После мессы Дюры (или Бертье, или Коранпо) шли навестить тех Дюров, которые уже умерли, чтобы снискать их благосклонность, а заодно и нагулять аппетит. Покидая их, они расправляли плечи в своих воскресных одеждах, довольные тем, что живы, что торопятся за обеденный стол, дабы заполнить образовавшуюся от страха впадину в животе. К тому же они немного сердились на покойных Дюров. Раз те уже умерли, то теперь им незачем было называться Дюрами (или Бертье, или Коранпо). А то ведь придешь их навестить — и невозможно что-либо понять. Дюры наверху, Дюры внизу — одна и та же семья; впору потерять уверенность в том, что находишься наверху. А это было не так уж приятно: тут возникала еще какая-то дополнительная связь помимо проповедей кюре. Кюре тоже старался припугнуть: говорил про тощих коров и про разорение, грозящее плохим прихожанам, тем, кто слишком усердно тискает своих жен или же пренебрегает своими обязанностями по отношению к ближнему и церкви. Но вот когда он говорил о смерти, то его проповеди не устрашали: он сердился лишь на души, и тут ни у кого не было возражений. В каком-то смысле это, скорее, доставляло им удовольствие. Слушая его, никто не видел себя приближающимся к концу пути, все продолжали идти.

А вот с Дюрами, лежавшими внизу, так уже не получалось. Они лежали, уложенные в ряд, вчетвером или впятером, зимой и летом, и всегда кто-то из них мог сказать: «Справа от меня никого нет» или «Слева от меня никого нет»; или кто-то лежал совсем один посреди кладбища или в углу его и брюзжал: «Я тут совсем один. Я тут совсем один…» И тогда те Дюры, которые находились наверху, проявляли недовольство, особенно старики. Они не решались что-либо сказать или подумать им наперекор, чтобы не раздражать покойников еще больше. Они только стояли, смиренно качали головами, не выражая желания поторопиться, да пришептывали:

— Ну конечно, каждому свой черед. Мы и займем свое место рядом со своими, когда нужно будет. Только не надо все-таки думать, что для нас здесь всегда светит солнце…

Однако, отойдя на некоторое расстояние, они начинали дергать подбородками в своих воротничках и приговаривать, что они вовсе не торопятся улечься рядом с теми, с другими, что они все еще чувствуют в себе жизненные силы и полны желания жить. Они мысленно обещали себе во что бы то ни стало удержаться на поверхности равнины, как бы к этим планам ни относились их сгнившие сородичи, обещали себе прежде всего хорошенько поесть, набить полный живот, да и выпить тоже. Раз ты пьешь за Дюров, лежащих внизу, то можешь быть уверен, что все еще находишься с той стороны, с какой нужно. Так что сохраним при себе наш прекрасный аппетит и будем молиться за отсутствующих.

В то утро Аделаида пришла на могилы Одуэнов, а вместе с ней, кружась вокруг нее, пришли четверо ее детей да еще ветеринарша со своими тремя детьми. На кладбище Дюры, Бертье, Коранпо, Меслоны, Русселье и все остальные христиане прихода славили, как могли, своих нижних родственников. Склонившись над их могилами, они вырывали из земли то какую-нибудь травинку, то стебелек цикория, то пальцами разравнивали почву, как бы желая задобрить покойников, провести им рукой по волосам. Все эти знаки внимания им ничего не стоили, зато усопшие делались более терпеливыми. Однако в то воскресенье все складывалось из рук вон плохо. Никогда еще покойники не были такими сварливыми. Сначала все подумали, что это из-за жары; объяснили, что жара долго не продержится, что — дождь не заставит себя ждать. Но те, которые лежали внизу, забрюзжали еще сильнее, потом возбудились, стали шуметь, покрикивать на живых, толкать друг друга локтями, ругаться почем зря, и все это с таким нетерпением, угрозами, злостью, будто сидящие в яме звери. Похороненный весной муж Леони Бардон кричал, что ему надоело лежать рядом со своим братом Максимом, что пора уже самой Леони лечь между ними, и даже попытался послать ей лихорадку. А один старик стал требовать, чтобы ему привели его волов.

