Нравственная философия

Эмерсон Ральф Уолдо

ЧАСТЬ I. Опыты

 

 

Доверие к себе

Я прочёл недавно несколько стихотворений одного отличного живописца. Они были написаны с самобытностью, не на условный лад, а на таком основании предмета, который, каков бы он ни был, всегда доставит душе нашей новую, свежую заметку, и чувство, им возбужденное, будет гораздо важнее изложения и формы, в которые облек их автор. Отчего же мы не верим в свою мысль? Отчего не верим, что то чувство, которое наше сердце сознает истинным, не есть тоже истинное чувство и других людей? До сих пор право этого сознания оставалось за одним признанным гением, но следовало бы удостовериться и нам, что когда мы выразим самое сокровенное наше убеждение, то обозначится, что оно есть достояние и многого множества людей, потому что все субъективное может стать объективным. И заметьте, как часто случается, что наша собственная мысль возвращается к нам извне, с гласностью трубы судного дня.

Величайшая заслуга Платона, Мильтона состоит в том, что они обратили в ничто существовавшие до них книги и предания, выразили то, что думали сами они, а не то, что думали окружающие их люди. Каждый из них должен подстерегать и улавливать ту светоносную искру, которая вспыхивает и загорается в его собственной душе для каждого из нас. Это имеет гораздо более важности, нежели открытие и наблюдение целого созвездия поэтов и мудрецов. Между тем, мы без внимания упускаем мысли, потому что они наши; когда же встретим их в творениях гения, они нас поражают величием своей простоты. И вот наилучший урок, который преподают нам образцовые произведения первостатейных мастеров: они научают нас оставаться спокойно и непреклонно верными нашему воодушевлению, хотя бы оспаривал его крик всей вселенной. Не далее как завтра первый встречный станет вменять вам то, что вы передумали, перечувствовали; а вам придется со стыдом принять из вторых рук собственные ваши помыслы.

Верь в самого себя! — чье сердце не затрепещет от рокота этой звонкой струны? И великие люди всегда этому следовали; они доверялись, как дети, своему духу и подчас веровали, что сам Бог воспламенил восторг в их груди, что Он действовал их руками, Он владел и распоряжался всем их бытием. Станем и теперь повиноваться верховным велениям: они имеют высокие цели! перестанем то жаться по углам, то обращаться в бегство при одной мысли о возможности некоторых превратностей, но с полным благоговением, вручив себя, как благородную глину, деснице Всемогущего, будем благотворить, искупать, воздвигать и все более стеснять области смерти и ничтожества!

В эпоху развития бывают минуты, в которые индивидуум ясно сознает, что подражание есть не что иное, как самоубийство, а зависть — незнание; что он обязан поверить в себя и, по доставшимся ему способностям, вывести итог, чем он хуже и чем лучше других. Он должен заранее убедиться в том, что, несмотря на обилие благ, находящихся в природе, его насытит только тот колос, который произрастает на почве, ему свойственной, и который будет взращен и пожат собственным его трудом. Человек счастлив только тогда, когда он может сказать, что исполнил свой замысел, что положил душу на труд свой и довел его до конца, как нельзя было лучше. Но если он поступает иначе, то, и покончив с трудом, он не почувствует ни отрады, ни облегчения; талант его хиреет, муза ему не доброжелательствует, на него не нисходит ни вдохновение, ни упование. Заранее тоже должен он знать, что недаром такая-то физиономия, такой-то характер производят на него впечатление, тогда как другие не производят никакого: глаз поставлен именно на том месте, где его озарит тот луч, о котором ему надлежит свидетельствовать, и человек обязан высказывать свои верования, свои убеждения гласно, открыто, до последней йоты.

Мы же едва осмеливаемся пролепетать малейшую частичку того, что мы есть на самом деле, да и то как бы стыдясь божественной идеи, которой бы каждый из нас должен служить глашатаем. Когда же утвердимся мы в вере, что божественная идея всегда направлена к целям возвышенным и что на нас лежит долг передавать ее людям со всевозможною точностью и прямотою, потому что к трусу никогда не обращен призыв на заявление о делах Божьих?

Что за дивный образец предлагает нам природа в лице и в способе действий детей! Ребенок всюду как дома: он независим, он неответствен; поглядывая из своего уголка на людей и на все происходящее, он произносит свое суждение смело, проворно; объявляет вам без обиняков, что вы хороши, дурны, надоели ему, нравитесь или не нравитесь. Он не заботится ни о последствиях, ни о своей выгоде; его приговор высказан свободно и простодушно: вы можете ему льстить, он вашим льстецом не будет. Взрослый же человек всегда настороже и словно в тисках у самого себя. Кто лишь только раз выкажет себя делом, выскажет словом — кончено! человек скомпрометирован: за ним следует любовь или нелюбовь сотни неизвестных лиц, которых всех должно держать на счету. О, где желанные струи Леты! о, как бы ему опять вернуться к прежнему безличию, к прежней безвестности!..

Но если бы человек, раз вышедший из своего нейтрального безмятежия, продолжал бы вести себя прямо, естественно, неподкупно, откинув всякий страх и очистив свой взгляд от всякого предрассудка, он бы сделался богатырем, достойным поклонения всех людей, всех певцов. Его мощь получила бы закал вечной юности, его мнение обо всем случающемся не было бы мнением личным, но суждением вечным, абсолютным; его слова возымели бы власть; они вонзались бы как стрелы в уши людей и пробуждали бы их от застоя.

Такие голоса слышатся нам в уединении; но они слабеют и немеют, чем более мы вдаемся в свет. Общество повсюду в заговоре о том, чтоб удерживать своих членов в нескончаемом малолетстве, оно, как компании страхований; будет отпускать вам за известную плату столько-то продовольствия, столько-то охраны с условием, чтобы член его отрекся от своей свободы, от своего личного развития. Свет прежде всего любит, чтобы ему подлаживали: он ненавидит доверие к себе, ненавидит суть и существа, а благоволит только к навыкам и обычаям.

Кто хочет сделаться истинным человеком, тот должен отбросить подлаживание; кто хочет овладеть пальмою нетления, тот пусть не смущается названием добра, а тщательно доискивается, где и что Добро. Ничего нет святее безукоризненной честности нашего духа. Установите в себе это, и потом разрешайте сами собою все, что до вас ни касается: не замедлит и одобрение света. Мне стыдно припоминать, как уступчиво жертвуем мы словом и символом, как легко уживаемся с омертвелыми учреждениями и обычаями. Всякий господинчик, хорошо одетый и бойко болтающий, уже несколько ставит меня в тупик и прибирает меня к рукам более, чем бы это следовало по совести.

Пора бы, наконец, человеку узнать себе цену! Что же, в самом деле, разве он какой пролаза, подкидыш, незаконнорожденное произведение этого мира, который весь принадлежит ему?! Ему ли прятаться и робко озираться по сторонам? Нет! голова моя должна твердо и высоко стоять на плечах: я имею право жить моею жизнью, я имею долг говорить правду, чистую правду на всех перекрестках. Не дам дороги суете, лицемеру, пустосвяту, прикрывающему себя хламидою филантропии, соболезнования о меньших братьях. Не забочусь я и о его бедных, они не мои бедные. Я предал себя душою и телом тем, с кем связан родством духовным; за них пойду и в тюрьму, и на плаху, но ваш сумбур Обществ пособий для неимущих бездельников, Обществ учреждения школ для глупцов, Общин построения храмов для преподавания той религии, на которой останавливаетесь вы, — нет и нет! Я каюсь в каждом долларе, который вы еще исхищаете у моей слабости, это доллар не впрок; и я уповаю, что придет день, когда достанет у меня силы отказать в нем вам! Добродетель, по мнению толпы, еще представляется каким-то исключением, а не общим правилом: есть человек, есть и его добродетели, то есть его хорошие человеческие свойства. Люди же до сих пор отправляют свои добрые дела то в ознаменование своего мужества или своего голубиного сердца, то будто как штраф, наложенный на них в наказание за то, что они не ежедневно являются на тот или другой общественный парад. Они отделываются от него извинениями и взносом доброго дела, чтоб получить дозволение жить. Да какая мне стать искупать, извиняться, платить вам за то, что я живу? Жизнь дана мне не на показ вам, она дана мне, чтоб я жил ею. По-моему, я предпочитаю жизнь скромную, но естественную и самобытную. Конечно, я не прочь, чтоб мое существование было дорого для моих близких и громко сказалось бы чем-нибудь для далеких собратьев; тогда, несмотря на свое однообразие, оно вместило бы все: дела любви и противоборства; испытания, одоление и стройность целого. Дайте и вы мне исходным пунктом удостоверение, что вы человек, а успеем ли мы доказать это друг другу делами и подвигами, то другой вопрос. Но как ни ничтожна моя теперешняя ценность, мои теперешние дарования, мне не нужно поручительства посторонних в том, что я на кое-что годен, и я не намерен платить как за привилегию за мое несомненное право пользоваться даром жизни.

Мой долг, а не людское мнение — вот о чем моя забота. Строго и трудно это правило во всегдашнем его применении и к жизни внутренней, и к жизни внешней деятельности, потому что вы на каждом шагу встретите людей преисполненных уверенности, что они лучше вас знают, в чем состоит ваш долг. Но это правило служит вернейшим оселком для распознавания великой души от небольшой. Легко жить по-своему в уединении; легко увлечься в свете мнением света; но человек, достойный этого звания, сохранит и в многолюдстве отрадную независимость уединения.

Приспособление к обычаям, до которых вам, в сущности, нет дела, — вот на что тратятся ваши силы, вот что лишает вас досуга, стирает все выпуклые особенности вашей природы. Здесь вы поддерживаете обветшалое учреждение, даете голос pro и contra разных партий; там, как наемный трактирщик, кормите на убой друга и недруга. За всем этим как трудно распознать, что вы такое на самом деле, не говоря уже о трате на пустяки наилучших способностей ваших! Но совершите дело, по природе свойственное вам, и вы тотчас на глазах моих выдвинитесь из толпы; совершите такое дело, и оно удвоит первобытные силы ваши. Если бы человек знал, что за жмурки эта игра в подлаживание! Вы принадлежите, например, к такой-то секте или партии, и я ни за что в свете не пойду на ваши совещания, на ваши спичи. Я заранее уж знаю, что не услышу от вас ни одного слова свежего, вдохновенного, что вы все будете смотреть в одну сторону — сторону дозволенную; будете говорить не как человек, а как краснобай известного кружка. Впрочем, многие слушатели станут утирать глаза платком и вступят с вами в общение мыслей… Подлаживание не делает их лживыми в том или другом случае: они уже сделало их лживыми повсюду и навсегда. Их истина не есть истина. С ними два не два, четыре не четыре; доходит до того, что всякое их слово становится нестерпимо, и не придумаешь, чем бы их опять навести на разум. Тем временем природа не зевает и облекает всех нас в однообразный костюм колодника, заключенного в такую-то партию; черты лица мало-помалу получают древесную неподвижность и приобретают отменно приятное сходство с ослом. Есть еще выражение физиономии, которого нельзя не подметить в обществе: это та глупая рожа, корчащая неискреннее поддакивание, та вынужденная улыбка, с какою мы выносим скучный разговор. Мускулы лица, не будучи внезапно подернуты и оживлены ощущением удовольствия, но уложены посредством медленного и поддельного усилия, неприятно напрягаются по всей поверхности облика и производят самое тяжелое впечатление; выражение отвращения и презрения видится так ясно, что ни один честный молодой человек не снес бы его дважды.

Конечно, труднее перенести гнев общества, чем выговор Сената или Присутственных Мест; но когда знаешь, что его милость и немилость не имеют глубоких корней, а носятся по произволу ветра и ходячей молвы, то человеку твердому легко справиться с неблагосклонностью образованных сословий: их бешенство осторожно и чинно, они знают, что и сами не без греха. Но когда к их женоподобному гневу присоединится ярость черни, когда с ревом и воплем вздымается животное и неразумное буйство низших слоев общества, тогда оказывается, как необходимо упражнение в религии и в великодушии, для того чтобы встретить и этот взрыв как безделицу, не стоящую внимания.

После рабского подлаживания опасение другого рода ослабляет наше доверие к себе, это наша стойкость, то есть пристрастие к тем нашим поступкам и словам, за которые люди, не обладающие другим мерилом, возымели к нам почтение, которого вам жаль лишиться.

Да зачем же мы носим на плечах голову, беспрерывно мыслящую? Зачем, с другой стороны, обременяем себя чудовищным грузом памяти и боимся ей противоречить, потому что ей известно, когда и как. я выразил иное мнение? Да если бы вам и случилось противоречить себе, так что же? Мне кажется правилом мудрости не опираться на одну память, даже в таких предметах, которые относятся чисто к воспоминанию, и что нам, напротив, нужно ставить прошедшее под строгий обзор настоящего и жить каждым новым днем. Верьте движению вашей души! Положим, что в метафизических изысканиях вы пришли к пантеистическому заключению о безличии Бога, но, если религиозные чувства наполнят вашу душу, дайте им простор и жизнь, дайте им цель, несмотря на то, что они ограничивают Бога образом и личностью. Бросьте, по примеру Иосифа, вашу верхнюю одежду в руках блудницы и бегите прочь.

Нелепая стойкость — это пугало, всегда стоящее на часах при особе маленьких политиков, маленьких богословов и философов. Великой душе нет до нее никакого дела. Уж не следует ли человеку зашить себе рот или вечно стоять на одном месте, чтоб отбрасывать свою тень все на ту же стену? Отнюдь нет! Если вы человек, высказывайте твердо и прямо то, что вы думаете сегодня, и столь же откровенными словами выразите и вашу завтрашнюю мысль, не беспокоясь о противоречии. Ах, Господи! да вас не поймут, воскликнут сердобольные старушки. Не поймут — велика беда! Был понят Пифагор? а Сократ? а Лютер? а Галилей, Коперник, Ньютон и все великие, чистые души, когда-либо принимавшие плоть? Быть великим — несомненное условие быть непонятым.

Впрочем, не беспокойтесь: человеку невозможно насиловать свою природу. Все побеги его своеволия сглаживаются основным законом его бытия; они незначительны, как выси Андов и Гималаев на круглос-ти земного шара, и все ваши ухищрения над своею природою производят мало проку. Мы слывем такими, какие есть; сущность нашей природы обнаруживается помимо нашей воли. Люди воображают, что они выказывают свои добродетели и пороки одними поступкам очевидными и не замечают того, что их хорошие или дурные свойства ежеминутно выступают наружу.

Итак, не пугайтесь, если в разнообразии ваших действий не окажется выдержки характера; довольно того, чтобы каждый ваш поступок был честен и натурален в свое время; если он таков, то и все прочие, несмотря на кажущееся несходство, примкнут к нему в стройности. Мнимые неровности исчезают на не- дальнем расстоянии или на небольшой высоте мысли: их сглаживает единство направления. Ход лучшего корабля совершается не иначе как зигзагами, но когда смотришь на него издали, эти неправильности исчезают в прямой, всюду одинаковой тиши. Так объяснятся и ваши поступки, простодушные, естественные; подлаживание же не объясняет ровно ничего. Будьте просты, и предшествовавшие поступки, сделанные просто, оправдают и теперешние ваши действия. Хорошее прошедшее служит защитою и дает силу поступать открыто, пренебрегая мнением посторонних. Не заботьтесь о последствиях, а действуйте благородно — всегда! Все доброе и великое ждет своего суда от будущего. Что дает мудрым руководителям Палат и героям ратного поля величие, восхищающее наше воображение? Воспоминание славных дел и славных побед, неразлучно с ними связанных; они в глазах людей окружают их будто видимым сонмом ангелов. В голосе Чатама слышатся раскаты грома; вся осанка Вашингтона дышит высоким достоинством; явится Адамс — и, кажется, видишь олицетворенную Америку.

Смею надеяться, что в наше время уже совсем напоследок слышались проповеди о подлаживании к обычаям и о стойкости в мнениях. Предадим эти слова на съедение журналистам, пускай они за них стоят и перебрасываются насмешками! Мы же будем без страха оглядывать и порицать грустную посредственность и пошлое довольство нашего времени! Бросим прямо в лицо навыку и обычаю следующий первостатейный исторический факт, что там, где действует человек, действует великое драматическое лицо, действует великий мыслитель, что истинный человек не принадлежит такому-то месту, такому-то времени, но что он может, сделаться средоточием мира. Он измерит людей, события, и вы будете принуждены идти под его знаменами. Родится Цесарь — и на несколько веков созидается Римская империя.

Реформация возникает с Лютером, аболицонизм с Клэрксоном: всякое учреждение есть только удлиненная тень человека. Великая душа совмещает в себе все сотворенное, и человек должен стремиться к той точке, откуда уже равнодушно смотришь на обстоятельства и гнушаешься прибегать к средствам.

Мы читаем историю бессмысленно и бесплодно. Пышные имена: Король, Государство, Правительство, Аристократия — производят на наше воображение одуряющее действие. Положим, что король Густав-Адольф, король Альфред были добродетельны, но разве добродетель исчезла с лица земли вместе с ними, если смиренный мой сосед Джон или Эдуард захочет действовать для возвышенной цели, блеск величия перейдет на этого простого джентльмена. Конечно, мир и народы многому научились от королей. Великий символ их сана представил людям пример того взаимного почтения, которое человек обязан оказывать другому человеку, а радостное доверие народов, уступившее своим владыкам честь раздавать отличия и земли деятелям на пользу и добро, — делам заслуги и правды, — не служило ли выражением того, что они понимают свои права и свое достоинство?

Теперь мы хотели бы изъяснить те основные причины, которые должны утвердить человека в доверии к самому себе и которые внезапно наводят его на открытия по части наук и художеств, озаряют лучом красоты каждый его поступок, изъятый от подражательности, проникнутый естественностью. Наши изыскания приводят нас к Источнику, вмещающему в себе и сущность добра, и сущность гения, и сущность жизни: в силу высшего соизволения пробуждаются врожденные нам способности и стремления. Для отличия от прочих пособий знания, которые есть не что иное, как усвоение преподаваемого метода, мы назовем это сообщение с нами Вечной Премудрости — наитием. Наитие! Это неиссякаемый источник Мысли и деятельности; от него веет тем животворным вдохновением, которого нельзя отрицать без святотатства и безбожия. Посредством наития мы приближаемся к лону бесконечного Разума: он делает нас орудием своих предначертаний, храмом своих истин. Когда мы провидим, что такое любовь, истина, правосудие, мы сами по себе нимало не содействуем нашему духовному зрению, лучи эти просто и прямо проникают в наше существо; и как бы ни расспрашивали мы себя, откуда и каким образом это взялось, как бы ни домогались отыскать в существе нашем причину этих фактов, — ни философы, ни метафизики не в состоянии дать нам на этот счет ни малейшего разрешения. Присутствие или отсутствие вдохновения — вот все, что мы можем утверждать положительно. Каждый из нас может с совершенною ясностью отличать произвольные действия своей души от этих невольных провидений, и человек чувствует, что он обязан благоговейно почитать их. Он может передавать их ошибочно и слабо, но он знает, что они несомненны как день и ночь. Все мои поступки, руководимые волею, все знания, мною приобретенные, есть что-то шаткое и случайное, тогда как внезапное погружение в тишь мысленную, самое простое чувство, вдруг охватывающее мою душу, в то же время и привычны мне, как что-то родное, и с тем вместе имеют сладость нездешнюю. Люди бессмысленные, разумеется, будут опровергать наитие, как оспаривают они и убеждения, и еще с большею легкостью, потому что смешивают провидение со знанием. Они воображают себе, что я по собственному выбору вдумываюсь в тот или другой предмет. Нимало: в провидении руководишься не прихотью, а предназначением. Мне видится этот луч истины; его может увидеть и маленькое дитя, может увидеть со временем и весь род человеческий, хотя может случиться и то, что никто не видал его до меня; тем не менее, мое провидение истины есть факт такой же неопровержимый, как существование солнца.

