Жертва, уже расчлененная, лежала в углу погреба под лоскутами мешковины, на которой проступали бурые пятна. Жамблье, начинающий седеть маленький человечек с острым профилем и лихорадочно горящими глазами, туго подвязавшись длинным, до щиколоток, передником, шаркал стоптанными башмаками по цементному полу. Время от времени он внезапно останавливался, кровь приливала к его щекам, а беспокойный взгляд устремлялся на дверь. Чтобы ожидание не было таким томительным, он взял из эмалированного таза половую тряпку и в третий раз принялся мыть еще влажный цемент, стараясь уничтожить последние следы крови, которые могли остаться от учиненной им резни. Заслышав шаги, Жамблье выпрямился и хотел было вытереть руки о передник, но его так затрясло, что он не смог этого сделать.

Дверь открылась, чтобы впустить Мартена, одного из двоих, которых ждал Жамблье. Вошедший человек, лет сорока пяти, в обеих руках нес чемоданы. Он был невысок и кряжист, в коричневом пальто, сильно поношенном и облегающем его так плотно, что сзади вырисовывались ягодицы и торчали мощные лопатки. На узком, как шнурок, галстуке была приколота крупная серебряная подкова, а на большой круглой голове сидел диковинного вида черный котелок с загнутыми полями, лоснящийся от старости. Все вместе производило впечатление опрятности и аккуратности и делало Мартена похожим на полицейского инспектора из комиксов — вплоть до густых и вислых черных усов. Приветливо подмигнув, он поздоровался с Жамблье: «Добрый вечер, хозяин», на что тот не ответил. Вслед за Мартеном вошел неизвестный — высокий детина лет тридцати, кучерявый блондин с маленькими кабаньими глазками, который тоже нес два чемодана. Незнакомец, одетый весьма небрежно, был без пальто, в помятом грязном костюме спортивного покроя и ржавого цвета свитере с высоким воротом.

— Летамбо сегодня занят, — объяснил Мартен в ответ на вопрошающий взгляд хозяина. — Вот я и попросил своего приятеля Гранжиля заменить его. Он парень честный. Можете смело на него положиться. И силенки он еще не порастратил, наш Гранжиль.

Хозяин недоверчиво разглядывал кучерявого, чьи маленькие хитрые глазки не сулили ничего хорошего.

— Ему не впервой это дело, — продолжал настаивать Мартен. — Мы с ним вместе уже работали.

— Раз вы его знаете, мне нечего сказать, — проворчал Жамблье. — Не будем терять времени. Вы и так опоздали.

Они направились в угол погреба, где под белесыми тряпками лежал какой-то бесформенный предмет. Хозяин сдернул саван, и в ярком свете электрических ламп они увидели свинью. Животное было разрублено на дюжину частей, сложенных настолько тщательно, что получилась туша, зияющая выпотрошенным брюхом. Хозяин отодвинулся, давая обоим компаньонам возможность удостовериться, что все куски на месте.

— Вот это дядя, — одобрил Мартен. — На сколько тянет?

— В нем двести пятнадцать фунтов. Чуть потяжелей позавчерашнего, фунтов на двадцать, не больше.

Разложить по четырем чемоданам, ничего и не почувствуешь.

— Это так кажется. Конечно, тащить-то не вам.

— Да ладно! Такие здоровые парни! Давайте сюда чемодан.

Мартен шагнул вперед, но чемодан открывать не спешил.

— Сегодня-то куда идти?

— На Монмартр, улица Коленкура. Мясник будет ждать вас в лавке после полуночи. Ну, за работу.

Мартен по-прежнему не торопился. Гранжиль, стоя чуть поодаль, бесстрастно смотрел на него и хозяина, однако на его бараньей физиономии все так же хитро щурились кабаньи глазки. Жамблье снова занервничал.

— Давайте поторопимся, ребятки, — сказал он, стараясь говорить ласково. — Ведь уже поздно. Чтобы поспеть туда к полуночи, нужно браться за дело.

— Минутку, хозяин. Сначала договоримся. Сколько вы даете?

Хозяин, неприятно удивившись, вздернул брови:

— Послушайте, Мартен, уговор есть уговор. Здесь люди честные.

— По поводу честности я ни от кого не собираюсь выслушивать поучений, — заявил Мартен. — Но с другой стороны, я не намерен вам делать подарок. Видите ли, мы работали на вас с Летамбо. За доставку на улицу Тампль или там в Шаронну каждый получал по триста франков. И не задаром. Тащиться ночью по улицам с такой ношей, стаптывать башмаки, рискуя напороться на фараона, и за все про все три сотни — я считаю, плата не так уж высока.

Жамблье старался держаться спокойно и добродушно, его больше тревожило внимательное и несколько ироничное молчание человека с бараньей головой.

— Если по совести, — возразил он, — три сотни за раз — это неплохой заработок, что там ни говори.

— Ладно. Что было, то прошло. Допустим, та цена была нормальной. Допустим. Повторяю, что было, то прошло. И уговор есть уговор. Мое слово твердое.

— Тогда в чем же дело?

— А в том, что есть разница — нести на улицу Тампль и нести на Монмартр. Вы так не считаете?

— Ладно, — уступил хозяин, — каждый получит на пятьдесят франков больше, но давайте поторапливаться.

Он снова протянул руку за чемоданом. Однако Мартен поставил чемодан позади себя и решительно заявил:

— Я не чаевых у вас прошу Мне нужна справедливая плата за труд и за риск. Доставить вашу свинью на улицу Коленкура стоит по шестьсот франков на каждого, а нет — прощайте.

— Все понятно. Вы хотите припереть меня к стенке.

Мартен сбил котелок на затылок, обнажив обширную розовую плешь. Голос его зазвенел в неподдельном возмущении:

— Волочь свинью с бульвара Опиталь на улицу Коленкура, красться через весь Париж в кромешной тьме, самое малое восемь километров, когда повсюду фараоны и фрицы, да еще и на Монмартр взбираться, чтобы положить в карман шестьсот франков, — и это вы называете припереть к стенке?

— Даю по четыреста.

— За такую цену наймите бродяг. Мы люди приличные.

— Если б я знал, — сказал хозяин кислым тоном, — то нанял бы велосипедистов, которых мне предлагали утром. Но я подумал, что и вам нужно дать заработать. И вот она, благодарность.

— Еще ничего не потеряно, — парировал Мартен. — Если хотите велосипедистов, я вам их тут же найду. Они будут здесь через полчаса.

Жамблье промолчал. Вот уже два месяца, как развозчики-велосипедисты были объектом неусыпного внимания полиции. Преимущество в быстроте сводилось на нет из-за огромного риска. Действительно, они гораздо больше бросались в глаза, чем пешие разносчики, и соответственно чаще попадались. Искушенный в тонкостях ремесла, Жамблье прекрасно знал, что велосипедист может рассчитывать только на свою счастливую звезду, тогда как опытный пеший разносчик вроде Мартена, внимательный, способный предвидеть опасность и использовать все преимущества темноты, имеет куда больше шансов на успех.

— Четыреста пятьдесят? — предложил хозяин.

Мартен отрицательно помотал головой. Он был уверен в своей правоте и твердо решил не уступать ни сантима. Впрочем, и Жамблье знал, чем закончится торг, и, хотя пока он не сдавался, его упорство было всего лишь проявлением скупости. Опасение, как бы туша не осталась у него еще на сутки, превращалось в панику. Когда партия, казалось, уже была сыграна, человек с бараньей головой, до тех пор не проронивший ни слова, вдруг заговорил. Взгляд его из-под полуприкрытых век, в котором сквозила нахальная ирония, остановился на хозяине. Ухмыляясь, он спросил:

— Скажите, месье Жамблье, это дом номер сорок пять, верно?

От неожиданного вопроса мясник вздрогнул и побледнел. Во время спора с Мартеном он как-то упустил из виду его незнакомого напарника. С вниманием, обостренным страхом, он снова принялся его разглядывать, пытаясь понять истинные намерения Гранжиля, чьи прищуренные глазки буравили его спокойным дерзким взглядом. Внешний вид незнакомца, по крайней мере одежда, его несколько успокоил. Обтерханный, весь в пятнах спортивный костюм, свитер под горло не могли принадлежать полицейскому.

— Зачем вы об этом спрашиваете?

— Да ни за чем, раз я и так знаю. Господин Жамблье, улица Поливо, сорок пять.

Последнюю фразу он произнес тоном, в котором явно слышалась циничная угроза. Снедаемый тревогой, хозяин обернулся к Мартену с укоризненным и вопрошающим взглядом, словно требуя отчета по поводу странного поведения его компаньона. Мартен ощущал неловкость и чувство вины, потому что считал себя ответственным за поступки человека, которого привел к хозяину погреба. Вдобавок он солгал, заявив, будто они с Гранжилем уже работали вместе. На самом деле они познакомились не далее как сегодня в небольшом кафе на бульваре Бастилии.

Низкое небо, пронизывающий северный ветер, дувший вдоль канала к Сене, — казалось, будто день умирает от холода. Привалясь к стойке в теплом полумраке кафе, Мартен смотрел сквозь стекло на промозглые сумерки, где мелькали силуэты съежившихся под северным ветром людей. По ту сторону канала в слабом блекнущем свете мрачнели фасады бульвара Морлан. Сумерки, вместо того чтобы скрадывать очертания предметов, еще отчетливей выделяли их. Гранжиль, прислонившись к стойке рядом с Мартеном, с интересом наблюдал за этим кратким всплеском света в агонии сумерек. Остальные посетители, видимо исполнившись меланхолией угасавшего дня, хранили молчание — все, кроме старого моряка, усохшего от старости, который сидел в самом темном углу кафе. В чересчур свободной для него матросской блузе синего сукна, прямо держа спину и положив руки на стол, он разговаривал сам с собой надтреснутым, едва слышным голосом, и это дрожащее кроткое бормотание напоминало вечернюю молитву. На бледном тощем запястье виднелись следы полустершейся наколки.

— Вот так и наша жизнь, — произнес Мартен, указывая на темнеющий за окном пейзаж. — Как глянешь на нее, мерзавку, аж холодом пробирает до самых кишок.

Поскольку Гранжиля это замечание не касалось, он кивнул, продолжая глядеть в окно. Казалось, он высматривал в этом кусочке сумерек нечто более важное, нежели сходство с жизнью. Хозяин кафе включил свет и задернул окно синей светомаскировочной шторой. Двое мужчин неторопливо повернулись к стойке, и их взгляды встретились. Они были незнакомы, но Мартену показалось, что долгое созерцание одного и того же пейзажа протянуло между ними ниточку взаимной симпатии, хотя сосед и не выказал к нему особого интереса. Моряк в углу, потревоженный электрическим светом, прервал монолог и, наморщив лоб, стал разглядывать свои руки, беспокойно суетившиеся на столе. Наконец он повернулся к стойке и нетерпеливо позвал: «Дочка!» После третьего оклика хозяйка достала из ящика кассы клочок бумаги, на котором были написаны три слова, и, запинаясь, прочитала по складам:

— Формоза… Тайвань… Фучжоу… Вы поняли? Формоза…

Старик сделал знак, что услышал, и снова принялся бормотать. Хозяйка объяснила одному из посетителей:

— Понимаете, он сам себе рассказывает про кампанию в Китае. Но случается, что названия выскакивают у него из головы, и тогда он теряется. Еще бы, такие трудные слова. Интересно, откуда только он их взял? Я повторяю их за вечер по десять раз, и то мне трудно их прочесть. Да и мужу тоже.