— Пусть они только дыхнут мне в ладони своим теплым дыханием, всего один разочек…

— Каждое воскресенье обещаешь занять свое место и все никак не соберешься!

— Это он украл у меня сорок су в семьдесят седьмом году.

— В семьдесят седьмом…

— Мои волы!

— Ты не могла бы прийти немного пораньше?

— Нам нужно свежих покойников.

— Вор!

— Нас было трое девушек в лесу.

— Шесть футов, как и у нас.

— Пакость!

— Это Альфред меня убил!

— Чертова шлюха.

— Убил мотыгой.

— Переложите меня в другое место.

— А ведь ты позволяла задирать себе юбку?

— Хочу, чтобы вы легли по обе стороны от меня.

— Как это было хорошо, когда было больно.

— Нас было трое девушек в лесу.

— Лжец.

— Мои волы.

— Так было жарко, когда было больно.

— Женщина, у которой не было за душой ни единого су.

— Ты у меня взял мой садовый нож.

— Ослица.

— Давай займи свое место.

— Сначала Гюст Бертье.

— Нет, Филибер Меслон.

— Какой же он был горячий, лед на пруду Голубой Кошки.

— Нас было трое девушек.

— Нет, на этой неделе.

— Лжец.

— Ты от меня все скрывала.

— Ни холодно, ни жарко.

— Я шел с моими сыновьями.

— Убийца.

— Это ты хотела выйти замуж.

— Вечером, с моими сыновьями.

— А Господь Бог, что он сейчас делает? Что-то о нем ничего не слышно.

— Господь Бог, он на небесах.

— На земле тоже, немножко.

— А вот там, внизу, никакого Бога больше нет.

— Нас было трое девушек.

— Трое потаскух.

— Он никогда не отчитывался в полученных деньгах.

— Убийца.

— Убийца.

— Никто больше не хочет умирать.

— Я его вот уже восемь лет жду.

— Я поставила тогда кипятить белье.

— Ты всегда за ним гонялась.

— Так приятно было гореть.

— И лед на пруду Голубой Кошки.

— Мерзавец.

— Он взял меня на косогоре.

— Это в твои-то семьдесят пять лет.

— Нас было трое девушек.

— Трое потаскух…

Мари Дюр побежала в ризницу за кюре. Тот пожал плечами, пришел на кладбище и, как и следовало ожидать, ничего не услышал. Он интересовался только голосами живых и душами мертвых. Ропот несчастных гниющих тел оставлял его равнодушным, и он упорно не желал ничего слышать. Он призывал верующих идти восвояси, а мертвецы продолжали свой гам, нисколько не стесняясь присутствия кюре.

Старый Жюль Одуэн надрывался чуть ли не сильнее всех, но его крики относились не к живым. Он без устали ругал старого Малоре, Тину Малоре и четырехлетнего малыша, чье соседство ему всегда было неприятно. Аделаида почтительно слушала его, время от времени одобрительно кивая головой или сухо поддакивая. Прямая и худая в своем черном платье, в вязаном чепце на голове, она смотрела на три могилы Малоре, поджимая губы и морща ноздри, словно подозревая, что три покойника не просто воняют ей в нос, но делают это совершенно сознательно.

Зеф Малоре, Анаис и оба их сына стояли, опустив головы и притворяясь, что с незамутненными сердцами поминают своих родных. Можно было подумать, что они не слышат доносившийся снизу голос старого Одуэна; Аделаида подумала, что, может быть, и в самом деле не слышат, и поэтому стала довольно громко повторять слова своего свекра. Старик говорил, и Аделаида говорила вслед за ним:

— А кем была эта Тина Малоре? Девкой, которую мужчины просто передавали друг другу, которую брали за тридцать су прямо в канаве; вот кем она была, Тина. А парни, которых она нарожала, и по сей день бегут за своим отцом, бегут, хотят догнать, да никак не получается, куда там! Это же ведь надо, что за товар подкладывают теперь на кладбище под бок порядочным людям…

Малоре не протестовали, и Зеф, подумав о том, как лучше организовать отступление, подал знак жене и сыновьям. Однако Дюры, Бертье, Коранпо, Меслоны, Русселье, Рюжары, Кутаны, Домине, Бефы, Труске, Пиньоны, Короши, Бонболи, Клержроны и Дюбюклары уже прибежали со всех сторон и внимали речам Жюля Одуэна. Они образовали вокруг Зефа и Аделаиды круг шириной в три ряда, не принимать который во внимание было нельзя.

