Они направились к Блемону по тропинке, пересекающей i у. но которой до того поднимались. Над вершиной холма, скрывавшего руины, на яркой синеве неба начал вырисовываться город. Он представал узкой, вытянувшейся между вокзалом и рекой полосой строений и из-за этого недостатка ширины, который подчеркивали сжатые перспективой крыши, казался каким-то ненастоящим. По мере того как путники приближались, дома вытесняли из поля зрения окружающую природу и возникали развалины. Аршамбо уже увидел свой дом и, когда его третий этаж наложился на овсяное поле, взглянул на окна своих комнат, желая удостовериться, что ни в одном из них не маячит силуэт Максима Дслько. Впрочем, расстояние было еще чересчур велико, чтобы можно было узнать беглеца, даже допусти он такую неосторожность. Не дойдя до вершины около полусотни метров, путники увидели Гене: он поднимался неширокой дорогой, идущей вдоль обрыва. На гуляющего он не походил: шагал быстро, как человек, имеющий какую-то цель. Встреча с Аршамбо и Ватреном явно оказалась для него неожиданностью, причем не такой уж приятной, но не остановиться было бы просто невежливо. После рукопожатий учитель заговорил о солнце, о природе, о кузнечиках. Гене слушал Ват-рена понурясь и лишь изредка поднимал на него беглый испытующий взгляд. Они стояли на краю обрыва, и Аршамбо, время от времени вставляя слово-другое в разговор, оглядывал руины, где было полно гуляющих.

— Но я заболтался, — смеясь, прервал сам себя Ват-рен. — Господин Гене, я хочу кое-что у вас спросить. До меня дошло известие, что арестован бедняга Леопольд, и я очень огорчен. Это прекраснейший человек и мой хороший друг. Вы не знаете, за что его арестовали?

— Нет, — сухо ответил Генё.

— Я узнал, что вчера утром у него произошла стычка с одним из ваших, неким Рошаром, и подумал, что эта история как-то связана с арестом.

— Не вижу связи.

— Послушайте, господин Генё, вы не обязаны рассказывать мне то, что знаете об этом деле. Но ведь, в конце концов, с Леопольдом вы знакомы давно. Не поверю, чтобы вы не сожалели о том, что этого достойного человека упрятали в тюрьму только за то, что он не побоялся приструнить такого, как Рошар. Будем откровенны. Рошара вы знаете лучше меня, так что вам известно, чего он стоит.

— Рошар хороший патриот.

При этих словах учитель улыбнулся — лукаво, но вместе с тем и несколько огорченно. Аршамбо, которому Леопольд был мало знаком, до сих пор в споре не участвовал, опасаясь ненароком проговориться, но теперь, услышав, как хвалят патриотизм Рошара, не выдержал.

— Ничего себе патриот! Этот-то фрукт! Не знаю, Генё, искренне ли вы говорите, но у меня в голове не укладывается, как это вы, серьезный человек, можете с уважением отзываться о таком негодяе. Вашего Рошара я считаю мерзавцем и подонком. Если он и впрямь воплощает собой французский патриотизм, тогда остается лишь пожелать, чтобы Франция провалилась в тартарары! И вот что я еще скажу: если этот негодяй — оплот партии и пример для подражания коммунистам Блемона, то вы не дождетесь, чтобы я принял вашу сторону. Благодарю покорно!

Речь инженера Генё слушал не без удовольствия. На его губах даже заиграла легкая улыбка, которую он мысленно адресовал учителю Журдану.

— Только, ради бога, не передавайте ему моих слов, — усмехнулся Аршамбо. — Не хочу навлекать на себя гнев человека, который в состоянии засадить за решетку любого, кто ему не приглянется. Не далее как сегодня один социалист утверждал даже, что Рошар — злой гений блемонских коммунистов, и они повинуются мановению его мизинца. Он назвал вас «коричневорубашечниками Рошара».

Уверенный в том, что заденет Генё за живое, инженер охотно привел эти высказывания социалиста, которые и в самом деле слышал. Генё со своей стороны нашел их весьма показательными. И хоть они и вызвали у него некоторое беспокойство, с удовлетворением подумал, что безымянный со-I доалист дал ему в руки крупный козырь против Журдана.

— Россказни социалистов, господин Аршамбо. Полагаю, и Блемоне вы единственный, кто прислушивается к тому, что они болтают.