Гранжиль, похоже, заинтересовался моряком, вновь погрузившимся в свои воспоминания.

— Старикам не так уж плохо живется, как это принято считать, — заметил Мартен. — Все время вспоминают о былой поре, а воспоминания — они как вино: чем выдержанней, тем лучше. А от недавних чаще всего одно расстройство. Верно?

Сосед ответил неразборчивым бурчанием. Его безразличие задело Мартена. Он внимательно оглядел грубоватый профиль незнакомца, его видавший виды заляпанный костюм, свитер и решил, что имеет дело с неотесанным типом, скорее всего каким-нибудь чернорабочим, — во всяком случае, не из сливок общества. Правда, Мартен сознавал, что раздражение, возможно, делает его несправедливым. Испытывая от этого смутную неловкость, а еще поддаваясь моменту, побуждавшему его излить душу, он заговорил снова:

— Взгляните на этого старика: все, что сохранилось у него в памяти от его двадцати лет, — это война в Китае. Я-то воевал в Первую мировую и пока еще не настолько стар, чтобы вспоминать о ней с удовольствием.

Видя, что Гранжиль обратил на это замечание не больше внимания, чем на предыдущее, Мартен оставил попытки завязать с ним разговор и предался воспоминаниям о войне своей юности. Как обычно в таких случаях, постепенно все заслонила одна картина: молодой солдат колониальной пехоты, вооруженный длинным тесаком в ножнах на портупее, штурмует высокую гряду островерхих скал у Дарданелл. Пока корабельные орудия обстреливали плато, на краю которого окопались турецкие стрелки, рядовой Мартен Эжен из всей панорамы битвы видел одни только ноги сержанта, одолевавшего подъем впереди него, а совсем рядом с ним — крохотные гейзеры из высохшей земли и скальных осколков, вздымавшиеся от турецких пуль. Внезапно ноги, в которые упирался его взгляд, словно взлетели в воздух. Выпрямившись на краю обрыва, сержант широко распахнул руки и после недолгих попыток удержаться рухнул в бездну. На его месте возникла высокая сумрачная фигура, в которую Мартен Эжен, рожденный в Париже, на улице Анвьерж, в 1894 году, вонзил свой тесак по самую рукоять.

Раз или два в год ему случалось рассказывать про удар тесаком приятелям или женщинам, не без умысла возвыситься в их глазах. Выставляя себя этаким сорвиголовой, чему, впрочем, изрядно мешала его добродушная круглая физиономия, Мартен утверждал даже, что, убедившись, сколь надежна сталь в твердой руке, он теперь всегда носит при себе здоровенный нож с деревянной ручкой; при этом он, правда, избегал уточнять, что пользовался этим смертоносным оружием исключительно для заточки карандашей. На самом деле, вспоминая наедине с собой о своем приключении, он всегда испытывал легкую меланхолию, а то и сожаление о том, что обстоятельства не оставили ему выбора. Сегодня, однако, он переживал смертоносную минуту с толикой самолюбования. Картины штурма, образы сержанта и турецкого солдата перемежались с женским лицом и свежим, еще саднящим воспоминанием о ссоре, пробуждая в нем жажду мщения. Помимо воли он искал взглядом мужской силуэт, чтобы легче было вспоминать о войне.

— Формоза… Тайвань… Фучжоу… — читала по складам хозяйка.

В кафе вошла женщина в широкой черной юбке и черной косынке. Подойдя к старому моряку, она взяла его за руку:

— Пойдемте, папа, пора ужинать. Время половина седьмого. Грелка уже в вашей постели.

После их ухода завсегдатаи кафе обменялись замечаниями по поводу жизни старого моряка и его китайской кампании. Двое мужчин принялись спорить, в обычае ли у китайцев поедать глаза своих усопших, другие же по возрасту моряка пытались определить, когда была эта кампания. В перепалке было произнесено имя адмирала Курбе, часто упоминавшееся в монологах старика, и Мартен, до тех пор хранивший молчание, воинственно заявил, ссылаясь на свой опыт участника битвы у Дарданелл, что все адмиралы — подонки. Агрессивность его тона удивила и озадачила посетителей. Люди усмотрели в этих словах намек на нынешнюю политическую ситуацию, в которой адмиралы еще играли заметную роль.

— Почему ты так говоришь? Кого ты имеешь в виду? — спросил чей-то голос.

— Адмиралов, вот кого. Сдается мне, здесь никого из них нет.

— Я понял! — сказал чей-то голос, и от другого конца стойки, сверкая глазами, на Мартена кинулся какой-то безумец, явно намереваясь потолковать с ним накоротке. Мартен не знал, что именно тот понял, и ему так и не довелось этого узнать. Один из посетителей попытался задержать безумца. Тот увернулся и, торопясь очутиться лицом к лицу с хулителем благородного адмиральского корпуса, не стал терять время на то, чтобы обогнуть Гранжиля. Врезавшись в него, он был остановлен его железной хваткой. Гранжиль сграбастал лицо невежи своей широкой пятерней и резко, но без злобы отшвырнул его от себя. Безумец отлетел на несколько шагов и, попав в объятия кучки миротворцев, принялся вопить:

— Я понял! Фараоны, они завсегда ходят по двое! Я понял!

Мартен бурно запротестовал против такого обвинения, он предлагал посмотреть его документы, совал их всем под нос, божился, что даже побывал за решеткой за оскорбление блюстителей порядка. Посетители молча отводили глаза. В ответ на его заклинания раздавался лишь клекот сумасшедшего. Больше всего бесили Мартена хозяева кафе, которые улыбками и мимикой пытались урезонить его и выказывали ему, равно как и его защитнику, льстивую угодливость, приберегаемую обычно для общения с полицейскими инспекторами. Зато Гранжиля, казалось, нисколько не трогало высказанное подозрение — его скорее это забавляло, и он смотрел на посетителей уверенным взглядом своих маленьких, насмешливо сверкающих кабаньих глазок. Его невозмутимость в конце концов успокоила Мартена.

— Знаешь, мне просто смешно, — сказал он. — Топаем отсюда, малыш. В родимую префектуру.

Мартен заплатил за оба аперитива — за свой и человека, которого уже считал своим другом, хотя до сих пор не вытянул из него ни единого слова. Гранжиль не стал возражать и вышел за ним следом.

Ночь была черной и ветреной. На протяжении всего пути до Бастилии, проделанного ими вместе, Мартен почти в одиночку нес бремя разговора. Бестолковый день, с самого начала не задался. Еще утром, за завтраком, у Мариетты был какой-то необычный вид. А в полдень…

Гранжиль изредка отзывался на его откровения неразборчивым гугненьем. В конце концов Мартен, решив, что тому неинтересно слушать его, сменил тему:

— Не у меня одного трудности. Наверняка у тебя тоже есть.

— Не-а.

— Везунчик. Это, должно быть, потому, что женщины тебя не особо интересуют.

— Должно быть.

— В наше время самое главное — это жратва. Когда оказываешься на мели и едва хватает на хлеб, уже не до женщин. Для того, кто не ест досыта, желудок, что ни говори, важней любви. Лично я на жизнь зарабатываю, жаловаться грех, выкрутиться всегда удается. Видно, поэтому я так близко к сердцу принимаю любовь. А ты чем занимаешься?

— Малюю, — поколебавшись, ответил Гранжиль.

— Сдается мне, в строительстве сейчас дела не ахти, малярам приходится туго. Но как-то перебиваешься?

— Более-менее.

— Слушай, если хочешь, могу тебе кое-что предложить. Прямо скажу, дело рискованное, но и денежки неплохие… Как раз нынче вечером…

Гранжиль поставил свои чемоданы посреди стола и теперь, засунув руки в карманы, с удовольствием смотрел на испуганного Жамблье. Сощуренные маленькие глазки на его бараньей физиономии лучились нахальным весельем, и казалось, будто насмешка исходит даже от его белокурых кудрей. Мартен, осознав, что проявил непростительное легкомыслие, медленно багровел от стыда.

— Слушай, ты, заткнись-ка, сделай милость, — сказал он Гранжилю. — Тут я говорю.

Баран перечить не стал, но по его флегматичному виду и хитро прищуренным глазкам не было видно, что он воспринял эти слова всерьез.

Мартен обернулся к хозяину и, яростно открывая чемодан, рявкнул:

— Пускай будет четыреста пятьдесят!

— Господин Жамблье, улица Поливо, сорок пять, с покои но проговорил Баран. — Лично мне — тысячу.

У Жамблье даже челюсть отвисла. Потрясенный Мартен на какое-то время растерялся. Поведение напарника не лезло ни в какие ворота. Когда тот заговорил в первый раз, Мартен счел это бесцеремонностью, неуклюжей попыткой запугать, которую предпринял этот нахал, надеясь таким образом повлиять на исход торга. Теперь же стало ясно, что это всего лишь наглое вымогательство, причем негодяй не стал утруждать себя околичностями или хотя бы видимостью предлога. Мартен с невероятным трудом взял себя в руки. Гранжиля надо поставить на место.

— Хозяин, не обращайте внимания на то, что он там мелет, — твердо сказал он. — Вы дадите мне два раза по четыреста пятьдесят, а с ним я рассчитаюсь сам.

Пребывая в нерешительности, хозяин вполголоса посовещался с Мартеном. В конце концов, может быть, стоит заплатить шантажисту, а доставку отложить на завтра. Потеря тысячи франков и лишние сутки пребывания туши в его погребе теперь казались ему мелочью по сравнению с опасностью, какую сулило участие в операции Барана.

— Делайте, что я говорю, — отрезал Мартен. — Я отвечаю за все.

Он произнес это громко, с нотками бешенства в голосе. Баран, впрочем, держался спокойно, его вроде даже не интересовало, чем закончится дело. Он неторопливо обходил погреб, словно проводил ревизию, рассматривая стоявшие вдоль стен предметы и время от времени останавливаясь, чтобы их потрогать. То были главным образом съестные припасы: сушеные овощи, сахар, окорока, колбасы, макаронные изделия, не считая вин. Гранжиль открыл деревянный ларь и, высыпав оттуда пригоршню муки на ящик с бутылками, с грохотом опустил крышку. Завидев чуть поодаль большой бумажный мешок, он проткнул его пальцем. Из проделанной дыры на пол с шорохом, всполошившим хозяина, хлынула струйка чечевицы. Жамблье кинулся было к мешку, но на полдороге ему пришлось остановиться.

— Господин Жамблье, улица Поливо, сорок пять, — произнес Гранжиль. — Теперь с вас уже две тысячи франков.

Мартен не верил своим ушам. Решительно, этот тип принадлежал к какой-то не виданной им до сих пор человеческой породе. Побагровевший Жамблье, стиснув челюсти, застыл посреди погреба. Чечевица продолжала сыпаться на цементный пол.

— Ладно, покончим с этим, — сказал хозяин.

Решив пожертвовать малым ради спасения главного, он вытащил туго набитый бумажник и протянул Барану две тысячефранковые купюры. Тот сгреб их и поймал на лету третью, которую Жамблье, нервничая, выронил из рук. Сунув ее в карман вместе с остальными двумя купюрами, Гранжиль продолжил ревизию погреба. Сообразив, что протестовать бессмысленно, Жамблье подавил возмущение и поспешил упрятать бумажник в надежное место. Тем временем Мартен подскочил к Гранжилю, остановившемуся у штабеля пачек сахара, и схватил его за руку:

— Отдай деньги! Отдай их сию минуту!

