Закончив пассаж, Мари-Анн захлопнула крышку пианино и повернулась к окну. Погода не улучшилась. Шел дождь. Хороший предлог, чтобы не пойти на свидание, назначенное на пять часов. Отец прав, этот Мишель Монгла очень вульгарен. А ведь он еще ничего не знает. Позавчера в лесу Слёз, разжимая объятия, Мишель с багровым лицом человека, с набитым животом отваливающегося от стола, сказал ей: «Это по-нашему». А потом добавил: «Вот и еще кое-что бошам уже не достанется», — и засмеялся. Потом он прямо туг же, в трех шагах от нее, стал мочиться на дерево, продолжая переговариваться с ней через плечо. У Мари-Анн свело желудок, и она почувствовала себя очень неуютно. Тем не менее тогда ей не приходило в голову, что Мишель вульгарен, и только благодаря словам отца происшедшее предстало перед ней в истинном свете. Оставалось решить, не пора ли покончить с приключением, которое продолжалось около двух недель и разрешилось всего лишь позавчера. Порвать сейчас было бы нехорошо. Это выглядело бы так, будто она опробовала парня, как опробуют инструмент, а для того, чтобы сейчас правдоподобно сыграть роль ветреницы, она выказала чересчур много робости и смущения. И как бы он ни был вульгарен, это не значит, что ей безразлично, кем он ее будет считать, даже если она и не собиралась с ним больше встречаться. Ощущение, что она ему принадлежит, — отнюдь не иллюзия, порожденная расхожим словцом. Да и то, что она вынуждена скрывать ого всех свое приключение, поставило ее в зависимость от Мишеля. И много еще было такого, что трудно поддавалось объяснению, но главным все-таки оставалось ощущение, что она ему принадлежит.

Мари-Анн еще пребывала во власти любовных переживаний, когда услышала, что во входную дверь стучат. При мысли о Максиме Делько она пришла в замешательство, а когда открывала, и вовсе перепугалась — ведь дверь к Ватре-ну так и осталась приотворенной. На пороге стоял Журдан, молодой учитель-коммунист.

— Здравствуйте, мадемуазель. Я к господину Ватрену.

— Господина Ватрена нет дома, — залившись краской, пролепетала Мари-Анн.

Тут совершенно явственно раздался голос Ватрена, произнесшего: «Целый день любви». Поверх плеча девушки Журдан увидел приоткрытую дверь в комнату его коллеги.

— Ну и ладно, — сказал он с любезной улыбкой. — Я просто по пути зашел к нему поздороваться. Впрочем, если он в ближайшее время вернется, то может найти меня у Генё. Прошу прощения, что побеспокоил вас.

Не зная, куда деваться от стыда, Мари-Анн промямлила в ответ какие-то вежливые слова и закрыла дверь. На губах Журдана, когда он входил к Генё, еще играла лукавая улыбка. Тот принял его в «голубой комнате», получившей свое название от цвета обоев. Комната была светлая, просторная, сс окна выходили на широкий обсаженный деревьями тупик.

11а стене висела литография Сталина в маршальской форме. Всю обстановку голубой комнаты составляли грубая Дере-иипная кровать, плетеный стул, два ящика, покрытых красной материей, и положенная на два других ящика обструганная доска, служившая столом. Когда семья Генё вселялась в эти комнаты, Аршамбо хотел предоставить им всю находившуюся там мебель, но его супруга решительно этому воспротивилась, и ему с превеликим трудом удалось настоять лишь на том, чтобы жильцам оставили две кровати.

Журдан снял намокший плащ и сел на стул. Из соседней комнаты доносился шум — там бегали и горланили дети. Генё открыл туда дверь и раздраженно прикрикнул:

— Кончайте ходить на головах! Еще раз услышу — уложу в постель. Неужели нельзя играть тихо?

Галдеж прекратился, но стоило Генё закрыть дверь, как дети снова затеяли возню, хоть и не такую шумную.

— Матери нет дома, вот они и куролесят. Не выгонять же их под дождь.

— Разумеется, — кивнул Журдан и вдруг без всякой видимой причины рассмеялся.

— Чего смеешься?