Сообщение души с Духом Божественным так свято и так чисто, что совершается без всякого посредничества. Если бы Господь удостоил обратиться ко всему миру, Он сообщил бы не одно, а все; наполнил бы вселенную громом своих глаголов, из среды своей мгновенной мысли излил бы свет, природу, время, сонмы душ, новые создания и новые миры. Точно так, когда божественная Мудрость коснется простой и внимательной души, в ней сглаживаются предания и ветхие поучения людей; в ней изобилует жизнь, и текущий час делается звеном соединения минувшего с будущим. Это естественно и очень понятно, а между тем, сколько еще великих умов не осмеливаются внимать самому Богу. Человек робок и все вымаливает себе снисхождения. Он едва отваживается сказать: я есмь, я мыслю; но по большей части опирается на ту или другую цитату. Все мы похожи на детей, сперва повторяющих неопровержимые истины своих бабушек, потом — учителей, а по мере возраста, и других замечательных людей, попадающих им навстречу. С каким трудом стараемся мы вытвердить наизусть слова, слышанные нами; когда же дойдем до ступени, на которой стояли эти предшественники, и поймем смысл их слов, то с какою радостью стерли бы мы их из нашей памяти! Итак, при получении нового провидения, станем бодро очищать память от залежавшегося в ней хлама. Голос человека, живущего с Богом, обаятелен, как журчание ручейка, как шелест спелых колосьев, волнуемых теплым ветерком.

О! кто и когда достойно удостоверит нас в высокой истине наития! Все, что мы здесь ни говорим, есть только слабая его тень и отдаленное о ней воспоминание. Когда вы постигаете добро, когда вы преисполнены жизни, каким способом это далось вам или было подготовлено? Не видно следов ничьих шагов, не видно лика человеческого, не слышно ничьего голоса и никакого названия вещей, а между тем вас озаряют мысли, соображения, сознание благ необычайных, небывалых. Полнота этой жизни овладевает всем бытием нашим и будто отчуждает его от человечества. Все люди, когда-либо существовавшие, отвеваются от вас как призраки; страх и желание затихают. Нет мольбы на устах, и самая надежда кажется чем-то унизительным, мы находимся в состоянии видения… Это не радость, даже не благоговение — душа вознеслась выше всех ощущений: она созерцает творца сущего, она провидит самый источник истины и правосудия. Совершенная безмятежность, всемирное успокоение проходят сквозь нас: мы видим, что все — добро! Что такое обширные пространства, земные, водные, небесные, что такое промежутки времени, годов, столетий? Душа и чувство поглощают всю предшествовавшую мою жизнь, со всеми ее событиями, они получают высокое значение, достойное моего теперешнего состояния. И такое высокое значение будут иметь и все возможные события: и что мы называем жизнью и то, чему даем имя — смерть.

Свет не терпит проявлений души, потому что такие проявления ослабляют авторитет прошедшего, покрывают стыдом его знаменитости, ставят на один уровень богатого и бедного и учат людей не верить свету на слово. Верить и говорить на слово, — просто стыд! Станем лучше говорить о том, что нам открывается: вот где жизнь и движение. Все блага, все добродетели заключаются в величии и в возвышенности души. Один человек или целое общество людей, проникнутых этим началом, по самому закону природы, покорят страны, народы, государства: они призваны властвовать и над богачом, и над певцом, не имеющим их превосходных свойств.

Нам следует преимущественно обращать внимание на жизнь текущую, а не на жизнь прошедшую. Всякая деятельность прерывается во время покоя; она возвращается в момент перехода от состояния прежнего к состоянию новому: в минуту, когда бросаешься в пропасть или пустишься бежать к цели. Но теперь мы стали настоящею чернью. Человек даже забыл и помнить, что он должен свято чтить человек; душе его не доводится даже узнать, что ее назначение пребывать в ясности и безмятежности, и вместо того, чтобы готовить себя к общению с океаном духовной жизни, она нищенски вымаливает кружку воды из водоема людей!.. Нам нужно поучиться ходить одним. Одиночество должно предварять истинную жизнь в обществе. Как люблю я храмы, тихие, безмолвные до начала обрядов и проповедей, которые скоро огласят их; как величавы и недосягаемы кажутся мне церковнослужители, удаляющиеся в святилище. Станем и мы охранять наш внутренний мир, не забывая притом, что уединение состоит не во внешнем отчуждении, а в возвышении духа.

И потому будем по возможности всегда спокойны. Зачем, например, берем мы на себя вину нашего приятеля, проступок жены, дяди, сына по той причине, что они жили под одною с нами кровлей и что, как говорится, одна кровь течет в наших жилах? Но и у всех людей такая же кровь, как моя, а моя кровь такая же, как у всех людей. Разве из-за этого на мне лежит обязанность отвечать за всесветные глупости, безумства, преступления и считать себя покрытым позором и бесславием?

Если мы не в силах одним взмахом вознестись до святыни веры и повиновения одним законам вечным, будем, по крайней мере, сопротивляться искушению, станем на военную ногу и возбудим в вашей скандинавской груди мужественный дух Одина и Тора. Так можно поступать и в наше время искусственной деликатности и сентиментализма, высказывая всегда истину. Иногда случается, что весь мир сговорился терзать вас невыносимыми пустяками. Этот скучает, тому нездоровится; праздность, дела, нужда, недоумие толкутся в вашу дверь и кричат; ступай к нам! иди к нам! Но ты не ходи! Не расточай на это своей души, оставайся спокойно в твоем небе, в твоей горнице и отнюдь не вмешивайся в их факты, в эту бестолочь самых призрачных нелепостей; но проливай свет незыблемых законов на их смятение и безалаберность. Я не признаю, чтоб за людьми состояла власть налагать на меня муки ради их пустого поверхностного любопытства. Покончите с притворными узами приязни и изъявлениями гостеприимства; перестаньте раз и навсегда жить для исполнения ожиданий этих людей обманчивых и обманутых, с которыми вы водитесь. Скажите им: батюшка, матушка, друг мой, братец, до сих пор я жил с вами по всем условиям приличий, отныне же я принадлежу правде и буду следовать одним законам вечным. Я приложу все старания, чтобы доставлять пропитание моей семье и родственникам, и буду вернейшим мужем моей жены, но все эти отношения обосную на начале новом, соответствующем духу моей природы, а не примеру других. Ваши обыкновения не по мне; я не могу долее для них уничтожаться. Если вы в состоянии любить меня таким, как я есть, это большое для нас счастье; если же нет, то верьте, что я все-таки буду достоин вашего уважения. Вникните еще раз, что мне должно наконец быть самим собою, перестать скрывать мои наклонности и мое отвращение, стоять за святыню моих глубочайших убеждений, и признаюсь вам, что я готов пред лицом вселенной приводить в действие мысли, наполняющие душу мою восторгом, и идти к цели, указываемой мне ею. Если в вас есть благородство, вы не лишите меня за это своей любви; в противном случае, я не оскорблю ни вас, ни себя лицемерною податливостью. Если, сами любя правду, вы не сознаете тех истин, какие сознаю я, ищите своих единомышленников, я буду искать себе моих. Не по духу гордыни или себялюбия решился я поступать так, но по смирению и искренности. Выгода моя, ваша, выгода всех людей — жить по правде, как долго не жили бы мы прежде по лжи. Мои слова кажутся вам теперь жестки, но не сегодня, так завтра, вы сами последуете внушениям своей природы, и если мы имеем в виду истину, она приведет и вас, и меня к одной цели.

Но, скажут мне, поступив таким образом, вы огорчите своих близких. Конечно, не могу же я, однако, закабалить и себя, и все силы моего духа из опасения потревожить их чувствительность. Притом на всех людей по временам находит рассудок, в такие минуты они ясно понимают, что добро, что истина, и в такие минуты я жду от них не только моего оправдания, но и подражания моему примеру.

И действительно, почти богоподобен должен быть тот, кто, отвергнув побуждения и причины, по которым обыкновенно действует человечество, решается иметь доверие к самому себе. Высока должна быть душа, тверда воля, ясен взгляд у того, кто может заменить себе общество, навыки, постановления и довести себя до того, чтобы одно внутреннее убеждение имело над ним ту же силу, какой клонит других железная необходимость.

Но, глядя на теперешний дух общества, нельзя не убедиться в необходимости этого правила. Нервы и сердце человека высохли, и все мы стали робкими, оторопевшими плаксами. Мы боимся правды, боимся счастья, смерти, боимся один другого. Много ли есть в наш век личностей великих, доблестных? Нет, нет между нами ни мужчин, ни женщин, способных дохнуть обновлением на нашу жизнь, на наш общественный быт. Большая часть людей нам современных оказываются до того несостоятельными, что они не в состоянии удовлетворить своим собственным потребностям; их самолюбивые притязания стоят в разительной противоположности с их действительным могуществом, которое со дня на день хиреет и оскудевает. Все мы — ратоборцы гостиных, и когда нужно сразиться с судьбою, мы благоразумно обращаемся вспять, не понимая, что в таком-то именно бою и крепнут силы.

Нашим молодым людям не посчастливится первая попытка, и они впадают в уныние; не повезет с первого шага новичку-купцу, и добрые люди твердят: он разорился! Если самый дивный гений, когда-либо учившийся на школьных скамейках, не имеет через год после учебного курса порядочного места в Бостоне или в Нью-Йорке, то и приятелям его, и ему самому уже чудится, что следует опустить крылья и горевать во всю остальную жизнь. О, да явятся среди нас твердые духом, которые растолковали бы людям, что в них есть множество данных и множество средств и что с доверием к себе в них обнаружатся новые возможности и силы! Да научат они нас, что человек есть слово, сделавшееся плотью; слово, назначенное для врачевания ран, нанесенных человечеству разными учреждениями, обычаями, книгами, идолопоклонствами!

С этой точки зрения нетрудно усмотреть, как большее доверие к себе и взаимная почтительность к божественности человека могут произвести самые важные перевороты во всех людских отношениях, занятиях, должностях, как могут измениться их образ воспитания, склад жизни, способы располагать имуществом и все условия их частных и корпорационных сближений; и цели их деятельности, и отвлеченные изыскания, и самая сущность их религии.

К слову о религии; посмотрим, в чем, по большей части, состоят молитвы людей и что такое молитва? Молитва есть доступ в бесконечность; она должна испрашивать у Бога даровать душе новую доблесть, поддержать, окрылить ее силою неведомою, неземною; молитва совокупляет видимое с невидимым, обыденное и знаемое с дивным и сверхчувственным. Молитва — это обзор всех событий жизни с высочайшей точки зрения, это одинокая беседа души, погруженной в созерцание и восторг от дел своего Создателя; души, согласной с Ним в духе и исповедующей, что всякое. Его даяние благо и всяк дар совершенен. Но просить себе молитвою такую-то особую утеху, вне добра вечного, — недостойно человека; но смотреть на молитву, как на орудие к достижению той или другой житейской цели, — низко и постыдно. Такая молитва есть доказательство раздвоения, а не единения внутреннего сознания с законом естества, потому что человек, слившийся воедино с Богом, радостно отрекается от своей личности: возвышение духа сопровождает его и возбуждается на каждом шагу. Лодочник при всяком напоре на весло, земледелец пред началом работы, испрашивая благословения свыше, произносят молитву настоящую, понятную для всего созданного, хотя их цель кажется маловажною и одностороннею.

Другой род ложных духовных вспомогательств составляют наши соболезнования и изъявления участия; в них виден недостаток самоуверенности и недуг воли. Сожалейте о постигшем его бедствии, если вы тем облегчаете страждущего; или принимайтесь бодро за дело и исправляйте причиненное зло. Но наше сочувствие также трусливо, как и наши сожаления. Мы стремглав бежим к тому, кто плачет, — часто из-за пустяков, — потом садимся и громким кликом сзываем к делу утешителей каких ни попало, тогда когда следовало бы наставить его на путь истины и оздоровления хорошими электрическими ударами и тем восстановить снова деятельность его души. Тайна всех удач заключается в бодрости духа. Благословен богами и людьми человек, имеющий к себе доверие. Все двери растворяются пред ним настежь, о нем говорят на всех языках, его венчают все поэты, сердца всех несутся к нему навстречу потому именно, что он может обойтись без всего этого. Мы ревностно и щедро сыплем ему хвалы за то, что он шел своею дорогою и пренебрегал нашим одобрением. Боги любят того, кого возненавидит толпа.

Наши молитвы и соболезнования доказывают недуг воли; по немощи же разума мы слишком крепко полагаемся на то, что нам внушит чужой ум, более самобытный и деятельный. Явится какой-нибудь Локк, Лавуазье, Бентам, Шпурцгейм, подчинит множество людей своей классификации и — увы! своей системе. Чем глубже лежит его мысль, чем многочисленнее разряд предметов, затронутых им и поставленных под уровень понятий ученика, тем заманчивее кажется его система. Ученик с восхищением гнет все на свете под вновь изобретенную терминологию, и точно, на время, он многим обязан учителю, развившему своими сочинениями его мыслительные способности. Но для скольких ограниченных голов классификация становится идолом, концом из концов, а не средством скоро истощаемым; за пределами своей системы их глаз перестает видеть и дальний небосклон, и беспредельность вселенной. Им становится невозможным вообразить себе, чтобы вы, незнакомый с их системою, могли тоже иметь глаза, видеть ими далеко и ясно, и они заключают, что вы, вероятно, поживились лучом их света, не замечая того, что свет незаходимый, вечно юный, чудодейственный горит над миром, как в первый день сотворения и поглощает в своем сиянии все преходящие школы и системы.

Благодаря недостатку самобытного развития еще держится страсть к путешествиям и идольское поклонение Греции и Италии. Я не восстаю против путешествий, предпринимаемых для наук, искусств или образования; я желал бы только, чтобы прежде чем пускаться в дальние края, вы установились бы в самом себе и осмотрелись вокруг себя. Тот же, кто путешествует с целью рассеяться и для того, чтобы взглянуть вскользь на предметы, которые он с собою не унесет, тот убегает от самого себя, старается на первых порах молодости, и его ум, его воля делаются развалинами, такими же дряхлыми, как развалины Фив и Пальмиры. В часы трезвого уразумения мы сознаем, что долг наш там, где мы, что приятные спутники и услады даются нам своевременно, без нашего домогательства, и что нам не годится кидаться за ними в погоню.

Страсть к путешествиям есть признак глубокой порчи, закравшейся в наши умственные способности. Наш разум сбит с толку, образ же нашего воспитания еще более мечет его туда и сюда; оттого и ум гоняется у нас за тем и за другим, хотя тело поневоле сидит дома. Мы принимаемся тогда подражать отдаленному, чужеземному; по этим образцам пьем, едим, строим себе дома, перенимая вкусы, мнения, дух народов иностранных, времен прошлых, с раболепством служанки, следящей глазами за госпожой.

Поверьте мне, душа, одна душа создала искусства, где бы они ни появлялись. Художник находил свои образцы не в дали, а в собственном своем духе, прилепляясь мыслью к задуманному труду и сообразуясь с условиями, которые надлежало соблюсти. Напирайте на самого себя, не подражайте никому! Придет тот час, когда вам возможно будет выказать дар, вам свойственный, во всей силе сосредоточенной целою жизнью, посвященною на его образование; тогда как даром перенятым вы пользуетесь на миг, и пользуетесь им наполовину. Где тот профессор, который образовал Шекспира, Франклина, Бэкона, Вашингтона, Ньютона? Изучение Шекспира сделает ли из меня второго Шекспира? Между тем как принявшись за дело, мне сродное, без излишней дерзости и самонадеянности, я могу придумать для его исполнения такую сноровку, которая, несмотря на различие, не уступит той, что облегчила Фидию ваяние, египтянам зодчество, Данту его поэзию. С другой стороны, если я вполне понимаю то, что говорят родоначальники мысли, без сомнения, и я имею способность отвечать им с тою же силою слова. Вселитесь в животворные области простоты и благородства, повинуйтесь своему сердцу, и еще раз воссоздадите вы угасшие миры красоты и стройности.

Как нет ничего самостоятельного ни в нашем богопочитании, ни в воспитании, ни в изящных искусствах, так нет ничего положительного и в духе нашей общественной жизни. Весь свет хвалится прогрессом человечества, и никто нейдет вперед. Тоже самое заметно и в обществе: зайдя далее в одну сторону, оно отступает с другой; прогресс его мнимый, оно только хвастается за беспрерывные перемены: варваризм и образованность, роскошь и наука, — все это различные положения, а не коренные улучшения. Сверх того, каждое подобное приобретение сопряжено с некоторым лишением; общество обогатится, например, новым открытием, а между тем утратит некоторое свойство, врожденное в каждом из нас. Какая разница между американцем, прекрасно одетым, пишущем, читающем, думающем, имеющем в кармане часы, карандаш, банковый билет, и обитателем Новой Зеландии, нагим владельцем одной палицы, рогожи и спящем, где случится! Но сравните здоровье этих двух людей, и вы увидите какого врожденного первостатейного преимущества лишился белый человек. Если верить путешественникам, рана дикаря, просеченного топором, заживает в день или два, тогда как такая же рана спровадит белого в могилу.

Образованный человек имеет экипажи, но едва владеет своими ногами. У него прекрасные женевские часы, но ему не узнать времени по солнцу; он купит астрономический календарь и, полагаясь на то, что найдет в нем все нужное, не сумеет отличить ни одной звезды на небе, не подметит ни весеннего, ни осеннего равноденствия, и все великолепные знаки зодиака не находят ни малейшего отражения на его мысли. Разумный человек всегда приходит назад к тому, что собственно необходимо для человека. Художества, открытия и изобретения суть только наружные вывески такого-то времени и не придают мощи человеку. Вред механических усовершенствований притупляет их пользу: Гудсон и Беринг, со своими простыми рыбачьими лодками, превзошли Парри и Франклина, чьи суда вмещали все пособия наук и художеств. С одною подзорною трубкою Галилей усмотрел целый ряд таких великолепных фактов, что все последующие открытия немного пред ними значат, а Колумб достиг Нового Света на самом дрянном корабле.

Еще вопрос огромные собрания книг— плодоносны ли они для ума? Общества страхований уменьшают ли бедственные случаи? Не променяли ли мы на внешнюю утонченность нравов большое количество внутренней энергии? А установив чин и обряды Богослужения, много ли поддерживаем его пламенным, бестрепетным духом? В секте стоиков каждый был стоик, но между христианами всякий ли христианин?