— Я не собираюсь отвечать, — сказал Зеф.

— А тебе и трудно было бы это сделать, — возразил Жюль снизу.

— А тебе и трудно было бы это сделать, — повторила его сноха, — потому что я ничего не придумали и потому что ни для кого не секрет то, что я говорю, и просто не хочется пачкаться, а то я могла бы рассказывать о ней хоть до завтрашней ночи. А думаете, про папашу Малоре я не могла бы рассказать; могла бы, да еще как.

— Мы не собираемся отвечать, — сказали Зеф и Ноэль.

— Пошли отсюда, — сказала Анаис.

Однако Дюры, Кутаны, Бонболи и Клержроны подсказывали Зефу:

— А почему ты ей не ответишь? Возьми да и ответь.

Зеф косил глазами в сторону могилы отца, но старый Малоре не подавал голоса, а Тина была не в своей тарелке. Так что слышался только голос Жюля Одуэна:

— Я скажу не только о Тине и о папаше Малоре, но и об остальных.

— Я скажу не только о Тине и о папаше Малоре, — подхватила его сноха, — но и об остальных.

Есть еще одна вылитая Тина, и для вас не секрет, как зарабатывают деньги, размахивая на дорогах цветастыми передничками да кружевными финтифлюшками. А родителям даже не стыдно покупать на эти деньги веялки. Нисколько не стыдно.

Меслоны, Коранпо и Бертье подталкивали друг друга локтями, уже расплываясь в широких, шире усов, улыбках. Жар прилил к щекам Зефа.

— Ладно, я просто не хочу ничего отвечать, а то и многое мог бы порассказать. Я знаю некоторые вещи, которых люди не знают…

Жюльетта, стоявшая рядом с матерью, испугалась угроз Зефа и тихонько шепнула:

— Мам, не заводите его. Не забывайте, что письмо находится все-таки у них.

Аделаида достаточно хорошо помнила этот довод, по, подталкиваемая гневным голосом старого Жюля Одуэна, уже просто не могла молчать.

— Не существует такого письма, которое пометало бы мне сказать вслух про то, что известно всей округе, про то, что было между Тиной и ее отцом, про пакостные манеры всей этой семьи. Маргарита тоже свое получила…

Анаис расплакалась, а Зеф запротестовал бесцветным голосом:

— Неправда. Это все выдумки. Ложь, которую. про нас сочиняют.

Он весь сразу осел и оперся на своих сыновей. Зеф прекрасно знал, что нездоровые обычаи его семьи известны всей деревне, но поскольку об этом говорили очень тихо и не при нем, то никакого неудобства он от этого не испытывал. История, которую рассказывают тайком, — это не больше чем легенда, а расхожее мнение — это все равно что ветер. А тут люди, слушавшие Аделаиду, вдруг с ужасом увидели какой, оказывается, позорный у Малоре грех. Однако многие из них чувствовали себя неуютно и в глубине души осуждали ее бестактность. До чего можно дойти, если уж и согрешить невозможно, чтобы тебя не обвинили перед всем народом? Кюре, беседовавший в одном из уголков кладбища, приблизился к ристалищу и услышал последние фразы перепалки. Он тоже не любил чрезмерного рвения в поисках истины, стараясь прежде выяснить, насколько она уместна, ибо даже самому Господу Богу порой бывает выгодно чего-то не замечать; ну а Малоре, считал он, вполне могли, почти не впадая в грех; отдавать дочерям то, что принадлежало их женам. Кюре вошел в круг и, по своему обычаю, энергично вмешался в разговор:

— Так расшуметься на месте вечного упокоения! Сразу после мессы! Какой стыд! Как вы, Аделаида Одуэн, в кругу ваших детей…

— Но, господин кюре, поговорите и с Зефом, спросите его, кто начал первый…

— Я? Я даже и отвечать-то не хотел, а то, что я много знаю, так это не моя вина.