— Да так, глупости. Впрочем, тебе я могу сказать, но только особо не распространяйся. Ну как тут не засмеяться: Ватрен уж такой с виду тихоня, а завел шуры-муры с малышкой Аршамбо. Хорош гусь, а?

— Ты с ума сошел, — насупился Генё. — Что это ты выдумываешь?

— Ничего я не выдумываю. Представь себе, перед тем, как зайти к тебе, я решил перекинуться парой слов с Ватре-ном. Стучусь к Аршамбо, и мне открывает малышка, перепуганная и пунцовая, как пион. Говорит, что Ватрена нет дома, а я в это время замечаю, что дверь в его комнату приоткрыта. Но погоди, это еще цветочки. Только она сказала, что его нет, как я слышу из той комнаты вздох и голос Ватрена: «Целый день любви». Ничего я не выдумываю. Вот так, слово в слово, он и сказал. Девчонка готова была провалиться сквозь землю.

Генё прошелся по комнате. Он казался спокойным, но по-прежнему хмурился.

— Странный тип этот Ватрен, — продолжал Журдан. — Пожалуй, с ним надо держать ухо востро. Так-то разговариваешь с ним — он вроде на нашей стороне и смотрит на все теми же глазами, что и мы. О политике рассуждает как сочувствующий, но черт его знает, что у него на уме. Во всяком случае, Аршамбо и не подозревают, что с ним опасно оставлять дочку.

— Все это ерунда, — сказал Генё.

— Что, по-твоему, ерунда? Что восемнадцатилетняя девушка отдается мужчине, который на тридцать пять лет ее старше? Не торопись. Давай рассуждать здраво. Ватрен не тянет на роль первого любовника? Согласен, но он под боком. На его стороне фактор близости. А чем ближе субъекты, тем сильнее половое влечение. Доказывать эту очевидную истину я не собираюсь. Во-вторых, на стороне Ватрена фактор удобства. Никаких тебе хлопот. В определенные часы они остаются в квартире одни. Благодаря этому малышка Аршамбо избавлена от унизительной для женщины процедуры проникать в чужой дом. В-третьих, фактор безопасности. Седина. Богатый жизненный опыт. В-четвертых, фактор послушания. Говоря «учитель», мы подразумеваем и «воспитатель», и раз учитель Ватрен предлагает сожительство, то в этом нет ничего худого. В-пятых…

— Ладно, хватит об этом, — с досадой прервал его Генё.

Резкость тона несколько покоробила Журдана. Стоя к учителю боком, Генё смотрел на него искоса, с хмурым и недоверчивым видом. Молодому преподавателю словесности почудилась в этом взгляде органическая неприязнь, намек на которую ему случалось улавливать и прежде. Но тут, спохватившись, Генё смягчил свой взгляд и даже попытался улыбнуться. По правде говоря, никакой неприязни к гостю он не питал. Напротив, восхищался его образованностью, начитанностью, преданностью делу, ему даже льстили дружба с этим молодым человеком и его доверие. И все-таки он не мог перешагнуть разделявший их барьер и относился к нему неоднозначно. В молодом учителе, пришедшем к коммунистическим убеждениям через книги, он чувствовал нечто препятствующее их сближению — за неимением более подходящего слова он называл это школярством. В искренности и бескорыстии этого двадцатисемилетнего парня из семьи мелких парижских лавочников, наверняка маменькиного сынка, сомневаться не приходилось, однако трудно было отделаться от впечатления, что коммунизм остается для него пусть серьезной, но все же игрой, этаким конструктором для посвященных; Не похоже было, чтобы склонность к умственным построениям и марксистская эрудиция, которой I енё по-товарищески завидовал, хоть как-то пересекались у него с жизненным опытом. Ощущение этого несоответствия и не давало покоя Генё, пока он слушал, как Журдан, все больше и больше вдохновляясь, покровительственным тоном и цветистым слогом литературных обозрений разглагольствовал о трудящихся. В его речах рабочий класс выглядел этаким тысяченогим божеством, предстающим одновременно вереницей святых мучеников, армией взыскующих подвига странствующих рыцарей в рубище и процессией розовозадых архангелов. В такие минуты Генё от злости так и подмывало влепить Журдану затрещину.