В законах нравственного порядка нет уклонений, точно так же, как нет их в физических законах тяготения и быстроты движения: прогресс человеческого рода не зависит от времени. Все знания, все искусства, все философии и секты XIX столетия не произведут людей выше «великих людей Плутарха». Тот, кто по духу сродни Фокиону, Сократу, Анаксагору, тот, не называясь их именем, остается просто сам собою и в свою очередь делается главою новых последователей.

По недостатку доверия к себе люди с величайшим тщанием поддерживают раз установившийся порядок: гражданский, учебный, религиозный; из боязни, чтобы удары, нанесенные этим учреждениям, не отозвались на их собственности; они до того опираются на внешность предметов, что на самый прогресс души человеческой, выражаемый в гражданственности, в просвещении и богопочтении, смотрят как на оплот своих владений. Их уважение измеряется богатством того и другого, а не внутренним достоинством человека. Но человек истинно просвещенный стыдится своих владений, своих капиталов, из уважения к своему. Еще более ненавистно ему его богатство, если оно досталось случайно, по наследству, в подарок или через преступления предков; он чувствует тогда, что оно не имеет с ним тесной внутренней связи, но держится в его руках, покамест не нашелся еще на него вор, или не похитила его революция.

Но по самому существу своему человек обязан приобретать, и его приобретения должны быть так жизненны и прочны, что никакие революции, правительства, толпы, бури, пожары и банкротства не могли бы потревожить его и чтобы такая собственность, где бы он ни находился, всюду имела силу обновления. «Будь покоен, — говорил Калиф Али, — твоя судьба ищет за тебя; так не пускайся же вдогонку по ее следам». Зависимость от благ, нам чуждых, внешних, доводит нас до рабского почтения многочисленности. Политические партии навалом являются в собрания: Ура! ура! вот уполномоченные Эссекса, — демократы Нью-Гемпшайра, — виги Мэна! — каждый молокосос приободряется, примкнув к сторукой и к стоóкой толпе. Таким же образом составляют и реформаторы собрания из своих соумышленников: обсуждают и решают полчищем.

Нет, не при таких условиях, о друзья мои, Господь удостоит прийти и вселиться среди вас, — не при таких! А на основании, совершенно противоположном, — это тогда, когда человек отвергает гнилые, внешние опоры и, ничего не прося от людей, среди беспрестанных колебаний остается несокрушимым столпом окружающего. Человек, верьте мне, есть существо многозначащее, и тот, кто знает, что могущество заключается в душе, что он слаб, когда ищет силы вне себя, и, заметив это, неуклонно предастся идее, его одушевляющей, — то, обуздав и тело, и дух, делается властелином, идет прямо и свершает чудеса. Он похож на человека, который, стоя на своих ногах, естественно сильнее того, который опрокинулся головою вниз.

Поступайте так же и с тем, что называют счастьем; много у него поклонников и гонцов: подержат его в руках и потеряют при обороте колеса. Не увлекайтесь такими преследованиями, они противозаконны; держитесь только правила причины и следствия, — вот, исполнители Божественной воли. Добывайте себе все трудом и волею, этим налагаются оковы на колесо случая, которое навсегда покатится вслед за вами. Торжество вашей партии, понижение и возвышение биржевого курса, выздоровление от болезни, возврат отсутствовавшего друга, то или другое обстоятельство радуют вас, и вы начинаете надеяться, что для вас готовятся дни счастья. Не надейтесь — не сбудется! Никто не умиротворит вас, кроме вас самих, и ничто не удовлетворит, кроме торжества ваших убеждений.

 

Благоразумие

Какое имею я право писать о благоразумии? У меня его не то мало, не то состоит оно во мне в положении чисто отрицательном. Все мое благоразумие заключается в том, чтобы избегать неприятностей или же идти наперекор им, а не в том, чтобы выдумывать отменные руководства и правила. Я не обладаю тайною ловко держать себя и любезно извернуться при виде сделанного мне зла. Нет у меня и умения мудро распоряжаться деньгами, домоводством; и кто только взглянет на мой сад, то немедленно сообразит, что не мешало бы мне развести другой. Однако я люблю положительность, ненавижу нерешительность и людей, не имеющих ясного, дальновидного взгляда. Следовательно, мое право писать о благоразумии совершенно то же, какое я имею толковать о поэзии, о святости. Мы пишем по влечению, и прямому, и противоположному, а не вследствие собственной опытности, и часто описываем свойства, которых у нас нет.

Итак, начнем о благоразумии!

По моему мнению, благоразумие есть добропорядочность внешних чувств; изучение наружного, видимого. Это самое объективное действие нашей души; это — божество, промышляющее о животном. Благоразумие обращается с миром физическим по законам мира физического; подчиняясь им, оно охраняет здоровье телесное, бодрость же духа охраняет оно своим повиновением законам духовным. Мир внешних чувств есть мир призрачный; он существует не сам для себя, но он облечен характером символа. Похвальное благоразумие, или знание внешности вещей, сознает соприсутствие других законов; оно понимает, что его радение второстепенно и что его блюстительность относится к оболочке, но не к самому сердцу предметов. Благоразумие, отчужденное от других качеств, есть ложное благоразумие. Оно законно лишь в смысле естественной истории воплотившейся души, лишь в своей должности развивать пред нею многоценный свиток законов природы под тесным небосклоном ее внешних чувств.

Степени для успешного ознакомления с миром бесчисленны; для настоящего нашего обзора достаточно обозначить их три. Есть такой род людей, который живет только ради пользы символа; в этом отделе богатство и здоровье почитаются наиважнейшими благами. Другой разряд, повысившись над предыдущими торгашами, прилепляется к красоте символа: сюда относятся естествоиспытатели, ученые, поэты, художники. Третий отдел всем своим бытием уже переступает за черту красоты символа и поклоняется самой сущности, для которой символ служит только отражением: это люди мудрые. Первые имеют толк, вторые — вкус, третьи — духовное провидение. Много уходит времени, пока человек добирается до вершины лестницы; но, достигнув ее, он проникает смысл символа и наслаждается им вполне. Око его отверзается для красоты нетленной, и если он водрузит шатер свой на священной и светоносной вершине видимой природы, уже не житницы, не дома примется он там строить, но возблагоговеет пред величием Творца, которое провидится ему с лучезарностью солнца, через каждую скважину, каждую расселину.

Наш свет переполнен поступками и пословицами, внушенными благоразумием унизительным, обожающим одну материю, как будто в человеке нет ничего другого, кроме ушей, нёба, носа, глаз и пальцев! Как будто единственное назначение благоразумия состоит в спросе: А выпечется ли из этого хлеб? Благоразумие такого рода, — точь-в-точь та болезнь, которая утолщает кожу до того, что уничтожает этим все прочие органы тела. Развитие же духа, удостоверяя нас в высоком начале видимого мира и устремляя человека к совершенству, как к высшей цели его назначения, низводит все остальное: здоровье, богатство, земную ли жизнь — на степень средств. Подобное развитие доказывает, что благоразумие не есть какая-то особенная добродетель, но только имя, которое принимает мудрость в своих отношениях к телесному составу и к его потребностям. И потому всякий вполне образованный человек и думает, и говорит, что богатство, вес общественный и гражданский, сильное личное влияние, увлекательная и неотразимая ловкость, имеют значение чрезвычайно важное, как свидетельства могущества духа. Но если такой человек видит, что его собрат потерял равновесие, что он мечется во все стороны за делом или за удовольствием из одной страсти что-нибудь делать и как-нибудь веселиться, то он заключает, что такой собрат еще может быть звеном или колесом в механизме всемирном, но что сам по себе он развит еще недостаточно.

Дрянное благоразумие, не ищущее ничего далее своих пяти чувств, есть божество глупцов и трусов. Над ними подшутила сама природа, и их-то по преимуществу и литература, и комедия избирают целью своих насмешек. Но законное благоразумие ставит пределы чувственности вследствие своего знания мира внутреннего, действительного. Нам стоит только раз приобрести это знание и определить своей длительности и своему времяпровождению место, им соответствующее, чтобы каждое заявление нашего внимания к условиям физического мира получило вознаграждение. Потому что бытие наше, которое, по-видимому, находится в такой зависимости от природы внешней, от солнца, от луны, от перемены времен года, но которое, однако, осваивается и обживается во всяком климате, — это бытие, всегда готовое на добро и на зло, пристрастное к роскоши, избегающее холода, голода и досадной уплаты долгов, оно тем не менее вычитывает все свои первые уроки — помимо открытых скрижалей природы — в своем внутреннем мире ощущений и сознаний.

Благоразумие не пойдет наперекор природе и не станет спорить о том, зачем она такая, а не другая; оно принимает ее законы, так как они есть, в ее условиях, подходящих с наилучшею соответственностью к естеству человеческому. Благоразумие чтит пространство, время, сон, телесные потребности, закон полярности, роста, смерти. Оно убеждается, что солнце и луна, эти всем известные формалисты небесной тверди, совершают свои суточные и годовые круговращения для того, чтоб очертить пределами и законами времени человека, это вечно уклоняющееся существо, что его со всех сторон облегает упорная, неподатливая материя, никогда не отдаляющаяся от своей химической рутины, что человек живет на шаре, насквозь проникнутом, везде и повсюду окруженном уставами природы, и что на своей поверхности этот шар размежеван на гражданские участки и владения, которые налагают стеснения и ограничения на каждого из его временных обитателей.

Прекрасны законы времени и пространства! Ниспровергая их, по невежеству и непониманию, мы открываем за ними мрачные вертепы и опасные логовища. Пошарьте в улье неосторожными руками, и вместо меда вы вызовите на себя рой пчел. Человек обязан в точности ознакомиться с обыденными вещами, из которых слагается наша жизнь. У него есть руки — пусть ими касается и осязает; у него есть глаза — пусть ими смотрит, измеряет. Самые слова и поступки хороши тогда, когда сказаны и сделаны вовремя. Как гармонирует с ясным июньским утром чиркание косы о точильный камень! Но как уныл этот звук в глухую осень, в руках запоздалого косаря! Люди ветреные, непредусмотрительные, всюду опаздывающие или являющиеся невпопад, портят гораздо более, нежели свои дела: они портят нрав тех, кто имеет с ними дело.

Сколько людей, преданных науке и умозрению, заставляют нас краснеть от двусмысленности своей жизни! Посмотрите на этого ученого: он превосходен, когда в нем действует побуждение, которое выше благоразумия; но в случае, где необходим здравый смысл, он нестерпим. Вчера Юлий Цезарь едва приходился ему по плечо, сегодня он валяется на свалке, жалостнее Иова. Вчера, облитый сиянием мира горнего, мира ему привычного, это был первый из первых; сегодня пришла нужда, постигла хворость, и он прибегает к похвальбе, он рисуется, потому что верно уж никто другой не станет его чествовать в теперешнем виде. Он похож на тех потребителей опиума, что шатаются по константинопольским базарам, иссохшие, пожелтевшие, оборванные, отупевшие, до того часа, как откроются лавки. Настанет вечер, они проглотят свою порцию и делаются покойны, оживленны, почти вдохновенны. И пред кем из нас не пронеслась трагедией безрассудная растрата сил у людей с гениальными способностями, которые потом целые годы маются в нужде, в лишениях, и — гиганты, заколотые булавками, клонятся долу, оскудевшие, оледенелые, не принеся своих естественных плодов.

Мы выдумали очень громкие слова, для того чтобы прикрывать нашу чувственность; но никакой талант в мире не может облагородить, привычек невоздержания. Даровитые люди делают вид, что нарушение чувственных законов считают пустяками в сравнении со своим благоговением к искусству; но искусство вопиет за себя и уличает их, что никогда не наставляло ни на разврат, ни на кутеж, ни на наклонность собирать жатву там, где ничего не было посеяно. Искусство их умаляется с каждым понижением нравственности, умаляется от каждой погрешности против здравого смысла. Пренебреженные основы мстят своим хулителям, и пренебрегавший малыми вещами погубит себя еще несравненно малейшими. Гётев «Тасс» не только превосходный исторический очерк, но и настоящая трагедия. Бедствия тысячи людей, угнетенных и умерщвленных каким-нибудь извергом Ричардом III, по моему мнению, не причиняют таких страданий, как эти страшные раны, которые обоюдно наносят один другому Антонио и Тасс. Оба, по-видимому, полны прямодушия; только один просто и откровенно живет по правилам светской мудрости, тогда как другой, пламеневший всеми божественными чувствами, предается, однако, наслаждениям материальным, хотя бы и рад не подчиняться их владычеству. Вот страдание, которое испытываем все мы! Вот узел, который мы не в силах развязать! И то, что сбылось с Тассом, часто встречается в современных биографиях. Человек гениальный, пылкого темперамента, не щекотливый насчет законов чувственных, много позволявший и все себе извинявший, в весьма скорое время становится пасмурным, задорным, недотыкой, настоящим терновым кустом для себя и для других.

Но кто осмелится обвинять другого в неблагоразумии? Кто из нас благоразумен? Те, которых мы называем великими людьми, еще неблагоразумнее прочих. Есть, есть роковой разлад в ваших отношениях с природою; он исказил весь строй нашей жизни, он сделал к нам враждебным каждый из ее законов, и теперь эти законы природы побуждают, как мне кажется, все умы и все сердца водворить между нами новый лучший порядок Да, да, нам необходимо приступить со многими вопросами к высочайшей Мудрости, испросить Ее советов, и от Нее узнать — красота, гений, здоровье, составляющие теперь исключения, — не суть ли в своем основании всеобщее достояние человеческой природы? Нам незнакомы еще до сих пор ни свойства растений, ни свойства животных, ни законы физического мира, и, несмотря на нашу любознательность и склонность к этим предметам, все, их касающееся, подлежит еще догадкам и вымыслу. Возьмем другой пример: поэзия и благоразумие должны бы быть тождественны. Если бы эта тождественность существовала на деле, законодателем был бы поэт, и самое высшее лирическое вдохновение служило бы не поводом к укору и к оскорблению, а к обнародованию кодекса просвещения и гражданственности, к распределению трудов, занятий и назначения каждого дня. Теперь же эти свойства как будто непримиримо разлучены. Мы нарушили один закон за другим, стоим посреди развалин и, если где-нибудь случайно заметим совместимость разума с вдохновением, так считаем это чудом.

Красота должна бы быть принадлежностью каждого мужчины, каждой женщины, а между тем красота — редкость; точно то же можно сказать о здоровье и о крепости тела. А гений? Разве это Отвлеченность, а не воплощение? Разве не следовало бы ему быть не гением, одиноко стоящим, взявшимся Бог весть откуда, а, напротив, законным, гениальным сыном гениального отца, и каждому ребенку уже рождаться вдохновенным? Где же теперь гений без примеси и в каком младенце может он надежно сохраниться? Из одной учтивости называем мы гением полупроблески света; этим именем величаем мы талант, променянный на звонкую монету; талант блестящий сегодня для того, чтобы славно пообедать и славно поспать завтра, и посмотрите: повсюду человеческие общества находятся в руках — как их по справедливости называют — людей партий, а не людей божественных. Такие люди пользуются своим преобладанием для того, чтобы еще более утончить чувственные наслаждения, а не для того, чтобы вести против них открытую войну. Напротив того, истинный гений — аскет по природе, аскет, полный благоговения и любви. Прекрасные души смотрят на чувственные влечения как на немощь; они видят красоту в границах, которые их сдерживают, и в нравах, которые им противодействуют.

Так не лучше ли человеку покориться при первых наказаниях и горьких проучениях, которые не замедляет насылать ему природа с целью вразумить его в том, что он не должен дожидаться других благ, кроме плодов, выработанных собственным трудом и владычеством над самим собою? Конечно, и богатство, и пропитание, и климат, и общественное положение имеют свое значение, и мы должны сообразоваться с их справедливыми требованиями. Но пусть человек более смотрит на природу, как на свою верную, неотступную наставницу, и пусть ее совершенно правильный ход служит для нас мерилом наших уклонений. Некоторая доля мудрости непременно добудется из каждого поступка естественного и благонамеренного; время, рано или поздно, открывает нам цену самых простых фактов, таких, например, что не худо делать из ночи ночь, из дня день; не худо умерять свою расточительность и убедиться, что почти столько же нужно благоразумия для хорошего управления своим частным домом и хозяйством, сколько для управления целым государством. В этом смысле можно многое сказать в защиту оптимизма и указать на тихие струи радости и довольства, которые могут повстречаться вам и на улицах предместий, и в каждом укромном уголке этого прекрасного мира, пусть только человек остается верен раз постановленным законам, и удовлетворение его не минует. Есть гораздо более разницы между качеством, чем между количеством удовольствий, почти равном для каждого из нас, несмотря на их разнообразие.

Человек обязан ознакомиться и с благоразумием высшего разряда; он должен знать, что все в мире, даже самые пушинки и соломинки, подлежит законам, а не случайности; таким образом, и он пожинает только то, что посеял. Ему будут принадлежать плоды, взращенные его трудами; ему предоставлено достижение самообладания и его охранение от посягательства других, с которыми не следует завязывать отношений горьких и докучных, помня, что наибольшая выгода, доставляемая состоянием, есть все-таки независимость. Не должно пренебрегать и добродетелями второстепенными. Сколько из человеческой жизни тратится времени на ожидание! Сколько слов и обещаний оказываются обещаниями салонов, тогда как они должны бы быть непреложны, как судьба.

Мы не беремся в наших «Опытах» касаться основных законов какой бы то ни было добродетели, уединив ее от всего прочего. Природа человека симметрична; она не любит ни односторонности, ни крайностей. Благоразумие, доставляющее внешние блага, не должно быть предпочтительною наукою такого-то кружка людей, между тем как другой кружок посвятит себя изучению героизма, святости и т. п. Нет, этим различным свойствам необходимо примириться. Конечно, благоразумие имеет в виду время текущее, лица живущие, их быт, их собственность; но так как всякий факт имеет свой корень в душе, то и самое умение распоряжаться предметами видимыми проистекает из основательного знания их причин и начала, и потому добрый человек должен быть в то же время и человеком мудрым, и великий политик — человеком великого простосердечия. Всякое нарушение истины есть не только некоторый род самоубийства для души, свершающей это преступление, но оно есть притом удар кинжала в самое сердце человеческого общества. Ход событий превращает в разорительную дань самую прибыльную ложь, тогда как искренность оказывается наилучшею политическою мерою, потому что, вызывая откровенность, облегчает взаимные, обоюдные отношения и меняет сделку на дружбу. Имейте к людям доверие, и они будут доверчивы к вам; обходитесь с ними великодушно, и они проявят свою возвышенность с вами, хоть, может быть, по исключению и наперекор своим принятым правилам.

