Новенький был в центре всеобщего внимания недолго. Худой, лицом больше похожий на девочку, он легко краснел и отзывался на имя и фамилию Гюстав Ладюре, 1932 года рождения, место рождения — Четырнадцатый округ. Учитель посадил его на последнюю парту вместе с учеником по фамилии Мажорель — и все о нем забыли. Сложив руки на парте и внимательно слушая урок, Гюстав лишь украдкой бросал взгляд по сторонам, хотя его так и подмывало оглядеться. Его сосед Мажорель показался ему мальчиком необыкновенным. Это был крепыш с румяным веселым лицом, и время на уроке он проводил весело. Менее чем за час он получил три замечания и в наказание пятьдесят строк для переписывания. Он выпустил из картонной коробки майского жука и двух пауков, прилепил комок из жеваной бумаги к затылку товарища, неправильно подсказал соседу, отвечавшему урок, и сделал еще много чего в том же духе. Ко всему прочему он носил брюки гольф и умел шевелить ушами. Потрясающий тип. Гюстав был полон восхищения и страстно желал заслужить симпатию такого выдающегося мальчика, однако ни в первой, ни во второй половине дня Мажорель, похоже, не замечал своего нового соседа.

После уроков, выйдя из школы в четыре часа, Гюстав робко присоединился к группе ребят, состоящей из Мажореля и еще двух школьников, и вместе с ними пошел вниз по улице Мон-Сени. Тут Мажорель впервые обратил на него внимание:

— Смотрите-ка, вот и Тютя. Здравствуй, Тютя. Как дела, старина Тютя?

Двое ребят сразу же засмеялись, а Мажорель, не дожидаясь ответа, заговорил о другом. Счастливый тем, что Мажорель обратился к нему, но все еще робея, Гюстав поначалу растерялся, а потом прошептал:

— Хорошо, спасибо.

Его ответ не услышали или не удостоили вниманием. Сам же он подумал, что сказал какие-то очень обыкновенные слова, что надо было сказать еще что-нибудь, и некоторое время размышлял о том, что бы такое он мог ответить, если б сразу сообразил.

В эту минуту один из школьников, по фамилии Картон, стал изображать вой сирены. Не дожидаясь, когда он замолчит, Мажорель начал издавать звук, похожий на гудение самолета, и, вытянув руки в стороны, принялся ходить кругами. Наконец, сбросив бомбу, он произнес «бум» и объявил:

— Готово, чуваки. Прямо на школу. Три месяца каникул.

Картон, позавидовавший его успеху, усомнился:

— Погоди, что-то уж слишком просто. Я был там. Поджидал тебя со своей зениткой.

— С зениткой? — переспросил Мажорель. — Да плевал я на твою зенитку прямо из пике.

Картона такое пренебрежение к зенитке задело. Он стал объяснять, что его отец служил артиллеристом в войсках противовоздушной обороны.

— Он сейчас в плену, — добавил Картон с гордостью.

— Мой тоже, — сказал Мажорель, вытягиваясь во весь рост. — Он в плену в Австрии.

— А мой в Силезии.

Оба школьника посмотрели друг на друга с уважением. Тут вдруг Мажорель согласился, что зенитка, конечно, могла сыграть свою роль, и, возвращаясь к пленным отцам, высокопарно заявил, что общая беда отцов особенно сближает их сыновей. Они теперь связаны на всю жизнь, заключил он. Величие момента и патетическое красноречие Мажореля так подействовали на Гюстава, что его пробрала дрожь. Компания стала спускаться по лестнице на улице Мон-Сени. Мажорель шел с Картоном впереди, по-братски положив ему руку на плечо. Некоторое время они сосредоточенно молчали, как и подобало в столь торжественную минуту их единения, затем Мажорель повернулся к школьнику, которого звали Фержё, и с чуть высокомерной доброжелательностью поинтересовался:

— Ну, дружище, а что стало с твоим отцом?

— Его демобилизовали, — ответил Фержё. — Но он много раз бывал под бомбежкой. Он нам рассказывал…

— Ну так он же не в плену, — отрезал Мажорель.