— Ты, никак, расстроился, — заметил учитель.

— Я? С чего бы это мне расстраиваться? То, что творится у Аршамбо, меня совершенно не касается. И все-таки, чтобы Ватрен спал с девчонкой, — тут ты хватил лишку. Это всего лишь твои домыслы.

— Разумеется, я не застал их в момент совокупления, но ведь налицо безошибочные признаки. К тому же, повторяю, логически…

— Да-да, знаю, — нетерпеливо перебил его Генё. — Во-первых, во-вторых, в-третьих. Но девушку ты знаешь? Ты хоть видел ее?

— Я хорошо знаю ее брата — он в моем классе. Ее я знаю меньше, но несколько раз видел. Ну и что?

— Парень-то балбес, но на его сестру достаточно взглянуть… В ней есть что-то… Ома…

Генё сделал неопределенный жест и бессильно умолк.

— Я понимаю, что ты хочешь сказать, — подхватил Жур-дан. — По ее виду не похоже, что она способна спать с Ватре-ном. Если выражаться салонным языком, у нее есть душа, прелестная невинная душа, которая отражается в ее личике. Ну так вот, меня не проведешь. Во-первых, ни ты, ни я не верим в существование души. Во-вторых…

— Кончай, хватит. Не будем больше об этом говорить. Осточертело.

Генё принялся расхаживать по комнате. Проходя мимо одного из ящиков, служивших сиденьем, он пнул его ногой.

— Как ты разнервничался, — удивился Журдан. — Обычно такой спокойный…

— Ты прав. Меня взбесила эта история с Рошаром. Кстати, поговорим-ка лучше об этом. Надо что-то решать. После обеда я заходил в жандармерию. Все, что рассказывал Леопольд, — чистая правда, и Рошар, на мой взгляд, совершил серьезный проступок. До сих пор он всего лишь чрезмерно усердствовал. Теперь он перешел всякие границы. Согласен?

— Что ж, возможно.

— Рошар не из тех, на кого можно положиться. Он вообще с придурью. Верно?

— Я недостаточно хорошо его знаю, чтобы составить какое-то мнение.

Гене поведал молодому учителю о безобразиях, которые натворил Рошар, прикрываясь славным званием коммуниста. Все это явно дискредитирует партию в блемонском общественном мнении, сказал он. Что же касается личности этого человека, то Гене живописал его как тщеславного и жадною бабника, лишенного классового сознания и склонного к насилию и злодейству. Журдан слушал с интересом, однако, вопреки ожиданиям Генё, было незаметно, чтобы он разделял его неодобрение. Развеселившись, он с улыбкой внимал рассказу о подвигах железнодорожного служащего и выказывал даже нечто вроде удовлетворения.

— Ей-ей, этот Рошар не так уж и плох, — сказал учитель, когда Генё закончил свой рассказ. — По-моему, парень что надо.

— Ты что, одобряешь его гнусные проделки?

— Гнусные проделки… Видишь ли, наша точка зрения совсем не обязательно должна совпадать с точкой зрения нотариуса или полицейского комиссара. Я допускаю, что Рошар был немного крут, но уж мы-то с тобой как раз из тех людей, кто способен его понять.

— Понять что? — раздраженно спросил Генё.

— Ну, ронять его самого, его рвение, наконец, то, что ты называешь гнусными проделками, — одним словом, все! — распаляясь, воскликнул Журдан. — По-твоему, я должен возмущаться человеком, который стремится сбросить с себя ярмо, у которого открылись глаза на всю постыдность его положения эксплуатируемого? Человеком, который страдал, исходил кровью, бесправным трудящимся, наконец-то осознавшим свой священный долг мести? Бойцом революции, который сражается за то, чтобы приблизить час расплаты со своими закосневшими в эгоизме угнетателями?

— Что ты городишь? Рошар никогда не страдал.

— Как это, никогда не страдал?

— Не вижу, когда бы он мог страдать. Его родители — крестьяне, они живут неподалеку. Сам он решил, что копаться в земле — занятие для него недостойное, и подался в железнодорожные служащие. Кто его эксплуатировал? Даже в оккупацию он ни в чем не нуждался — его всем снабжали родители.