При обстоятельствах затруднительных и неприятных благоразумие заключается не в увертках и в побеге, но в мужестве. Кто хочет вступить в светлые области жизни, тот должен приковать себя к решимости прямо смотреть в лицо тому, что наводит на него страх, и страх снимется как рукой. Латинская пословица говорит: «в битве поражение начинается с глаза»; и точно: оробевший глаз чрезвычайно преувеличивает предстоящие опасности. Ужас, наводимый бурею, по преимуществу забирается в каюты и камеры, но матросы и кормчий безустанно спорят с нею, и их силы возобновляются в борьбе, пульс бьется ровно, как в майский солнечный день.

Истинное благоразумие тоже не дозволит нам вести вражду с кем бы то ни было. Мы часто отказываем в сочувствии и в короткости окружающему, но дождемся ли мы лучшего сочувствия, большей короткости? Жизнь проходит в наших приготовлениях жить. Друзья наши и спутники умирают далеко от нас; мы становимся слишком стары, чтобы следовать за новизною или искать покровительства сильных и богатых. Конечно, в среде, нас окружающей, много найдется недостатков; конечно, в мире есть имена, восхитительные для воображения, звучные для лепета уст наших, — хороша и сладка была бы жизнь, когда бы можно проводить ее с желанными спутниками… Но если по различным особенностям характера вы не сойдетесь с ними душа в душу, они останутся для вас недосягаемы. Когда не Божество, а самолюбие завязывает узел людских сношений, могут ли они быть хороши, могут ли быть продолжительны?

Итак, истина, искренность, мужество, любовь, смирение и всевозможные добродетели служат опорою благоразумия или, говоря иначе, умения упрочить за собою земные блага. Не знаю, убедятся ли когда-нибудь в том, что весь материальный мир образован из одного газа — водорода ли, кислорода; но мир нравственный положительно весь выкроен из одного целого, неделимого: начните, откуда угодно, вам придется вскоре удостовериться, что необходимо протвердить десять нам данных заповедей.

 

Героизм

У старинных английских драматургов, в особенности у Бьюмонта и Флетчера, до того постоянно высказывается понимание чести и благородства, что можно прийти к заключению, что благородство поступков составляло отличительный характер общественной жизни в их время, точно так же, как в нашем американском народонаселении отличают людей по цвету кожи. Явится ли, например, на сцену какой-нибудь Родриго, Педро, Валерий, и неизвестный и незнакомый, — тем не менее, герцог или градоначальник тамошней страны тотчас воскликнет: «Вот истинный джентльмен!» и начнет расточать ему вежливости и учтивости. Некоторый героический полет в характере и в речи, что так хорошо идет к красоте и к блестящей наружности, которыми эти авторы любили одарять своих героев, например Бондуку, Софокла, Безумца-Любовника и проч., придает говорящему лицу столько пылкости, столько чистосердечия и так прямо истекает из самой сущности его природы, что при малейшем поводе, при малейшем обстоятельстве простой разговор сам собою возвышается до поэзии.

Не вдаваясь в разбор весьма малочисленных примеров героизма, представленных поэтами и прозаиками, вспомним только о Плутархе, этом преподавателе и летописце героизма. Он изобразил нам Бразида, Диона, Эпаминонда, Сципиона и других исполинов времен минувших, чья жизнь служит опровержением трусости и безнадежности политических и религиозных теорий новейших времен. Отважное мужество, бодрая твердость, не навеянные той или другою школою, а почерпнутые в самой крови, так и дышат в каждом о них анекдоте и доставили «Жизнеописаниям» Плутарха их огромную знаменитость.

Такие книги, которые возбуждают в нас здоровые, жизненные силы, гораздо нужнее для нас всех трактатов о политической или домашней экономии. Жизнь может сделаться пиршеством для одних людей умудренных; если же станешь рассматривать ее из-за угла благоразумия, она обратит к нам лицо грозное, истомленное.

Нарушения законов природы, свершенные и предшественниками, и современниками, налегли на нас и искупаются нами. Неловко и тяжело каждому живущему человеку… Что же это, как не доказательство попрания законов, и естественных, и разумных, и нравственных? И не только доказательство, но полное удостоверение в том, что нужно было нарушение за нарушением для того, чтобы дойти до накопления такой многосложности бедствий, окружающих нас со всех сторон. Война, чума, голод, холера обнаруживают какое-то озлобление в природе, которое, будучи возбуждено преступлениями человека, должно быть искуплено человеческими страданиями.

На просвещении лежит обязанность снабжать человека оружием против зла. Оно должно заблаговременно научить его, что он рожден в эпоху, когда мир стоит на военном положении, что общество и собственное его благосостояние требуют, чтобы он не прохлаждался в застое миролюбия, но, разумный и спокойный, не вызывал и не страшился бури Что жизнь и его доброе имя находятся в полном распоряжении человека и что с безукоризненною чистотою действий, с неуклонною правдою на устах и с соблюдением наилучших уставов приличий ему нечего бояться черни и ее суждений.

Что такое героизм? Вот что: человек решается в своем сердце приосаниться против внешних напастей и удостоверяет себя, что, несмотря на свое одиночество, он в состоянии переведаться с бесчисленным сонмом своих врагов. Эту-то бодрую осанку души называем мы героизмом. Первая к нему ступень: пренебрежение приволия и безопасного местечка. Затем следует доверие к себе и убеждение, что в действительной энергии есть достаточно могущества, чтобы исправлять все приключающиеся с человеком бедствия и отместь мелкие расчеты благоразумия. Герой отнюдь не думает, будто природа заключила с ним договор, в силу которого он никогда не окажется ни смешным, ни странным, ни в невыгодном положении. Но истинное величие разделывается обыкновенно, раз навсегда, с общественным мнением и нисколько не заботится исчислять пред ним то свои милостыни, то свои заслуги, чтоб принести себе оправдание и снискать его похвалу. В доблестной душе равновесие так установлено, что внешние бурные смятения не могут колебать ее воли, и под звуки своей внутренней гармонии герой весело пробирается сквозь страх и сквозь трепет, точно так же, как и сквозь безумный разгул всемирной порчи.

Героизм есть высшее проявление природы индивидуума; героизм следует чувству, а не рассуждению, и потому он прям во всех своих действиях. Сущность его — доверие к себе; средства — презрение ко лжи, к несправедливости, и сила переносит все, что ни постараются навлечь на него клевреты зла. Героизм откровенен и правосуден, великодушен, гостеприимен, воздержан; он гнушается мелочными расчетами и пренебрегает пренебрежениями. Дрянность обыденной жизни и ложное благоразумие, благоговеющее пред богатством и здоровьем, служат предметом его добродушных насмешек Герой может некоторое время стоять в разладе с целым родом человеческим, не исключая людей великих и мудрых; но он не унывает, а повинуется своему врожденному, внутреннему призванию. И кто же в состоянии усмотреть всю разумную причину такого-то действия, как не тот, кто свершает его, ясно понимая, в чем оно заключается! Вот почему даже в людях мудрых и справедливых зароняется временное недоверие до той поры, как они убедятся, что подобные действия вполне соответствуют их собственным воззрениям. Со своей стороны, люди благоразумные косятся на такой поступок; за его совершенное противоречие их чувственным понятиям о благополучии, потому что всякий героический поступок измеряется своим презрением благ внешних. Когда же, напоследок, и внешние блага не обходят героя, тогда и осторожные люди принимаются величать и восхвалять его до небес.

Если наш дух не властелин мира, то он делается его игралищем. Каждый безграмотный человек может прочувствовать не раз в своей жизни, что в ней есть что-то, не заботящееся ни об издержках, ни о здоровье, ни о жизни, ни об опасностях, ни о ненависти, ни о борьбе, что-то, заверяющее его в превосходстве и возвышенности его стремлений, несмотря на всеобщее противоречие и безвыходность настоящего положения. О, какие блага вселюбящая природа хранит для нас, своих нищих детей! Не существует, кажется, и промежутка между ничтожностью и величием. А между тем, смазливый блондинчик, умирающий с появлением проседи на голове, какими невинными глазами смотрит он на жизнь! Как легкомысленны и самоуверенны все его суетствия! Он то занимается нарядами, то печется о своем вожделенном здравии, то вымышляет хитросплетения и расставляет сети и западни, чтобы подтибрить лакомый кусочек или упиться одуряющим нектаром; то кладет он всю душу и все блаженство на приобретение ружья, верховой лошади и осчастливлен пустячною болтовнею, крошечным комплиментом… Добрые люди, живущее по законам арифметики, замечают, как невыгодно гостеприимство, и ведут низкий расчет трат времени, и непредвиденных издержек, которых им стоит гость. Напротив того, высокая душа гонит в преисподнюю земли всякий неприличный, недостойный расчет и говорит: «Я исполню веление Господа, он промыслит огонь и жертву!» По величию собственных свойств такая душа знает, что, предлагая свой дом, свое время, свои деньги не из тщеславия, а из доброжелания, точно будто на самого Бога возлагаешь долг оказать и ей, в случае нужды, такое же вспомоществование, потому что закон возмездия исполняется в совершенстве по всей вселенной. Бремя, по-видимому, утраченное, вознаграждается; заботы, принимаемые нами о других, сами собою несут благословение. Великодушные существа развевают по всей земле пламя любви к человеку и возносят над всем человеческим родом знамя общественных добродетелей. Постановив себя выше «стоимости съестных припасов и ценности драпировок», великая душа, оказывая гостеприимство, как услугу и как ласку, предлагает вам все, что она в состоянии предложить, и такой кусок хлеба, такой стакан воды слаще и вкуснее роскошнейших пиров всех столиц в мире.

Воздержанность героя проистекает не из одного уважения к своему человеческому достоинству; нет, он любит умеренность за ее изящность, а не за узкость; и не станет терять времени на то, чтобы высокопарно и горько сетовать на обычай пить вино, чай, опиум, есть разные мяса, одеваться в шелк, украшаться золотом. Сам он едва замечает, что подносят ему за обедом, что он носит на плечах, и жизнь его, нераспределенная по методе и по щепетильной аккуратности, близка к природа и к поэзии. Наш апостол индейцев Джон Элиот пил одну воду, но он отзывался о вине так «Это славный, благородный напиток, и мы должны благодарить Бога, который дал его нам. Однако сколько мне помнится, вода сотворена прежде вина».

Нам рассказывают, будто Брут, после сражения при Филиппах, закалывая себя мечом, произнес стих Эврипида: «Всю жизнь следовал я за тобою, о добродетель, и теперь вижу, что ты — мечта!» Я вполне уверен, что этот рассказ — клевета на героя: великая душа не променяет на деньги своего благородства и своей правоты; она не гонится за вкусными обедами и за мягкими постелями. Сущность величия заключается именно в убеждении, что добродетель удовлетворяет сама себя, что ее красит бедность; ей не нужны богатства; при их потере она сумеет обойтись и без них.

Из всех качеств людей-героев более всего прельщает мое воображение их невозмутимая добродушная веселость. Торжественно страдать, торжественно отважиться и предпринять еще можно и при исполнении весьма обыкновенного долга. Но великие души так мало дорожат успехом, мнением, жизнью, что не имеют и в помыслах склонять врагов просьбами или выставлять напоказ свои огорчения: они всегда просто — велики. Томас Морус шутит на эшафоте; Сократ осуждает себя за то, что принимал почести в Пританее, Сципион, обвиненный во взяточничестве, не унижает себя оправданиями, но пред лицом своих судей рвет на клочки отчет в израсходованных суммах.

Не обойдем молчанием важный факт: нашу любовь к герою. Кто из нас не забывал самого себя, читая рассказы о высоких исторических личностях и, еще ребенком, не прятал под школьные скамейки заветного романа, увлекавшего его воображение. Все описанные возвышенные качества и выспренные доблести принадлежат уже нам. Если наше сердце переполняется восторгом, слушая повествования о твердости души такого-то грека, о величии такого-то римлянина, — это знак, что подобные чувства уже сделались доступны нам самим Тогда выясняется пред нами обязанность сознать с первых шагов и от первой ступени лестницы восхождения, что одни предрассудочные мнения по одной своей привычке все обусловливают временем, местом, пространством, числом. И зачем словам Греция, Рим, Восток, Италия так сильно потрясать наш слух? Будем лучше стараться о том, чтобы в нашем, по-видимому, тесном жилище, на нашей еще незнаменитой родине устроить храм, достойный вмещать высоких посетителей. Поймем наконец и прочувствуем, что там, где жива душа, туда нисходят и Музы, и Боги, а не такое-то место, ознаменованное географическим положением. Этот факт важен — учтите его и вскоре увидите, что в том самом месте, где живете вы, не замедлят посетить вас искусства и природа, надежды и опасения, и друзья, и ангелы, и Верховное Существо.

Великий человек дарует славу месту своего рождения; он знакомит и дружит свою родину с воображением людей, и воздух, которым дышит он, кажется самою животворною стихией для развития и образования многостороннею ума и преизящного вкуса. Самая прекрасная страна та, где живут самые прекрасные люди. Те дивные образы, которые носятся пред нашим воображением, когда мы читаем про то, что мог свершить Перикл, Ксенофон, Колумб, Баяр, не доказывают ли нам, до какой степени мы опошляем нашу жизнь, без всякой надобности, тогда как живя всею глубиною жизни, мы украсили бы наши дни великолепием более нежели патриотическим, присовокупив к тому действия по таким началам/ которые касались бы и человечества, и природы, во все продолжение нашего существования на земле.

Мы сами видали необыкновенно даровитых молодых людей, или мы слыхали о них, и что же? Они никогда не достигали зрелости, и роль их, при нынешнем складе общества, отнюдь не была необыкновенна. Бывало, лишь только они заговорят о книгах, о жизни, о религии — их вид, их осанка, их речи заставляли нас дивиться их превосходству, так справедливо казалось их отвращение к порядку вещей, всемирно существующему, и так походил их голос на голос юного гиганта, имеющего власть и посольство все изменить к лучшему, Но, с получением должности, с началом карьеры, гиганты понижаются до уровня обыкновенных людей. Бывало, им служило, их окружало чарами стремление к тому идеалу, в сравнении с которым действительность кажется такою пошлою. Но закосневший свет отплачивает за это; он кладет свое клеймо на их грудь, лишь только они спустят ноги со своего огненного рысака. Не нашли они притом ни образцов, ни сотоварищей и пали духом! Так что же? Урок, преподанный их первоначальными стремлениями, тем не менее, есть сама истина, и со временем другой человек, с большею силою, чистотою и праведностью духа, осуществит их помыслы, оставшиеся в бездействии, и пристыдит этим мир. Почему и женщине оставаться в подчиненности пред другими женщинами, уже прославленными в бытописях? Сафо, г-жи Севилье и Сталь, быть может, не вполне удовлетворяют наши помыслы, но почему же не удается это ей? Обязанность разрешить множество новых и самых увлекательных вопросов лежит и на женщине. Да идет каждая возвышенная душа ясно и твердо, своим избранным путем, пускай перенесет испытания, возлагаемые на нее каждым новым опытом, и поочередно применяет все дары, посылаемые ей Богом, на укрепление своей силы и благодати. Молодая девушка, которая, гнушаясь происками, установит в себе, по собственному выбору, некоторые точные правила и мерила высокого; такая девушка, не заботясь о средствах нравиться, но оставаясь всегда искреннею и благородною, вдохнет некоторую часть своего благородства в каждого из своих поклонников. Она найдет одобрение в своем безмолвном сердце, найдет и освежение духа во всем существе своем О друг мой, не робейте при начале плавания, бодро идите к пристани или носитесь по волнам с Богом в помощники! Верьте мне, не напрасно вы живете вы веселите, вы очищаете каждый взгляд, брошенный на вас.

Нет такого человека, в котором бы никогда не прорывалась мимолетная вспышка, — трепет — припадок великодушия. Но героизм истинный, непритворный, отличается своею выдержкою. Если в вас есть величие, живите более с самим собою и не пытайтесь, из трусости, жить в мире с целым светом. Героизм — вещь не пошлая, а пошлость — не героизм. А между тем, за всеми нами водится слабость заискивать одобрение людей в действиях, превосходство которых состоит именно в том, что они выше сочувствия сегодняшнего дня и подлежат более поздней оценке правосудия. Вы решились оказать услугу ближнему? И не отступайте назад под предлогом, что умные головы вам этого не советуют. Будьте прямы в каждом своем поступке и радуйтесь, если вам случится сделать что-нибудь необыденное, замечательное и тем прервать однообразие века чопорных и лицемерных условий. Душе простой и мужественной совсем нейдет извиняться и оправдываться в том, что ей следовало исполнить; она может обозревать все свои поступки со спокойствием Фокиона, который, соглашаясь с тем, что сражение окончилось благополучно, объявил, однако же, что не раскаивается в желании и усилиях уклониться от него.

Времена героизма обыкновенно бывают временами ужасных переворотов; но есть ли такое время, в которое эта стихия человеческой души могла бы не найти себе упражнения. Говоря исторически о таких-то эпохах, о таких-то странах, — обстоятельства, в которых теперь живет человек, может быть, лучше прошедших. С большим просвещением всюду проникло более свободы; люди уже не хватаются за оружие при малейшем разногласии в мнениях, но героическая душа всюду найдет возможность заявлять свои высокие убеждения. Все доброе так еще нуждается в поборниках и в мучениках, и гонения все еще продолжаются. Не вчера ли еще храбрый Ловеджой выставил грудь свою на пули черни для охранения прав свободы мысли, свободы слова и умер, потому что предпочел смерть — жизни.

Говорить правду, даже с некоторою строгостью, вести образ жизни умеренный, но вместе с тем благородно-щедрый, — вот что нам кажется духовным подвигом, предписываемым благою природою всем, кто находится в довольстве и в избытке, хотя бы для одного того, чтобы прочувствовать свое братство с большинством людей, пребывающих в нужде. Такой подвиг необходим не только для упражнения души добровольно возложенным искусом уединения, воздержания, постоянного хладнокровия, но и для того, чтобы подготовить свой дух и к исключительным напастям, которым мы можем быть подвержены: мучительные и отвратительные болезни, крики ненависти и проклятий, насильственная смерть.

Я не нахожу никакого другого средства достигнуть совершенного мира души, как следовать ее собственным указаниям. Если окружающее общество стоит в разладе с такими естественными правилами, лучше от него отшатнуться и пробираться своею избранною тропою. Чувства простые и высокие, беспрепятственно возникающие в сердце, служат закалом для характера и научают действовать с честью, — если того потребует необходимость, — и в народных волнениях, и на плахе. Все бедствия, когда-либо постигавшие людей, могут постигнуть и нас, и весьма легко, особенно в республике, где обнаруживаются признаки религиозного упадка. И потому не излишне каждому; а тем более молодому человеку, освоить свою мысль с бесстыдною клеветою, с огнем, с виселицею, с кипящею смолою и убедиться в необходимости так твердо установить в себе сознание долга, чтобы не оробеть и пред подобными муками, если завтрашнему журналу или достаточному числу соседей заблагорассудится провозгласить вас мятежником.