Его слова прозвучали как приговор. Фержё смутился и счел нужным оправдать отца.

— Ему не пришлось, — смиренно проговорил он.

Оба сына пленных отцов воздержались от обидных комментариев, но обменялись взглядами, выражавшими одновременно и некоторую снисходительность, и чувство собственного превосходства. Мажорель принялся что-то напевать, словно для того, чтобы отвлечь внимание спутников от только что открывшегося досадного факта, и Фержё был оскорблен таким поведением Мажореля больше, чем если бы тот высказал упрек.

Дойдя до перекрестка, компания остановилась, прежде чем расстаться.

— Мне сюда, — сказал Гюстав. — Я живу на улице Николе.

— Ну, прощайте, кланяйтесь вашей канарейке, а случится пожар, вызывайте повитуху, — насмешливо сказал Мажорель.

Все прыснули, и даже Фержё — с какой-то, может быть, излишней готовностью. Довольный Мажорель задержал маленькую руку Гюстава в своей и спросил тоном ласковым, отчасти даже шутливым, как будто ответ такого жалкого и ничтожного существа, как Гюстав, был ему известен заранее:

— Слушай, Тютя, а ведь ты нам не сказал, где твой-то отец.

Гюстав покраснел и ответил с ноткой сдержанной гордости:

— Мой отец тоже в плену.

Он сказал это, опустив голову. Когда он осмелился ее поднять, то увидел, что его товарищи смотрят на него другими глазами. Мажорель опять произнес какие-то громкие слова, скрепляющие новый союз. Теперь они трое были сыновьями пленников, и это связывало их на всю жизнь. Гюстав, на седьмом небе от предвкушения столь прекрасной дружбы, едва заметил, что Фержё загрустил, оставшись в одиночестве.

Идя по улице Николе и с удовольствием вспоминая ту минуту, которая сблизила его с Мажорелем, Гюстав в то же время испытывал какое-то смутное беспокойство; ощущение это стало вполне определенным, когда он переступил порог дома. Он вдруг почувствовал, что на него давит какой-то груз. По ступенькам, особенно самым последним, он поднимался медленно-медленно, ему хотелось, чтобы лестница не кончалась. Между пятым и шестым этажами он встретил жилицу, с которой еще не был знаком — высокую седую женщину, — и у него возникло неприятное впечатление, будто она как-то странно на него посмотрела — недоверчиво и осуждающе. Гюстав поздоровался, сняв картуз, и, хотя она очень ясно ответила: «Добрый день, мой мальчик», в жестком ее голосе ему послышался упрек. Наконец, когда он добрался до седьмого, дверь в глубине лестничной клетки приоткрылась — это была квартира Юртелей, единственных соседей, которых он знал, — и девчачий голос с усмешкой сказал: «Это Гюстав». Прежде чем дверь закрылась, он услышал, как тот же голос повторил его имя, потом его стали повторять другие, более отдаленные голоса, пока на всех этажах, из всех стен не зазвучало на все лады: «Это Гюстав. Это Гюстав».

Он толкнул дверь в кухню и чуть не вскрикнул. Отец сидел возле колыбели сестры и чинил ручку кофейника с помощью куска проволоки. Впрочем, в этом не было ничего удивительного. С тех пор как его перевели на неполную рабочую неделю, он днем часто сидел дома, а мать тем временем выстаивала очередь в бакалейную лавку.

— Что это ты на меня так смотришь? Как будто не узнаешь. Ты не заболел?

Гюстав с какой-то боязливой поспешностью подошел его поцеловать. Отец озабоченно оглядел сына, крепко сжал его плечи и, коротко вздохнув, мягко отстранил от себя. Гюстав знал, что означали этот взгляд и этот вздох. Они напоминали о тяжелых временах и нужде, которую испытывала их семья, о нехватке продуктов, дороговизне и отсутствии работы; скудного заработка не хватало, и приходилось продавать мясные карточки, чтобы купить самое необходимое. В девять лет Гюстав узнал, что такое бедность, а еще он узнал, сколько воли и усилий нужно, чтобы удержаться на узкой ступеньке, именуемой нуждой, и не спуститься еще ниже, не впасть в нищету. Дома он видел родителей, поглощенных этой ежеминутной борьбой, когда надо было беспрерывно считать, урезать, экономить еду, свет, тепло, беречь одежду и главное — смирять собственную злость, если случалась неудача. Сам он научился терпеть голод, не жалуясь, и делать вид, что совсем не думает о еде. В этом общем сопротивлении нужде солидарность членов семьи была столь крепкой, что даже крики малышки в колыбельке казались неуместными, хотя ее извиняло то, что она слишком часто оставалась голодной.