— И все-таки он пролетарий, — зло бросил Журдан.

Генё побагровел, и ему стоило большого труда взять себя в руки и не высказать этому безмозглому школяру все, чего он заслуживал. Пока он обдумывал, как бы ответить посдержаннее, мысли его вдруг непроизвольно устремились к тому, что происходило в глубине квартиры. Ему очень хотелось верить, что между Мари-Анн и Ватреном ничего нет, но что ни говори, а Журдан, на чьи комментарии по этому поводу он решил не обращать никакого внимания, встретил по меньшей мере необычный прием. Почему она соврала, что Ватре-на нет дома? Сама девушка не додумалась бы спровадить гостя — об этом ее должен был попросить Ватрен, если только ответ не диктовался самой обстановкой. Гене вспомнил, что часа в два, вернувшись из жандармерии, встретил на улице госпожу Аршамбо. Сам Аршамбо по субботам после обеда имел обыкновение проводить час-другой на заводе — это сказал ему сын консьержки, член партии. Брата Мари-Анн тоже, вероятно, не было дома. Значит, она осталась с Ватреном наедине. Наконец, эти загадочные слова, которые услышал Журдан: «Целый день любви». Старикан, вероятно, имел в виду полдня. И все-таки Генё не мог в это поверить. Он спросил себя, какое ему-то до всего этого дело. Влюблен он не был. Мари-Анн он находил пригожей, ладной, ему нравились ее открытость, порядочность, приветливость и простота в обращении, встречаться с ней в квартире было приятно. Нет, он не был влюблен и тем не менее при мысли о ней испытывал странное волнение. Ее изящество, манеры, а в особенности то, что она дочь главного инженера, играет на пианино, живет жизнью своего сословия — все вызывало в нем противоречивые чувства: глухое раздражение, нежность, сожаление, и иногда им овладевало острое желание сломать разделяющий их барьер и хоть в этом найти удовлетворение.

— Чувства оставь в покое, — сказал он. — В истории с Рошаром они ни при чем.

Такое вступление не понравилось Журдану. Намек, обращенный к столь сдержанному в выражениях партийному активисту, каким он считал себя, показался ему оскорбительным. Получается, нельзя уж и воздать хвалу пролетариату в лице одного из его представителей, каким бы он ни был, не рискуя навлечь на себя упрек в сентиментальности. К тому же в умеренных дозах сентиментальность и романтический настрой можно считать превосходным революционным материалом.

— Я не отказываюсь ни от одного из своих слов, — холодно заявил он.

— Как тебе будет угодно. Раз ухе тебе так хочется видеть в пролетарки недоделанного уродца, это твое дело.

Генё умолк, давая себе время насладиться видом Журда-на. Приятно было посмотреть, как тот яростно выкатывает глаза и возбужденно сопит.

— В общем, — продолжал Гене, — с Рошаром дело ясное. Ради сведения личных счетов он, ни с кем не посоветовавшись, натравил на человека жандармов. Тем самым он нарушил дисциплину. Но гораздо важнее то, что Леопольд, изобличенный коммунистом, иначе говоря — партией, так и не был арестован. В результате весь Блемон потешается над нами. Еще парочка таких проколов — и коммунизму в Бле-моне крышка. Сам понимаешь, социалисты момент не упустят. А если Рошару не дать по рукам, он на этом не остановится, я его знаю. И чтобы ты яснее представил себе, какой он нам нанес вред, приведу тебе наглядный пример: бригадир, с которым я разговаривал в жандармерии, заявил, что задал Рошару выволочку. Хорошенькое дело: бригадир жандармов похваляется передо мной, что расчихвостил одного из наших! Как тебе это нравится?

Журдан ответил не сразу. Ему хотелось вынести суждение со всей объективностью, исходя исключительно из интересов партии, но втайне он лелеял надежду, что его ответ придется Генё не по вкусу.

— Нет сомнения, — сказал он, — что Рошар допустил ошибку. С другой стороны, его нельзя обвинить в том, что он намеренно действовал во вред партии. Быть может, он считал, что этим оказывает ей услугу.