— Оставьте, я не хочу неприятностей, — сказал Жамблье.

— А вы займитесь мясом и не вмешивайтесь. Это касается только меня.

— Я здесь у себя дома, — парировал хозяин, повысив голос. — Не хватало еще драки у меня в погребе. Вы и так причинили мне уйму неприятностей, и я достаточно заплатил, чтобы по крайней мере обрести покой.

В его тоне наконец прозвучала решительность — то, чего ему до сих пор явно недоставало. Мартен, обидевшись, отпустил локоть Гранжиля и повернулся к коротышке:

— Валяйте, защищайте его.

— Я никого не собираюсь защищать. Повторяю, я хочу покоя.

Баран, прервав осмотр погреба, с насмешкой смотрел на спорщиков. Под этим взглядом Мартен почувствовал унижение оттого, что ему выговаривает человек, которому он пришел на выручку и который не осмелился даже слово сказать против грабителя.

— Мне наплевать на ваши три тысячи франков, меня не это волнует. Я не хочу, чтобы со мной так обращались.

— Я по вашей милости и так влип, — заявил Жамблье, — будет с вас и этого. Я хочу покоя. Остыньте.

— Ладно. Вы здесь хозяин? Тогда за дело.

Они направились к туше. Жамблье пробормотал:

— Я вот думаю, не лучше ли отложить это дело?

— Говорю вам, все будет в порядке.

Лицо у Мартена было суровое и решительное. Хозяин махнул рукой и со вздохом уступил. Они с Мартеном принялись раскладывать тушу по чемоданам. Прикидывая вес кусков и покачивая головой, они передавали их друг другу, стараясь равномерно распределить ношу. Разложив все мясо, они стали запихивать между кусками скомканные газеты. Баран, которого эта возня нисколько не заинтересовала, тем временем остановился перед полкой с провизией, под которой висели окорок и круг колбасы. Полоснув ножиком по бечевке, он спрятал колбасу во внутренний карман пиджака, после чего отхватил добрый ломоть от окорока и уселся на ларь перекусить. Занятый работой, Мартен не терял из виду своего странного напарника, который вел себя вызывающе и оскорбительно.

Когда туша была разложена, Гранжиль сам взялся за чемоданы. Это приятно удивило хозяина и вселило в него надежду на благополучный исход дела. Напоследок он сунул Барану в карман пачку сигарет и, увидев, что Мартен побагровел и вот-вот взорвется, сказал:

— Это вам обоим на дорогу.

— Сигареты ночью, — фыркнул Мартен, — лучший способ выдать себя.

Жамблье в сопровождении двоих носильщиков направился к двери. В руке он держал ключ от погреба. Вдруг Гранжиль остановился, поставил один из чемоданов на пол и заявил:

— Мне нужны еще две тысячи франков.

Жамблье почувствовал, что его гнусно предали.

Он всегда верил в добродетель, полагая, впрочем, что она должна проявляться уместно. Из своего опыта он знал, что люди достаточно склонны к добродетели, чтобы привносить ее даже в дурные поступки, и стараются подвести фундамент честности под творимые ими мерзости. В любой пакости, а особенно в своей, он ухитрялся обнаружить положительную сторону или хотя бы намерение, утешительное для будущего человеческой совести. Короче говоря, у Жамблье было прагматичное и вместе с тем оптимистическое понятие о добре и зле. Поэтому чудовищное коварство Гранжиля, работающее подобно бесконечному винту, его непостижимое вероломство представлялись ему явлением противоестественным, чем-то из области метафизики. Жамблье рассвирепел.

— Ни за что, — пробурчал он. — Ни за что.

Мартен, у которого, несмотря на беспорядочный образ жизни, понятие о честности было куда более строгое, чем у Жамблье, и который безоговорочно верил в абсолютные ценности и императивы, тоже изумился коварству Барана. Вместе с тем ему хотелось, чтобы хозяин получил хороший урок, и потому вмешиваться он не стал.

— Ни за что, — уже настойчивее повторил Жамблье. — Только не это.

В ответ Баран принялся орать во все горло, и его зычный голос звенел металлом:

— Я хочу две тысячи франков, черт побери! Жамблье! Жамблье! Две тысячи франков! Жамблье!

— Я не хотел бы навязываться, — сказал Мартен, воспользовавшись короткой паузой, — но если вы нуждаетесь в чьей-нибудь помощи, чтобы запихнуть его любезности назад ему в глотку…

— Жамблье! — снова завопил Гранжиль.

Жамблье сделал ему знак замолчать и вытащил бумажник. Положив в карман очередные две купюры, Гранжиль подхватил чемодан и направился к выходу. На пороге он опять остановился и начал:

— Мне нужно еще…

Но больше он говорить не смог: его душил безумный смех, от которого он затрясся всем телом и согнулся над чемоданами.

Ночь была черной и угрюмой, небо покрывали высокие тучи, подгоняемые северным ветром. Мороз стоял не меньше четырех градусов, как утверждал Мартен, и небо наверняка должно было проясниться. От пронизывающего ветра, дувшего вдоль улицы Поливо, пальцы на ручках чемоданов сразу окоченели. Напарники шагали, втянув головы в плечи и подняв воротники, чтобы не так донимала стужа.

— Сойдем на мостовую, — предложил Мартен. — Так удобней. Тогда в переулках не наткнешься на ступеньки или кучу песка, а на улицах избежишь ненужных встреч. Но учти, держаться надо левой стороны, чтобы видеть машины и велосипеды. Иначе они могут поддать под зад, и собирай тогда кости.

Его ярость против Барана не утихла, просто он отложил ее на потом. Прежде всего — доставить свинью на Монмартр. Голова должна быть ясной: предстояло шагать добрых два часа, ловя каждый шорох и по-кошачьи вглядываясь во тьму. Поквитаться можно будет и позже. А пока он приказал себе сохранять спокойствие и сосредоточиться на том, чтобы успешно выполнить дело, тем более что непредсказуемое поведение Гранжиля этому отнюдь не благоприятствовало. «Скоро мы поговорим как мужчина с мужчиной, — думал Мартен, — но прежде ты у меня все ноги собьешь. Я буду не я, коли не удержу тебя в упряжке до конца».

Когда они вышли на бульвар Опиталь, на них набросился леденящий северный ветер, от которого перехватило дыхание. Мартену пришлось поставить один из чемоданов на мостовую, чтобы поплотней нахлобучить грозивший слететь котелок. Гранжиль изливал свое дурное настроение в брани, но ветер завывал так, что приходилось кричать, чтобы Мартен его услышал. В ночной тьме с редкими вкраплениями хилых голубоватых огоньков напарники остро ощущали пустоту оголившегося бульвара, который словно становился шире от заунывного воя ветра. Идти было настолько трудно, что им казалось, будто они ползут как черепахи.

Мартен удержался от искушения пересечь Сену по Аустерлицкому мосту, который скоро вывел бы их на улицы, где не так дуло. Близость Лионского и Аустерлицкого вокзалов делала этот переход рискованным. Полиция частенько устраивала там засаду, и по мосту то и дело сновали полицейские на велосипедах, не говоря уже о немецких патрулях и жандармах, которым в столь поздний час их ноша показалась бы весьма подозрительной. Они решили пройти по набережным до моста Святого Людовика, а это означало, что им придется не меньше километра коченеть на ветру, дующем с Сены. Повернувшись спиной к вокзалу, они побрели по набережной Святого Бернара вдоль Ботанического сада. Ветер гудел в кронах деревьев, ломая засохшие ветки. Всякий разговор был бы ненужной тратой сил. Мартен принялся размышлять о том, что случилось в погребе. Удивительно, но теперь поведение хозяина злило Мартена куда больше, нежели наглость Барана. И злость на хозяина заставляла его увидеть выходки Гранжиля совсем в ином свете. Да, несомненно, напарник унизил и опозорил его, Мартена. Но возможно, Баран стремился всего лишь восстановить справедливость и отобрать часть непомерной прибыли спекулянта черного рынка в пользу двух подручных, которые, в отличие от него, за гроши рисковали своей жизнью. Ограбление вора вполне можно считать справедливым поступком, и в глазах стороннего наблюдателя сцена в погребе не была лишена некоторого комизма, в ней даже в какой-то степени торжествовала мораль. Впрочем, все эти рассуждения могли быть справедливыми лишь с точки зрения Гранжиля. Сам Мартен не усматривал в подпольной торговле и считающихся баснословными доходах ничего аморального или постыдного. Воровство и нелегальная деятельность были в его глазах вещами совершенно разными. Единственное, что он находил между ними общего, — это то, что оба промысла преследовались по закону. Тем не менее Гранжиль мог придерживаться и иного мнения, считая, что он взыскал справедливый налог с толстосума, наживающегося на людской нужде. Но ведь каждый выкручивается как может, и Жамблье было бы глупо не воспользоваться предоставившимися возможностями и своим выгодным положением торговца. Однако обделенные судьбой не склонны расплачиваться горбом за чью-то хитрость и дерзость. Им не хватает сообразительности понять, что в этой несправедливости повинны в первую очередь они сами. А уж это Мартен знал. Он, человек честный, честней поискать, и то ничего бы так не желал, как разбогатеть на черном рынке. Но ему удалось стать лишь мелкой сошкой, скромным порученцем, подпольным доставщиком, который носится взад-вперед, чтобы по куску сбывать товар жадным и вечно недовольным буржуа. Что касается его самого, то несправедливость, как он считал, коренилась в его чрезмерном благоразумии, не позволявшем ему на что-либо осмелиться, и в холодности души, не дающей воспламениться желанием. И правда, он слишком осторожен. Гранжиль, не обладающий его, Мартена, умом, — парень толстокожий, бесцеремонный и не более разговорчивый, чем утюг, — тот совсем иного склада. Ему наплевать на благоразумие. Несправедливость, по его мнению, исходит не от жертвы, а от того, кто ее эксплуатирует. Возможно, он вообще о ней не думает, об этой самой несправедливости. И наверное, правильно делает.

Когда они шли вдоль ограды Винного рынка, Мартен уловил вроде бы некоторое изменение в атмосфере. Ветер дул с реки уже не так сильно, но стал более холодным и колючим. Правую сторону лица жгло, а пальцы на ручках чемоданов совсем задубели.

Едва ступив на остров Святого Людовика, оба доставщика, не сговариваясь, свернули в боковую улочку, чтобы укрыться там от ветра. Гулявший по ней ледяной сквознячок после шквалистых порывов показался им летним бризом. Относительное затишье было непривычно для уха, даже как-то не по себе становилось. Сделав в кромешной тьме несколько шагов, напарники укрылись в воротах и опустили чемоданы на землю. Сразу стало уютно как дома.

— Почему ты занимаешься таким делом? — спросил Гранжиль.

— Каждый зарабатывает на жизнь, как умеет.

— Неблагодарное занятие. Таскаться с пудовыми чемоданами под ледяным ветром, чтобы сделать богаче какого-то спекулянтишку… Мог бы подыскать что-нибудь поприличнее. С твоими-то мозгами…

Гранжиль говорил ровным голосом. Его интонация почему-то напомнила Мартену сощуренные в насмешке кабаньи глазки.

— Хочешь предложить что-нибудь получше?

— Надо работать на себя самого. Сегодня продают и покупают все, что угодно.