Гюстав взял со стола кусочек хлеба, оставленный ему матерью на полдник. Кусочек был таким тонким, что его можно было сложить вчетверо и отправить в рот целиком. Гюстав же вонзил в него зубы, точно это был настоящий бутерброд, и стал жевать медленно, не столько для того, чтобы обмануть голод, сколько для порядка, чтобы сохранить привычку. Все то время, пока он ел, украдкой поглядывая на отца, слова, сказанные им в минуту расставания с Мажорелем, звучали у него в ушах. Никогда еще он не чувствовал себя таким подлым предателем, даже когда однажды в четверг его оставили посидеть с сестренкой, а он отлил из ее бутылочки капельку молока и макнул туда свой хлеб. Эта мелкая кража, о которой он все еще вспоминал со стыдом, казалась ему теперь и вовсе ничтожной. Это была всего лишь минутная слабость, почти физическая, не нарушающая его верности общему делу. Совсем не то его недавняя ложь: хоть она и не будет иметь никаких материальных последствий, совесть подсказывала ему, что он совершил отступничество, преступление; понимание этого забрезжило в его голове, когда он переступил порог дома, и окончательно пришло к нему в присутствии отца. С суеверным ужасом вспоминал он свои слова, которые грозили превратиться в страшное заклятье. Признание, вот что могло отвратить опасность и избавить его от угрызений совести, но одна только мысль о нечеловеческом усилии, которого требовало такое признание, лишала его воли.

— Мне надо уйти, — вдруг сказал отец. — Через час, если мама не вернется, покорми сестру из бутылочки. Только смотри, чтоб было не горячо.

Когда отец вышел, Гюстав, коривший себя за страшный проступок, вздохнул с облегчением. Чувство вины не стало меньше, однако на время отступило. Он с удовольствием вспомнил о том, что его и Мажореля связывают вечные узы дружбы, и пожалел, что завтра четверг, в школу идти не надо и весь день он проведет без своего нового друга. Даже возвращение матери хоть и оживило его угрызения совести, но не так сильно, как он боялся, и вечер до самого ужина протекал тихо и мирно.

Тревога снова завладела им, когда вернулся отец и принес дурные известия. Ужинали на кухне. Отец с уставшим видом сел за стол и коротко сообщил:

— Я встречался с Брюшаром. Ничего не вышло.

Он говорил спокойным, даже безразличным тоном с едва уловимыми нотками иронии, словно все его усилия найти работу были заведомо напрасны и предпринимались только для того, чтобы задобрить злой рок. Мать застыла на месте, нахмурив лоб и вперив взгляд в крышку от супницы, которую она минуту назад поставила на стол. Гюстав не впервые переживал этот драматический момент и никогда не мог относиться к нему безучастно. В этот раз он почувствовал себя виновным в крахе. Он расплакался, и признание, на которое он никак не мог решиться, вдруг вырвалось само собой:

— Я ска-зал Маж-жо-р-релю, что па-па в пле-н-ну.

Губы его кривились, слова прерывались рыданиями. Все же ему удалось произнести более разборчиво:

— Только что, после уроков, я сказал ребятам, что ты находишься в плену.

— Что за странная мысль, — проговорил отец. — А зачем ты это сказал?

Гюстав сквозь слезы посмотрел на родителей: как ни удивительно, но их лица не выражали ни ужаса, ни отчаяния, а одно только любопытство. Немного успокоившись, он смог ответить на вопрос отца. По мере того как он рассказывал, что побудило его солгать Мажорелю, лица родителей все больше светлели, а он испытывал неловкость. Рассказанная вслух, вся эта история теряла зловещий смысл, теперь Гюстав и сам видел, что в ней нет ничего трагического.