Впрочем, сердце самое трепетное может успокоить все опасения грядущих бедствий, усмотрев, с какою скоростью природа кладет конец чрезмерным ожесточениям всякого зла. Мы так быстро приближаемся к пределу, за которым не погонится за нами ни один из наших врагов. «Пусть их себе безумствуют, — говорит поэт, — твой сон безмятежен в могиле!» Среди мрака нашего неведения, того что будет, в те грустные часы, когда мы глухи к божественным голосам, — кто из нас не завидовал предшественникам, чьи великодушные усилия достигли желанного конца? Глядя на мелочность нашей политики, кто не поздравит в душе своей Вашингтона, не сочтет его счастливцем, потому что он давно обернут саваном и сошел в могилу, прежде чем в нем вымерла вера в человечество? Кто из нас никогда не завидовал тем добрым и доблестным, уже не страдающим от треволнений земного мира, но с благосклонным любопытством выжидающим в областях высших окончания перемолвок и отношений человечества с природою вещественною? А между тем, Любовь, которая может оскудеть здесь, от умножения беззаконий, уже отнимает у смерти ее жало и мощно заверяет, что она бессмертна и исходит из глубины неиссякаемого лона Существа абсолютного и предвечного.

 

Любовь

Каждая душа — небесная восходящая звезда другой души. У сердца есть свои дни субботние, свои юбилеи; в продолжение их весь мир кажется ему брачным пиршеством, на котором и шелест листьев, и журчание вод, и голоса птиц напевают ему эпиталамы. Любовь присуща всей природе как побуждение и как награда. Любовь — высшее выражение из всего дара слова человека. Любовь — это синоним Бога.

Каждое стремление, каждый обет нашей души получает исполнения неисчислимые; каждое приятное удовлетворение соответствует новой пробудившейся в нас потребности. Природа, эта неуловимая, но безустанная прорицательница, при первом движении нежности в нашем сердце, уже внушает нам всеобъемлющее благоволение, которое поглощает в своем сиянии все расчеты себялюбия. Преддверием к этой полноте блаженства служит личная наклонность к любви между всем живущим на земле; наклонность эта делает жизнь человека очаровательною; в некоторую эпоху его существования она одушевляет его почти божественным восторгом, производит переворот в его душе и теле, скрепляет его связь с человеческим родом и племенем, убеждает его подчиниться обязанностям семьянина и гражданина, вселяет в него новое сочувствие к природе, удваивает силу его органических способностей, вдохновляет воображение, присовокупляет к его свойствам полеты героические, священные, служит основою брака и продолжением человеческого общества.

Естественная связь чувства любви с пылкостью крови, может быть, требует от того, кто хочет описать эту страсть яркими красками, такого качества, которое не отвергнет мгновенно полученная опытность молодой девушки или пламенного юноши. Я говорю о качестве молодости в самом живописце. Восхитительные мечты юности отклоняются от терпкого вкуса зрелой философии и обвиняют ее в желании охлаждать своими годами и педантством кипучую пурпуровую кровь молодых сердец. Почти уверен, что таким членам Двора и Парламента. Любви я покажусь холодным и жестоким; но на этих непреклонных судей я подам апелляцию тем, кто еще старее меня. Потому что нужно взять в соображение то, что чувство любви, начинающееся в ранней молодости, не оставляет в пренебрежении и старость, или, вернее сказать, оно ограждает от старости своих истинных поклонников, а воспламеняет людей, несмотря ни на какой возраст, хотя весьма велика разница в понимании и в степени благородства любви между неопытною молодостью и умудренною зрелостью.

Любовь — огонь вечный. Сперва случайная искра, вспыхнув в одном сердце, заронится в другое и истлеет потихоньку в его уютном уголке; потом этот огонь разгорается, он блестит, он сияет на бесчисленное множество мужчин и женщин, отогревает их душу и весь свет, всю природу озаряет своим великодушным пламенем. Итак, мы будем заботиться об указании, какова бывает любовь в двадцать, в тридцать лет и какова она в восемьдесят; описывая ее проявления в самом начале или в конце жизненного поприща, можно упустить из виду многое из главных или из завершающих ее черт. Мы будем надеяться на одно, что посредством тщательного изыскания и с помощью вдохновительницы — Музы — нам удастся проникнуть в самое святилище закона любви, который представит нам истину вечно юную, вечно прекрасную и до того составляющую средоточие вселенной, что к ней устремляется взор, под каким бы углом ни смотреть.

Для достижения этой цели мы поставим первым условием откинуть слишком робкое и слишком узкое соглашение его с фактами, с существующим, а рассмотрим чувство любви так, как оно вносится в душу со своими обетами, со своими упованиями, без применения его к событиям. Ибо почти каждый из нас воображает себе, что его жизнь смята, обезображена, хотя в сущности жизнь человека не такова, и ему самому доля других кажется прекрасною, идеальною, тогда как в своей собственной он видит, какою грязью заблуждений покрыты малейшие плоды его опыта. Так, перенесясь воспоминанием к той дивной встрече, к той краеугольной красоте бытия, чье сердце не встрепенется опять и опять! Но, увы! Бог знает почему, в зрелые годы бесчисленные сожаления изливают свою горечь на все воспоминания любви и облекают трауром каждое милое имя. С точки зрения разума и в смысле истины, все оказывается прекрасным; но до чего печально все изведанное по опыту! Какое уныние навевают подробности, хотя целое полно достоинства и благородства. Тяжело признаться, до чего наш мир — мир скорби и горести; до чего утомительно это царение времени и пространства и сколько в нем кишит всеподтачивающих червей страха и забот! По милости идеала и мысли, в нем благоухает и роза упоения, поочередно воспеваемая всеми музами; возможна и ненарушимая ясность духа; но по влиянию имен и лиц, по раздроблению стремлений на вчера и сегодня, сколько, сколько в нем печального!

Меня укоряли в том, что основание моей философии — нелюдимость и что даже в публичных лекциях моё поклонение сути вещей делает меня неправым и равнодушным к отношениям живых людей. Теперь я трепещу, припоминая такие приговоры, потому что область любви состоит из живых людей, и самый черствый философ, излагая обязанности юной души, затерянной в природе и жаждущей любить, готов карать как противоестественное вероломство все, что удаляется от стремлений к общежительности.

Можно судить о могуществе этой прирожденной всем склонности по месту, какое занимают в разговоре рассказы о сердечной связи двух личностей. Слыша о замечательном человеке, мы более всего любопытствуем узнать историю его любви. Какие книги читаются по преимуществу? И сколько прочувствуется нами при чтении правдоподобного романтического вымысла? Что в течении жизни наиболее может привлечь наше внимание, как не тот случай, который обнаружил пред нами взаимную истинную любовь двух душ? Может быть, мы уже перестали их видеть и никогда более не увидим, но они обменялись взглядом, они выказали глубокое потрясение души, и они уже нам близки, понятны, мы принимаем живейшее участие в ходе их романа. Весь род человеческий — это бесспорно — любит образцового героя любви. И действительно, несмотря на то, что этот божественный восторг, нисходящий на нас с неба, по большей части застигает нас в молодости, и несмотря на то, что за тридцать лет мы едва ли встретим красоту, вне всякого сравнения и критического разбора, однако память о таком видении превосходит все прочие воспоминания и обвевает мимолетным цветом молодости лица, давно увядшие. И как бы ни были горьки плоды частной опытности, никто в мире не забывает той поры, когда сила небесная охватила его сердце и думы, возродила в глазах его всю вселенную, озарила пурпурным светом всю природу, пролила неизъяснимые чары на поздние часы ночи, на ранний час утра и стала для него предрассветною зарею поэзии, музыки, изящных вдохновений. Никто в мире не забывает той поры, когда от одного звука голоса так сильно билось его сердце, когда самое ничтожное обстоятельство, соприкасаясь с милым существом, хранилось как клад в сокровищнице памяти; когда недоставало глаз, чтоб налюбоваться; когда юноша делается часовым у окна, любовником перчатки, ленточки, колес экипажа; когда нет места, достаточно уединенного, и нет такого затишья, где бы он мог вдоволь предаться наплыву новых мыслей, досыта наговориться с воображаемою собеседницею, с которою ведет сладкие, нескончаемые речи, какие и не приходили ему на ум с наилучшими друзьями: «ибо, — как говорит Плутарх, — образ, движения, малейшие слова возлюбленной не рисуются, подобно прочим предметам, на поверхности вод, они врезаны в ярком пламени и становятся целью полуночных дум».

Позднее, гораздо позднее, уже на склоне жизни, мы трепещем при воспоминании о том времени, когда счастье еще не было полным счастьем, но жаждало слез и волнений для своего пополнения. Хорошо понял тайну этого чувства тот, кто сказал: «Все остальные радости жизни не стоят печали любви».

Любовь пересоздает мир для молодой души, всему дает жизнь и значение. Природа делается одушевленною. Пение птички находит отзвук в любящем сердце, несущиеся облака расстилают пред ним образы; травы, деревья, цветы одарены смыслом, и ему страшно проговориться перед ними о тайне, которую они так и хотят выведать. Глаза открываются и не на одни красоты природы; чувство любви пробуждает склонность к гармонии, к поэзии. По факту, часто замечаемому, многие, под вдохновением страсти, писали превосходные стихи, каких не писывали никогда ни прежде, ни после.

Любовь действует так же сильно и на прочие способности. Она расширяет чувство, дает ум шуту и храбрость трусу. Она может до того воодушевить мужеством и решимостью, что для снискания благосклонности влюбленный, по природе малодушный, даже низкий, бывает, готов померяться с целым светом. Но всего важнее то, что когда человек приносит ее в беззаветный дар другому, любовь осыпает собственно его самыми щедрыми дарами. В нем обновляется все бытие, являются новые воззрения, новый образ понятий, отчетливость, выдержка и стремления, проникнутые священною торжественностью. Теперь он уже не порабощенное достояние семьи, общества; он сам стал нечто: он человек, он душа.

Присмотримся ближе к свойству этого влияния, имеющего столько власти на молодые годы человека. Вот она, красота воплощенная! Мы поклоняемся ей с удивлением, благословляем ее появление нашему взору всюду, где соизволяет она воссиять. Как дивно ее очарование! Самой ей кажется, ничего не нужно, но сердце, благоговеющее пред нею, может ли представить ее себе в бедности, в одиночестве? Чистая, прелестная, как весенняя роза, она всему дает жизнь, всюду пробуждает кроткое умиление и делает понятным для своего поклонника, почему красоту всегда изображали окруженную амурами и фациями. Красота есть одно из сокровищ мира; тот, кто с любовью поклоняется ей, может равнодушно смотреть на все остальное и находить его ничтожным, не стоящим, внимания; она вознаграждает за все лишения, перенося его в сферу вольную, широкую, всемирную, где стираются личности, и одна эта красота делается олицетворением всего, что нас манило и привлекало. Друзья могут находить, что она похожа на отца, на мать свою, напоминает даже такое-то постороннее лицо, но тот, кто ее любит, тот знает, что она может иметь сходство лишь с тихим летним вечером, с солнечным утром, пышущим золотом и алмазами, с небесною радугою, с соловьиною песнью.

И всегда красота останется тем, чем считали ее древние: божественною, называя ее порою цветения добродетели.

Кто изъяснит нам это непостижимое трудное действие, которое при виде такого-то лица, такой-то осанки поражает нас, как внезапный луч света? Мы проникнуты радостью, нежностью и не знаем сами, откуда взялось это сладостное умиление, откуда сверкнул этот луч. И действительность, и воображение решительно запрещают нам приписывать такое ощущение влиянию организму не проистекает оно и из тех поводов к любви и к дружбе, которые известны свету и общеприняты в нем. Как мне кажется, оно веет на нас из среды прелести и нежности неземной, из сферы, не сходной с нашею и для нас не доступной; из того края волшебств, которому здесь служат символом розы, фиалки, лилии, возбуждая в нас о нем предчувствие.

Нам не наложить цепей на красоту; сходная по своему существу с переливчатою игрою голубиных крыльев, она склонится над нами и исчезнет. В свидетельство своей однородности со всем, что есть обаятельного на земле, она дарит нас радужными проблесками, но обращает в тщету усилия человека овладеть ею и сделать из нее свое обыденное употребление. Слова наши подтверждаются тем, что сказал Жан-Поль Рихтер о музыке: «О смолкни, смолкни! Ты нашептываешь мне о вещах, которых я никогда не находил, которых мне не найти никогда*.

То же самое можно заметить о произведениях пластического искусства. Статуя прекрасна тогда, когда циркуль и аршин не могут служить ей мерилом, но когда силою воображения находишься в состоянии постигнуть ее и воспринять то действие, которое она готовится свершить. Ваятель всегда изображает своего героя или полубога в состоянии переходном между тем, что видимо, и тем, что невидимо нашим внешним чувствам; при таком условии статуя перестает быть камнем. Эта заметка может отнестись и к живописи. Что касается поэзии, то успех ее не верен, пока она довольствуется услаждать нас и баюкать; но он несомненен тогда, когда она поражает нас изумлением, восторгом и наполняет жаждою недостижимого. Убежденный в этом факте, Лендор ставит вопрос не имеет ли поэзия отношений к чему-то чище ощущений и выше опытности?

Такова должна быть и воплощенная красота, предмет любви своего поклонника. Она восхитительна, когда, при полной естественности, кажется, однако, недоступною; когда, отторгая нас от всякой определенной цели, она будто начинает нам сказывать бесконечную волшебную сказку и, вместо того, чтобы удовлетворять наши земные желания, будит в нас предчувствия, предвидения, а сама сдается нам «слишком превосходною, слишком роскошною для насущного хлеба человека»; наконец, восхитительна она тогда, когда зароняет в любовнике сознание, как он ее недостоин, как невозможно ему — будь он сам Цезарь — укрепить за собою права над нею, потому что невозможно же ему присвоить себе и твердь небесную, и великолепный закат солнца.

Есть пословица: «Если я вас люблю, какое вам до того дело». Говоря так, мы хорошо понимаем, что любовь наша не зависит от вашей воли, но преобладает над вашею волею, потому что мы любим тот луч, исшедший из вас, — не собственно вас, не вашу личность, но то нечто, которое вы даже не сознаете в себе и, может быть, никогда не сознаете.

Это согласуется как нельзя лучше с возвышенными понятиями о красоте, которыми услаждались древние философы. «Душа человека, — говорили они, — окованная на земле плотью, блуждает туда и сюда в поисках другого мира, своей настоящей родины, которую она покинула для пришествия сюда; но, ослепленная светом вещественного солнца, она может различать одни предметы здешнего мира, которые не что иное, кактень предметов существенных. Затем-то, навстречу души, Божество посылает Юность и Красоту, дабы прекрасные телесные образы служили ей крыльями для возношения воспоминаний о добре и о красоте небесной. Вот почему при виде красавицы мужчина стремится к ней и вкушает величайшее наслаждение от созерцания лика, движений, разума прекрасной женщины, оттого, что ее присутствие наводит на его мысль отражение красоты несотворенной и источника всякой красоты».

Но если, слишком обживясь с телом, душа человека огрубела и предполагает все свое наслаждение в материи, единственным ее достоянием будет тоска и разочарование, потому что телу невозможно осуществить обетов красоты. Если же, достойно приняв дары, приносимые ей красотою в предвидениях и вдохновениях, душа, проникнув сквозь плоть, прямо устремляется к отличительным чертам свойств и любящие оценивают друг друга по выражению души в словах и поступках, тогда вступают они в храм красоты нетленной; любовь их все более возрастает, усиливается, и как от блеска солнца меркнет пламень очага, так в сиянии такой любви угасает унизительность склонностей, и все становится чисто и свято.

От беспрерывной беседы с прекрасным, великодушным, возвышенным и чистосердечным, любящий достигает весьма тонкой оценки всего благородного, священного и объединяется с ними все теснее и горячее. И в довершение, вместо того чтобы любить все прекрасное в одном предмете, он полюбит его во всех предметах; таким образом, прекрасная душа, обожаемая им, делается преддверием, через которое он проникает в святилище, где пребывают сонмы душ правды и чистоты. С другой стороны, вследствие короткого сближения с подругою, изощряется его проницательность. Он начинает различать недостатки и пятна, наложенные на нее человечностью; однако С взаимною радостною готовностью и без тени оскорбления, даже помыслом, они замечают друг другу погрешности, несовершенства и простирают руку помощи на обоюдное уврачевание. Напоследок, улавливая почти в каждой душе черты красоты божественной и отделяя божественную часть от порчи, заимствованной от земли, по различным ступеням высоты душ человеческих, любящее сердце восходит до вершины любви, красоты и постижения божественного.

Все истинные мудрецы, во все времена, не преподавали о любви иного учения. Оно ни ново, ни старо. Его излагали Платон, Плутарх и Апулей; его исповедывали Петрарка, Микеланджело и Мильтон. В наши дни необходимо развить такой взгляд и твердо противопоставить его тому подземному благоразумию, по внушению которого устраиваются нынешние браки, где все слова взяты случайно, где не слышится ни малейшей посылки на мир высший и где глаз до того уставлен на хозяйство, на обиход, чтоб самом обмене наиважнейших мыслей все еще пахнет кухонным чадом. Горше этого то, что такое чувственное и грязное благоразумие проникает в воспитание молодых девиц, иссушает наилучшие надежды и стремления всего человечества толкованием, будто бы брак значит хорошо устроенное хозяйство и будто бы цель жизни женщины заключается единственно в этом.

Видение любви, как оно ни прекрасно, составляет, однако, лишь одну сцену в драме жизни. На пути своего развития из внутреннего во внешнее, как свет, исходящий из небесного светила, как кремень, брошенный в лоно вод, душа наша беспрестанно расширяет круг своих действий и обозрений. Лучи ее сначала озаряют предметы ближайшие игрушки, домашнюю утварь, кормилицу, слуг, дом, сад, прохожих, словом, круг семейного быта; потом они падают на науку, на знания политические, исторические, географические. Но, по условию нашего бытия, все группируется около нас по законам высшим и неотъемлемо нам принадлежащим. Мало-помалу соседственное, численное, привычное, личное теряет над нами свое могущество, и настает пора властвования причины и следствия; пора сочувствий истинных, желаний установить гармонию между потребностями души и внешними обстоятельствами; пора. стремлений возвышенных, прогрессивных, идеализирующих все, чего они ни коснутся, — о, тогда попятиться, снизойти от отношений высших к отношениям низшим становится решительно невозможно. Так и с любовью: обоготворение известного лица незаметно и бессознательно, со дня на день становится все безличнее.

Молоденькие девочки и мальчики, которые из конца в конец многолюдной залы перебрасываются такими значительными взглядами, и не помышляют, и не предугадывают, какой драгоценный плод созреет со временем из их теперешнего суетного желания нравиться наружностью! Так в царстве растительном жизнь сперва пробуждается от раздражительности коры и возникновения листьев. Обменявшись взорами, они доходят до изъявлений внимательности, до угождений; наконец, взаимная склонность завершается брачным союзом. В пылу страсти предмет ее кажется всесовершенным единством, в котором душа телесна, а тело духовно: «Ее кровь, чистая, красноречивая, так ясно выражалась рдением щек, что было видно, как все ее тело дышит думою».