— А где взять деньги? Может, одолжишь?

— Допустим, ты приберешь к рукам свинину Жамблье и еще нескольких мясников…

— Можешь не продолжать.

— Если будет мучить совесть, вернешь им долг потом, когда станешь миллионером.

— Можешь не продолжать, говорю.

Разговор принимал опасный оборот. Мартен почувствовал, что надо немедленно отправляться в путь. Во время передышки успеваешь осознать, сколько ты сделал и как сильно устал, и тогда появляются всякие мысли, а когда человек в упряжке, работа поглощает его целиком. Внезапно с языка его сорвался вопрос, который он обещал себе задать только после окончания дела:

— Скажи-ка, что это на тебя нашло тогда, в погребе?

— А что, неплохо я сработал, верно? Огреб пять штук без всяких хлопот.

— Ну знаешь, я так не думаю. Один на один с Жамблье ты волен творить что угодно. Но ведь там был я, так что ты меня подставил.

Баран не ответил. Опасаясь, как бы он не истолковал его слова превратно, Мартен уточнил:

— Только не подумай, что я требую свою долю. Напротив…

Он-то как раз надеялся, что Гранжиль предложит ему поделиться добычей. И не потому, что согласился бы. Ни в коем случае. Просто подобный жест подтвердил бы те почти уважительные мотивы, какими Баран, по предположению Мартена, руководствовался, вымогая деньги у Жамблье. Но Гранжиль и не подумал сделать этот жест, он не издал ни звука, который можно было счесть хоть намеком на предложение, — впрочем, теперь оно стало бы чистой формальностью. Все это было крайне унизительно для Мартена. Он испытывал такое чувство, будто его надули еще раз. Дорого бы он дал, чтобы увидеть сейчас физиономию Барана. Мартен представил себе его ироническую ухмылку, и одна только мысль о ней привела его в бешенство.

— Я говорю: напротив, — подчеркнул он тоном сдержанной угрозы. — В делах я признаю только честность. Пошли.

Переходя Сену по мосту Мари, Мартен встревожился. Ветер стал холоднее, но дул не так сильно. Тучи у них над головами, еще совсем недавно невидимые, стали серебристыми. В стороне Отель-де-Виль на узкой полоске неба, окаймленной серебром, появились первые звезды. Через несколько минут из-за туч могла вынырнуть луна, что сразу усложнило бы их задачу. Тень в сиянии, идущем с вышины, выглядит чернее самой темной ночи и таит в себе большие неожиданности. Но особенно опасно идти через перекрестки. На этих залитых лунным светом пространствах самый рассеянный наблюдатель невольно остановит взгляд на крадущемся силуэте прохожего, высвеченном луной, как балерина ярким пучком света прожектора.

Они уже минут пять шагали по улочкам квартала Сен-Жерве, как вдруг Гранжиль, поставив чемоданы, предложил:

— Может, поговорим?

— Давай, — отозвался Мартен, освобождаясь от ноши, — но только покороче. Мы подрядились не для того, чтобы останавливаться на каждом углу.

— Я хотел тебя спросить: почем нынче на черном рынке свинина?

— Не забивай себе голову.

— Цен я не знаю, — продолжал Гранжиль ровным голосом, в котором Мартену временами чудилась ухмылка. — Я по этой части не знаток, но, думаю, сотни по полторы за кило взять можно.

— Не забивай себе голову, говорю.

— В том кафе, где нас приняли за фараонов, мы бы запросто загнали эту свинью по полтораста франков за кило, разве нет? На двоих досталось бы самое малое пятнадцать кусков. Легко и просто. Кафе тут неподалеку. Вместо того чтобы тащиться Бог знает куда…

Искушение слегка коснулось Мартена, но уже на излете, как сожаление. Он был слишком зол на Барана, чтобы поддаться соблазну.

— И так уже сколько времени потеряли, — настаивал Гранжиль. — Пойдем.

— Ты не потянешь, — осадил его Мартен. — В таком рванье да с твоей блудливой физиономией ты не потянешь, чтоб тебя хоть на минуту приняли за настоящего торговца. Таких задрипанных босяков вроде тебя видно по полету. А про свинью любой с ходу скажет: это или ворованное, или какая-нибудь тухлятина. — Он горделиво подумал о своем котелке и ладном пальто. — Я еще могу на что-то рассчитывать, но послушай меня внимательно. Захоти я провернуть такое дельце, то не кинулся бы за тобой, малыш. И если б я вдруг сейчас это надумал, то первым делом избавился бы от тебя.

— Но-но, я же тут, я в доле.

— Это ты так считаешь, — заметил Мартен. — Но если начнешь выламываться, я тебе быстро вправлю мозги.

— Может, ты решил, что я убогий какой?

— Перво-наперво я вас так отделаю, как вам и не снилось, молодой человек. Раз и навсегда пропадет охота корчить из себя невесть что.

На этом разговор пока прекратился. Баран, обойдясь на сей раз без обычной ухмылки, пошел следом за своим компаньоном. Мартен решил, что усмирил его. Тем не менее он держался настороже, сомневаясь, что такой дерзкий малый отступится от своего. Луна все еще скрывалась за облаками, но стало светлее. Из тьмы смутно проступили очертания улицы и прилегающих проулков, и путники начали различать друг друга. Они шагали в ногу гуськом. Вдруг Мартен уловил в ритме шагов сбой. Обернувшись, он увидел, как его напарник, пересекая улицу, направляется к двери кафе, окаймленной рамкой голубоватого света.

— Пойду пропущу глоток, — невозмутимым тоном произнес Баран.

Он уже открыл дверь и ступил с чемоданами внутрь. Если б Мартен и захотел возразить, то все равно бы не успел. Остановившись на миг, он прислушался к городской тишине и догнал Гранжиля уже на пороге. Из-за громоздких чемоданов они довольно долго топтались в дверях, прежде чем им удалось раздвинуть черную портьеру, маскировавшую внутреннее освещение. Пока они освобождали себе проход, яркие отсветы плясали позади них на мостовой. Хозяин заведения был раздосадован столь неторопливым вторжением, медлительность которого граничила с издевательством. При виде чемоданов настроение у него окончательно испортилось.

— Я уже закрываю, — проворчал он. — Ничего не скажешь, удачное время вы выбрали появиться с таким багажом. — Он не сводил с чемоданов подозрительного взгляда. — Надеюсь, вы не притащили на хвосте полицию? Надо сказать, меня такие штуки…

— Подай нам подогретого вина, — оборвал его Гранжиль.

— Всё вышло.

— Подай нам подогретого вина.

Баран говорил не повышая голоса, но его требование прозвучало как приказ. Неприятно пораженный самоуверенностью угрюмого посетителя, который, чего доброго, мог быть вооружен, владелец кафе украдкой бросил взгляд на свою супругу, которая вязала носок, сидя между кассой и лоханью для ополаскивания посуды. Та подмигнула в ответ, и хозяин шмыгнул в низенькую дверь чулана. Мартен с трудом сдерживался, ему не нравилась бесцеремонность Гранжиля. Сидевшие за деревянным столом игроки в белом только что закончили партию и теперь разглядывали поздних посетителей, перешептываясь между собой. Все четверо были молоды: то ли мелкие чиновники, то ли продавцы. Игроков явно заинтересовали чемоданы — судя по недоброжелательному блеску их полуголодных глаз, они догадывались, что там находится. Мартену не терпелось убраться отсюда. Тесный, с низкими потолками зал, стены со вспученной штукатуркой, замызганный пол, жалкая обстановка — все это производило впечатление какой-то преувеличенной убогости и напоминало чересчур натуралистические театральные декорации. Притулившись у чугунной печурки, тщедушный желтоглазый человечек в рубашке с крахмальным воротничком и черном пиджаке что-то царапал на листке бумаги, прикрывая его согнутой рукой, и время от времени исподлобья окидывал всех подозрительным взглядом. Он походил не то на непременного нынче доносчика, не то на хитрого и безжалостного полицейского, который ждет своего часа. В памяти Мартена ожили воспоминания о бельвильском театре и мелодрамах поры его детства. Он вдруг подумал, что Баран принадлежит, пожалуй, к числу наиболее загадочных персонажей. Его странное лицо было одновременно открытым и непроницаемым. Ироническая ухмылка его кабаньих глазок, казалось, скрывала некую тайну. И у мертвецов на лице бывает этот отблеск иронии, пробивающийся сквозь сомкнутые веки, но лицо Гранжиля излучало еще и бесстыжую откровенность. Мартену было явно не по себе, и он безуспешно пытался объяснить или хотя бы сгладить это противоречие. Вспомнив о том, что произошло в погребе, он силился вообразить себе за бараньим лбом анархические бездны, клокочущие ненавистью и прочими страстями отщепенца, но сущность этого человека упорно ускользала от него. Мартен чувствовал в нем нечто особенное, не поддающееся его пониманию. Гранжиль тоже смотрел на него — без тени враждебности, отчасти даже с любопытством, которое, казалось, в равной степени относилось и к его одежде, к котелку, и к его лицу, — и этот живой, ни на чем не останавливающийся взгляд был весьма нескромен.

— Пейте побыстрей, — сказал хозяин, принеся подогретое вино. — Теперь уж точно закрываем. Почти одиннадцать.

Картежники тем временем поднялись из-за стола. Когда они неспешно проходили вдоль стойки, то внимательно оглядели парочку и чемоданы, по поводу которых вполголоса обменялись замечаниями, полными горькой иронии. Один из них, осмелев, носком ботинка легонько пнул чемодан и взялся было за ручку, чтобы прикинуть, сколько он весит.

— Прочь лапы! — сказал Гранжиль. — Эти цацки не для нищих.

Покраснев от унижения, парень отпустил ручку. Остальные остановились в нерешительности.

— Чего вы ждете? — спросил Гранжиль. — Ведь вы подыхаете с голоду. Поели колбасы из опилок, выпили воды из-под крана, покурили дрянной травы, а ведь того, что лежит в чемоданах, хватит, чтобы погулять недели три. Вас четверо здоровых парней. Чего вы ждете, почему не хватаете чемоданы и не смываетесь с ними? Знаете ведь, что заявлять о пропаже никто не пойдет.

Скорее смущенные, нежели разозленные, картежники молчали, поглядывая на дверь.

— Чешите отсюда, голытьба паршивая! — прервал молчание Гранжиль. — Валите на улицу и там гавкайте на проклятых спекулянтов.

Он разразился громким смехом, и Мартен с удивлением увидел у него во рту пять или шесть золотых коронок. Это открытие было для него особенно неприятным: по его разумению, золотые зубы вставляют скорее из щегольства, чем для удобства. Сам он, хотя у него и были на редкость здоровые зубы, уже давно мечтал вырвать несколько и заменить их золотыми. Ему нравилось представлять себе, как богато и вместе с тем элегантно будет выглядеть его золотая челюсть в сочетании с черным котелком. Чаще всего по таким вот деталям человека относят к тому или иному рангу, а кроме того, женщины любят ощущать в поцелуе привкус достатка. Увидев свою мечту сверкающей в пасти Барана, он испытал чувство меланхолии. Так страдает разорившийся аристократ при виде своих бывших фамильных драгоценностей, выставленных напоказ на груди и на пальцах какой-то презренной лавочницы.