— Ты только ложь свою знаешь! И потом, когда имеешь такую дочку, как твоя…

— Замолчите же вы, — сердитым голосом закричал кюре, — стыдно вам должно быть, вам в первую очередь.

— Да, господин кюре, стыд — это для меня! А похвала, деньги и цветастые переднички — это все для ловкачки, которая животом зарабатывает себе на жизнь в Париже, после того как блудила здесь со своим отцом! Ишь, ей и деньжата, и переднички! Пожалуйста! Задрала юбку, и вот тебе денежки! Задрала еще раз — вот тебе опять! Средство известное — папашка урок хороший преподал…

Аделаида разошлась, она стряхивала с себя нависших на ней Жюльетту и тетку Элен. Кюре почувствовал, что она способна зайти очень далеко; он даже немного восхитился ее силой и обратил на Малоре суровый взор. Он сделал знак Зефу и его сыновьим, чтобы те уходили. Дрожавшие от стыда и страха, Малоре даже не ощущали в себе никакого гнева. Зеф, внимая священнику, простонал тоненьким голоском:

— Я просто не знаю… не знаю, как это могло получиться…

— Вы осел, — ответил кюре донесшимся до зрителей сухим голосом. — Ваши дела меня совершенно не интересуют.

Алексис отделился от группы Одуэнов и, подойди к Тентену Малоре, замыкавшему колонну, дал ему пинка. Тентен не протестовал; он только сделал маленький прыжок, прижавший его к сутане священника, и стряхнул со своих воскресных штанов отпечатавшееся на них в форме ботинка пыльное пятне. Этот эпизод несколько умерил пыл Аделаиды, ее саркастические замечания стали звучать все реже и рейсе, до тех пор пока Зеф со своими домочадцами не вышел за ворота кладбища.

К тому времени, когда обычно заканчивается месса, Оноре и Фердинан вышли на дорогу и пошли навстречу своим семьям. Ветеринар то и дело выражал свою радость по поводу отъезда Маргариты Малоре:

— Я оказался в деликатном положении из-за Вальтье. Эти мои визиты к Зефу были мне неприятны, а с другой стороны, не мог же я не ходить. Так что в доволен.

— Ну и ладно, тем лучше, — тихо ответил Оноре, — тем лучше.

— Ты говоришь «тем лучше», а у самого по-прежнему такой вид…

— У меня? Я доволен так же, как и ты. Пока она была здесь, трудно было понять, что к чему.

— Особенно если учесть, что эта девчонка все-таки, я бы сказал, с заскоками. Я уверен, что того маленького инцидента, который случился в четверг, не было бы, если бы не Маргарита. Прежде всего потому, что у Жюльетты не было бы основания идти к Малоре. Да и у Зефа тоже никогда бы и мысли не возникало приставать к нашей бедной Жюльетте, если бы его не подстегивало присутствие его дочери. Маргарита, наверное, пошутила как-нибудь слишком вольно. А Ноэль, он был дома… в общем, ты же ведь сам знаешь, какие они, эти молодые люди. Поэтому не надо принимать всю эту историю всерьез, как это делает Аделаида.

Оноре покачал головой и снисходительно улыбался. Когда они дошли до середины поля, на пересечении дорог им встретилась семья Бертье.

— Вы опоздали на такую прекрасную перепалку! — крикнул им Кловис Бертье. — Но Аделаида потрудилась там и за вас двоих, так что Малоре свое получили!

Ветеринар потер переносицу и посмотрел на брата.

— Что там такое могло случиться, а? Что там произошло? Скажи…

— А мне-то откуда знать? Меня же там не было.

Они встретили Русселье, Рюжаров, Бефов, Труске, которые, проходя мимо, бросали:

— Минуту назад такой там шурум-бурум разыгрался.

— Вы самую малость опоздали.

— Неплохо они сейчас поговорили.

— Ну, по правде сказать, еще та была сейчас заваруха.