— Во всяком случае, — сказал Ватрен, — если бы вы могли что-нибудь сделать для Леопольда, я был бы вам весьма признателен.

— Сожалею, но я ничего не могу для него сделать. Ну что ж, не буду мешать вам гулять.

Аршамбо и Ватрен направились по крутой тропинке вниз к развалинам. Едва они скрылись, Генё, который только притворился, будто продолжает прогулку, решил посидеть в тони кустарника на краю оврага. На душе у него было пакостно: мучил стыд за то, что он притащился сюда с нечис-I мми помыслами, как бы против собственной воли, чтобы понаблюдать за окном Ватрена. Но после встречи с учителем это занятие потеряло всякий смысл. И все-таки, презирая себя за постыдную слабость, Генё принялся рассматривать дом, а именно — три окна квартиры Аршамбо на третьем этаже с фасада. Посредине было окно столовой, выходящее на балкон, справа — окно комнаты, которую делила с братом Мари-Анн, и, наконец, слева — совсем узенькое окошко Ватрена. Дом оказался неожиданно далеко: более чем в полукилометре от оврага. На таком расстоянии узнать лицо и даже фигуру в оконном проеме было невозможно. На какое-то время Генё отвернулся от дома. Когда он снова перевел на него взгляд, хоть в этом уже и не было никакой необходимости, то увидел в правом из трех окон силуэт мужчины. Вероятно, то был Пьер, брат Мари-Анн. Одновременно в окне слева появилась фигура другого мужчины, который не мог быть ни Ватреном, ни Аршамбо — те еще не успели вернуться. Первое, что пришло Генё в голову, — что это какой-нибудь товарищ Пьера, зашедший к нему в гости, но первый и второй находились так далеко друг от друга, что это предположение тотчас отпало. Впрочем, проблема представилась Генё настолько лишенной интереса, что он и думать о ней забыл.

Бессмысленно было таить от себя, что он влюбился. После той встречи на кухне привычные заботы потеряли для Генё былое значение. История с Рошаром и будущее коммунизма в Блемоне интересовали его сейчас куда меньше, и ему приходилось делать над собой усилие, чтобы сосредоточиться на этом. Мысли его рождались теперь, как ему казалось, не в голове, а в груди, где-то между сердцем и горлом, в области зыбкого томления, которую омывали и распирали волны нежности. В этих волнах отражались белокурые волосы, желтое платье, улыбки, голубые глаза, золотисто-розовая плоть, и все это под аккомпанемент барабанной дроби дождя по железной крыше пропитывал неприятный запах водостока. Генё был уверен, что не испытывал ничего даже приблизительно похожего, когда познакомился со своей будущей женой. И вопрос тут был не просто в большем или меньшем обаянии. Генё признавал за Мари-Анн качественное превосходство над всеми женщинами, которых он знал до сих пор. Несмотря на укоры совести, он был готов приписать это превосходство социальному положению девушки. В конце концов, полноценное питание, учеба, культурный досуг, спортивные игры, занятия музыкой, комфорт и буржуазная привычка смотреть на некоторые вещи сквозь туманную дымку вполне способны наделить девушек особыми притягательными свойствами. Хорошо ухоженное дерево всегда приносит плоды более сочные, чем то, что предоставлено самому себе.