Картежники убрались восвояси, с порога осыпав их градом ругательств. Писака, сидевший у печурки, тоже сгинул. Стоя за прилавком, хозяин кафе бросал на пришельцев с чемоданами нетерпеливые взгляды, тогда как его половина убирала вязанье в ящик кассы. Мартен, снедаемый не меньшим нетерпением, уже допил вино и уплатил за обоих. Однако Баран уходить не спешил. После первого глотка он достал из кармана пачку сигарет, которую положил туда Жамблье, и вытащил из нее одну. Мартен наблюдал за ним без особого беспокойства: напротив, ему даже хотелось, чтобы напарник дал ему еще один повод для ненависти. Его ожидания не были обмануты. Пачку сигарет, которая была их совместной собственностью, Гранжиль без стеснения убрал в свой карман. И это не было простой забывчивостью. Из-под полуприкрытых век Баран с любопытством наблюдал за Мартеном. Тот решил, что разумнее будет воздержаться от замечания. Пока Гранжиль раскуривал сигарету, Мартен заметил еще одну деталь, на которую раньше не обратил внимания. Из-под пиджака, грязного и заношенного, виднелся рукав нижней рубашки поразительной чистоты, из тонкого шелка. В эту минуту в кафе вошла девочка лет десяти с косынкой на голове и в накинутой на плечи пелеринке и приблизилась к стойке. Пока она о чем-то негромко разговаривала с хозяйкой, пелеринка соскользнула с ее плечика, открыв желтую еврейскую звезду, нашитую на кофте слева. Увидев этот знак, Мартен подумал о возможной облаве на евреев, ведь тогда полиция нагрянет вместе с французскими и немецкими жандармами. Владелец кафе, проследив за его взглядом, угадал причину тревоги и успокоил Мартена. Оказалось, девочка живет в этом доме и пришла с поручением от родителей. Развеяв таким образом опасения клиента, он счел себя вправе на некоторую фамильярность и спросил, указывая на чемоданы:

— У вас здесь табак?

— Нет, мясо, — ответил Гранжиль. — Свинина, совсем свежая и почти что задаром. Могу уступить тебе по полторы сотни за кило.

— Не слушайте его, — сказал Мартен явно заинтересовавшемуся хозяину. — Он мелет чепуху. Это мясо уже продано.

— Не беспокойтесь. Я так и понял, что он шутит. И потом, я никогда не покупаю наобум. Цена — это еще не все. Главное, чтобы дело было чистое. Если б я захотел, я бы давно разбогател, но при моем ремесле приходится быть осторожным. Заметьте, что из-за своей честности я теряю немалые деньги, но по мне лучше, чтоб совесть была чиста.

— Если не считать того, что ты принимаешь в своем заведении евреев, — сурово изрек Гранжиль. — В общественном месте. В одиннадцать часов вечера. Как не стыдно! На тебя стоит донести, чтобы проучить как следует. Пожалуй, я так и сделаю.

Девочка поправила съехавшую пелеринку и опрометью кинулась к двери. Обеспокоенные хозяева старались не смотреть на Гранжиля, они стояли молча, с отсутствующим видом, словно солдаты, попавшие под горячую руку унтеру.

— Не обращайте внимания, — сказал Мартен. — Он малость не в себе.

Осушив стакан, Гранжиль откинулся на спинку стула и стал пристально наблюдать за хозяевами, явно забавляясь их видом. На его лице от уголков глаз к вискам пролегли две усмешливые морщинки.

— Люди, у которых хватает на такое совести, выводят меня из себя, — продолжал он тем же тоном. — На кой черт придуманы законы, если их не соблюдать? Ну и мерзость, ну и паскудство! Да я бы таких мигом упек за решетку. Без всякой жалости! За решетку! Ах вы проходимцы, анархисты, враги нации…

— Хватит, — отрубил Мартен, — ты мне уже осточертел своей трепотней.

— Закройся. Сколько вам обоим лет?

Хозяева оскорбленно молчали, поджав губы и глядя перед собой.

— Ваш возраст, черт возьми! — рявкнул Гранжиль. — Семейное положение и прочая дребедень! Выкладывайте, да поживее!

Его было не узнать. Внезапная ярость, непонятная Мартену, сверкала в его кабаньих глазках, ноздри раздувались.

— Мне исполнился пятьдесят один год в ноябре, — забубнил хозяин, — а Люсьене сорок девять в апреле. Сочетались в двадцать седьмом году в Курбвуа. Детей нет. До тридцать седьмого года работал на Винном рынке. Судимостей не имею. Отношение к военной службе…

— Хватит. Я и так узнал больше, чем надо. Посмотрите-ка на эти тупые рожи, на эти разожравшиеся туши. Полюбуйтесь на этого красавчика, на его физиономию алкоголика: дряблое серое мясо, отвислые, трясущиеся от глупости щеки. Скажи, долго это будет продолжаться? Неужто так и собираешься жить с этакой паскудной харей? А эта уродина, мнящая себя дамой, кичливая фря из желатина с тройным подбородком и с необъятной грудью из топленого сала, лежащей на брюхе! Пятьдесят лет каждому. По пятьдесят лет паскудства. Что вы делаете на земле, вы оба? Вам не стыдно существовать? Но нет, они тут как тут, они устраиваются. Своим жиром они пропитывают вам глаза, голову, воздух, которым вы дышите. Они пачкают всё, даже цвета. Взгляните на красные щеки мадам: это цвет раздавленных на чирьях клопов. А фиолетовый, желтый, серый — когда я вижу их на его харе, меня просто с души воротит. Убийцы, верните миру цвета!

— Где он всего этого нахватался? Уморит, ей-богу, — проговорил Мартен, давясь смехом.

— Я никогда ничего не брал, — запротестовал хозяин, — ни гроша, никогда, клянусь. И Люсьена тоже.

— Замолчите, вы, поганец! — сказал Гранжиль. — Тебя же, Мартен, я буду любить всю свою жизнь. Я просто без ума от твоего котелка. Я не треплюсь, ты человек всей моей жизни. Харкни им в рожу, супругам этим! Харкни, говорю тебе, имеешь право. Глянь, как они тебя к этому подстрекают. Давай-давай, прицелься в урода, отведи душу на вязальщице.

Мартен так хохотал, что плюнуть просто не смог бы. Баран схватил пустой стакан и со всего размаху запустил им в полку, где он разбился о чрево полной бутылки. Хозяева не осмеливались даже повернуть головы, чтобы оценить нанесенный ущерб. Мартен хотя и не одобрял учиненного погрома, тем не менее смеялся до слез.

— Хороший ты парень, — сказал ему Гранжиль, — до чего ж я тебя люблю, добрая душа. Ты робкий, как девица на выданье, но я не могу перед тобой устоять. Твои чемоданы я готов нести хоть до Гавра, пешком, на коленях, как угодно, куда угодно. Пошли. Я не хочу их больше видеть. Никогда.

Подхватив чемоданы, он направился к двери, бросив через плечо хозяевам:

— Уроды, я не желаю вас знать! Я изгоняю вас из своей памяти.

Обрывки туч еще сновали под звездами, но небо очистилось. На противоположной стороне улицы на выбеленные луной фасады падали тени от крыш. Боковые улицы изредка прочерчивали ночь светлыми поперечинами. Мартен шагал легко. Баран покорил его. Мартен простил ему все, как прощают мальчишке-проказнику; он забыл погреб, предательство, сигареты, загадку его личности и золотые зубы. Впрочем, теперь Гранжиль уже не казался ему таким загадочным: он словно распахнул вдруг всю свою душу.

— И все ж таки они тебе ничего не сделали, — сказал Мартен, пройдя несколько шагов. — Говоришь, они не красавцы. Согласен. Но куда им теперь деваться? Да и потом, какое это имеет значение? О красоте я могу с тобой поспорить. Красота далеко не всегда говорит о том, что внутри. Тот, кто собирается судить по вывеске…

— Не напрягай извилины, — сухо оборвал его Гранжиль.

Однако Мартен не обиделся. Он снова простил проказнику, но приподнятое настроение куда-то исчезло. Вдобавок он вспомнил о деле, и яркий свет луны вселил в него тревогу. Однако Мартен не решался попросить Барана, чтобы тот потушил сигарету, которая могла выдать их полицейскому.

— Скажи-ка, давно ты вставил себе золотые зубы?

— Года два назад.

— Выходит, уже при немцах? Интересно, во сколько тебе это обошлось?

Гранжиль не ответил. У него было плохое настроение. В этом хитросплетении улочек квартала Архивов, куда они углубились с Мартеном, ему никак не удавалось сориентироваться, и он не представлял, как отсюда выбраться. Мартен упивался сознанием своей в некотором роде власти над напарником и считал, что пока может не опасаться капризов его настроения. Сам он шел по лабиринту Маре, этого старинного района, уверенно, как среди бела дня. Уже больше пяти лет живя на улице Сентонжа, он знал в округе каждый камень. Мартену хотелось рассказать своему спутнику о здешних уютных уголках, показать ему кафе, в которых любил сиживать, но он догадывался, что подробности его жизни вряд ли того заинтересуют. Золотые зубы Гранжиля, его тонкое белье, случайно увиденное Мартеном в кафе, и речи, с которыми он обрушился на хозяев заведения, выделяли его в ту категорию человечества, о которой Мартен имел лишь самое смутное представление, не умея определить ее. Утверждение Гранжиля, будто он маляр, было всего лишь попыткой скрыть свое настоящее лицо. Этот парень наверняка не занимался никаким постоянным ремеслом и вместе с тем не был ни сутенером, ни профессиональным шантажистом. Его ловкий финт в погребе явно был случайным. С другой стороны, человек, перебивающийся случайным заработком, не вставляет себе золотых зубов и не щеголяет в шелковом белье.

Они шагали молча. Мартен страдал от одиночества и корил себя за озлобление и гнев. Воспоминания о Мариетте, навеянные близостью родных пенатов, вскоре завладели им целиком. Мысленно он снова принялся рассказывать самому себе то, что поведал Гранжилю, когда тот заходил к нему на улицу Сентонжа перед визитом к Жамблье: «…У меня к тебе есть чувство, говорит она, ты для меня не абы кто, но у меня своя жизнь, и главное — это быть независимой когда хочу, где хочу, и чтоб никакой тип в брюках не требовал у меня отчета. Послушай, Мариетта, отвечаю я ей, я не могу привязать тебя к ножке кровати. Имей в виду, многие на моем месте уже давно наградили бы тебя парочкой оплеух. Однако это не в моем характере. Женщина — она всего только женщина, но ее желания я уважаю. Только предупреждаю тебя, пораскинь мозгами. Жизнь, какую я тебе обеспечиваю, — это как-никак хороший бифштекс, аперитив и кино. Что до чувства и остального-прочего, то такого тебе тоже поискать. Что это ты себе воображаешь? — это она мне. Уж чего-чего, а вашего брата хватает, стоит только нагнуться и подобрать… Она сидела вон там, на краю стола, склонив голову, и глядела исподлобья с этаким, знаешь, видом. Ну, тут я, конечно, не стерпел и врезал ей пару раз по мордасам. А она мне в ответ: „Скотина, я все расскажу любовнику…“».

К концу рассказа перед ним в очередной раз встал вопрос, вернется ли она.

— Как ты думаешь, она вернется? — повторил он вслух.

— Кто?

— Мариетта, я ведь тебе рассказывал.

— Да плевать мне на это.

— Я, кажется, говорю с тобой вежливо.

— Сколько ей лет, твоей милашке?

— Пятьдесят пять, — простодушно ответил Мартен.