О, как хотелось бы Джульетте, чтобы тело умершего Ромео раздробилось в звезды, на освящение небес! Так и для этой четы в жизни нет другой цели: Ромео не ищет ничего, кроме своей Джульетты, Джульетта живет одним Ромео. Ночь и день, наука, искусства, судьба царств, религия — все сливается в этой форме, преисполненной души, в этой душе, которая вся обаятельная форма! Сладостны для любящих обоюдные внимательность, признания, ласки; их разлука облегчена воспоминанием и беспрерывным обращением друг к другу. Видит ли он эту звезду, это облако? Читает ли он ту самую книгу, то же ли чувствует теперь, что я? Они погружаются в измерение, в постижение своей любви; умышленно воображают себя обладателями несметных богатств, почестей, друзей и удостоверяются с восторгом, что охотно и радостно отдали бы все эти блага за него, за этого единственного друга и, напротив, никак не потерпели бы, чтобы хоть один волосок насильственно был снят с его возлюбленной головы.

Но и эти дети имеют удел, общий всем смертным. Их не обходит горе, опасность, страдание Любовь прибегает тогда к молитве и в своих мольбах делает договоры, воссылает обеты к Силам вышним;, им поручает она охранение любимого существа. Связь, скрепленная таким образом и придающая такую цену каждому атому в природе, потому что она превращает в золотой луч малейшую нить всей ткани отношений и омывает душу стихиею новою, более чистою, — и такая связь есть только состояние временное Цветы, перлы, поэзия, страстные клятвы, даже то святилище, принявшее нас в сердце другого, не могут навсегда удовлетворить величественной души. Пробуждение настает: она высвобождается из тесных человеческих объятий, облекается во всеоружие и ищет цели всеобъемлющей и бесконечной. Души супругов, жаждущие блаженства и совершенства, не могут не подметить одна за другой недостатков, странностей, неполноты гармонии. Это не обходится без болезненного удивления, столкновении, страданий; между тем то, что с самого начала привлекало их друг к другу, то есть проблески добра и любви, хоть и не с прежним4 обаянием, но все продолжают появляться и поддерживают их союз; однако внимание, прежде сосредоточенное на одном, начинает переноситься с проблесков на суть. Она врачует неудовлетворенное или раздраженное чувство. Тем временем жизнь идет своим чередом, беспрестанно изменяя обстоятельства, положения, отношения обоих супругов, и, становя их друг перед другом во всевозможных видах, дает им способ изведать всю полноту их силы и их слабости. И таковы сущность и конечная цель брачного союза, чтобы каждый из супругов олицетворил другому весь род человеческий. Все, находящееся в мире, должно быть познано человеком, который сам есть вместилище всего, что находится в мире. «Друг, данный нам любовью, подобно манне, представляет на наш вкус все, что ни есть на свете».

Земля совершает свои круговращения, обстоятельства меняются ежечасно. Все ангелы, обитающие в храме тела человеческого, проглядывают в окна; проглядывают из-за них и духи зла и пороков. Основанием брака служит добро. Если есть оно, супруги откровенно сознаются в своих недостатках и стараются избежать их. Любовь, прежде слишком пламенная, очищается временем и, теряя свой избыток, вознаграждается опытностью и делается взаимным добрым согласием. Они устанавливают без малодушного ропота обмен теми услугами, которые мужчина и женщина — каждый в духе своего пола — должны оказывать друг другу, и страсть, которая, бывало, искала себе пищи в одном лицезрении обожаемого предмета, обращается в менее ребяческую и более дельную опору, предлагаемую обоюдно и в присутствии, и в отсутствии. Наконец, они удостоверяются, что обаятельные чары и священный призыв, которые так сильно влекли одного к другому, преходящие по своему применению, имеют, однако же, цель определенную, походя в этом отношении на подмостки, необходимые для возведения здания, но которые должны быть сняты, когда окончено здание.

Очищение сердца, просветление разума — вот истинная цель брака; цель предусмотренная, предуготовленная от начала и без их ведома. И когда я подумаю о достижении подобной цели посредством брака, которым мужчина и женщина — два лица, одаренные свойствами столь различными и столь относительными, — соединяются на житье под одним кровом в продолжение сорока или пятидесяти лет, я не удивляюсь тому, что сердце с самого раннего детства пророчит нам это верховное свершение; я не удивляюсь тому, что столько чар и приманок инстинктивно увлекают человека к брачному ложу и что все изящные искусства, все произведения ума наперерыв несут свои дары и свои песни на хвалу Гименея.

Это путь к той любви, которая уже не знает ни пола, ни лиц, ни пристрастий, но которая всюду ищет добро и мудрость, не заботясь более ни о чем, как о приращении добра и мудрости. Склонные по природе к наблюдательности, мы, следовательно, способны из всего извлекать поучения. Вот наша постоянная опора.

Нам случится дойти и до сознания, что чувства, бесценные в глазах наших, были одним кратковременным отдыхом. Не без борьбы, не без боли предметы нашей привязанности изменяются, как предметы нашего мышления. Бывает пора, когда чувство вполне властвует над человеком, поглощает все его существо и делает его зависимым от одного или от нескольких лиц. Но отрезвление настает, дух снова начинает прозревать неизмеримую твердь, сияющую незаходимыми светилами. Жгучие привязанности, жгучие опасения, которые надвигались на нас как тучи, теряют свою земную грузность и обретают Бога, венец совершенств.

Не будем бояться развития души под какими бы то ни было видами; доверимся ей до последней крайности с полным убеждением, что чувство, прекрасное, неотразимое чувство любви, может быть заменено и замещено только такими чувствами, которые еще прекраснее, еще возвышеннее его.

 

Дружба

Мы не сознаемся ни себе, ни другим, до какой степени мы доступны привязанностям. Наперекор эгоизму, остужающему землю, как северные ветры, стихия любви своею божественною атмосферою обтекает весь, род человеческий. Сколько у каждого из нас сохраняется в памяти таких личностей, с которыми едва обменялся словом, и между тем знаешь, что любишь их, а они нас. Сколько людей попадутся нам то на улице, то в церкви, и в нас вдруг пробудится чувство радости, и всегда от безмолвной встречи с ними опять становится весело на душе. Вникните в смысл многих случайно бросаемых взглядов: он очень понятен сердцу.

Человеческое сочувствие коснется вас — и все вокруг приветно улыбается. Впечатления, производимые на нас поэзией, дружескою беседою или знаком участия и доброжелательности, можно сравнить с благодатным действием тепла и огня. Но еще живительнее, еще ярче озаряет душу и вызывает ее на деятельность и на подвиг то лучшее благо жизни, наша способность чувствовать, начиная от простого движения доброго расположения до высшей степени пламенной любви.

Сами наши умственные силы увеличиваются от меры привязанности. Сочинитель садится писать; он долго обдумывал предмет, но прекрасных мыслей нет и следа; выражения не ладятся, как ни бейся; вдруг он принимается за письмо к другу — и прелестнейшие мысли, образы стекаются со всех сторон и находят себе слова, как на подбор. Посмотрите, в том доме, полном радушия и уважения к человеку, готовятся принять в первый раз знаменитого гостя. Что за волнение в добрых сердцах, что за суета! «И тот и другой наговорили уже нам о незнакомце, но мы одни в состоянии вполне оценить его прекрасные редкие качества. Он олицетворит нам наконец образец человечества… Но что же сделаем мы? Как вступим с ним в разговор, в близкое сношение?» На нас почти находит страх и беспокойство. По счастью, они подстрекают, одушевляют нас. Изжит на время любимый наш дух молчания: мы говорим лучше, чем когда-либо, выносим из хранилища давнишней и самой затаенной опытности целые кипы богатых, задушевных, остроумных замечаний; знакомые и родственники не надивятся: откуда у нас все это набралось; мы готовы не смолкать целые часы. Но, по мере того как знаменитый гость начинает перед нами обнаруживать здесь — пристрастие, там — недостаток, а там — присяжную систематичность, очарование прерывается, оно исчезает.

В первый и уже в последний раз слышал он от нас превосходные наши речи. Увы! он для нас уж не великий Неизвестный: ограниченность, недоразумения, грубая пошлость — какие старинные знакомые! Теперь, когда он опять придет, его примет моя прибранная и принаряженная обстановка, мое праздничное платье, мой хороший обед; но трепета сердца, но излияний души — их он уже не дождется.

Если о дружбе, то, каюсь, я по природе склонен к чрезмерному увлечению. Для меня почти опасно приближать уста к сладкому яду опрометчивых привязанностей. Новое лицо всегда бывает для меня событием огромной важности и всю ночь не дает мне заснуть. Еще недавно замечтался я после встречи с двумя-тремя добрыми малыми, но к утру восторг мой охладел и остался без последствий: он не оплодотворил во мне ни одной мысли, он ни в чем не улучшил моего образа действий. Такие непостоянные вспышки хороши для любопытства, но не для жизни; им не должно поддаваться: это ткань паутинная, а не прочная одежда.

Иногда я сильно досадую на общество и бегу в уединение; однако во мне еще держится справедливость и я никогда не запру своих дверей для людей милых, мудрых, благородных по природе; и тот, кто меня выслушивает, и тот, кто меня понимает, становится моим всегдашним, моим достоянием вечным. Природа не бедна! Время от времени она посылает мне это наслаждение, и тогда мы принимаемся кроить общественную ткань по нашему мерилу, по новому образцу отношений. Разнообразные мысли как звенья примыкают одна к другой и сами собой образуют сплошное целое: смотришь, мы сами уже очутились вслед за ними в мире новом, сотворенном нами; мы уже не иноплеменники, не бездомные скитальцы на планете, покоящейся на преданиях нам и довременных, и чуждых.

Возможно ли не обращать внимания на порывы чувства, воссоздающего для каждого из нас мир во. всей его юной прелести? Что может сравниться с пря- мым и твердым соединением двух душ в одном стремлении, в одной привязанности, в одной мысли! Самые шаги существа правдивого, одаренного свойствами неба, отдаются в сердце ликованием; от одного его вида светлеет солнце. В то время, когда мы изведываем, что такое истинное чувство, вся земля преображается; мы не замечаем ни мрака, ни зимы, забываем о житейских драмах, о томительной скуке; забываем о самих обязанностях. Светлые образы наших любимцев одни носятся пред нами в вечности, и если бы душе нашей далась непоколебимая уверенность хоть когда-нибудь, в какой бы то ни было области вселенной, навсегда соединиться с возлюбленным существом, она бы рада, она бы готова провести в одиночестве целые десятки столетий.

Со всевозможным благоговением благодарю я Бога за моих друзей, старых и новых, и называю Его, ежедневно украшающего жизнь мою новыми дарами, красотою верховною. Друзья обретаются мне без моих поисков: их приводит ко мне Господь всемогущий. Я схожусь с ними в силу неразрывного родства всех добродетелей между собою и в силу непоколебимых прав их — одной на другую; или, говоря лучше, схожусь с ними не я, но то божественное начало, находящееся и в них и во мне, рушит разделяющие нас преграды обстоятельств, лет, пола, нрава, внешнего положения и внезапно сливает многих воедино. О, с каким восторгом восхваляю я вас, превосходные мои друзья! Вы, которые открыли мне новый и глубокий смысл жизни и обогатили мой разум возвышенными понятиями!

Друг? Это не такой-то человек, сухой и чинный; это поэзия, только что излившаяся из лона Божества, поэзия свежая, как ее источник, вольная, как сама муза; это гимн, ода, эпопея.

Настанет ли разлука для меня и для друзей моих — не знаю, но я не боюсь ее, потому что наша связь основана чисто и просто на сродстве душ; и знаю еще я, что это же средство возымеет свою силу в отношении и других мужчин и женщин, превосходных, как и мои первые друзья, и всюду, где бы я ни находился.

У нас дружба доходит до мелкой и жалкой развязки оттого, что она кажется нам упоением, мечтою, а не задевает самых мужественных струн человеческого сердца. Законы дружбы величественны, непреложны, вечны, как законы нравственности и природы. Мы же ищем в дружбе маленьких, скореньких выгод и льнем губами к только что предложенной отраде. С каким легкомыслием бросаемся мы срывать едва завязавшийся плод, который созревает медленнее всех в вертограде Господнем, и должен быть снят по прошествии многих зим и многих лет. Мы подступаем к своим друзьям не с благоговейною почтительностью, а с каким-то прелюбодейным желанием поскорее прибрать их к рукам. Оттого мы и окружены хилыми противоборцами, которые исчезают при нашем приближении и, вместо поэзии, выдают нам весьма вялую прозу. Оттого-то почти все люди и падают в цене при учащенных свиданиях. Большая их часть сносны на время, и, что всего прискорбнее, цвет и благоухание самой прекрасной природы облетает, и испаряется от частых столкновений с другими людьми. Почти беспрестанно, при нынешнем складе общества, чувствуем мы недочет в сближении с людьми, даже очень даровитыми и очень добродетельными. Вначале внимание и предупредительность стройно и мирно ограждали наши беседы; вдруг нас начинают колоть, терзать насмешками; то обдадут неуместным холодом, то изумят падучим припадком умничанья или страстности, который приходится терпеть во имя пламени мысли и чувства. Когда принято за правило не выказывать своих способностей во всей их правде и во всей полноте, то лучше разойтись и искать покоя в одиночестве. Во всех отношениях людских необходимо равенство. Что мне за удовольствие в длинных разговорах, в многолюдстве, если в нем нет мне равного?

Впрочем, и это служит спасительною уздою нашей поспешности. Отталкивающая холодность, суровая сдержанность, без собственного ведома, будто какою сенью, охраняют нежные организации от преждевременной скороспелости. Они бы погибли, если б сознали и расточили себя прежде, чем возмужают здесь те превосходные души, которые их разгадают, наставят и укрепят.

Чтите медленный ход природы; она употребляет тысячелетие на образование и отвердение алмаза. Небесные гении нашей жизни не впускают в свой рай необузданную отвагу. Любовь, это свойство Бога, созданная на увенчание всех достоинств человека, создана не для безрассудных. Не будем для удовлетворения неспокойствия сердца поддаваться ребяческому увлечению, но станем руководить им с разборчивою мудростью: пойдем на встречу к другу с твердою верою в правду его сердца, в глубину его бытия, а не с преступною самонадеянностью, что нам стоит только захотеть, чтобы все в нем предать волнению.

Предмет, рассматриваемый теперь мною, возбуждает мое полнейшее сочувствие; я не в состоянии ему. противиться; итак, оставлю в стороне разбор второстепенных общеполезных благодеяний, доставляемых дружбою, но займусь тем, что есть священнейшего и изящнейшего в свойстве этого чувства, которое знаменует род абсолютного блага и обладает языком до того чистым и до того божественным, что перед ним стихает подозрительный и избитый язык любви.

Я бы не хотел, чтобы друзья обращались между собою с церемонною деликатностью, но с мужественною искренностью. Когда чувство истинно, оно не хрупкое стекло, не лед, тающий по поветрию; оно тверже и несокрушимее всего, что только есть в мире. Длинный ряд веков опыта, чему научил он нас о природе и о нас самих? Род человеческий еще не сделал ни шагу к разрешению загадки своей собственной судьбы, и во всем, что касается этого вопроса, он будто поражен карою безумия. Но я встречаю друга, — душа моя сливается с душою брата, и всепроникающее умиротворение и безмятежность моей радости возникают плодом истинным, которому все вещественное и все мыслимое в природе служит только как оболочка, как скорлупа. Дом, который он удостоит своим хоть однодневным посещением, должен бы походить на кивот завета или на пиршественный чертог. Счастлив и он, если постигнет торжественность этого отнюдь не бесплодного союза и почтит его законы. Избранник, призванный на такой союз, восходит как Олимпиец к высокому назначению, которого жаждут все великие души. Он обрекает себя на борьбу: против него будет ратовать и время, и нужда, и опасность; победителем из нее выходит только тот, за кем стоит правда, охраняющая цвет его нетленной красоты от повреждений и опустошений, наносимых теми роковыми губителями. Наделен ли он или нет житейскими благами — это не идет в расчет: исход борьбы зависит от безукоризненного благородства, от презрения мелочных предрассудков.

В состав дружбы входят два элемента, до того равные могуществом, что не знаешь, которое из них назвать первенствующим. Один элемент — правда, другой — нежная и преданная любовь. Что такое друг? Это то лицо, с которым я могу быть откровенен; откровенен, начиная от самой поверхности кожи до сокровенной глубины души. При нем я мыслю вслух, в его присутствии вижу человека до того истинного и до того равного мне, что могу наконец сбросить все до одной личины притворства, околичностей и эту заднюю мысль, неотвязную от людей. С ним же я обхожусь с простотою и естественностью химического атома, который сплотился с другим единородным ему атомом.

Откровенность, как венец, как полновластие, есть роскошь, предоставленная лицам самого высокого сана, они могут высказывать истину, потому что им нет высших, к которым нужно подлаживаться и сыпать комплименты. Мы все откровенны сами с собою, но войдет кто другой, и лицемерие начинается. Мы оберегаем и защищаем себя от людей оружием учтивостей, болтовни, забав и дел; мы укрываем нашу мысль под бесчисленные извороты из боязни, чтобы чужой глаз не подстерег ее. Я знал одного человека: под влиянием религиозной мании он сбросил все драпировки, под которыми мы прячем наши убеждения и мысли, и, откинув все приторные и пошлые обороты речи, обращался к внутреннему сознанию каждого с чрезвычайною проницательностью и с редким даром слова. Сначала он встретил большое сопротивление; его провозгласили сумасшедшим, но он, не отклоняясь от своего пути, достиг того преимущества, что все знакомые вошли с ним в сношения прямой, неподдельной правды. Кривые уличные о нем толки и сплетни прекратились, и, благодаря его откровенности, всякий решался снимать пред ним свою маску и признаваться, сколько в нем таилось любви к природе, к прекрасному и сколько поэтических и мистических символов было заключено в душе его.

К большей части из нас люди даже не становятся лицом к лицу, а, разом обернувшись, показывают им только спину. Не правда ли, безумно желать повсеместно установить сношения, действительные, истинные, в век лжи и притворства. Мы почти разучились ходить прямо; всяк встречный присваивает себе право требовать от нас угождений, развлечений; если же в голове его завелась какая-то филантропическая или религиозная затея, вы уж лучше молчите: он терпеть не может, чтоб ему перечили.

Но друг мой человек здравого смысла; он может делать испытания мне, но не моему чистосердечию; разговаривая с ним, я могу обойтись без ужимок, могу не картавить, не раболепствовать… Все эти черты представляют друга каким-то парадоксом в природе. В моем одиночестве я могу из всего, что существует, положительно утверждать несомненность собственного моего бытия, но вот я встречаю свое подобие, воспроизведенное в образе другого, с тою же любознательностью, многосторонностью, высотою помыслов. Как не дивиться, как не видеть в нем самого художественного произведения природы!

Другая неразлучная стихия дружбы — глубокая привязанность. Мы прикованы к людям разнородными цепями: родства, гордости, боязни, надежды, корысти, нужды, ненависти, удивления, — просто не перечислить всех недостойных поводов и пустяков; в кругу всего этого не верится, чтобы существовал кто-нибудь, могущий приковать нас к себе любовью. Живет ли на свете тот благословенный, которому могли бы мы принести в дань нашу любовь? А если живет, достойны ли мы к нему приблизиться? Полюбив человека, я достигаю высшего предела счастия.

