Машина остановилась у обсаженной деревьями аллеи для верховых прогулок. Если не считать редких встречных автомобилей, проспект Булонского леса был почти пуст, безлюдна была и аллея.

— Я не собираюсь здесь выходить, — заявил я. — Мне нужно сделать вам одно признание.

Эти слова я произнес своим нормальным голосом. Дядюшка, вздрогнув от изумления, даже зажег карманный фонарик, чтобы получше меня разглядеть.

— О господи, — сказал он, — я готов поклясться, что услышал голос своего племянника.

— Голос Рауля? Что ж, вы не ошиблись. Дядя Антонен, я ваш племянник Рауль. Клянусь вам, дядя Антонен, я Рауль Серюзье. Вы же сами видели: меня и Техас узнал. Это я женился на Рене Рабийер, дочери вашей сестры Терезы. Сегодня со мной приключилось нечто чудовищное. У меня внезапно — даже не знаю когда именно — изменилось лицо.

— Вот это да, — пробормотал дядюшка. — Поразительно.

— Дядя Антонен, вы мне не верите.

— Отчего же, верю, раз ты сам мне говоришь. Но имею же я право сказать, что это поразительно. Или ты хотел бы, чтобы я счел это в порядке вещей?

Поразмыслив с минуту, дядя заключил:

— В конце концов, ничего невероятного тут нет. Правда, обычно превращения происходят постепенно, но бывает, что и молниеносно. Вот однажды, помнится, моя машина…

И дядя поведал мне, как однажды апрельским утром так преобразил свою машину, что вечером раз десять прошел мимо нее, не узнавая.

Вероятно, он хотел утешить меня тем, что если даже человек способен совершать чудеса, то всемогущий Господь и подавно. Увлекшись, он описал, каким был и каким стал кузов, перешел к двигателю, затем, обильно пересыпая речь техническими терминами, перечислил преимущества, полученные благодаря внедрению всех его новшеств, и наконец, чтобы продемонстрировать мне ходовые качества своего последнего детища, тронулся с места.

— Кстати, где вас высадить? — забыв, с кем имеет дело, спросил он при въезде в Булонский лес. На что я, раздосадованный, сухо заметил:

— Разрешите напомнить вам, что я ваш племянник Рауль.

Дядюшка смущенно извинился и остановил машину у Нижнего озера. Я уже начинал сожалеть о том, что с отчаяния решил открыться этому милейшему человеку. При всей своей доброте и душевности он довольно взбалмошен, и следовало трижды подумать, прежде чем доверить ему тайну.

— А твоя новая физиономия совсем неплоха, — одобрительно сказал дядя, стремясь загладить свою неловкость. — Что говорит по этому поводу Рене?

— Она еще ничего не знает!

— Да-да, конечно, у тебя не было времени. Поехали быстрей, пусть полюбуется.

— Это исключено.

— Отчего же?

— Да оттого, что она никогда не поверит, что подобное могло произойти.

— Я-то поверил, — возразил дядя.

— Конечно, но вы — совсем другое дело.

— Угу. Я идиот. Так и скажи.

— Да нет же, дядя, совсем наоборот. Как бы вам объяснить. Мысль довериться вам пришла мне внезапно, когда я увидел, как вы взбираетесь на капот своей машины. Вы улыбались, а ваши великолепные усищи топорщились на ветру, как антенны. Я подумал: вот человек, способный перед лицом необъяснимого явления наплевать на так называемый здравый смысл. Дядя Антонен поверит своему сердцу. Это свойство встречается гораздо реже, чем принято думать. Вы скажете — поэты? Куда там! Для них чудеса — нечто эфемерное, как сон, как туман, который рано или поздно бесследно рассеивается. Поэт тащится позади своего разума, демонстративно выражая свое к нему презрение, но остерегаясь наступить ему на хвост. Нет, вы, наверное, один такой на земле. Я очень люблю вас, поэтому и решил вам открыться. И мне сразу полегчало. Я знаю, что вы ничем не можете мне помочь. Все, о чем я вас прошу, — не выдать меня. Уясните себе хорошенько: стоит мне заявить, что я Рауль Серюзье, как меня упрячут в сумасшедший дом.