— Тогда вернется.

— Да ей больше сорока пяти и не дашь. А сложена — ты бы видел! Плечи! Сисек — сколько душа просит. И задница как у трех баб разом. В общем, то, что я называю женщиной.

— Действительно, жаль будет, если не вернется. С другой стороны, она уже не первой молодости. На твоем месте я бы, пожалуй, воспользовался этим, чтобы обрубить концы. У твоей толстухи Мариетты уже не за горами ревматизм и все такое прочее. Да и нрава она не особо покладистого, как я погляжу.

— Я люблю ее. Так что об этом речи нет.

— Тогда будь спокоен, старина. Ты еще увидишь ее, свою куколку. Даже самым фигуристым бабам, в самом соку, не всегда удается подцепить парня, готового их содержать. А твоей пятьдесят пять. Да она вернется без всякого зова.

— Заметь, — сказал Мартен, которого явно не устраивала перспектива такого корыстного возвращения, — заметь, что Мариетту, когда мы сошлись, деньги не интересовали. На хлеб я зарабатываю, это само собой, но для женщины, которая мечтает о роскоши, такая жизнь все-таки не сахар. Не хочу хвастать, но эта женщина любила меня взаправду. И, я уверен, все еще любит.

— Ну что ж, тем лучше. У тебя есть все, что нужно. Чего тогда скулишь?

Мартен почувствовал в тоне Гранжиля раздражение и вновь погрузился в горестные размышления. В какой-то момент ему почудились впереди приближающиеся шаги, но, прислушавшись, он ничего не уловил. Гранжиль наконец выбросил сигарету. Они подходили к перекрестку, и густая тень, в которой они шли бок о бок, обрывалась у залитой лунным светом полосы шириной в несколько шагов. Когда они ступили на противоположный тротуар, из тени, шагах в трех, послышался повелительный мужской голос:

— Стойте! Что у вас в чемоданах?

— Прежде чем разговаривать в таком тоне, — заметил Мартен, — надо бы показаться людям.

Он сразу же различил на фоне светлых ставней лавчонки силуэт полицейского, но, притворяясь, будто никого не видит, мог позволить себе пренебречь окликом и выигрывал тем самым несколько секунд, которых хватило на то, чтобы выйти из освещенного пространства, где компаньоны находились в чересчур невыгодном положении по отношению к полицейскому.

— Полиция, — объявил тот. — Вы видели форму. Не валяйте дурака.

— Раз вы так говорите, я вам верю. Во всяком случае, я очень рад, что встретил вас. Я как раз искал человека, который мог бы показать мне, как пройти на улицу Севинье.

— Она у вас за спиной.

— Не может быть! Ты слышишь? Улица Севинье у нас за спиной. А все из-за тебя…

Чтобы поддержать игру, Гранжилю следовало бы пуститься в возражения и завязать с Мартеном дискуссию, в которой полицейскому волей-неволей пришлось бы выступить в важной и почетной роли третейского судьи, что создало бы атмосферу непринужденности. Но Гранжиль, ничего не поняв, стоял как истукан.

— Вам сейчас покажут дорогу, — сказал полицейский. — Следуйте за мной в участок.

Это был угрюмый и въедливый южанин. Похоже, ревностным исполнением своих обязанностей он пытался отыграться за свою неудавшуюся жизнь. Мартен почувствовал, что партия будет трудной.

— Послушайте, господин полицейский. Я не собираюсь заговаривать вам зубы. Дело вот в чем. Утром я решил съездить взглянуть на свое владение в Верьере. По правде говоря, в это время делать там особенно нечего, но меня толкала в шею жена. Мне не хотелось ей перечить, особенно если учесть, что в конце следующего месяца ей рожать. А вы знаете, что такое женщина в положении. Вы, наверное, женаты, господин полицейский…

— Я женат, — неохотно процедил тот, — но детей у меня нет.

— И правильно, господин полицейский. В наше время от детей больше неприятностей, чем радости. У меня-то их пятеро, так что я знаю, что говорю. Но раз они есть, куда от них денешься, верно? Короче, приезжаю я в Верьер ровно в одиннадцать. Мой слуга, как обычно, встречает меня на вокзале…

— Это он, что ли? — спросил полицейский.

— Он самый. Может, пороху он и не выдумает, но малый надежный. Сами посудите, он служит в нашей семье с пятнадцати лет.

— Понятно, — сказал полицейский. — Славный парень, хотя и простоват, а?

Он издал снисходительный и понимающий смешок. Мартен поставил чемоданы на тротуар. Баран, чуть нагнувшись, тоже поставил свою ношу. А когда стал выпрямляться, то нанес полицейскому сокрушительный удар в челюсть, отчего тот, не издав ни звука, осел и повалился кулем. Гранжиль наклонился над лежавшим, обшарил мундир и, сдернув с головы полицейского чудом удержавшуюся на ней фуражку, отшвырнул ее шагов на пятнадцать, на середину мостовой. Козырек заблестел в свете луны.

— Драпаем, — сказал Мартен. В густой тьме тротуара он скорее угадывал, чем видел действия своего напарника.

Подхватив чемоданы, они быстро зашагали прочь, не обменявшись ни словом и торопясь свернуть на ближайшую улицу. Тут луна светила уже вовсю, и они пошли гуськом, прижимаясь к стенам, чтобы укрыться в узкой полосе тени у самых домов. Лишь когда они миновали второй поворот, Мартен излил свое недовольство:

— Считай, мы влипли. Можешь гордиться собой, у тебя это славно получилось. Того и гляди, нас накроют, а за такое дело — сам понимаешь… Давай-ка ноги в руки.

— Не понимаю, чего ты трясешься. Фараон лежит без памяти, когда-то он еще оклемается.

— Вот-вот, — хмыкнул Мартен. — Стоит ему очухаться, и он сразу схватится за свисток. Не пройдет и пяти минут, как вся полиция Третьего округа откроет на нас охоту.

— Я бы очень удивился. Его свисток у меня в кармане.

Мартен невольно восхитился предусмотрительностью Барана, но вслух, понятное дело, ничего не сказал. Он злился на Гранжиля за то, что тот в непростой ситуации осмелился проявить инициативу, тогда как инициатива должна была исходить от него, Мартена, и только от него. Борясь с одышкой, он таил в себе злобу, чтобы не расходовать понапрасну дыхание и сохранять взятый темп: ему по-прежнему чудился позади топот полицейских.

— Ни к чему так выкладываться, — сказал Гранжиль, — все тихо.

— Если фараоны на велосипедах поджидают нас на одном из перекрестков, не надейся, что они протрубят в охотничий рог!

— Ладно, кончай. По-моему, все обошлось как нельзя лучше.

— Если не считать того, что по твоей милости меня могут сцапать в моем собственном квартале. Но тебе на это наплевать. Я бы и сам, без твоей помощи, управился с фараоном. Вот ты и решил все сделать по-своему.

— Не в этом дело. Мне просто пришла охота поразвлечься.

— Что ты мелешь? Издеваешься надо мной?

— Ты становишься утомительным, — вздохнул Гранжиль.

— Слушай, твои дурацкие шуточки меня уже достали. Оно, конечно, приятно развлекаться за чужой счет. И золотые зубы — приятно. Но знаешь, есть еще и приличия, хоть какое-то уважение к людям.

— Вот что, если будешь нудеть, я уйду и оставлю тебя тут с твоими чемоданами.

— Хотел бы я на это посмотреть.

— Удалюсь в свете луны, засунув руки в карманы, только и всего. Меня уже не удивляет, что твоя Мариетта тебя бросила. В глубине души она всегда считала тебя занудой. А пятидесятилетние курочки любят, чтобы их петушок был побойчее. Ты просто оказался не тем, кто ей нужен.

Неожиданно один из чемоданов Гранжиля обо что-то ударился. Это оказался Мартен. Выпустив свою ношу из рук, он принялся кричать:

— Поставь-ка чемоданы, нам надо поговорить! Я твоей трепотней уже сыт по горло. Пусть меня заметут, раз уж такое дело, но тебя я проучу.

Задыхаясь от быстрой ходьбы и от подступавшего бешенства, он ринулся на неприятеля, наклонив голову и почти не видя его. Гранжиль схватил его за запястье и, получив несколько весьма чувствительных ударов по ребрам, сумел перехватить другую руку. Мартен дергался, пытаясь вырваться, но его запястья были зажаты мертвой хваткой, так что каждый рывок грозил ему вывихом. В бешенстве он принялся бодать противника головой в грудь. Гранжиль, смеясь, отступил к стене дома. Мартен, изогнувшись и приплясывая на месте, упорно продолжал наносить удары головой, словно надеясь вмуровать Гранжиля в стену. Он бодался так неистово, что его пальто треснуло на спине по шву, а сам он издавал в такт своим отчаянным наскокам звуки, напоминавшие хриплый лай.

— Полегче, полегче! — приговаривал Гранжиль. — Так недолго и дом развалить. Забавляйся, если охота, но не поломай себе что-нибудь.

В конце концов, опершись о стену, он стряхнул с себя Мартена и оттолкнул к чемоданам.

— Пошли отсюда, — мягко сказал он, отпустив его запястья. — Уже поздно, а мы еще не добрались до места.

— Я потерял котелок, — пробормотал Мартен.

Достав карманный фонарик, Гранжиль принялся искать котелок, который оказался у края тротуара. Стряхнув с него пыль и вернув ему первоначальную форму, он водрузил его на голову своего компаньона, который стоял понурясь и бессильно уронив руки.

— В путь, — сказал Баран. — Самое трудное впереди. Когда минуем бульвары, впереди будет опасный подъем. Тебе придется думать за двоих.

Мартен взял чемоданы. На стылой сини неба сверкали луна и звезды. На подходе к заставе Сен-Мартен в лунном свете начали появляться силуэты прохожих, и перестук женских башмаков долго отдавался в ночи. Когда они уже собирались пересечь цепь бульваров, им пришлось остановиться, чтобы пропустить группу немецких солдат на велосипедах. В касках, с карабинами через плечо велосипедисты бесшумно катили по направлению к Опере. Доставщики вступили в опасную зону. Прежде всего следовало держаться подальше от зданий, в которых разместились службы немецкой армии, — подступы к ним охранялись полицией. Их маршрут, представлявший собой ломаную линию, должен был вывести их через квартал заставы Сен-Дени и квартал Рошешуар к цирку Медрано. Без двадцати двенадцать они добрались до сквера Монтолона и начали взбираться на Монмартрский холм. Где-то вдалеке на западе забухало зенитное орудие. После того как они пересекли бульвары, им не раз приходилось хорониться в темных углах от полицейских, пеших и на велосипедах. Дважды их судьба висела буквально на волоске. В эти моменты Мартен терялся и выглядел совсем беспомощно. Его беспомощность компенсировалась отменным хладнокровием и властностью Гранжиля. Теперь уже он казался главой их предприятия и, как бы сам того не замечая, руководил им. Мартен, впрочем, не оспаривал его решений, но иногда слегка саботировал, словно желал провала этой экспедиции, перестав, по-видимому, считать ее своей.

После долгого пути подъем показался им тяжким. Баран подстраивал свой шаг под поступь Мартена, выдававшую крайнюю степень усталости. Где-то далеко в нескольких местах били зенитки — глухо доносившимися редкими залпами, которые постепенно учащались. В случае воздушной тревоги следовало опасаться полицейских патрулей, более многочисленных и особенно опасных: в мельтешении нарядов гражданской обороны их будет нелегко заметить.