— Эх, как там Аделаида рассерчала, не хуже любого мужика…

Оноре вел себя весьма достойно, улыбался, по пути приветствовал знакомых и не давал брату нарушить ритм прогулочного шага. Если кто-нибудь о чем-то его спрашивал, он отвечал: «Да, говорят» или «Похоже на то». А вот Фердинан, тот проявлял нервозность, краснел, теребил брата, вертел головой направо, налево, потом поворачивал ее опять направо, при этом не возвращая в исходное положение, отчего адамово яблоко оказывалось у него за спиной, шея перекручивалась на два оборота то в одну, то в другую сторону, и Оноре неоднократно приходилось ее выправлять. После встречи с Русселье Фердинан, почувствовав, что вот так, походя, перекинуться словечком со всей вереницей возвращающихся с мессы людей было свыше его сил, развернулся и пошел обратно, мучаясь от самых различных предположений и изводя брата расспросами:

— А вдруг Зеф заговорил о пруссаке, и не было ли при нем письма, и не подрались ли женщины, и что будет, если узнает Вальтье…

Когда они вернулись домой, Оноре спрятался в тень, а ветеринар задержался посреди двора и, вытянув шею до самой дороги, стал дожидаться возвращения женщин. Первыми, опередив всех на сто метров, прибежали Гюстав и Клотильда.

— Ну и обругали же мы их, — крикнул Гюстав, — высказали им все как есть!

— И про то, что Зеф с Маргаритой, как вы знаете, — добавила Клотильда.

Ветеринар мгновенно похудел на целый фунт.

— А Алексис, вы знаете, папа, как даст им ногой под зад!

— Нет, — сказала Клотильда, — это я дала им пинка!

— Неправда, это Алексис!

— Нет я, и вот доказательство.

— Какое доказательство?

— А вот такое.

Пока они ссорились, подошла основная часть семьи.

— Что случилось? — прохрипел Фердинан.

— Зайдите сначала в дом, — предложил Оноре, — в то вы шли по такой жаре.

Потом, когда они вошли в кухню, он спросил:

— Мне сказали, что вы поругались с Зефом.

— Мы просто стояли у могил, — начала Аделаиде, — а они, Малоре, рядом. Мы ни о чем даже и не думали, никого не трогали.

Ветеринар попытался было возразить, но она обвела вопросительным взглядом лица свидетелей. Четверо детей Оноре и их кузен Антуан в один голос сказали «да». Только один Фредерик своей иронической позой попытался опровергнуть сказанное, но Жюльетта заслонила его своим телом.

— И вдруг, — продолжала Аделаида, — Зеф принялся оскорблять мою свекровь и моего свекра. Жюльетта слышала его почти так же отчетливо, как я.

— Подождите! — закричал ветеринар. — Пусть Жюльетта выйдет на минутку, а ее мать пусть произнесет нам слова Зефа.

Предосторожность показалась оскорбительной, и все-таки Жюльетта сделала все, как он хотел, а потом, вернувшись в кухню, повторила речи Зефа. Повторила слово в слово.

— Надо же, — отметил Оноре.

Аделаида продолжала, ежеминутно прерываемая ветеринаром, который ожесточенно с ней спорил. Она утверждала, что обвинение в кровосмешении явилось с ее стороны лишь ответом на столь отвратительный намек, что у нее в венах буквально закипела кровь.

— Зеф слишком хитер, чтобы вот так сразу потерять все преимущества, которые дает ему письмо, — возразил ветеринар. — Я уверен, что намек все равно никто не мог понять. Кстати, я сейчас спрошу Антуана, которому про письмо ничего не известно.

— А я говорю вам, что все, кто там был, поняли, что моя свекровь…

— Замолчите, я спрашиваю Антуана, или Клотильду, или Люсьену. Ага! Я совершенно спокоен!

Антуан, чтобы досадить своему отцу, притворился, что знает очень много, но только не смеет ничего сказать. Ему на помощь пришла Клотильда, которая с трагическим спокойствием воплощенной невинности заявила:

— Я держалась за мамино платье и слышала, как Зеф сказал маме: «Пруссак и твоя свекровь…» Это все, что я могу вспомнить.

