Мари-Анн наигрывала на пианино песню Эдит Пиаф. Аршамбо внимал ей с волнением, полагая, что слышит какой-нибудь пассаж Шопена. Великие музыканты легко могут заставить нас поверить в существование души и Бога, сказал он себе. С добрым чувством подумал он о творческих наклонностях людей и своей дочери Мари-Анн в частности. Она мечтала уехать в Париж и посвятить себя театру. Почему бы ее надеждам не сбыться? В придачу к прелестной белокурой головке она обладала неплохим вкусом и живым умом, хоть и провалила уже в четвертый раз экзамен на бакалавра. Вот и этот пассаж Шопена — как проникновенно она его исполняет! Настоящий артистический темперамент.

— Как называется эта вещь?

— «Меблирашки». Это песенка Эдит Пиаф.

В музыке Аршамбо не разбирался совершенно. Ответ дочери его разочаровал. Сразу потускнело, смазалось удовольствие, которое только что доставляла ему игра Мари-Ани. Может ли невыразимое обойтись без верительных грамот? Нет, решительно заключил он. Невыразимое нуждается в этом нисколько не меньше, чем все остальное. Сейчас значение имеет не то, как ты чувствуешь, как думаешь и что любишь, а то, кто и как тебя рекомендует. От размышлений о нынешней эпохе и состоянии умов, в том числе и своего собственного, Аршамбо загрустил. Настроение у него упало. Мари-Анн тем временем принялась наигрывать другую мелодию.

В столовую, запыхавшись от подъема на третий этаж, вошла госпожа Аршамбо. Она поставила сумку на стол, бросила перчатки на кровать, погрузила платок в ложбинку меж пышных грудей, вытирая пот, и подошла к пианино.

— Мари-Анн, где ты была вчера днем?

Мари-Анн повернулась на своем стульчике на четверть оборота, устремила на мать правдивый взгляд и объяснила,

что ходила к Наде Венсан забрать книжку, которую одолжила ей на прошлой неделе.

— Врешь. Я только что встретила на улице Надю и ее мать.

Мари-Анн зарделась. Госпожа Аршамбо, не сдерживаясь долее, дважды наотмашь хлестнула ее по щекам.

— Вот, получай, чтоб не привыкала врать.

Она собралась было продолжить допрос, но тут вмешался Аршамбо. Как всегда, он был очень спокоен. Высокий рост, весь облик уравновешенного, добродушного великана делали его слова весомыми и убедительными.

— Послушай, Жермена, зачем ты запрещаешь малышке лгать? — сказал он жене. — Сегодня утром ты устроила выволочку и Пьеро — за то, что он, дескать, стянул у тебя пятьдесят франков. Неужели ты хочешь выпустить детей в жизнь безоружными, с умением писать без ошибок и воспоминаниями о катехизисе в качестве единственного достояния?

— Но как же, Эдмон… — ошеломленно попыталась возразить его супруга.

— Я понимаю, ты хочешь жить понятиями, которые тебе внушили в девичьем пансионе. Если бы не дети, я не стал бы тебя разубеждать. Но у нас сын и дочь. Несчастные. Страшно подумать, что они выросли в почитании честности, правды и чистоты. Давно пора…

Тут госпожу Аршамбо прорвало, и ее супруг услышал, что накануне Мари-Анн провела полдня с Монгла-сыном. Госпожа Бертен видела, как они рука об руку направлялись к лесу Слёз.

— Вот до чего докатилась! Девчонке нет и восемнадцати! Какое безобразие!

— Но почему? — возразил отец. — Мари-Анн сделала неплохой выбор. Молодой Монгла богат. Его папаша сколотил при немцах кругленький капиталец. Да и сынку, вступившему в Сопротивление в самую последнюю минуту, деловой хватки не занимать. Ведь тебя привлекло в нем именно это, не так ли?

Мари-Анн подняла голову, с упреком посмотрела на отца и, не осмеливаясь заговорить, протестующе замотала головой.

— Не это? Мне тебя жаль. Не забывай, доченька, что в жизни имеют значение только деньги. Впрочем, на этот счет твоя мать придерживается точно такого же мнения, и, будь она уверена, что этот состоятельный молодой человек в один прекрасный день женится на тебе, она бы тебя простила.