— Стоп. Мы не священники. Сам ведь говорил, что копаться в душах — не наше дело.

— Согласен. Но не стоит… — тут Журдан ввернул крепкое словцо.

— Не стоит что? — спросил Генё, делая вид, что не понял, — его коробила манера Журдана уснащать речь простонародными выражениями. Пытаясь таким образом теснее слиться с пролетарской массой, молодой учитель выглядел полковником, который решил отведать с солдатами их похлебку.

Прозвучавшая в вопросе Генё ирония больно ранила Журдана. Отказавшись от крепких словечек, он продолжал сухо и напористо:

— Разумеется, Рошар допустил ошибку. Но в его пользу говорит все его прошлое поведение — то, что ты изволишь i шзывать гнусными проделками, а я считаю послужным списком бойца партии. Рошар доказал, что принадлежит к той категорий людей, на которую партия сможет опереться, когда наступит время перейти к террору. Такие, как ты и я, способны самое большее отравлять врагов на казнь. Только рошары создадут столь необходимую для победы обстановку подлинного террора.

— Прошу прошения! — не выдержав, воскликнул Ге-нё. — О терроре поговорим после. А пока надо множить число избирателей, голосующих за коммунистов, и я считаю, что каждый лишний день пребывания Рошара в партии будет стоить ей потери согни голосов в Блемоне. Главное, что объективно такие вот типы работают против партии и всегда работали против нее.

— Теперь я прошу прощения. Если коммунисты держат в руках муниципалитет, жандармерию, судей и если блемонцы боятся их, то, скажи-ка мне, кому мы этим обязаны? Вот ты лично скольких выдал правосудию? Молчишь, разумеется. Ты никого не выдал! Сколько смертей в твоем активе, сколько притеснений, самосудов, экспроприаций? Опять молчишь. Зато Рошар — он доносил на всех и вся и, заметь, ни у кого ничего не спрашивал. Он вырвал предателю глаза. Он был в расстрельной команде. И со дня Освобождения неустанно отравлял блемонцам жизнь. Благодаря чему ты сегодня можешь пойти в жандармерию и потребовать у бригадира отчета. Имей в виду, Рошар — плоть от плоти революции. Он самый ее дух, и это-то тебя, в сущности, и злит. Тебе было бы куда удобней забыть, что революция еще только началась, ты был бы рад втиснуть ее в картотеку, чтобы она там лежала и пылилась. А рошаров, которые идут вперед, ты терпеть не можешь — они, видишь ли, доставляют тебе беспокойство. Крахмальные воротнички и благочинные обыватели с приклеенной к губам улыбочкой — вот какие тебе надобны коммунисты.

Журдан поднялся со стула и, стоя напротив Генё, сверлил его взглядом. Теперь оба без лишних слов понимали, что ненавидят друг друга. Каждый из них воплощал собою в глазах другого презираемую категорию людей: рабочий — здравомыслящих тугодумов, которые все меряют на свой аршин, учитель — вертопрахов и пустозвонов, которые ищут в идеях возбуждающее средство и видят в классовой борьбе игру. Каждый миг молчания лишь усугублял взаимную неприязнь.

— Тебе кажется, что ты читаешь лекцию студентам, — проворчал Генё. — Куда как просто. Мсье выступает против дисциплины, за поэзию революции и гениальное вдохновение. Перед кучкой мелких пижонов такое проходит на ура. Но я-то не студент, меня на мякине не проведешь, и я тебя вижу насквозь, Журдан. Ты сынок буржуа, небогатых, но все-таки буржуа, которые гордились своим единственным отпрыском. Для домочадцев ты был образованным молодым человеком, которому смотрели в рот. Беда в том, что ты не любил ни женщин, ни дружбы, ничего на свете. Выпорхнув из родного гнезда, ты продолжал вещать как оракул, но твои слова падали в пустоту — до тебя никому не было дела. Тогда ты прилепился к коммунизму. Ты сказал себе, что туг, чтобы найти отклик, вовсе не обязательно любить жизнь, и в некотором смысле ты был прав. Но ты все равно просчитался, Журдан. Сегодня, когда ты разглагольствуешь о революции, кто-нибудь обязательно да отзовется, но по сути дела ты не наш. И даже если ты выслужишься у нас, что вполне вероятно, даже если ты станешь оракулом титулованным, ты никогда не будешь нашим, уж это дудки. Но тогда-то тебе будет на это наплевать с высокой колокольни, ведь так?