Что же касается Ватрена, то на его счет Генё все еще до конца не успокоился. Несмотря на свои седины и вид человека, витающего в облаках, учитель внушал ему опасения. К тому же трудно было отмахнуться от доводов, приведенных Журданом. К примеру, фактор близости иной раз мог решить все. Эти старики на шестом десятке часто бывают не в меру прытки, а Ватрен вдобавок вдовец. В уцелевших перенаселенных кварталах города, где все квартиры были поделены на три, где жили буквально друг на друге, завести интригу вне собственного дома было не так-то легко. Учитель, которого вдовство и профессия обязывали вести скромный образ жизни, был лишен и возможности посещать профессионалок. Первая волна бомбардировки уничтожила дом 17 по улице Уазель, убив сводницу, семь шлюх и девятерых клиентов, в числе которых оказались, в частности, мэтр Фревьер, здешний нотариус, и господин Ришмон, директор сберегательной кассы. Печальной участи избежал лишь хозяин заведения, который в ту самую минуту спустился в погреб за эльзасским вином. Кончина мэтра Фревьера слегка скрасила скорбь блемонцев: пробежал слушок, будто бы причиндалы нотариуса были обнаружены на диске проигрывателя и его супруга на следующий день приходила их опознавать. Таким образом, было вполне вероятно, что учитель, мучимый воздержанием, отважился предпринять поиски среди своего непосредственного окружения. Конечно, он мог бы остановить свой выбор на госпоже Аршамбо, что было бы куда благородней, а главное — совершенно безразлично ему, Генё. В свои сорок восемь пышнотелая инженерша еще оставалась впол-I io аппетитной, и уж, во всяком случае, старику большего нечего и желать. Но этот хрыч Ватрен предпочел молодую. Как же Мари-Анн приняла его ухаживания? Физическое влечение отпадарт сразу. Сегодняшним девушкам, поклонницам спорта, подавай широкие плечи, мускулатуру, крепкие зубы. Исли такой, как Генё, еще мог понравиться малышке Ар-шамбр, то уж Ватрен — ни в коем случае. Но старикан исхитрился подавить ее авторитетом, околпачить, незаметно при-брать к рукам. С невинной улыбкой рассуждая о математике, он, должно быть, представил ей любовь просто как еще один школьный предмет, этакое упражнение для вступающих во взрослую жизнь, и малышка привычно и старательно подчинилась. Свою ошибку она поняла, видимо, уже потом, на кухне, ощутив на себе взгляд и дыхание молодою мужчины, досюйного ее любви, вот тогда-то и пролила слезы.

В такие минуты, когда гнев и ревность туманили ему глаза, Генё не мог помешать себе думать, что ему было бы легко упечь в тюрьму Ватрена, человека, не состоящего ни в кикой партии и потому не могущего рассчитывать на чью-либо поддержку, и только совесть, к великой досаде Генё, не позволяла ему использовать свое влияние в личных целях. К гаму же нельзя было исключить и того, что учитель не виноват. Ведь все эти заключения основывались лишь на свидетельстве Журдаиа, а он моги ошибиться. Наконец, если вспомнить эти глаза, волосы, платье, груда под лифом платья и прочие совершенства, трудно было поверить, чтобы такая девушка согласилась упасть в объятия старика. С другой стороны, фактор близости…

Генё в последний раз бросил взгляд на окна Аршамбо в надежде увидеть там силуэт Мари-Анн, но в них было пусто. Он поднялся и пошел по тропинке, которая спускалась между зарослей к подножию холма и выводила на обширный пустырь, где каждый первый четверг еще собиралась ярмарка и торговали скотом и мелкой живностью. Сразу за этой ярмарочной площадью некогда начинались первые городские дома.

По воскресеньям после полудня руины становились местом прогулок для множества блемонцев. Среди разрушенных домов бродили бывшие обитатели этих кварталов, пришедшие сюда за воспоминаниями. По большей части то были пожилые люди, тяжелее, чем молодые, переносившие изгнание с улицы, из дома, где они рассчитывали окончить свои дни. Медленно двигались они между рядами развалин, останавливались, узнавая место, где раньше была лавка или дом друзей, пробирались сквозь завалы, чтобы поближе рассмотреть остатки своего жилища на улице, исчезнувшей под грудами обломков. При виде этих нагромождений камня там, где протекало их скромное существование, даже самым бедным казалось, что их изгнали из земного рая, и они подолгу простаивали здесь, воскрешая в памяти уничтоженные катастрофой сокровища повседневной жизни. Спускаясь по тропинке, Генё видел, как то один, то другой из собравшихся в кучки людей протягивает руку, указывая точку в пространстве, где некогда стоял стол или шкаф. Он и сам высматривал на огромном поле развалины дома, дававшего приют его жене и детям, и самый дорогой его сердцу уголок, где он до женитьбы жил с матерью.