Сокрушенная последним доводом, госпожа Аршамбо не нашла что возразить, но после недолгого молчания пренебрежительно фыркнула:

— Как же, женится он! Да у него и в мыслях этого нет!

— Я тоже так считаю. Но для расторопной девушки не менее выгодно стать любовницей богача, нежели его законной супругой.

— Эдмон! Да ты с ума сошел! Поощрять на такое родную дочь!.. Посмотрим, что ты запоешь, когда эта дуреха забеременеет…

— Разумеется, этого следует всячески избегать, — обратился Аршамбо к дочери. — До детей дело доводить нельзя. Это дорого обходится, мешает, стесняет, приносит лишние заботы, так что молоденькой девушке эта ноша не по плечу. Собственно, твою мать беспокоит именно прогулка в лес Слёз. В лесу отдаваться мужчине не годится. Для этого существует дом.

Госпожа Аршамбо схватила пунцовую от стыда дочь за руку и утащила ее из комнаты, дабы оградить от речей отца. Оставшись один, тот сделал несколько шагов по столовой, где нагромождение мебели едва позволяло пройти, и взял с кровати газету, которую, впрочем, тотчас отложил. Переступив через банкетку, он протиснулся в узкую щель между книжным шкафом и комодом, почти загородившими подступы к застекленной двери, и выбрался на балкон. Там развернуться было тоже особенно негде — из-за больших глиняных горшков, наполненных всякой ненужной рухлядью, повыбрасывать которую все не хватало духу. Облокотившись на балюстраду, Аршамбо задумался. Теперь он уже сожалел о вырвавшихся у него обидных словах. Глупо и совершенно бесполезно. Конечно, Мари-Анн должна была сообразить, что этот выпад — всего лишь шутка, нарочитое преувеличение, явно рассчитанное на то, чтобы его опровергли. Так, по крайней мере, он сам это понимал. Однако по размышлении ему стало казаться, что его слова содержали немалую долю правды и уж, во всяком случае, верно передавали то довольно-таки скверное настроение, которое не впервые накатывало на него в часы досуга. Нет, это не шутка. Тем более что Аршамбо отнюдь не был любителем парадоксов — напротив, он принадлежал к тем честным и осторожным умам, которые скептически относятся ко всякого рода изысканным построениям и в первую очередь — к своим собственным.

Не имея привычки к долгому самоуглублению, он зевнул и устремил рассеянный взор на окружающий пейзаж. Еще год назад вид с балкона ограничивали здания, высившиеся по другую сторону улицы Главной, а теперь взгляду беспрепятственно открывались окрестные леса и поля — поверх нагромождений битого камня и постепенно рассыпающихся остатков стен. Некогда все это являло собою самые населенные кварталы Блемона. Маленькие улочки уже затерялись в хаосе, но крупные городские артерии еще прослеживались в рядах бутовых глыб. Небольшая площадь Ало довольно легко узнавалась по четырем чудом сохранившимся липам, украшавшим ее прежде. Позади развалин особняка д’Уи, которые похоронили под собой старую маркизу, также осталась нетронутой кучка деревьев. Вдоль улицы Парижа выросли несколько бараков, выкрашенных вперемежку в зеленый и коричневый цвета, и строились другие. На расчищенных участках уже зазеленела трава, и колючий кустарник и чертополох там и сям завоевывали руины. Под полуденным солнцем среди камней и хлама сверкали консервные банки. Еще не облагороженный налетом времени, пустырь своим заброшенным, унылым видом нагонял тоску.