— И это все? — спросил отец, когда он закончил.

Гюстав не нашелся, что ответить. Ему опять захотелось плакать. Родители смотрели на него и дурашливо хихикали, так что Гюставу даже стало обидно за них.

— Ну конечно, — сказала мать, — ты не должен был говорить друзьям то, чего не было. Обманывать всегда нехорошо. Но право же, не стоит так переживать. Это всего лишь маленький обман, который никому не причинил вреда. Так что не думай об этом и ешь суп. А то остынет.

За ужином Гюстав сидел с отсутствующим видом и не участвовал в разговоре. Рассказ матери о злоключениях у бакалейщика и торговца требухой явно оставил его равнодушным. Мать заметала, что он ведет себя не так, как обычно, и отправила его в кровать, как только он проглотил последнюю ложку.

— Иди спать, иди. Сегодня ты совсем не в себе, бедный мой мальчик.

На следующий день, в четверг, Гюстав проснулся вполне бодрым, и весь день на душе у него было легко. Он увлеченно играл с другими ребятами с улицы Николе. Дома, по наблюдению родителей, он был веселым и беззаботным, как никогда. За обедом и за ужином никак не мог наесться и несколько раз попросил еще хлеба. Причем сначала покраснел от смущения за свою нескромную настырность, а потом тянулся за куском, как ни в чем не бывало, и сам не понимал, что нарушает некий запрет.

Мажорель не написал домашнее сочинение и в оправдание наговорил учителю какую-то дикую чушь. А на уроке истории рассмешил весь класс. Он думал или делал вид, что думает, будто Этьен Марсель — это такая станция метро. Чаша переполнилась, когда около полудня он воткнул перьевую ручку в ягодицу соседа справа. Тот завопил и, вскочив со скамьи, сказал учителю, что Мажорель мало того что причинил боль, еще и посадил чернильное пятно на штаны. Проступок был серьезным и сулил большие неприятности, поэтому учитель решил подстраховаться и передал дело на суд директора.

В полдень, когда все, весело болтая, высыпали из школы и побежали на обед, Гюстав остался ждать Мажореля, который вместе с пострадавшим был в это время у директора. Гюстав понимал, что придет домой позже обычного и его спросят, что случилось, но не мог отказать себе в удовольствии пойти с другом. Ведь между ним и Мажорелем теперь дружба навеки, и он помнил об этом.

Пострадавший вышел первым и очутился нос к носу с Гюставом. Когда появился Мажорель, то застал их ругающимися и уже готовыми подраться. Гюстав встретил жалобщика как подобает. Ни с того ни с сего обозвал его ябедой и свиньей. Тот уже собирался врезать ему ногой, но появление Мажореля нарушило равенство сил.

— Ну как? — спросил Гюстав.

— Гад, — ответил Мажорель, имея в виду директора, — ну и разорался же он на меня! Пообещал вызвать родителей. — И, чуя беду, добавил: — Отец будет меня жуть как ругать.

— Отец? А я думал, он в плену.

— В плену? Как же! Это ему не грозит, — с ухмылкой заметил Мажорель.

У Гюстава в первый момент перехватило дыхание. Потом срывающимся голосом он сказал:

— Но позавчера ты говорил, что он в плену.

— Я? Я такое говорил? — удивился Мажорель.

Он даже не помнил. У Гюстава сжалось сердце. Он горько усмехнулся, вспомнив их договор о дружбе «навеки».

— В плену! — мечтательно сказал Мажорель — Если бы!.. Оплеухи и пинки под зад я получу не в письме из Германии, уж будь уверен.

Они спустились по улице Мон-Сени, не сказав больше друг другу ни слова, и на перекрестке, рассеянно попрощавшись, пошли в разные стороны. Дружба кончилась. Сказать по правде, ее никогда и не было. Гюстав шел и думал о своих родителях, о Мажореле и чувствовал себя последним дураком.