— Ты что, думаешь, я круглый дурак? — оскорбился дядюшка Антонен. — Я прекрасно понимаю, в каком ты сейчас щекотливом положении. Будь спокоен, я промашки не дам. Кстати, напрасно ты считаешь, что я ничем не могу тебе помочь. Знаешь, что я сделаю? Поеду сейчас к Рене и расскажу ей все как есть. Уж мне-то, родному дяде, она поверит.

Становилось все ясней, что он способен натворить самых невероятных глупостей. Я не выдержал и вспылил:

— Если вы сделаете это, я немедленно уезжаю за границу, и гори оно все огнем. Поймите наконец: никто и никогда не согласится поверить в подобную метаморфозу. И так и должно быть, иначе любой босяк, прикончив Ага-хана , мог бы присвоить себе его имя и состояние, любой проходимец — забраться в постель приглянувшейся ему женщины.

— Тем не менее, Рауль, факт остается фактом.

— Да, если его можно доказать, но и тогда это мало кого убедит. Конечно, если три тысячи человек в один голос заявят, что все так, как я говорю, то Рене, может, и поверит. Да и то вряд ли: насколько я знаю свою жену, для нее достоверно лишь то, что общепринято.

— Помилуй, Рауль, что ты говоришь?

— Даже если в глубине души она будет убеждена, что я действительно ее муж, то все равно сделает вид, что не верит. И будет права. Это не предусмотрено брачным контрактом. Окружающие, знакомые будут шокированы. Да и на детях это плохо отразится. Нельзя же, в самом деле, прививать детям мысль о том, что естественный порядок вещей может в любую секунду перевернуться вверх тормашками. Нет уж, поверьте мне, посвящать в это дело Рене или кого бы то ни было еще никак нельзя. Знаете, что нам грозит, если вы станете утверждать, что я Рауль Серюзье? Даже не сумасшедший дом, а тюрьма. Кинутся искать Серюзье, не найдут и обвинят нас в том, что это мы и отправили его на тот свет.

Дядюшка Антонен вздохнул, видимо, до крайности удрученный картиной герметически замкнутого мира, в котором нет места истине, доступной лишь немногим.

— Впрочем, я напрасно сказал, что вы ничем не можете мне помочь, добавил я. — Ведь вы будете единственным моим прибежищем, единственным на свете человеком, для которого я остался Раулем Серюзье. Смотрите, еще и полдня не прошло, как я стал изгоем, а меня уже потянуло излить душу. Есть и другая, более практическая сторона. Меня, как потерпевшего кораблекрушение, выбросило на чужой берег, где меня никто не знает, и мне совсем нелишне иметь в этом мире поручителя.

Дядя тут же предложил мне поселиться у него в Шату, где я помогал бы ему разводить свиней — премилых, по его словам, созданий. Чтобы окончательно меня соблазнить, он пообещал соорудить для меня миниатюрный, но элегантный и комфортабельный автомобильчик. Поблагодарив его, я рассказал о моих собственных планах. Идея соблазнить собственную жену показалась ему гениальной и вместе с тем чрезвычайно забавной. Запрокинув голову, он разразился гомерическим хохотом, раскатившимся по безлюдному парку, подобно мощным аккордам органа в пустом соборе. И никак не мог остановиться. Время от времени, переведя дух, он орал во всю глотку:

— Умора! Бедняжка Рене будет упиваться тем, что очутилась в объятиях кого бы вы думали? — собственного муженька! Ой, не могу!

Он совсем разошелся, и я тщетно пытался укротить его веселье. Я уже почти кричал, но он хохотал так громко, что ничего не слышал. Мы подняли страшный шум и, должно быть, распугали всех лебедей на озере — все это не сулило ничего хорошего. На асфальте, слева от дядиной машины, показались неяркие отсветы. Я пихнул дядюшку Антонена в бок, но было уже поздно. Двое полицейских на велосипедах, привлеченные гамом и диковинным видом автомобиля, приближались к нам.

— У вас не включены подфарники, — заметил один из них почти отеческим тоном.

— Смотри-ка, и правда, — признал дядя. — Когда я остановился, было еще довольно светло.

Упущение было исправлено, и полицейские, может, и убрались бы восвояси, но тут дядюшка, вспомнив о племяннице, снова разразился хохотом — прямо в лицо тому из них, что все еще стоял склонившись к дверце.

— Покажите ваши права, — сухо потребовал тот.