— Если б ты не был так скверно одет, — брюзжал Мартен, — мы могли бы зайти в убежище. Там мы ни у кого не вызовем подозрений со своими чемоданами. Правда, в таком тряпье тебя сразу примут за вора.

— Это верно, вид у меня бандитский. Но если сирены завоют, когда мы дойдем до бульвара, можно будет залечь в моей берлоге. Я живу неподалеку.

Тревогу объявили, когда они подходили к проспекту Трюдена.

Просторная мастерская была хорошо обставлена. Гранжиль задернул стеклянную стену занавесом из синей саржи и, облачившись в домашний халат, заглянул в еще не остывшую печку. Там была только теплая зола. Мартен поставил чемодан на пол. Стоя возле двери, он внимательно и враждебно оглядывал мастерскую. Шкаф, сундук, мольберты, диван, кресла, столы — каждый из этих предметов обстановки, казалось, был для него объектом размышлений. Гранжиль дружелюбным тоном пригласил его сесть. Мартен не двинулся с места. Он кивнул в сторону столика у стеклянной стены, на котором были расставлены пастельные рисунки Гранжиля, изображавшие полуодетых женщин с грудью наружу или в высоко задранной комбинации. Одна из них, совершенно голая, была в туфлях на высоких каблуках и в шапокляке на рыжих кудрях.

— Твоя работа?

— Моя. Я сбываю их в лавчонки на площади Тертр и дальше. На такое покупатели всегда найдутся. А когда пришли немцы, стал выменивать их на съестное. Позавчера за одну голую красотку целый окорок получил. Но теперь таких рисунков я делаю меньше, чем прежде. Если повезет, то, наверное, смогу совсем бросить это дело.

Мартен еще некоторое время разглядывал рисунки, потом прошел в середину мастерской.

— А это?

На мольберте был писанный маслом городской пейзаж — вполне вероятно, тот самый, который они созерцали днем через витрину кафе на бульваре Бастилии. Мартен видел лишь хаотическое смешение цветовых пятен. Рисунок же был четок. Черная линия, тяжелая, как свинцовая перемычка в витраже, окаймляла здания, но цвет, выходя далеко за контуры, создавал собственную гармонию, далекую от рисунка, с которым он совпадал лишь отчасти. На полотне значилась подпись: «Жилуэн».

— Это моя настоящая работа, — ответил Гранжиль, — моя отрада и мое мучение. Мои полотна начинают продаваться, но я создаю их для себя и только для себя. Плевал я на критиков и торговцев. Нравится им это или нет, но в них я вкладываю всего себя. Свое сердце и свою правду.

Гранжиль говорил все это с пылом, неожиданным для Мартена. Маленькие глазки на его бараньей физиономии излучали уже не иронию, а воодушевление, вдохновенную и взыскательную радость. Он достал женский портрет в рамке и поставил его на мольберт. Здесь манера художника проявлялась еще нагляднее, чем в пейзаже в серых тонах. Женщина была нарисована сидящей у окна. Уверенно проступал ее четко очерченный силуэт. Поток багряного света, исходивший от букета тюльпанов, озарял половину ее лица, тогда как голубизна неба ложилась на лоб нежной дымкой, истекавшей словно из голубизны ее глаз. Цвета же, принадлежавшие, так сказать, самому лицу, выплескивались с него на оконные стекла, образовывая на них радужные пятна.

— А это тебе нравится?

— Мне это до фени, — ответил Мартен со сдержанной свирепостью.

Выражение лица у Гранжиля изменилось. В его кабаньих глазках потух огонек энтузиазма, и взгляд исполнился меланхолией. Но почти тотчас же физиономия Барана осветилась той слегка отчужденной иронией, в коей художник, похоже, уверенней всего обретал душевное равновесие.

— Быть может, ты предпочитаешь Жилуэну Гранжиля? Впрочем, не буду настаивать. Ты ведь скажешь, что на Гранжиля тебе наплевать точно так же, как и на Жилуэна, а меня это огорчит. Давай-ка подумаем лучше о чемоданах. Пока не доберемся до мясника, мы друзья по гроб жизни.

Гранжиль запустил руку в карман и, достав оттуда пять тысяч франков, которые он отобрал у Жамблье, протянул их Мартену:

— Держи, пока я не забыл. Отдашь их этому простофиле, который так легко с ними расстался. Порадуешь его.

Взяв деньги, Мартен положил их в бумажник.

— Когда мы придем к мяснику, — сказал он, — я заплачу тебе четыреста пятьдесят франков, как договорились с Жамблье.

— Если забудешь, я сам тебе напомню. А теперь садись. До отбоя тревоги я успею приготовить нам по чашке кофе.

Мартен уселся в кресло. Оставшись в одиночестве, он попытался подвести итог впечатлениям и обидам, но усталость и какое-то отвращение ко всему, даже к жизни, притупляли его умственные способности и не позволяли прийти к какому-либо выводу. То, что Баран вернул пять тысяч франков, из-за которых Мартен вышел из себя, вроде следовало бы записать Гранжилю в актив. Однако Мартен злился на этот неожиданный жест, словно чуял в нем какой-то подвох. Поступки напарника не причинили Мартену особого вреда, и его недовольство, смутное, лишенное серьезных оснований, относилось главным образом к манере того держать себя. К его озлоблению примешивалось неудовлетворенное любопытство по поводу постоянной иронии, за которой укрывался Гранжиль, и секрета двуличия, благодаря которому художник мог так легко выступать в двух ипостасях. История их знакомства представлялась ему теперь чередой неясностей и двусмысленностей. В конце концов Мартен уснул — с ощущением, что его обманули.

Вошедший в мастерскую Гранжиль остановился при виде своего спящего компаньона. Мартен храпел, приоткрыв рот и положив руки на подлокотники кресла, он сидел прямо, и его черный котелок был слегка сдвинут на затылок. Гранжиль бесшумно приблизился, открыл блокнот для эскизов и принялся рисовать. Сильно нажимая на карандаш и почти не отрывая его от бумаги, он набросал вначале поясной контур туловища, а затем с той же тяжеловесной, но уверенной медлительностью изобразил круглую физиономию Мартена. Похоже, Гранжиль остался доволен своей работой. И не только потому, что портрет получился похожим: он решил, что сумел выразить в этом наброске внутреннюю сущность Мартена, которую до сих пор предощущал и почти разгадал, не будучи в состоянии определить точно. Глядя на рисунок, он, как ему показалось, понял, что мужская честность — это чувство верности самому себе, вызываемое уважением к собственному образу, каким он отражается в зеркале социальной жизни. По его мнению, это было справедливо и для Мартена, и для всех носящих гордое звание среднего француза. Что касается самого Гранжиля, то он, считая себя тоже человеком честным, был убежден, что повинуется соображениям более высокого порядка, не нуждающимся в этом зеркале, и пользовался им лишь изредка, как бы для контроля. Шутки ради он дополнил свой набросок, пририсовав массивную серебряную подкову, приколотую к галстуку, и подписал внизу листа дату. Когда он закрывал блокнот, раздался телефонный звонок. Мартен проснулся, с удивлением огляделся и поправил на голове котелок. Аппарат стоял на столике шагах в трех от кресла, в котором он сидел.

— Луиза? — говорил Гранжиль. — Добрый вечер… Меня тут не было, я устроил себе вечер отдыха… Нарядился гангстером… честное слово, не смейся, я даже принес неплохую добычу. Я играл роль злодея, анархиста, законченного негодяя… Чрезвычайно забавно, уверяю тебя… Вовсе нет, это, напротив, очень легко, слишком легко. Тиранами становятся самые добрые, я всегда так считал… Что? Нет, не стоит преувеличивать. Так, опереточный громила. Должен тебе сказать, я играл еще и демона-искусителя… как раз нет… Тем более что под конец я даже расчувствовался…

Не отнимая трубки от уха, Гранжиль обернулся. Позади него стоял Мартен и пристально смотрел на него.

— Мразь, — кратко произнес Мартен.

— Я расскажу тебе обо всем завтра, — заторопился Гранжиль. — Надеюсь, ты повеселишься не меньше, чем я. Хотя, по сути, это скорее печально… Хорошо… Минутку…

Мартен схватил трубку, пытаясь вырвать ее у него из рук.

— Я скажу ей пару слов, твоей потаскухе.

Гранжиль не стал сопротивляться и нажал на рычаг, прервав разговор. Мартен с такой яростью швырнул трубку на пол, что она раскололась.

— Подонок, теперь я все понял. Выходит, ты решил надо мной поизгаляться. Я-то принял тебя за неудачника, хотел помочь тебе, а ты — ты посмеивался в кулак, думая о своем счете в банке. Уже одно это подлость. Ты обязан был отказаться, оставить эту работу тому, кто в ней в самом деле нуждался. Но господину вздумалось прогуляться по ночному Парижу. Господин искал приключений. На улице Лапп все позакрывали, и тебе этого недоставало. Повтори же это, подонок, повтори, что ты играл злодея, главаря…

— Мартен, не сердись. Сейчас я тебе все объясню…

Гранжиль хотел снять с себя обвинение в дешевом дилетантстве — самом постыдном, самом непростительном преступлении в глазах человека, трудом зарабатывающего себе на жизнь и имеющего преувеличенное представление о значимости если не роли своей, то действий. «Нет, — думал он, — я пошел с ним в погреб не как дилетант; я поддался серьезному, чисто человеческому любопытству, и то же самое любопытство толкнуло меня на эту проделку с Жамблье, стремление не довольствоваться первым впечатлением, а копнуть глубже, взбаламутить это болото». Тем не менее он не сказал это вслух, осознавая в глубине души, что в его поведении было нечто от игры или, по меньшей мере, от поисков эстетического наслаждения.

— Не нужны мне твои объяснения, — кипел от негодования Мартен. — И потом, тут нечего объяснять. Ты забавлялся как девка, не заботясь о последствиях. Да-да, как девка. Я зарабатываю себе на жизнь, мне приходится нелегко. А ты влез в мою работу, ты сделал все, чтобы мне подгадить.

— Ну все, будет, — сухо отрезал Гранжиль. — Работу, которая от меня требуется, я сделаю, и Жамблье не останется в накладе.

— Плевать мне на это. Ты влез в мою работу.

— Вот заладил: моя работа, моя работа… Уши вянут. Котелок — это, конечно, неплохо, но тебя заносит уже до цилиндра.

Пожав плечами, Гранжиль отошел. Мартен обернулся. Взгляд его упал вначале на столик, где были расставлены распаляющие воображение рисунки с голыми красотками, а затем на женский портрет, стоявший на мольберте. Ни секунды не колеблясь, он устремился к мольберту, сжимая в руке карманный нож. Всадив лезвие в самую середину неба, он распорол портрет сверху вниз и справа налево.

— Я тоже умею забавляться с чужой работой…

Он нагнулся было к пейзажу, стоявшему под мольбертом, но на него уже навалился Гранжиль. Пока они боролись, завыла сирена отбоя воздушной тревоги, и Мартен даже не услышал стона, который издал его напарник, когда лезвие ножа вошло ему в живот.