В книгах мало сказано такого, что захватывало этот предмет за живое. Добрые люди смотрят на дружбу как на удобство; это — обмен подарками, маленькими и большими услугами, это — соседи-гости, ухаживание во время болезни, присутствие и слезы на похоронах. Непростительно и для поэта, говоря о дружбе, делать из нее прекрасную, но призрачную ткань, забывая, что основу ее составляют все свойства великой души: справедливость, точность, верность, сострадание. О, я хотел бы, чтоб такая дружба была с руками и с ногами, не с одними выразительными глазами да красноречивыми устами! Я бы хотел, чтоб она сначала сделалась достоянием земли, а потом уже мира идеального; чтоб она была добродетелью человеческою, а не одною ангельскою.

Но как ненавижу я всуе расточаемое имя дружбы, которое дают прихотливым светским отношениям. Я предпочитаю общество угольщиков и чернорабочих этим друзьям, разодетым в шелк и празднующим свое соединение катаниями, обедами у лучших рестораторов и разными другими пустыми забавами.

Цель дружбы — скрепить связь, такую тесную, такую неразрывную, какая только может быть постигнута человеком. Дружба дана нам на ясные, дни, на доказательства сердечного участия, на приятные уединенные прогулки по полям и лугам; но, вместе с тем, и на стези трудные, утомительные; она дана нам на бедность, на гибель всего остального, на злые Гонения; хороша она для остроумной болтовни, хороша она и для восторга, стремящегося к Богу.

Ежедневный быт жизни, самые обыкновенные занятия и потребности человека, без всякого сомнения, должны быть окружены достоинством и, облагорожены рассудительностью, единодушием, мужеством. Тем более не должна дружба впадать в обыденное, пошлое, приглядевшееся; она, напротив, должна быть предупредительна, изобретательна, чтобы уметь придавать значение и прелесть тому, что прежде казалось пошлостью.

Для упрочения дружбы во всем ее совершенстве требуются природы отменные и прекрасные, которые так счастливо умеряли бы одна другую и, несмотря на различия нрава и врожденных способностей, такт, стройно, полно и согласно совпадали бы между собою, что подобные образцы могут покамест осуществляться весьма редко. Вообще, духовное сходство и сочувствие необходимы для всякого сближения. Останутся с глазу на глаз или соберутся большим обществом люди, не имеющие между собою ничего общего, ничего одинакового — скучают донельзя друг другом и ввек не отгадают силы, заключенной в каждом из них. Часто говорят о необыкновенном даре слова таких-то лиц и думают, что они владеют им постоянно. Нимало! Человек, вполне заслуживший славу красноречия и обилия мысли, не найдется что сказать своему дяде или двоюродному брату; эти сердятся на его молчание также справедливо, как могли бы гневаться на беспутство солнечных часов, поставленных в тени. Дайте им солнца — циферблат покажет час: восхищайтесь, слушая человека даровитого, красноречивого, — он найдет при вас свою способность.

Дружбе необходима та редкая «середина на половине» между сходством и несходством, дающая в то же время чувствовать каждому из двух друзей и присутствие силы иной, и одобрение собеседника. Я предпочту всю жизнь оставаться одиноким, нежели стерпеть, чтобы мой друг исказил одним словом, одним взглядом свое действительное убеждение или сочувствие: мне равно обидно его притворное сопротивление и его вынужденное соглашение. Он должен во всем, всегда оставаться самим собою: все умение, доставляемое мне его дружбою, заключается именно в том, что не я сделалось я День превращается в ночь, сердце изнемогает в груди когда замечаешь, что вместо мужественной опоры или, по крайней мере, откровенного опровержения, попадаешь на ворох равнодушных уступок. Пусть моим другом лучше будет репейник, чем отголосок.

Условие высокородной дружбы — сила, могущая обойтись и без нее; на выполнение этого условия нужны качества огромные, выдающиеся. Сначала положительно должно быть двум для того, чтобы слиться в одно. Так соединяются две мощные природы, которые сперва измеряют, страшатся одна другую, а там, осознав глубину их неопровержимой тождественности, подают друг другу руку на союз вечный.

На такой союз способны только души благородные, которые знают, что истинная доброта и истинное великодушие не любят расточать себя, и которые не торопятся вмешиваться в свою судьбу. Дайте алмазу время отвердеть и перестаньте думать, что своими усилиями вы можете ускорить рождение лучшего чада вечности. С дружбою надобно обращаться с благоговением, без причуд, без недоверия. Мы говорим о выборе своих друзей, но выбор этот совершается по естественному порядку вещей, и уважение играет в нем большую роль.

Как смотрите вы на великолепное зрелище? На некотором расстоянии, не правда ли? Точно так же смотрите и на вашего друга. Дайте ему простор и место выказать свои качества, развернуть их, в них установиться. У него есть достоинства, не точь-в-точь те же, что у вас, и которым вы будете не в состоянии дать и цены, если сожмете его в своих объятиях. Что вы, в самом деле, Друг ли пуговиц на платье вашего друга, или наперсник лучших его дум? Для великой души друг долго должен оставаться чуждым во многих отношениях, для того чтобы тем ближе сойтись с ним на святой земле прекрасных обетовании. Предоставьте маленьким мальчикам и девочкам думать, что друг — это есть собственность; пусть они потешаются короткою и смутною забавою вместо того, чтобы извлечь из такой встречи всю полноту благости.

Купим ценою долгого испытания право вступления в подобное общение. Как сметь нарушать святыню душ прекрасных и благородных? Домогаться насильственного в те души втеснения? К чему с излишнею поспешностью завязывать личные сношения с другом? Желать быть принятым в его доме, познакомиться, с его матерью, сестрами, братьями, зазывать его к себе? Это ли составляет важность союза?.. Заискивания, торопливость — прочь! От них скорее грубеет и вянет дружба. О, пускай мой друг будет для меня духом! Пускай когда-нибудь получу я от него весть, дар одной мысли, взгляда, слова искренности, поступка прямоты — с меня довольно; но прошу избавить меня от его соусов, от пустых россказней. О политике, о новостях и делах я могу вдоволь наговориться с каждым из моих знакомых; беседа же с моим другом должна быта поэтична, чиста, великолепна, необъятна, как сама природа. Подымем все уставы горе, вместо того чтобы понижать их долу.

Глаз, блестящий негодованием, красота пренебрежительной осанки, красота великодушных действий нашего друга приказывают нам не унижаться, а мужать и возвышаться духом. Не старался и ты, чтоб в угоду тебе он стал ниже хоть единого своего помысла; но принимай их все и отвечай на все. Ничего не люби так, как превосходство твоего друга; смотри на него с некоторым трепетом, будто на противника, прекрасного, доблестного, непобедимого, глубокоуважаемого, а не так как на вещь, которую легко и взять, легко и бросить.

Почтим же законы дружбы обузданием нашего нетерпения овладеть небесным цветком до времени его полного расцвета. Возьмем сперва в совершенное распоряжение самих себя, а потом уже отдадим себя другим. Преступники — говорят — находят большую усладу в том, что могут обходиться по-панибратски со своими соучастниками; это подтверждается и латинскою пословицею: «Crimenquos inquinat, oequat». Но возможно ли так обходиться с теми, кого любишь, кому удивляешься? А между тем, по моему убеждению, недостаток самообладания портит все отношения дружбы, потому что нет глубокого мира, нет обоюдного глубокого почтения между двумя душами, из которых каждая не служит другой полною представительницею вселенной.

Дружбу, высокое, величественное чувство дружбы, мы обязаны окружать всевозможным великолепием. Будем молчаливы — и мы услышим тихую речь богов. К чему вы бросаетесь во все стороны и всякому пришельцу сообщаете мысли, которые следовало бы поведать душам избранным? Перестаньте услаждать сами себя вашими словами, то остроумными, то пламенными, то глубокомысленными. Ждите, пока не заговорит душа, пока вас не осилит неотразимое и бесконечное; ждите, пока и день и ночь сами не изберут ваших уст для выражения своих тайн. Ищите божество, и найдете его; ищите добро, и оно наградит вас собою; умейте сами быть другом, и вы встретите истинного друга. Поздно, очень поздно догадываемся мы, что представления, рекомендации, частые посещения и прочее заведенное в обществе нимало не способствуют к установлению дружеских сношений с теми, кому мы удивляемся и кого желали бы иметь друзьями, но, что единственное для того средство состоит в том, чтобы довести свою природу до высоты их природы; тогда мы сойдемся с ними, как вода с водой; если же не сойдемся, значит, нам этого не нужно, потому что мы сами уже то, что они. Бывало, люди обменивались именами со своими друзьями, как бы для выражения того, что каждый из них любил в друге свою душу, потому что в окончательном результате дружба есть отражение личного достоинства человека на других людей.

Чем возвышеннее образ дружбы, который мы носим в душе своей, тем труднее его олицетворение в плоти и в крови. Мы очень одиноки в этом мире. Друзья, призываемые нами, желаемые нами, что они? Не мечта, не сказка ли? Нет! Вдохновенная надежда ободряет верное сердце предсказанием, что там, в безграничных пределах вечности, есть души, живые, деятельные, чувствующие, которые могут полюбить нас, которых будем любить мы. И благо вам, если провели пору малолетства, легкомыслия, заблуждений и уничижений в тоске одиночества! Когда достигнем возмужалости, для нас настанет возможность протянуть руку, чистую и честную, другой руке, чистой и честной.

Из всего, уже изведанного нами, постараемся взять себе за правило не вступать в дружеские отношения с лицами, с которыми дружба невозможна. Мы безрассудно кидаемся, в связи, которые не может ни освятить, ни благословить никакое божество. И ничто не приносит такого строгого наказания, как эти неравные союзы. Оставаясь верны своему пути, вы можете потерять на мелочах, но непременно выиграете в итоге. Характер ваш обрисуется окончательно, и оградит вас от посягательств ложной дружбы. Взамен этого вы привлечете к себе тех первородцев земли, тех небожителей, которые только в числе двух или трех нисходят на нашу планету, и в сравнении с которыми великие люди толпы — одни тени и призраки. Безумна и унизительна боязнь вступать в союз слишком духовный; мы не утратим через это ни одной из естественных наклонностей и простодушных привязанностей; и какая бы перемена ни совершилась в наших прежних мнениях — вследствие духовного просветления, мы можем вполне быть уверены, что природа все более и более будет вводить нас в области высшие и что, лишая нас, по-видимому, некоторых удовольствий, она вознаграждает нас, в сущности, радостями лучшими.

Иногда бывает необходимо сказать «прости» и самым дорогим друзьям: «Расстанемся, я не могу долее оставаться в порабощении. Но, о брат мой, разве ты не видишь, мы расстаемся оттого, что еще слишком велика наша любовь к самим себе; после этой разлуки мы встретимся опять на вершинах, более возвышенных, и будем полнее принадлежать друг другу». В истинном друге, как в Янусе, соединены два лица. Он обозревает наше прошедшее; это прошедшее, в котором он, еще не встреченный, был нашим любимым помыслом; он провозвестник и всех дней грядущих. Он предтеча друзей, еще выше его, потому что свойство всех божественных достояний — воспроизводиться бесчисленно и бесконечно.

Еще недавно утвердилось во мне убеждение, что, несмотря на общее в том сомнение, очень совместимо и с нашим достоинством, и с нашим величием быть другом и в таких отношениях, где дружба не равна. К чему печаль над тем грустным фактом, что друг мой не понимает меня? Заботится ли солнце о том, что столько-то его лучей падают на бесплодную пустыню? Потщимся, потщимся вдохнуть наш жар и наше великодушие в холодную, замкнутую грудь нашего собрата. Если мы отовсюду найдем в нем отпор, тогда отвернемся, предоставим его воле делаться спутником существ низких и грубых. Велика будет наша скорбь при мысли, что от него уже отвеяло великодушное пламя, что ему уже не направить своих крыльев к жилищу богов… единственное врачевание такой печали то, что кругозор нашей любви расширился от чрезмерности света и тепла, которые мы изливали на него.

Вообще полагают, что любовь невзаимная есть какое-то унижение, но великие души знают, что любовь не может остаться без награды. Истинная любовь немедленно перерастает предмет недостойный, водворяет в вечности, живет вечным, и в час, когда спадает жалкая личина, истинная любовь чувствует, что развязалась с горьким юдольным и что теперь за нею упрочена ненарушимая независимость.

Впрочем, едва достает духу вымолвить нечто подобное о трехкратно священном союзе дружбы. Малейшее в ней сомнение есть уже вероломство. Она вся прямота, великодушие, доверенность. Дружба должна откинуть всякую тень подозрительности и недоверчивости; она должна смотреть на своего избранного, как на божество, для того, чтобы два существа человеческие, основавшие между собою союз дружбы, были, так сказать, обожествлены каждое посредством другого.

 

Возмездие

Еще с самого детства мне хотелось написать кое-что о возмездии; до того мне всегда казалось, что насчет этого предмета жизнь поучает нас лучше, нежели богословие, и что простой народ знаком с ним более, нежели проповедник. Мне казалось, кажется и теперь, что верование в возмездие могло бы указать людям один из лучей Божества: вездесущее присутствие Мироправителя, и что такое верование могло бы наполнить душу человека морем любви и приблизить его к достойному сообщению с Тем, Который был, есть и будет. И если бы это верование было притом выражено словами, сходными с теми лучезарными провидениями, которыми сказывается нам эта и всякая другая истина, оно, как мне кажется, могло бы сделаться путеводного звездою, и в часы мрака, на трудных стезях жизни, предохраняло бы нас от многих заблуждений, даже от погибели. Недавно во мне опять возбудилось это желание по случаю услышанной мною проповеди. Проповедник, говоря о Страшном Суде, излагал, что в этом мире справедливость полного удовлетворения не оказывает: нечестивец здесь счастлив, добродетельный страдает, и в заключение обещал, кому вознаграждение, кому расправу — в веке будущем. Сколько я заметил, его речь не внушила ни малейшего опровержения ни одному из слушателей. А между тем, какова была ее сущность? Хотел ли пастор выразить ею то, что вот, куда ни оглянись, люди безнравственные имеют дома, земли, места; лошадей, вина, нарядов у них вдоволь, тогда как праведник остается в нищете и в пренебрежении; пусть потерпит! Его непременно ожидает вознаграждение: и капиталами, и шампанским, и страсбургскими пирогами…

Если не о таком, о каком же другом вознаграждении говорил проповедник? Если же награда добрых состоит в назначении благословлять и молиться, любить людей, помогать и служить им, так не то ли же делают они и теперь?

Главная погрешность догматов такого рода заключается в ошибочно распространенном мнении, будто правосудие медлит здесь исполнением, будто нечестивцы счастливы! И ослепленный проповедник оценивал достоинство высокого преуспевания по подлому курсу рынков и торжищ. И вместо того, чтобы поставить человека лицом к лицу с вечною истиною, вместо того, чтобы показать, какими сокровищами может обогатиться душа, каким могуществом окрылиться благая воля, он ставил пред Судилище мертвецов и на этом основании водружал два различные знамени: для добра и зла, для успеха истинного и подложного.

В этом и в следующем «Очерке» я помещу несколько заметок, могущих служить указанием на те данные, по которым совершается закон возмездия, и как буду я счастлив, если мне удастся твердо и отчетливо начертать самую малейшую дугу этого необъятного круга.

Полярность действия и противодействия встречаются в каждом отделе природы: возьмите свет и мрак, жар и холод, морской прилив и отлив, пол мужской и женский, вдох и выход растений и животных. В биении сердца, в колебании воздуха и звука, в силе центробежной и центростремительной, в электричестве, в гальванизме, в химическом сродстве — словом, всюду в природе обнаруживается неизбежная двойственность, так что каждый отдельный предмет составляет только половину и неминуемо наводит мысль на тот, другой предмет, который должен его дополнить, например: внешность — внутренность, дух — плоть, мужчина — женщина, субъект — объект, низ — верх, движение — покой, да — нет.

Эта двойственность, присущая природе, проявляется и во всех условиях, которым подчинен человек. Пословица «Нет худа без добра», и наоборот, всюду находит себе приложение. Со всякого излишества, со всякого злоупотребления, видимо или невидимо, взимается пеня. Закон возмездия правит странами и народами и ни на йоту не уклоняется от своей цели. Против него, тщетно злоумышлять, строить козни, придумывать средства обороны: сама суть вещей не поддается продолжительному дурному руководству. Бедствия, причиненные злом, могут быть скрыты, но они существуют и непременно выйдут наружу. Гибельный произвол, пошлая искусственность не благословляются долготою дней, между тем как истинная жизнь и все, что дает человеку, истинное благо, остаются будто неподвластны чрезмерности гонений или излишеству земных даров и с полнейшим хладнокровием крепнут и мужают среди наплыва разнородных неприязненных обстоятельств. Влия- ние характера на собственную судьбу человека сохраняет всю свою силу, сохраняет ее непременно, под каким бы то ни было правлением, начиная от Турции до Новой Англии, и история честно исповедует, что под былыми деспотами Египта индивидуум пользовался всей свободою, доступною степени его тогдашней образованности.

Все во вселенной проникнуто нравственным началом. Душа, которая внутри меня, есть сознание, вне меня есть ее закон: мое я сознает его веления, тогда как внешние события объясняют мне его неотразимую силу. Эта сила всемогуща; все существующее в природе чувствует над собою ее власть; «она в мире, и мир через нее произошел». Она вечна, она. не медлит правосудием и неуклонно держит весы между всеми отделами жизни. «Боги всегда остаются в выигрыше». Тайны обнаруживаются, преступление наказуется, добродетель вознаграждается, кривды выпрямляются; иногда неслышимо и невидимо, но непреложно — всегда.

Каждый поступок уже содержит в себе свою реакцию, или, говоря иначе, каждый поступок совершается под двояким видом: во-первых, в сути, то есть в своей действительной природе; во-вторых, в факте или в природе мнимой, кажущейся. Люди называют факт возмездием, тогда как беспосредственное возмездие неразлучно с сутью и видимо только душе. Возмездие, оплаченное событием, доступно нашему разумению; оно тоже содержится в сути, но часто долго остается скрытым и обозначается по истечении многих лет. Раны, нанесенные обидою, могут выказаться много спустя после обиды, но они выкажутся непременно, потому что это именно обида нанесла их. Проступок и кара растут на одном стебле. Кара — это плод, который, сам того не зная, срывает виновный в одно время с цветком наслаждения, прикрывающим плод. Причина и следствие, семя и плод — ничто из этого не может быть разрознено одно с другим, потому что следствие уже содержится в причине, а плод в семени.

А между тем, мы, тогда как мир силится воспроизвести единство и удержать его неприкосновенность, мы пытаемся действовать частями, отрывками; все разрознить, всюду прибрать к рукам то одно, то другое. В угоду чувственности мы отделяем, например, материальное наслаждение от потребностей сердца и ума, и наша наивность все тщится разрешить задачу, как бы похитить чувственную усладу, чувственное могущество, чувственный блеск, помимо нравственного наслаждения, нравственной твердости и нравственной красоты. А это так же возможно, как возможно снять легонькую поверхность, отделив ее от коренного основания, с которым она срослась; как возможно схватить один конец, не притянув к себе и другой.