— Пожалуйста, — вызывающе ироническим тоном ответил дядя и сунул руку во внутренний карман пиджака. Не найдя там искомого, он проверил другой карман, потом, чертыхаясь сквозь зубы, вернулся к первому. Меня охватило предчувствие катастрофы. Похоже, дядюшка в очередной раз забыл права и карточку владельца. Сейчас нас пригласят в участок, а там спросят документы заодно и у меня — будет просто чудом, если дядюшка Антонен не ляпнет чего-нибудь такого, что навлечет на меня подозрения полиции. Кой черт дернул меня довериться дяде! Я уже видел плачевный финал своего приключения. Дядя тем временем добрался до заднего кармана брюк и уже довольно громко сетовал на то, что «проклятые права куда-то запропастились».

— Ну что, никак не найдете свои права? — вкрадчиво осведомился полицейский.

Невообразимо скрючившись на сиденье, чтобы дотянуться до кармана на ягодице, дядюшка Антонен пыхтел и потел, силясь расстегнуть непокорную пуговицу. Услышав издевательский вопрос, он распрямился и, испепеляя нахала взглядом, прорычал:

— Права? Да я на эти права…

Он осекся. Я уже готовился распахнуть дверцу и бежать в заросли, но тут дядино лицо озарилось широкой улыбкой. Доставая из заднего кармана корочки, он небрежным тоном продолжал:

— Права? Держите, вот они, мои права. Изучив документ, полицейский записал нарушение и объявил:

— Вы получаете предупреждение за то, что не включили подфарники в темное время суток.

Дядюшка снова издал рычание. Пинком в ногу я заставил его замолчать и, когда полицейские наконец укатили на своих велосипедах, в свою очередь заорал:

— Вы что, нарочно? Задались целью привлечь ко мне внимание? Решили меня погубить? Господи, если б я знал! Ладно, отвезите меня на площадь Звезды, и на сегодня хватит.

Страшно сконфуженный, дядюшка тронулся в путь. Время от времени он поглядывал на меня с боязливым смущением, но я хранил свирепый вид. Наконец он робко предложил подвезти меня до дому.

— Чтобы в довершение всего Рене или дети увидели, как я выхожу из вашей машины? Нет уж, благодарю покорно.

Все же я позволил ему доставить меня в конец улицы Коленкура. По дороге он спросил, когда мы увидимся.

— Сегодня у меня неудачный день, — признал он. — Не везет, и все тут. Но это ничего. Вот увидишь, у меня еще появятся замечательные идеи.

— В таком случае подождите, пока я объявлюсь, и посвятите в них меня. Я вам позвоню. И не забудьте, что отныне меня зовут Ролан Сорель.

Напоследок он спросил, не нужно ли мне денег:

— Ты только скажи.

Распрощавшись с ним, я пошел по улице Коленкура. Она настолько узкая, что на ней сумеречно даже днем. Прохожие возникают в круге света под фонарем, затем проваливаются во мрак преисподней и вновь оживают под следующим фонарным столбом. Окружающее казалось мне сном. Свет на улице был точь-в-точь как во сне, не дневной и не электрический, а какой-то неестественный, будто смотришь сквозь закопченное стекло. Остро ощущая свое ничтожество, я шагал и шагал меж двух бесконечных извилистых стен, и то место, где они в перспективе сходились, все отодвигалось и оставалось таким же непостижимым, как и в начале, — безнадежная эта погоня тоже напоминала кошмар. Да и само мое немыслимое превращение разве не служит доказательством, что все происходящее я вижу во сне? Вот сейчас я протяну руку, коснусь теплого плеча Рене и проснусь наконец в своей постели, освобожденный от гнетущей тревоги. Однако голод давал о себе знать, и я обрадовался при виде вывески Маньера.