Улица Шеврбланш близ ярмарочной площади была раньше узкой и кривой улочкой с облупившимися, заплесневелыми фасадами. В подъездах гуляли холодные сквозняки и пахло сыростью. Последний раз Генё был здесь на следующий день после бомбардировки — тогда разрушенные дома загромождали всю улицу от начала и до конца. Теперь тут уже не было хаоса первых дней. Все рассортировали: мусор вывехли, остатки каменной кладки сгребли в кучи, а балки, брусья, щиты, двери и деревянные обломки растащили на дрова бедняки. Но улица как таковая почти совершенно исчезла: никто не позаботился разгрести завалы хотя бы по ее оси, как это сделали на главных артериях. Остался лишь случайно расчищенный участок, который можно было узнать благодаря мостовой и водоразборной колонке. Как раз на этом отрезке улицы, где он, кстати, родился, Генё повстречал престарелую чету Шеньо. Он знал их с раннего детства — они жили на одной лестничной площадке с его матерью. Старика, длинного и тощего, слегка сутулого, с висячими седыми усами, держала под руку жена, сморщенная старушонка, усохшая до размеров девочки-подростка. Они застыли в молчании у груды камней, как подле могилы. Узнав Генё, старушка обуяла его и прослезилась.

— Так это ты, малыш Рене! Сколько ж мы не виделись! Еще сегодня, в полдень, мы с Эмилем вспоминали твою матушку. Тут как посмотреть: бедняжке Анриетте, может, и повезло, что она не дожила до этого светопреставления. Боже мой, Рене, да разве такое мыслимо? Они что, с ума посходили, эти летчики? Мы жили себе тихо-мирно, никому не мешали. С самого девятьсот первого года. Адо того ютились на улице Алле в одной комнате: тут тебе и спальня, тут и кухня. Когда я вынашивала Адриену, сыночку шел уже восьмой годок, надо было подыскивать что-то другое. Эмиль в тот год получил место на фабрике, работал сдельно, прилично получал. Да и я приносила в дом деньги: ходила по домам служанкой. Здесь с нас запросили двести франков в год. Не скажешь, что пустяк, но и квартира того стоила. Кухня и две комнаты с настоящим полом. Можно сказать, целых три комнаты. Уж такая хорошая квартира, такая удобная. Колонка прямо напротив дома. Уборная почти что на нашем этаже. И все это… Со всем, что было внутри. В голове не укладывается.

Старик Шеньо, почти совсем глухой, следил за губами жомы, силясь разобрать, что она говорит. Госпожа Шеньо, высморкавшись и утерев глаза, надтреснутым голосом продолжала:

— Подумать только, ведь в тридцать седьмом справили i ювую плиту. Старая-то в двух местах треснула, дымила, уже никуда не годилась, пора было ее менять. Новая прослужила бы нам до самой нашей смерти, да еще и потом самое малое лет десять. Да ты видел ее, Рене!

— Да-да, припоминаю, — ответил Генё.

— Плита с тремя конфорками, с кипятильником и никелированным краником. Эх, да такую красавицу во всем Бле-моне не сыскать. Огонь можно было регулировать как вздумается — с помощью тяги. Съедала всего ничего, а уж как грела! Это надо было видеть. Правда, Эмиль?

— Что-что?

— Плита! — привстав на цыпочки, почти в самое ухо мужу прокричала старушка.

— Ах, нуда, плита…

Старики посмотрели друг на друга и печально улыбнулись.

— Плита была что надо, — произнес Шеньо.

— Всегда горячая вода — только кран поверни. Как легко было мыть посуду. Да и раковина была удобная. Помнишь, как у нас все было?

Глаза у старушки заблестели, и она, пританцовывая на месте, принялась тыкать пальцем в одной ей известные точки пространства: «Раковина была здесь… А буфет — вон там, в углу… Тут стоял стол…»

Возбуждение жены передалось и Шеньо, и он тоже вытянул руку и завел: «Там была дверь в комнату, а прямо напротив — окно…»

Они говорили все громче, суетились, расставляли по местам мебель, переходили из комнаты в комнату, даже начали жестами изображать былую жизнь. Старушка вся раскраснелась. И когда вновь заговорила о плите, губы ее задрожали, лицо сморщилось, и она, упав в объятия Шеньо, горько разрыдалась. Старик прижал ее к себе — опьянение слетело с него, но взгляд еще блуждал в пустоте на уровне третьего этажа.

Генё попытался было утешить их, заговорив о перспективах скорого восстановления, но старики не верили в это, да и не хотели верить. Восстановление не вернет им ту квартиру, в которой они прожили сорок три года, — кухню с покоробленным, рассохшимся полом, комнаты с низкими, в пятнах от сырости потолками, с растрескавшимися, трухлявыми панелями. Не вернет ни плиту, ни дубовый шкаф, ни буфет — ничего из того, что стоило им стольких лет труда.