Оноре не стал задумываться над тем, какой путь проделало письмо, прежде чем попасть под часы. Свидетельство Клотильды показалось ему крайне весомым, и он свирепо посмотрел на ветеринара, подозревая, что во время своих визитов к Зефу тот в какой-то мере проговорился.

— Я вижу, что нельзя терять ни одного дня и нужно срочно отобрать у них письмо, — сказал он.

Теперь уж Аделаида могла сколько угодно добавлять детали.

— Кюре, можете себе представить, был за Малоре, и вся эта свора церковных задниц тоже. Вы бы только послушали, что говорили Дюры, Кутаны, Вонболи, когда кюре, глядя на нас, заявил, намекая на пруссака, что нам должно быть стыдно. Так прямо и сказал, разве я не так говорю, а, Жюльетта?

Ветеринар больше уже не спорил, а только нашептывал елейным голосом на ухо Оноре:

— Это было недоразумение… небольшой спор, в котором ты не принимал участия… завтра утром ты об этом и думать забудешь.

Однако Оноре не обнаруживал ни малейших признаков гнева. Он не без удовольствия внимал рассказу Аделаиды и особенно развеселился, когда услышал про удар ногой под зад.

Перед самым обедом ветеринар, рассердившись на сына за то, что тот во время разговора вставлял ему палки в колеса, прижал Антуана в коридоре к стенке и вполголоса спросил:

— В каком году впервые были созваны Генеральные штаты?

Антуан опустил голову. Он не отвечал, и отец в расчете на его непокладистость, готовился задать ему какой-нибудь урок в наказание.

— Это такая дата, которую нельзя ни на минуту забывать. Так можешь ты мне сказать или нет…

Внезапно упрямое лицо Антуана посветлело:

— Дядя Оноре! Дядя Оноре! Моему отцу хотелось бы знать, когда впервые были созваны Генеральные штаты.

Дядя Оноре мгновенно оценил обстановку. И со степенностью в голосе ответил:

— Кажется, в восемьдесят третьем, в тот год, когда у Коранпо сдохли две коровы.

Ветеринар развернулся, вышел во двор и принялся бродить вокруг дома. Он подытожил накопившиеся обиды на брата, произвел ревизию своих интересов в Клакбю. В голове у него все уже было подсчитано, оставалось лишь провести контрольную проверку и сделать вывод. «С меня хватит», — прошептал он несколько раз. Наступил момент выбора между братом и Зефом Малоре, и ветеринар склонялся в пользу Зефа. Его интересы были там, где они пересекались с интересами Вальтье. При первой же ссоре, которую Оноре попытается ему. навязать, он скажет свое решающее слово. Брат уедет из дома, а может, и вообще из этих краев, получив компенсацию, которая позволит ему обосноваться где-нибудь в другом месте. И чем быстрее, тем лучше.

Во время обеда проект Фердинана окончательно дозрел, и ветеринару захотелось поскорее осуществить его; он старался спровоцировать Оноре на ссору, но тот противопоставлял его наскокам свое непоколебимое спокойствие.

— Нам нужно, чтобы во главе правительства стал мужчина, — говорил ветеринар.

— Почему бы и нет? — ответил Оноре.

— Мужчина с твердой рукой, который заставит уважать Францию, — настаивал Фердинан.

— Ты, я смотрю, не пьешь…

— Таким человеком станет генерал Буланже. Его, как мне кажется, нельзя упрекнуть в клерикализме. И даже если бы он был клерикалом? Я говорю «даже если бы»!

— Если это его мысль, этого человека…

— Я говорю то, что думаю, и не собираюсь скрывать своих убеждений.

— Вот как!

— Ас тобой никогда невозможно понять, какие у тебя убеждения.

— А ведь и в самом деле, — отвечал Оноре. — Надо мне будет спросить у Клотильды, что она думает о генерале Буланже. Возьми-ка еще фрикасе… возьми, возьми! Две ложки с хорошим, глотком вина, чтобы протолкнуть его на самое дно. Требуха на требуху. Лучше нет средства против плохого настроения.