Войдя в длинный узкий зал, я был несколько ошеломлен бурлившей там жизнью и поначалу не мог различить отдельные лица, а лишь группки за столиками, из которых пять или шесть были заняты. Я сел за первый попавшийся, пробежал глазами меню и, подперев голову руками, стал представлять себе, как Рене с детьми ужинают сейчас в нескольких сотнях метров отсюда, обсуждая мой отъезд в Бухарест. Лишь когда подали закуски, я огляделся. Рядом ужинает чета иностранцев: обоим лет по пятьдесят, оба в спортивных костюмах — судя по покрою, из Центральной Европы. За столиками я узнал кое-кого из жителей квартала. Вот на своем обычном месте сидит художник Шазор и по-приятельски терзает одного из своих сотрапезников невинными с виду вопроса-\ ми, скрытую иронию которых его жертве не так-то легко уловить. По соседству азартно толкуют о наездах и приемах монтажа киношники. А чуть поодаль, рядом с другой молодой женщиной, сидит Сарацинка и смотрит на меня. За ее столиком спиной ко мне восседает какой-то плешивый толстяк. Я остановил на них притворно рассеянный, словно отсутствующий взгляд. И некоторое время созерцал Сарацинку, делая вид, будто не только не замечаю, куда она смотрит, но и вообще не вижу ее, погруженный в свои размышления. Выступающие скулы и четко очерченный профиль придавали ее округлому лицу некоторую жесткость и мужественность, что еще более подчеркивалось прической: парой симметричных высоко подвернутых валиков иссиня-черного цвета. Черные глаза, лишенные бархатистой мягкости, сверкали сухим антрацитовым блеском. Тяжелый шелк лифа льнул к высокой тугой груди. Вырез ее платья, должно быть, открывал толстяку напротив недурное зрелище. Она ела, разговаривала и неотрывно смотрела на меня. Даже поворачиваясь время от времени к соседке, она умудрялась держать меня в поле зрения. Наконец я решился ответить на ее взгляд. Глаза ее заблестели ярче, и я почувствовал себя в сладостном плену. Увидев, что я покраснел, она чуть улыбнулась и тоже слегка порозовела, но вовсе не от смущения. Вокруг уже начали обращать внимание на наш немой диалог. Я опомнился и, уткнувшись носом в тарелку, принялся сурово себя отчитывать. Рене, дети, модальные устои. Не следует забываться и усложнять и без того драматическое положение. Но как трудно прогнать мысль, что сегодня вечером я свободен и никто не потребует отчета в том, как я провел время. Сама добродетельность моей жены — повод поддаться искушению. Ведь чтобы сломить ее сопротивление, надо, хочешь не хочешь, овладеть приемами обольстителя. Все же я терзался жестокими сомнениями, и верный, послушный супруг начинал брать во мне верх. Еще раз, сам того не желая — во всяком случае, так мне казалось, — я встретился глазами с Сарацинкой, но тут же перевел взгляд на затылок мужчины, ужинавшего за ее столом, и принялся настойчиво, вызывающе рассматривать его. Он, наверное, богат — об этом говорит глянец его седых волос и розовая, как у англичанина, ухоженная кожа. Этакий достопочтенный господин, имеющий достаточно средств, чтобы содержать хорошенькую любовницу. Мне показалось, что Сарацинка досадливо повела плечом, будто догадавшись о моих мыслях. Весьма удовлетворенный этим, я, избегая ее взгляда, снова уткнулся в тарелку, затем развернул газету. Вскоре я почти забыл о существовании Сарацинки. Когда мне принесли камамбер, ее соседи поднялись из-за стола. Сама же она не сдвинулась с места — при этом сердце у меня екнуло — и закурила сигарету.

— Так вы действительно не поедете в театр? — спросил ее плешивый.

Она извинилась, сославшись на мигрень. Те двое наклонились над столиком и, очевидно, отпустили какие-то шутливые замечания, которых я не расслышал. Она посмеялась вместе с ними — громче, чем они, — и осталась сидеть. Проводив их взглядом до двери и оказавшись в одиночестве, она запрокинула голову и, глядя на меня сквозь прищуренные ресницы, пустила в мою сторону струйку дыма, которая растаяла в воздухе как раз над моим камамбером. Как я уже говорил, я не привык к тому, чтобы женщины добивались моего внимания, так что призыв этот пронзил меня, словно током. Мой взгляд скользил по ней от ног и выше, пока не встретился с антрацитовыми глазами. Как только я разделался с ужином, она вышла.

Вышел и я и сразу увидел ее: она не спеша шла по улице Коленкура, по самой кромке тротуара, в тени деревьев. Догнав ее, я неуклюже извинился, сказал, что впервые в жизни — и это была сущая правда — заговариваю с женщиной без ее разрешения.

— Без разрешения? — усмехнулась она. — Да разве мои настойчивые взгляды не дали вам такого разрешения? Впрочем, надеюсь, вы будете великодушны и постараетесь побыстрее об этом забыть. Как вас зовут?