Журдан не раз и не два почувствовал себя больно задетым словами Генё, но постарался ничем не выдать своей досады. Он ответил спокойно, с учтивой улыбкой оратора, уверенного в легкой победе над соперником:

— Ты нагородил столько беспочвенных предположений и домыслов, а теперь на их основании пытаешься вынести суждение. Такой легкой, ни к чему не обязывающей игре обожают предаваться женщины, когда чешут языки, и ты, конечно, волен ею забавляться. Во всей твоей тираде внимания заслуживает лишь ее язвительность, выдающая твое ко мне нерасположение, которое до сих пор тебе более или менее удавалось скрывать. Впрочем, я понимаю, откуда взялась эта враждебность. Будучи прежде всего блемонцем и заделавшись коммунистом против местных дюранов и дюпо-иов, ты рассматриваешь коммунизм просто как желательное состояние своего родного городишки, так что я для тебя — чуждый элемент, пришелец, несущий извне более широкие взгляды, более общие идеи, а ведь они-то как раз и обладают той способностью служить высшим интересам партии, каковой начисто лишен всякого рода партикуляризм. Твой доморощенный коммунизм яростно сопротивляется…

— Заткнись, — сквозь зубы процедил Генё.

Он глядел на Журдана исподлобья, и у него чесались кулаки. Несмотря на то что в отрочестве учитель каждый год проводил каникулы в горах и делал робкие попытки заниматься спортом, со своей худосочной фигурой и покатыми плечами он выглядел почти подростком. Генё, плотный и кряжистый, не сомневался, что уложит его одним ударом. М ысленно нацеливаясь в челюсть, он изо всех сил сдерживал себя. Журдан, который никогда в жизни не дрался и даже не задумывался над тем, что уступает Генё в силе, не сознавал нависшей над ним опасности и чувствовал себя в выигрышном положении.

— Твой доморощенный коммунизм, — повторил он со снисходительной усмешкой, — яростно сопротивляется вторжению, грозящему взбаламутить уютное болото.

Качнувшись пару раз, как медведь, Генё с усилием оторвал взгляд от Журдана и подошел к окну вдохнуть свежего воздуха. Справа открывался вид на развалины и поля, слева же, в глубине тупика, виднелся богатый дом Монгла, крупного виноторговца, с лужайкой и фонтаном. Дом этот служил для Генё предметом привычных мечтаний. Две комнаты на первом этаже занимал отставной майор, пострадавший от бомбежки, прочие же десять оставались в распоряжении семьи Монгла. Обратив как-то внимание партийцев на такое положение дел, Генё услышал в отвег, что данная частная несправедливость с лихвой компенсируется существенными выгодами для партии в иной области. И хотя он понимал, что без гибкости и компромиссов на извилистом политическом пути не обойтись, с того дня при виде дома Монгла на сердце у него всякий раз скребли кошки. С большим трудом укладывалось в его голове, что несправедливость может служить интересам справедливости. В случае же с Рошаром он этого допустить не мог.

— Ладно, — поворачиваясь к Журдану, уже спокойно сказал он, — ссора делу не помощник. Поразмысли о Рошаре обстоятельно и постарайся не принимать во внимание, что это говорю я. Готов согласиться, что сразу после Освобождения он принес нам определенную пользу, но согласись и ты, что теперь требуется уже не запугивать людей, а, напротив, всячески успокаивать их на наш счет.

— Понятно, нужно получить как можно больше голосов. А я с этим никогда и не спорил.

— Ну и прекрасно. Итак, коммунист Рошар совершил ложный донос. Весь Блемон видел, как Леопольд волок его в жандармерию. Все презирают Рошара и открыто над ним насмехаются. Ладно. Это его личное поражение, но, если его не выгнать, оно обернется поражением и для партии. Мы не только не получим новых избирателей, но и потеряем старых. Ведь этого та все-таки не хочешь?