Вокруг стола витала сдержанная радость. Одновременно с блюдом фрикасе передавался и спокойный смех, который, пролетая под носом у ветеринара, создавал преграды на пути его воинственности. Когда во двор вошел почтальон, Жюльетта и Оноре устремились ему навстречу. Один нес его сумку, другая — его фуражку. Оноре смеялся, обращаясь к своим домочадцам, и вполголоса приговаривал:

— Это он. Это почтальон.

Деода сел напротив трех стаканов, которые Аделаида наполнила вином так, что оно в каждом немного перелилось через край, чтобы показать, что ей вина не жалко, когда хорошим почтальонам нужно утолить жажду. Он вынул из кармана платок и сказал, вытирая лоб:

— Жарко.

— Он говорит, жарко, — объяснил Оноре присутствующим.

— Ты, должно быть, устал, — сказала Аделаида. — Такая везде сушь стоит.

Деода засмеялся, запрокинув голову, и сказал Аделаиде:

— Ну и забавная штука сейчас со мной приключилась.

— Да ну!

— Иду я, значит, из Вальбюисона, иду спокойно, хорошим шагом — ну, в общем, как нужно ходить. Эрнест, ваш Эрнест, как-то раз, несколько дней назад, сказал мне, что я хожу, как пеший жандарм.

— Это он для смеха так сказал, — возразил Оноре. — Пеший жандарм.

— Ты тоже так думаешь? Да, конечно, это он для смеха сказал. Так вот, возвращаюсь, значит, я, ни о чем не думая, с душой нараспашку, как перед литровой бутылкой, и вдруг чувствую: что-то со мной происходит — метров так за двести до развилки, скажу я вам, мне начинает казаться, что иду я как-то странно. Такая вот мысль появилась у меня в голове, как это иногда бывает. Ладно, прошел я, значит, еще чуток, а оно вроде бы и не идется. Ну, тут решил я все-таки посмотреть на свой правый ботинок. И поверите ли? Весь перед подошвы оторван, всего два ряда гвоздей осталось в середке, и из-за этого, когда я ступал правой ногой, весь ботинок запрокидывался; вот какие дела! Но я не рассказал вам про самое удивительное! А самое-то удивительное, что на левой подошве не вылетело ну ни единого гвоздика. Вот поди-ка пойми что-нибудь!

Оноре смотрел на почтальона, на его широкое, круглое, доброе лицо, лицо спокойного человека, который не видит дальше своего носа, но который нос опой видит, и видит его хорошо; лицо хорошего почтальона, которому удается, идя за своим носом, всегда безошибочно завершать свой обход.

— Деода, я должен сказать тебе спасибо, поскольку я с того дня еще ни разу не видел тебя.

— За что же, Оноре?

— За Жюльетту и за себя тоже. Нужно случиться такому, как позавчера, чтобы понять, что дорожишь девственностью своих дочерей. А то ведь живешь и не ведаешь.

— Я проходил мимо, — сказал почтальон, — я проходил тогда мимо.

После ухода Деода все в столовой растроганно помолчали. Ветеринар, раздраженный, сказал Оноре:

— Он, этот несчастный, все больше и больше заговаривается, но что самое ужасное, еще к тому же теряет письма. Пора бы ему уже уходить на пенсию.

— Ты что, нашел ему замену?

— Людей, которые справятся с работой лучше, чем он, хватает.

— Если тебе невтерпеж порекомендовать их депутату, я могу замолвить за них словечко у Малоре. У меня появилось настроение вскоре зайти туда. Письмо ведь по-прежнему лежит у Малоре, а он все никак не соберется вернуть мне его.

После обеда Оноре послонялся немного без дела, а потом, чтобы разрушить летаргические чары летнего воскресенья, отправился в сарай пилить дрова. Он трудился не торопясь, не уставая, и с удовольствием ощущал, как его мышцы обретают свою привычную легкость рабочих будней. Ветеринар, оскорбленный тем, что Оноре покинул гостей ради столь незначительного дела, отправился со своей семьей в лес; он воспользовался прогулкой, чтобы посвятить жену в планы семейной революции, которые вынашивал с самого утра.

В четыре часа Оноре зашел на кухню, где молча сидела его жена и дети, и выпил стакан вина. Он улыбнулся им, набросил на плечи куртку и пошел по дороге к центру Клакбю.