Мясник предложил Мартену холодный ужин, но он согласился только на стакан вина. Осушив его залпом, он застыл на стуле, на который плюхнулся, едва войдя в чулан. Последний участок пути его совсем вымотал. Мясник твердил, что он не понимает, как можно было в одиночку преодолеть такой крутой подъем с ношей более чем в сто кило. Но Мартен не слушал его. Он разглядывал свои руки, дрожавшие от усталости, и все еще чувствовал на затылке и плечах кожаную лямку, которой он связал чемоданы. Во время пути от мастерской до лавки мясника, всецело поглощенный физическими усилиями, он, словно вьючная лошадь, думал одними лишь мускулами. Теперь его сознание, еще наполовину затемненное тошнотворной усталостью, мало-помалу прояснялось. Отчетливая картина, всплывая из глубин памяти, завладевала его мыслями. Это было воспоминание о турецком солдате, которого он проткнул тесаком в 1915 году. О свежем трупе, лежавшем на правом боку скрючившись, с прижатыми к окровавленному животу руками. Так ясно, так правдиво, как сейчас, этот образ никогда еще не представлялся Мартену.

Обескураженный молчанием гостя, мясник ушел в лавку взвешивать свинину и укладывать куски мяса в ледник. Мартен не заметил, как тот вышел. Он смотрел на мертвеца. Время от времени от трупа турка отделялся труп Гранжиля и тотчас пропадал. Мартен, смутно осознавая свое мошенничество, пользовался этим совмещением трупов, чтобы оправдать свое преступление: «Тогда была война. По мне, так пусть бы себе жил. Я не злодей. Но если б не он, то я. Человек не всегда свободен в своих поступках. Вот где правда. Человек не всегда свободен в своих поступках». Мясник тем временем звонил по телефону:

— Алло! Жамблье?.. Это Маршандо. Вес правильный. Да, передаю ему трубку… Спокойной ночи.

Мартен дотащился до прилавка, где стоял телефонный аппарат.

— Да, это я. Он мертв… деньги он мне отдал… Не суйтесь не в свое дело. — Положив трубку, он сказал мяснику: — Я сейчас уйду. Но сначала дайте мне конверт и марку.

Он достал из бумажника пять тысяч франков, которые ему вернул Гранжиль, запечатал их в конверт и надписал на нем адрес Жамблье.

— Еще стаканчик вина? — предложил мясник. — Или глоток коньяку? У меня найдется.

— Спасибо. Могу я оставить у вас чемоданы? Я зайду за ними завтра вечером между шестью и семью.

Мартен вышел, не отвечая на любезности мясника. Было полвторого ночи. Ветер, тоненько подвывая, дул на безлюдных улицах. Мартен шагал в лунном свете, нимало не заботясь о том, что его может увидеть полицейский, он даже не думал об этом. Когда он шел с четырьмя чемоданами из мастерской Гранжиля, он тоже не прятался и брел по оживленным после отбоя тревоги улицам, не думая об опасности.

Его неотступно преследовал образ убитого им турецкого солдата. Мертвец одиноко лежал на выступе скалы, словно на специально для него предназначенном ложе, и ничто вокруг него не напоминало о сражении, в котором он пал. «Человек не всегда свободен в своих поступках», — твердил себе Мартен. Но мало-помалу мертвец раздваивался. Как при двойном экспонировании, тело Гранжиля поначалу было всего лишь смутным отпечатком на трупе солдата, но потом все яснее выделялось на его фоне. Иногда Мартену удавалось совместить оба силуэта в один, но фигура Гранжиля тотчас занимала свое место. Две головы, два торса вырисовывались раздельно. В конце концов рядом легли два мертвеца: солдат в мундире и художник в распахнутом халате поверх окровавленной одежды. Вид Гранжиля был не так уж страшен. Соседство солдата делало его смерть одной из неизбежностей войны. «Человек не всегда свободен в своих поступках», — вновь подумал Мартен. Внезапно труп турка отступил к горизонту его памяти и сгинул. Вокруг мертвого Гранжиля, лежавшего теперь посреди беспорядка разбросанных полотен и опрокинутого мольберта, возникла обстановка мастерской. Кровь вытекала из двух ран, на животе и на боку, и пропитывала одежду Гранжиля. Лужица крови расползалась на пейзаже бульвара Бастилии в серых тонах подобно солнечному закату. Впервые после трагедии Мартен почувствовал себя наедине с совершенным им убийством. Первая его мысль была о консьержке. Он представил себе ее исполненное укоризны лицо и осознал, что стал врагом общества. Тем временем он добрался до пересечения улиц Аббатис и Равиньяна. Ледяная пустынность перекрестка вызвала у него головокружительный страх. У консьержки было суровое лицо. Она стояла в центре группы, в которой он узнавал соседей по подъезду, коммерсантов улицы Сентонжа, родственников, брата Анри, который держал закусочную на маленькой улочке Шартра, кузенов из Менильмонтана, компаньонов по работе, друзей детства. Они переговаривались между собой: «Кто бы мог ожидать такое от Мартена?» На этих лицах из привычного мира, на которых он обычно искал отражение собственной личности, он обнаруживал свой лик убийцы и смутно различал уготованную ему кару. Он, самый общительный из людей, уже был приговорен к вечному одиночеству перед этими сурово нахмуренными лбами. Между ним и консьержкой вырастало непреодолимое расстояние. Никогда больше не осмелится он написать письмо брату Анри, навестить кузенов из Менильмонтана. По улице он будет ходить, избегая взглядов бывших компаньонов и делая вид, что никого не узнаёт. С работодателями будет разговаривать без былой самоуверенности. Перестанет торговаться с ними.

На безлюдных улицах Монмартра лунный свет обострил в нем чувство одиночества. Провалы теней таили в себе сплошное отчаяние. Мартен позабыл о Гранжиле, думая только о преступнике, коим он стал. Шел он быстро. Если б не усталость, он пустился бы бегом, чтобы удрать от этого одиночества и, быть может, оказаться среди других людей, незнакомых, для которых он и сам был бы незнакомцем. Мартен углубился в пугающие своей чернильной теменью улочки. Ему, обмирающему от страха, казалось, что на площади Пигаль он наконец найдет человеческое присутствие, в котором так нуждался. Много раз ему чудились какие-то отголоски, но, когда он вышел на площадь, она предстала ему белой от лунного света и пустынной. Только один немецкий солдат торопливо шагал по тротуару. Мартен бросился ему вдогонку. Встревоженный, солдат остановился и спросил:

— Вы хотите мне что-то сказать?

Мартен развернулся, сошел с тротуара и поспешил прочь. Солдат проводил его взглядом, проворчав:

— Verrückt, der Mann.

Под луной площадь была безобразно голой. Балюстрада метро, тротуары, иссякший фонтан с опустевшей чашей в чередовании холодного яркого света и непроглядно черных теней приобретали грубую, режущую глаза рельефность. Находясь в центре всех этих безжизненных улиц, берущих от нее начало, площадь, казалось, рассылала в бесконечность пустоту и тишь. Мартен брел без всякой надежды, но вдруг, подходя к пятачку в центре площади, отчетливо услышал звук голосов, доносившийся, похоже, с улицы Пигаль. Он ускорил шаг. Улица была погружена во тьму. На рубеже тени и света он увидел человека в черном пальто, беседующего с другими людьми, невидимыми в ночи. Когда он оказался в нескольких шагах от группы, неизвестные умолкли, и из темноты выступили двое полицейских.

— Что вы тут делаете? — спросил один из них.

— Возвращаюсь домой. Представьте, меня застигла воздушная тревога. Я был у друзей и уже собрался было уходить…

Избавившись от гнета одиночества, Мартен говорил свободно, с воодушевлением, в котором сквозило чуть ли не ликование.

— Отбой тревоги дали в двадцать минут первого. А сейчас два.

— Я знаю. Сейчас я вам все объясню…

Человек в штатском, до сих пор не вступавший в разговор, подошел, чтобы получше разглядеть Мартена.

— Берите его, — скомандовал он полицейским.

Мартен сопротивлялся — поскольку единственным его чаянием было провести ночь в участке, он решил вести себя дерзко. Полицейские зажали его с двух сторон, угощая тычками в ребра. Уперев кулаки в бедра, они с силой поддавали Мартену локтями. Группа двинулась во тьму, спускаясь по улице Пигаль. Из ночного кабаре с потушенными огнями едва просачивалась музыка.

— Вы не имеете права, — бубнил Мартен. — Вы еще попомните меня, будь вы хоть трижды фараоны.

Полицейские отвечали на это лишь тычками локтей, точными и чувствительными. Мартен успокоился — он наконец обрел пристанище, где до завтрашнего дня сможет спастись от тишины, от одиночества, от взглядов консьержки и друзей. Он уже чувствовал себя свободней и думал о человеке, которого убил. Его душа начала наполняться тихой грустью, сердце щемило дружеским сочувствием к убитому.

Они вышли на перекресток, залитый лунным светом. Инспектор, шагавший впереди, остановился и сделал им знак остановиться. При мысли о том, что его, быть может, отпустят на все четыре стороны, Мартен не на шутку встревожился. Здесь было так же пустынно и жутко, как и на площади Пигаль. Инспектор держал в руках плоский прямоугольный предмет, завернутый в газету. С неуклюжей, порывистой поспешностью он принялся разворачивать пакет — толстые шерстяные перчатки мешали ему. Его словно охватило нетерпение.

— Ты знал художника по имени Жилуэн?

— Нет, — ответил Мартен.

Инспектор сунул ему под нос блокнот в серой полотняной обложке, который он наконец извлек из обертки. Блокнот был открыт на странице, заложенной полоской газетной бумаги. Мартен увидел портрет, дату.

— За что ты его убил?

Мартен не ответил. Его молчание становилось многозначительным. Инспектор и полицейские озабоченно смотрели на него, поджидая момент, когда его можно будет расценить как признание. Мартен, впрочем, отнюдь не замечал их озабоченности. Он испытывал умиротворенность от того, что его судьба наконец пришла в согласие с его новым лицом, отражаемым зеркалом его повседневного бытия. Одиночество и тишина улиц, которые подстерегали его во время ночных походов, уже не таили в себе угрозы. Он больше ничего не боялся.

— За что ты его убил? — повторил инспектор уже мягче.

На этот раз Мартен попытался найти вразумительный ответ и надолго задумался. Тут были и уход Мариетты, и странное поведение Гранжиля, и его маленькие, излучавшие иронию глазки, и эта загадка противоречий, разрешившаяся столь неприятным сюрпризом, и воздушная тревога. Горстка мелочей, почти детских обид. Завершение неудачного дня. Был еще и турецкий солдат. В возрасте, в каком мальчишки из порядочных семейств еще ходят в школу, Мартена послали на штурм полуострова с тесаком в руке. Но пусть этим займется адвокат. Мартен ответил степенно и просто:

— Знаете, человек не всегда свободен в своих поступках.

Один из полицейских расхохотался. Впрочем, увидев, что двое его сослуживцев сохраняют серьезность, он смущенно умолк. До комиссариата было уже недалеко, и инспектор счел излишним надевать на убийцу наручники. Полицейские просто взяли его с обеих сторон под руки. Они снова двинулись в путь и вошли в тень. Мартен вдруг сообразил, что забыл опустить в почтовый ящик письмо с пятью тысячами франков для Жамблье — оно так и лежало в кармане пальто. Он вытащил его и незаметно для своих стражей уронил позади себя на мостовую. Утренний прохожий подберет конверт и опустит его в ящик. В честности этого безвестного прохожего Мартен не сомневался ни секунды. Никогда еще он не верил так безгранично в добродетель себе подобных.