— Можно рассудить и более справедливо, — возразил Журдан. — Кто имеет зуб на Рошара и сейчас насмехается над ним? Буржуа, реакционеры. Среди них нам так и так не набрать новых избирателей. К нам могут прийти люди из народа, с обостренным чувством солидарности. Сохранив Ро-шара, партия продемонстрирует им, что умеет поддержать своих, даже когда они попадают в передрягу. Вот моя точка зрения.

Генё хотел было ответить, но вовремя прикусил язык. Он сознавал, что в бойком уме молодого учителя идеи рождаются от первого же подброшенного слова, так что продолжать спор значило вооружать противника лишними аргументами к предстоящим на вечернем заседании комитета дебатам.

— Не будем больше об этом говорить, — сказал он. — Я вижу, для тебя это стало вопросе»! самолюбия.

— Ты попал в самую точку. Самолюбие и впрямь заставляет меня всегда докапываться до истины.

При этих словах Журдан мысленно нашел еще один аргумент в поддержку Рошара. Но, видя, что Генё не собирается отвечать, он взял шляпу и довольно холодно извинился за то, что пробыл так долго. Руку друг другу они все-таки подали.

Привалившись спиной к двери, захлопнувшейся за гостем, Генё какое-то время смотрел в окно на дождь. В соседней комнате дети снова подняли гвалт, и Арлетга, младшенькая, пронзительно заголосила в своей колыбели. Не мешало бы взглянуть, в чем там дело. Ведь жена, уходя, просила его присмотреть за детьми. Но он прилип к двери, словно зачарованный видом дождя, и крики Арлетты не достигали его ушей — он слышал только мелодичное журчание струйки, льющейся на тротуар из водосточной трубы. Очнулся он, заслышав легкие женские шаги — кто-то прошлепал босиком по паркету коридора, а потом по плиточному полу кухни. Ему тотчас захотелось пить.

На Мари-Анн было присобранное в талии желтое платье, оставлявшее открытыми стройные ноги и руки. Генё подумал о социальных барьерах — Сказалось, только они мешают ему положить голову девушке на плечо, по которому рассыпались густые волосы.

— Пускай немного сбежит, — сказала девушка. — В трубах вода теплая.

Она тоже пришла выпить стакан воды. Пока она откручивала кран, Генё невольно скосил глаза в вырез ее платья. Они стояли почти вплотную друг к другу. Генё отвел взгляд, но приблизился еще. Теперь рукавом рубашки он касался руки Мари-Анн. Она стояла по-прежнему наклонившись, держа руку на кране. Голову она повернула к Генё, но глаза были опущены. Неподвижность и молчание обоих, затягиваясь, опутывали их незримыми нитями сообщничества. Барабанный стук дождя по железной крыше во дворе сочетался с тяжелым запахом, идущим от раковины. Когда Мари-Анн распрямилась, Генё обхватил ее за бедра и притянул к себе. Девушка не сопротивлялась. Прильнув к нему грудью, она сама положила голову ему на плечо. Генё боялся пошевелиться.

: — Отпустите меня, — тихонько прошептала Мари-Анн, подняв голову.

Генё разжал руки и на шаг отступил.

— Теперь уж, верно, вода прохладная, — сказала девушка вполголоса.

Она наполнила два стакана и протянула ему тот, что побольше. Генё осушил его залпом, Мари-Анн пила маленькими глотками, поднимая на него глаза всякий раз, когда переводила дух. Он попытался произнести ее имя, но голос отказывался повиноваться. Поставив стакан, она взяла его руку в свои, прижалась к ней лицом и потерлась о нее щекой. Своей жесткой ладонью Генё ощущал прохладу нежной кожи и щекочущее прикосновение шелковистых прядей, свисавших со склоненной головки. Он видел ее округлый затылок с белой полоской пробора. В ложбинке между лопатками серебрился светлый, совсем детский пушок. Мари-Анн выпрямилась, утерла слезы на щеках и вышла из кухни, напоследок улыбнувшись Генё.