считает зазорным. Таким людям, как Гарнье или скульптор Жубер, подобные соображения могут показаться мелочными, смехотворными и даже заслуживающими презрения, но я и по сей день склонен думать, что тут они не правы. Такие вот заботы и придают нашему существованию терпкий привкус, внося остроту в нашу повседневность. Благодаря этому мы, верно, и тешим себя на смертном одре уверенностью, что жизнь прожита не зря. Не подозревая о том, что его племяннице стыдно ездить в автомобиле мощностью меньше сорока лошадок, дядюшка Антонен звонит нам чуть ли не каждую неделю, простодушно предлагая объехать родственников на очередном детище его изобретательного таланта. Хочешь не хочешь, а раз в год приходилось соглашаться. Бедняжка Рене! Все драндулеты, рожденные комическим гением американского кинематографа, меркнут перед творениями дядюшки Антонена. В действительности машина у него всегда одна и та же, просто он постоянно вносит в нее усовершенствования, с гордостью заявляя, что она меняется быстрее трехмесячного кабанчика. Причина смехотворности его успехов — в разительном несоответствии между грандиозными замыслами и убогими средствами их осуществления. Когда дядя приезжает к нам, вокруг его машины вмиг собирается толпа, и это больно ранит Рене. Пытаясь хоть как-то спасти положение, она через консьержку пустила по дому и окрестностям слух о том, что владелец диковинного автомобиля — человек очень богатый, но, как все старые холостяки, с причудами и с артистической жилкой.

Последняя дядюшкина машина ни в чем не уступала своим предшественницам. В глаза бросалось прежде всего то, что ее задние колеса неизмеримо больше передних. Но вот показался и сам конструктор: выразительная физиономия с длинными, слегка колышущимися на вечернем ветерке усами. Подойдя к задней дверце, он привстал на цыпочки, чтобы оказаться на уровне окошка, громовым голосом вскричал на весь перекресток: «Не двигайтесь!» — и неторопливо направился к передку машины. Прибытие монстра не могло остаться незамеченным, и, пока в домах распахивались окна, на тротуаре собирались первые зеваки — ядро будущей толпы. Я подошел к ним, предвкушая забавное зрелище: я знал по опыту, что процедуры посадки в машину и высадки из нее дядюшка всегда обставлял с большой фантазией. Убедившись, что зрителей уже достаточно, дядя оседлал капот, оказавшись лицом к ветровому стеклу, и послал пассажирам, сидящим внутри и пока невидимым публике, лучезарную улыбку, сопроводив ее подбадривающим взмахом руки. Потом принялся объяснять собравшимся:

— На капот я залез, потому что нужно дотянуться сразу до двух рукояток, а они по разные стороны от двигателя. — Почти уткнувшись носом в ветровое стекло, он приподнялся и добавил: — Правда, эти рукоятки можно повернуть и по очереди, и тогда желаемый результат достигается в два приема. Но одновременно получается эффектней.

Он снова распластался на капоте, словно слившись с машиной в любовном объятии. Тотчас застрекотала какая-то гигантская трещотка, перекрыв тарахтенье работающего мотора, и внезапно верх кузова из черной водонепроницаемой ткани, натянутой на дуги, сложился вперед, словно гармошка фотографического аппарата, в то время как его задняя стенка послушно осела назад. Взорам толпы открылись мои домочадцы, добросовестно окаменевшие по дядиному приказу. Впереди расположился Люсьен, а сзади, словно на пьедестале, восседали остальные: в центре — Рене, по бокам — Туанетта и дядюшкин пес. Из-за устрашающего диаметра колес задняя половина кузова возвышалась над передней настолько, что Рене было бы нелегко и даже рискованно спуститься оттуда без посторонней помощи. По рядам зрителей прокатился ропот веселого оживления, к которому невольно присоединился и я. Поглощенный возней дядюшки Антонена с его механикой, я даже не испытал особого волнения от встречи с родными. К тому же я, как, наверное, всякий мужчина, улизнувший на несколько дней от бдительного ока супруги, был настроен весьма игриво. Тем не менее я понимал страдания Рене и сочувствовал им. Бедняжка, лишенная возможности слезть со своего насеста, рдела под насмешливыми взглядами обитателей улицы Коленкура, не решаясь даже повернуть головы. Наконец дядя пришел ей на выручку. Нажав еще на какую-то рукоятку, он откинул боковую стенку, на которой изнутри, как оказалось, крепилась складная лестница.

— Просто, не правда ли? — подмигнул он кучке любопытных. — Однако у других машин такого почему-то нет.

Рене, избегая смотреть по сторонам, нервно поторапливала детей. По плану, созревшему у меня во время ожидания, я должен был как бы нечаянно оказаться с нею в лифте, чтобы уже сегодня попасться ей на глаза. Но теперь я отказался от этого намерения, и правильно сделал. Она никогда в жизни не простила бы мне того, что я видел ее в дядюшкином драндулете, да еще на этом нелепом насесте. Я укрылся за газетой, сожалея, что не могу хотя бы встретиться с ней взглядом. Она с детьми была уже у двери дома, когда я подвергся непредвиденному испытанию. Бежавший следом за Рене дядюшкин пес Техас узнал меня по запаху и начал прыгать вокруг меня, норовя лизнуть в лицо.

— Смотрите-ка, вы ему понравились, — заметил дядюшка Антонен, оттаскивая пса за ошейник. — Странно. Даже со мной, хозяином, он не очень-то ласков.

Догнав Рене и детей в вестибюле, дядюшка стал с ними прощаться. Дети с таким жаром бросились ему на шею, что во мне шевельнулась ревность. Рене, стесняясь этих нежностей на виду у прохожих, увлекла всех в глубину вестибюля. Но я еще услышал энергичный голос дядюшки Антонена, перекрывавший баритон диктора, который вещал из радиоприемника консьержки.

— Я приеду за вами в воскресенье утром, — говорил он. — Не отнекивайся, золотко. Раз твой муж в отъезде, развлекать тебя обязан я. Со мной ты будешь чувствовать себя уверенней. Значит, решено. Черт возьми, да о чем там еще думать, решено — и все дела. Я приехал бы и раньше, но нужно успеть переоборудовать машину. Открытый кабриолет — это здорово, правда, для хорошей погоды.

Выйдя из подъезда и оказавшись под деревьями, дядюшка задрал голову и плюнул вверх. Он метил в толстую ветку, но не попал и начал все сызнова. Багровый, с гневно горящим взором, он предпринял четыре попытки. Наконец он смог дать себе передышку и, заметив меня у своей машины, сказал:

— Все-таки получилось. Странная штука — не знаю, замечали ли вы: бывают дни, когда ну ничего не удается.

— Вам все же удалось, хотя это было не так-то легко, — заметил я, постаравшись изменить голос.

— Верно. Особенно для меня, ранней пташки. Эх, видели бы вы меня утром! С утра я плюю на неимоверную высоту. Кстати, я могу вас подвезти. Я возвращаюсь в Шату через площадь Звезды. Разумеется, если вам надо куда-то недалеко от центра, я могу сделать крюк.

— Очень любезно с вашей стороны, — ответил я. — Я как раз собирался спросить вас, не подвезете ли вы меня до площади Звезды.