Голос у нее был с чувственной хрипотцой, и держалась она удивительно непринужденно. Я ответил, что мое имя Ролан Сорель и я живу неподалеку. И тотчас перевел разговор на спектакль, который она сегодня пропустила, в ответ на что она заметила:

— Что-то вы не испытываете особого желания говорить о себе. Да и обо мне тоже. Вы даже не спросили, как меня зовут.

— Видите ли, я дал вам имя уже очень давно.

— Давно? Но я вас сегодня впервые увидела.

— Зато я вас знаю. Знаю, например, что две недели назад на вас было фиолетовое платье с белой отделкой. Я называю вас Сарацинкой. А как ваше настоящее имя?

— На сегодня Сарацинка. По-моему, оно мне идет.

Она рассмеялась, обнажив два ряда великолепных зубов, и рукой в перчатке сильно сжала мне кончики пальцев. Мы стояли под кроной дерева. Решительным тоном прервав мои неуклюжие комплименты, она стала сама направлять разговор. Изъяснялась она с прямотой убежденного холостяка, но без тени вульгарности. Смотрела на меня с откровенным и доброжелательным любопытством, не кокетничая и обращаясь со мной — хотя ей было двадцать шесть лет, а мне она давала тридцать два — как с младшим кузеном, с которым можно приятно провести время, не забывая при этом, однако, о своем долге старшей сестры. Подобная опека отнюдь не была мне неприятна. Мы шли от дерева к дереву, то и дело останавливаясь. Между прочим, она сказала, что подметила забавное несоответствие между моим поведением и внешностью. Пораженный и сконфуженный этим замечанием, я стал думать, как бы получше ответить, но тут услышал торопливый перестук женских каблучков и увидел Рене, спешащую вниз по улице Коленкура. Она прошла рядом, не заметив нас мы стояли в тени, — а потом перебежала на противоположный тротуар. Никогда еще на моей памяти Рене по вечерам не выходила из дому одна. Мысль о том, что она в первый же день решила воспользоваться моим отсутствием, чтобы отправиться к любовнику, бросив детей дома одних, привела меня в неописуемую ярость. Сарацинка смотрела на меня, удивленная моим внезапным молчанием и, вероятно, изменившимся выражением лица. Я же бесцеремонно притянул ее к себе, сжал в объятиях с такой силой, словно репетировал убийство, и вместе с поцелуем выдохнул:

— Завтра у Маньера. А сейчас мне нужно уходить.

Держась в тени, я двигался параллельно Рене по противоположной стороне улицы, стараясь не терять ее из виду и слыша цокот ее каблучков. Я готов был то осыпать ее гнусными оскорблениями, то умиленно разрыдаться. В конце улицы Рене остановилась и позвонила в дверь. Кошмар развеялся. Я с облегчением узнал дом, где жили наши друзья, Марионы. Мне вспомнилось, что у них захворал ребенок. Ну конечно же, они позвонили Рене или она им, и она решила навестить больного малыша. Купаясь в блаженстве, я смиренно выслушивал укоры совести, пенявшей мне за то, что я заподозрил свою чистейшую супругу, тогда как сам только что был готов упасть в объятия первой встречной. Я понял, что не заслуживаю такой жены, как Рене.

У Марионов она пробыла не более получаса. Я дал ей уйти вперед, а ближе к нашему дому ускорил шаг, чтобы подойти к подъезду одновременно с ней. Открыв дверь, я пропустил ее, однако она не обратила на меня никакого внимания. Оттого, что она была совсем рядом и вместе с тем недоступна, я с новой силой ощутил чудовищность своего положения и ужаснулся при мысли, что уже почти свыкся с этим. Вид у Рене был грустный и озабоченный — я приписал это моему отъезду, и к горлу у меня подступил комок. В лифте я спросил, на какой ей нужно этаж.

— На пятый, — ответила Рене, подняв на меня свои холодноватые серые глаза, и на миг мне показалось, что ее заинтересовало мое лицо. Я подумал, что в моем голосе, наверное, сохранились знакомые ей интонации, хотя мне не составляло труда его изменить, тем более что и губы, и щеки — все было другим. Впрочем, Рене больше не удостоила меня и мимолетным взглядом. Она вернулась к нам домой. Я поднялся к себе.