Аршамбо всякий раз заново удивлялся, до чего же близко оказались окружающие город луга и леса и до чего же мало разоренное пространство, на котором некогда обитали четыре тысячи человек, добрых три четверти населения Блемона. Привыкший на протяжении полутора десятков лет видеть дома напротив, он иногда забывал, что их уже нет, и, выходя на балкон, испытывал легкое потрясение. До ближних лугов и полей, раскинувшихся на краю обрыва, который метров на тридцать возвышался над разрушенными кварталами, было рукой подать, так что Аршамбо частенько казалось, будто он живет на лоне природы, на ферме, а двором ее служит лежащий в руинах город. Далее тянулись бескрайние поля, рассекаемые лишь дорогой и рекой. Справа, примерно в километре, у национальной автострады, взгляду открывался завод. С балкона Аршамбо были видны разделенные воротами два здания красного кирпича — корпус коммерческих служб и административный, где сам он занимал кабинет инженера. Завод, на котором трудились шестьсот рабочих, остался невредим. Недавно на нем возобновили работу, прерванную в последние месяцы оккупации, и это удержало в городе значительную часть жителей. Если бы не эта работа, они неизбежно разъехались бы.

Но тут Аршамбо пришлось ретироваться: он встретился взглядом с госпожой Сеген, бывшей галантерейхцицей с улицы Чесален. Выбравшись из подвала, где теперь обрела пристанище, она захлопала глазами, ослепленная ярким полуденным светом, а потом воззрилась на счастливчика, прохлаждавшегося на балконе третьего этажа прочного каменного дома. Представив себе, как завидует ему эта старая женщина, обреченная ютиться в подземелье, инженер почувствовал неловкость. Возвратясь в гостиную, он услышал доносившийся из кухни шум — там опять ссорились. Впрочем, в этом не было ничего необычного: свара почти неукоснительно возникала дважды в день, перед очередной трапезой. Томящийся бездельем, Аршамбо обогнул стол, потом принялся думать над тем, как переставить мебель, чтобы выкроить еще хоть немного свободного пространства. К примеру, комод можно взгромоздить на сервировочный столик, а шкафчик для корреспонденции — на секретер. Что же касается стульев, которым никак не находилось места вокруг и которые не давали подойти к другой мебели, то их он придумал подвесить на крючках — пусть скользят по проволоке, натянутой под самым потолком. Ту же систему можно будет применить и для двух кресел в стиле Людовика Пятнадцатого, и для самой легкой из трех печурок, выстроившихся в ряд подле камина. Тем временем кухонная перебранка стала такой яростной, что он решил отправиться на поле боя.

На кухне его супруга и дочь сдерживали натиск Марии Генё, маленькой пухлой брюнетки, обладательницы высокого, но зычного голоса и удивительной свободы в выражениях. Чета Генё, лишившаяся крова, теперь по решению муниципалитета занимала со своими четырьмя детьми две комнаты из пяти в этой квартире. Кроме того, им предоставлялись равные с Аршамбо права на кухню и туалет. Госпоже Аршамбо было весьма нелегко примириться с необходимостью делить свою квартиру с этой рабочей семьей, людьми грубыми и бесцеремонными, которые, как она говорила, принесли с собой под ее крышу всю мерзость своих привычек. Отношения двух хозяек, 'вынужденных пользоваться обшей кухней, неизменно сопровождались стычками.

— Раз уж вы брали сковороду, — говорила Мари-Анн, — то уж по крайней мере должны были бы ее вымыть.

— А вы, — отвечала на это Мария Генё, — ежели собрались учить меня хорошим манерам, то ошиблись адресом. Зарубите себе на носу: я здесь у себя дома, точно так же, как и вы, и даже с большим на то правом, потому что я пострадала от бомбежки и у меня четверо детей.

— Еще чего не хватало — учить вас хорошим манерам! — подбоченилась госпожа Аршамбо. — Дай-то бог хотя бы приучить к чистоте…

— Что касаемо чистоты…

— Уборная…

— Вот-вот, уборная! — взвизгнула Мария, — Так знайте же, что в моей семье задницы почище, чем в вашей!

Продолжая это сравнительное исследование, Мария Гене нашла образы, впечатляющие своей наглядностью. Она выпятила грудь, глаза ее метали молнии — ни дать ни взять разъяренное дикое животное, готовое растерзать врага. Госпожа Аршамбо почувствовала, что преимущество ускользает от нее, как случалось, впрочем, всякий раз, когда их перепалка переходила в крик. Ледяное презрение, короткие жалящие реплики, если они не достигают противника, приносят лишь мимолетное удовлетворение. Она уже собиралась было покинуть поле брани, но ее приободрило появление мужа. Поначалу инженеру не удавалось вставить и слова — Мария упорно показывала ему спину, — но, когда он все-таки повысил голос, давая понять, что он здесь, она круто повернулась к нему.

— А вы, — сказала она, — не думайте, что раз вы инженер, то я так сразу и хвост поджала…

При этих ее словах на пороге кухни появился Рене Генё. Внушительная фигура Аршамбо скрывала его от глаз жены, и она упоенно продолжала:

— Нет уж, не на такую напали, и будь вы хоть трижды инженер, но если вздумаете кочевряжиться, то я найду способ вышвырнуть вас всех на улицу, и уж будьте покойны: за мной не заржавеет!

Этот грозный намек на свое тайное всесилие Рене Генё, член комитета местного отделения коммунистической партии, посчитал тем более неподобающим, что он был направлен против инженера того завода, где он сам работал токарем. Его щеки окрасились легким румянцем. Он взял жену за руку, выволок из кухни и, открыв дверь в противоположном конце коридора, водворил Марию в комнату, сообщив ей ускорение энергичным пинком в мягкое место. Жертва издала жалобный вопль. Замершие свидетели экзекуции хранили смущенное молчание. Аршамбо был потрясен решительностью, с которой был наведен порядок, и силой удара, явно причинившего женщине нешуточную боль. Он отметил про себя, что мужчине его положения, дипломированному специалисту, столь простой способ улаживать возникающие в супружеской жизни разногласия уже недоступен. Госпожа Аршамбо, оскорбленная в своем женском достоинстве, взирала на соседа с удвоенным негодованием, тогда как Мари-Анн, удовлетворенная таким поворотом событий, увенчавшихся к тому же уморительной сценкой, с трудом сдерживала смех.

Генё принес извинения за высказывания супруги, но весьма лаконично и без особой учтивости. Его лицо было замкнуто, как у человека, привыкшего держаться настороже. Глаза у него были опущены, он поднимал их лишь изредка, чтобы устремить на собеседника колючий взгляд и тотчас его погасить. Когда Аршамбо примиряющим тоном заметил, что не мешало бы им найти приемлемый modus vivendi, Генё, взглянув на жену инженера, только и ответил, что это представляется ему делом нелегким, и отошел присмотреть за тем, как варится их обед на маленькой двухконфорочной плитке, стоявшей рядом с импозантной плитой госпожи Аршамбо. Склонившись над глиняным горшком и помешивая его содержимое деревянной ложкой, он делал вид, будто не замечает присутствия двух женщин, хлопотавших вокруг своего очага. После того пинка он чувствовал недовольство собой и задавался вопросом, так ли уж было необходимо выставлять жену на посмешище. Ведь ягодицы Марии стали не просто точкой приложения мужнина правосудия — в данных обстоятельствах они оказались прежде всего в сфере классового сознания. На первый взгляд такая постановка вопроса могла показаться абсурдной, но Генё ни минуты не сомневался в том, что без классового духа не обойдется и в комментариях по поводу грубости его манер, которыми, уйдя к себе, обменяются Аршамбо, в особенности мамаша.

Повернувшись, чтобы взять со стола супницу, он чуть было не задел Мари-Анн. Встретившись с ним взглядом, она прыснула, и он не смог сохранить серьезности. Генё забавляло, как она смеется, и лицо его просветлело.

— Вы смеетесь над тем, что приключилось с моей женой, мадемуазель Аршамбо. Должно быть, не привыкли такое видеть?

— Видели б вы меня только что, когда мама надавала мне по щекам, вы бы тоже посмеялись, господин Генё.

Он испытал к девушке благодарность за это признание — она явно попыталась его подбодрить.

— Ну, это не одно и то же, — сказал он, улыбаясь. — Во-первых, это было не в присутствии соседей, во-вторых…

— Мари-Анн, — сухо произнесла госпожа Аршамбо, — поспеши-ка накрыть на стол.

Генё тотчас посуровел и отвернулся к своей плитке, не ответив на улыбку девушки.