Душа говорит: есть надобно — и тело задает себе пиры. Душа говорит; мужчина и женщина составят одну плоть, один дух, — а тело соединяется с одною плотью. Душа говорит: властвуй надо всем, для торжества добра, — а тело похищает власть для порабощения всего своим целям.

Сильно борется душа наша за то, чтоб жить, чтоб действовать, наперекор всем противопоставляемым препятствиям. Этот факт должен бы сделаться нашим единственным руководителем, и тогда бы все прочее воссоединилось и спаялось: и могущество, и радости, и знание, и красота. Но как поступаем мы? Нет такого индивидуума, который бы не обосабливался и не искал во всем себя; он торгует, ездит верхом, наряжается, пирует, правит миром — напоказ. И как не возвеличить себя людям! как не гоняться им за богатством, за властью, за саном, за известностью, тем скорее, когда они мнят, что, сделавшись сильны и богаты, они станут вкушать в мире одни сласти и обойдут другую его сторону — горечь.

Но закон природы не поддается такому дележу, и приходится признаться, что от начала мира даже до сего дня ни один подобный посягатель не имел ни малейшего успеха. Лишь только мы попробуем выделить себе часть из целого, то наберем себе удовольствий — без удовольствий, доставим себе выгоды — невыгодные, облечем себя властью — не властвующею. Как что ни делай, а разделенная вода сольется под рукою, и нам так же невозможно усвоить себе одни чувственные блага, как найти внутреннее во внешнем, свет во мраке: Гони природу в дверь: Она влетит в окно.

Жизнь наша обставлена заставами, которых обойти нельзя, и которые глупцы стараются обойти. Они хвастаются тем, будто подобные условия им неизвестны и их не касаются, но их похвальба на одних только устах, между тем как душа их испытывает весь фатализм этих постановлений. Если они увернутся от них с одной стороны, то будут задеты ими с другой, и в самое живое место. Если они, по-видимому, выскользнули совершенно — это знак того, что в них погублена настоящая жизнь, что они продали, предали самих себя, и тогда, карою им — окончательное омертвение. Велика ошибка домогаться каких бы то ни было благ, помимо неразлучных с ними обязанностей: лучше и не приниматься за невозможное осуществление. Если же безумие вовлечет кого в подобную попытку, тогда противозаконность восстания и хищения немедленно и неотвратимо ведет за собою помрачение чистого разума: человек перестает видеть Бога во всей его полноте, в каждом из предметов; эти станут представлять ему тогда одну чувственную приманку, а он будет лишен способности распознавать в то же время невыгодную сторону таких приманок. Он увидит голову сирены, хвоста же дракона не увидит и возмечтает, что добыл то, что ему хотелось, и отвязался от того, что не было ему в угоду: «О, как таинственны пути твои, живущий на небесах, Господи! Неустанные судьбы твои наводят слепоту на глаза людей, предающих себя необузданным влечениям» (Блаженный Августин).

Человеческой душе известна непреложность этих фактов, и она выразила их аллегориями и историей, законами и пословицами, изящными искусствами и ежедневными разговорами. Таково значение древнего мифа о Немезиде, которая надзирает за всею вселенною и не оставляет без отмщения ни одного вреда, ни одного оскорбления. «Фурии — прислужницы Фемиды, — говорили древние, — и если бы солнце сбилось со своего пути, они наказали бы самое солнце.» Поэты провозглашают, что каменные стены, и стальные мечи, и кожаные ремни имеют тайное соотношение с бедствиями их владельцев: Гектор был привязан к колеснице Ахилла поясом, подаренным Аяксом; Аякс же заколол себя именно тем мечом, который подарил ему Гектор. Они рассказывают тоже, что когда фазияне воздвигли статую Феогену, победителю на играх, один из его соперников, придя ночью, старался свалить ее с подножия. Расшатанная статуя пала, но своим падением задавила и умертвила завистника.

Каждое наше действие, наперекор нашей воле, подчиняется законам природы и получает от них свойственный ему отпечаток. Можно сказать, что каждым своим словом человек передает себя на суд нелицеприятный; что он, волею и неволею, рисует свой портрет для собеседников. Мы обидим другого, а страдаем сами. Изувер в религии, запирающий двери рая ближнему, сам остается за дверью. Обходитесь с людьми холодно, как с пешками, и вам будет так же больно, как им. Чувственность обращает во что-то бездушное и женщин, и детей, и несчастливцев.

В отношениях общественных всякое нарушение закона любви и справедливости получает скорое наказание. Это наказание — страх. Пока мои отношения к людям чистосердечны, мне не тягостно встречаться с ними. Мы сходимся друг с другом, как вода с водой, как струя воздуха с другою воздушною струею: просто, естественно, со взаимным прозрением наших внутренних свойств. Но лишь только я удалюсь от простоты, начну разграничивать и отделять; это мое, а это его, — мой ближний почувствует мою вину перед ним; он расходится со мною, как я разошелся с ним; его взгляд перестает искать мой взгляд; вражда между нами началась; он не любит меня, я боюсь его. Таким же образом караются все закоснелые злоупотребления гражданских обществ, и большие мировые, и мелкие частные: страх не приходит просто так, он правдивый прорицатель переворотов. Он всегда учит вас тому, что где является он, там есть злоупотребление. Страх похож на ворона или на другую хищную птицу; если они начнут носиться над каким-нибудь местом, вы можете быть уверены, что там завелась мертвечина. Пугливы наши обладания, пугливы наши законы, пугливы наши высшие сословия; страх, уже в течение нескольких столетий, размножает знамения и провозвестия в среде правительств и собственников. Эта нечистая птица угнездилась меж ними недаром; она обозначает большие провинности, которые должны быть поправлены.

То же случается и с отдельными личностями: деятельность внезапно прерывается; они ждут перемены. Страшен яркий полдень без туч, страшен перстень Поликрата, страшно счастие без тени. При такой обстановке всякая душа чувствует потребность возложить на себя добровольные лишения, или искус добродетельного подвига; это как бы колебание стрелки весов, ищущей восстановить равновесие в духе и в сердце человека.

И люди опытные знают, что гораздо лучше, при всяком случае, платить свой пай, не то дорого обойдется ничтожная бережливость. Какова чистая прибыль человека, получившего сотни одолжений и не оказавшего ни одного? Или что приобрел этот лентяй или тот хитрец, пробавляющийся вещами, лошадьми, деньгами своего соседа? Лишь только заем сделан, тотчас обрисовывается, с одной стороны, благодеяние, с другой, ответственность; то есть немедленно чувствуется превосходство и зависимость; всякая новая неравная сделка кладет все более резкий оттенок на взаимные отношения, и часто приходится убеждаться, что лучше бы отбить себе ноги о мостовую, чем влезать в кареты добрых людей.

Мудрый применяет уроки мудрости ко всему, что случается в жизни; он знает, что всего благоразумнее честно смотреть в глаза каждого заимодавца и на всякую справедливую просьбу отвечать своевременно, своим уменьем и своим сердцем. Платите за все; не то, рано или поздно, придется выплатить долг сполна: люди и события могут протесниться между вами и правосудием, но это только на время; вы все-таки будете принуждены расквитаться. Благотворение есть цель природы, однако пошлина взимается со всякого блага, выпавшего на вашу долю. Велик тот, кто оказывает наиболее благодеяний, но мерзок — и решительно, это единственная мерзость в целой вселенной — тот, кто, получая одолжения, не возвращает их никому. По существующему порядку вещей мы очень редко можем воздать благодеяниями тем, от кого мы их получали, тем не менее, благое дело должно быть выплачено ухо в ухо, копейка в копейку. Бойтесь набрать слишком много добра: оно скоро плесневеет и заводит порчу. Пускайте его в оборот, живо, проворно, тем или другим образом.

Так как превосходный закон возмездия царит во вселенной и всюду стойко держит равновесие между: получил? — раздавай! — то и всякий труд наш огражден теми же непреклонными постановлениями. Благоразумные люди находят, что всего дороже обходится дешевый труд и дешевый товар. В метле, в ковре, ноже, вагоне мы покупаем некоторую долю чужого ума и толка, примененного к нашим ежедневным потребностям. Мы платим садовнику за его знание садоводства, моряку за опытность в мореходстве, слугам нашим за порядок дома, за рукоделие, за поварское мастерство. Такими сподвижниками мы удесятеряем, усотеряем наше присутствие и размножаем свое собственное бытие, каково бы ни было наше общественное положение. Но так как все имеет свою двоякую сторону, то обман не удерживается нигде. Вор обкрадывает самого себя, мошенник плутует над самим собою, потому что подлинная, чистая плата за труд — это добро и знание; наружным признаком служит им благосостояние и общественное доверие. Конечно, эти признаки можно украсть и подделать, как ассигнации, однако же того, что они представляют, то есть добра и знания, не украдешь, не подделаешь. Эта цель труда достигается только действительным упражнением способностей духа и повиновением побуждениям, чистым и бескорыстным. Плуту, игроку, тунеядцу ли захватить эти блага, это понимание природы физической и нравственной, которые даются рачительности и неутомимости добросовестного труженика? Закон природы таков: соверши это дело — и ты обогатишься силою, скрытою в нем; у тех же, которые дела не делают, откуда возьмется их сила?

Я убежден в том, что высочайшие нравственные законы могут быть усмотрены человеком на каждом шагу, при самых обыденных его обстоятельствах и поступках. Эти неподкупные законы, отражаясь на стали его резца, надзирая за мерою его ватерпаса, его аршина, за итогами счетной книги его лавки, не менее истории обширных государств удостоверяют его в том, что ремесло его стоит хвалы, что доброкачественность его занятий достигает возвышенности его помыслов.

Неразрывная связь между добром и природою неволит все и всех смотреть на порок враждебным оком. И прекрасные законы, и все существующее в мире преследуют и бичуют злодея. Он более, чем мы с вами, убежден, что все на земле подчинено только истине и добру; что на всем ее протяжении нет места для негодяя, нет места для тайны. Преступление совершено, и кажется, будто по всей земле разостлана та легкая пелена снега, которая указывает охотнику, куда пробежал заяц, порхнула куропатка, где скрылась белка, лисица.

С другой стороны, закон возмездия служит несокрушимою опорою всякому действию чистосердечия. Любите, и вы будете любимы. Любовь точна математически, точна, как члены алгебраического уравнения. Великодушный человек обладает верховным благом, которое, как огонь, все очищает и все заставляет являться в настоящем виде, так, что ничто не в силах ему повредить. Различные бедствия, болезни, обиды, нищета делаются его благоприятелями: «Воды приносят, ветры навевают мужу добра — силу, бодрость, превосходство; а между тем, сами по себе, воздух и вода — ничто».

Самая слабость и беспомощность служат в пользу добрым. Беспомощность порождает твердость. Пока нас не потерзают и не пожалят, пока вражьи силы не пустят в нас своим зарядом, в нас не пробуждается то благородное негодование, которое привыкает искать себе обороны в мощи духа. Великому человеку очень бы хотелось оставаться маленьким человеком. Пока он лежит на пуховике удачи и приволья, он дремлет, засыпает… Но когда его примутся толкать, бить, колоть, — пинки преподадут ему урок, и он отрезвится, возмужает. Ему станут знакомы и обстоятельства, и его собственная неопытность; он излечится от безумных мечтаний, приобретет умеренность и настоящую разумность. Мудрый всегда идет открыто на своих противников. Ему самому еще важнее, чем его врагам, дознаться, в чем его слабая сторона: тогда раны его скоро заживут, струп опадет, как простая засохшая кожа, и пока враги приготовляются восторжествовать над ним, он уже сделался невредим. Вообще, всякое несчастие, не одолевшее нас, становится нашим благодетелем. Мы вбираем в себя силу искушения, которое мы превозмогли; так житель Сандвичевых островов думал, что в него входит крепость и отвага убитого им неприятеля.

Те же хранители, которые оберегают нас от бедствий, от неприязни других и от собственной слабости, защищают нас и от себялюбцев, и от обманщиков. Суды и тюрьмы еще не стоят в ряду наших лучших учреждений; тонкость в ведении дел не есть еще признание высочайшей мудрости — мы это знаем, и всю жизнь мучимся суеверным страхом, что нас проведут, обманут… Да кто же иной может обмануть человека, как не он сам себя? Возможно ли чему-либо, в то же время, и быть и не быть? Не бойтесь, есть, есть третье лицо, безмолвно присутствующее при всех наших сделках и соглашениях: оно берет на себя — ответственность за всякое условие, оно наблюдает за тем, чтобы всякая честная услуга получила свою надлежащую награду. Это третье лицо — дух ваших действий. Вы служите господину неблагодарному, — служите ему как можно долее, вселите в самого Бога участие к себе, и вы через него получите, что вам следует. Чем долее медлили платою, тем лучше для вас, потому что небесное правосудие имеет обыкновением увеличивать капитал приращением процентов на проценты и выплачивать всю сумму сполна.

Вспомните историю различных гонений, тяготевших над человечеством. Что она, как не история противоестественных восстаний, перечень тщетных домогательств вить веревки из песка, заставлять воду течь снизу вверх покатости? Дело не в числе гонителей: один ли тиран, целая ли их толпа. Толпа — не что иное, как сброд людей, по собственной воле теряющих рассудок и бегущих без оглядки напролом всего, что основано рассудком. Толпа все равно что человек, добровольно унижающийся до животного; ей всегда время действовать, и действия ее безалаберны, как и само сборище. Она гонит убеждения, с радостью высекла бы истину и надеется раз навсегда отделаться от правоты, предав огню и мечу жилища людей, одушевленных этим божественным началом. Ее припадки безумия похожи на блажь детей, бегающих с головнями, для того чтобы затмить блеск алой зари, разливающейся по тверди небесной. Но беспорочный дух недосягаем, и озлобление против него обращается на гонителей. Мученик не может быть обесчещен; каждый удар лозы возвышает его славу; каждая тюрьма становится обителью все более знаменитою; сожженная книга, испепеленный дом освещают мир, и каждое зачеркнутое или запрещенное слово расходится отголосками по всему земному протяжению.

Напоследок люди стряхивают безумие, разум предстает пред ними оправданный, и лукавое видит воочию, как напрасен был его труд: бичёван бичеватель, низвергнут тиран.

Так все в мире заверяет нас, что обстоятельства не значат ничего, а человек — все. Нет вещи, которая не имела бы двух сторон: хорошей и дурной, и как выгоды без невыгоды нет, то я научаюсь довольствоваться тем, что имею. Прочитав такое замечание, люди поверхностные могут возразить мне: какая-де польза поступать хорошо? Между добром и злом есть соотношение: приобрету я добро — я должен буду за него поплатиться; потеряю на хорошем и вместо него найду другое — не все ли равно, что ни делать?

Нет! верование в возмездие не есть вера индифферентизма. В душе есть начало ещё глубже возмездия: это ее собственное естество; душа — не возмездие, не равновесие, она — жизнь, она — суть. Превыше колеблющегося моря обстоятельств, которых прилив и отлив определен с наиточнейшею соразмерностью, пребывает Дух, действительно сущий; не часть, не отношение, но Все, содержащее в себе все отношения, все времена, все существа и поколения. Это нескончаемое Да, отвергающее всякое отрицание. Все законное, доброе, естественное подобно потоку, истекает из этого всевышнего Существа; порок — это отсутствие Его, отлучение от Него. Ложь и нигилизм — это мрак, это непроницаемая ночь, на которую, как бы на черный фон картины, вселенная кладет свои краски. Ложь и нигилизм бесплодны, в них нет сущности, нет жизни: они непроизводительны ни для добра, ни для зла.

Мы ошибочно думаем, что зло не получает здесь своей мзды, потому что преступник упорствует в своем пороке и не сознается в своей каре, потому что видимый суд редко над ним совершается, потому что ни пред ангелами, ни пред людьми он не расторгает своей связи со злоупотреблениями. Но чем более таит он в себе лжи и лукавства, тем более он утесняет свое собственное бытие, и рано или поздно уличение в дурных делах сделается ясно и для его понимания; мы можем не видеть этого, но мертвящие следствия зла лягут верным итогом на счетах вечного правосудия.

С другой стороны, мы не покупаем ценою каких бы то ни было лишений наши приобретения духовных усовершенствований. Не положена пеня за добро и его действия; не положена пеня за мудрость: добро и мудрость — не что иное, как придаток вечного Естества к отдельному естеству человека. Я есмъ в точном смысле слова тогда, когда свершаю то или другое дело добра; таким действием я распространяю свет, я вношу победоносное знамя в пустынные пределы хаоса и ничтожества и вижу, как мгла редеет на небосклоне. В любви, в значении, в красоте не может быть излишества, когда созерцаешь эти свойства и эти дары в их чистейшей сущности. Не по нутру душе ограничивать свою мощь и свои стремления; она всегда клонится к оптимизму, к пессимизму — никогда!

Жизнь души в усовершенствовании, а не в застое; условием ее жизни есть доверенность. Во всех сближениях между людьми наш инстинкт всегда более или менее имеет в виду причастие души, а не бездушие. Мужественный человек ценится выше труса; человек правдивый, мудрый, благосклонный гораздо более человек, чем этот негодяй, этот бездельник.

Мы сказали, что за вечные блага добра и мудрости не взимается никакой пошлины: эти блага составляют удел самого Бога. За всякое же благо внешнее платить следует, и если оно досталось вам незаслуженно, без пота и труда, то может и исчезнуть при первом дуновении ветра. Тем не менее, все блага, какие только есть в мире, принадлежат душе и могут быть куплены на монету подлинную, узаконенную и пущенную в оборот самою природою, то есть ценою труда, от которого не откажется ни наше сердце, ни наша голова.

Я, например, не желаю никаких благоприобретений; не гонюсь ни за кладом, ни за почестями, ни за властью, ни за вынужденною милостью особ, зная, что такие блага возложат на меня новую ответственность, что с ними прибыль наружна, а платеж неизменен. За знание же факта, что закон возмездия существует и всегда находится в действии, я не заплатил ничего, но, обладая им, я живу ясный, спокойный, и живу приятно. Тщательно стараясь суживать пределы и протяжения напастей, которые могут меня постигнуть, я научаюсь понимать мудрые слова святого Бернара: «Я один могу нанести себе вред неисправимый; если я делаюсь защитником зла, оно заражает меня, я вношу его в себя, и, право, я действительно страдаю тогда только, когда сам бываю виновен».

Душа, по своей природе, имеет дар и возможность сглаживать все неравенства условий. Корень многих неприятных, даже трагических столкновений, по большей части, держится на различии, существующем между плюсом и минусом. Как не страдать минусу, как не чувствовать ему недоброжелательства и за- висти к плюсу? С другой стороны, стоит поглядеть на тех, у кого большой недостаток в способностях, и становится грустно, и не знаешь, как с ними быть; иногда случается, что глазу оскорбительно даже глядеть на них, и почти боишься, чтоб они не были укором Богу на земле… Что им делать? Не вопиющая ли это несправедливость?.. Нет! Идите прямо к средоточию факта, присмотритесь ближе, выведите настоящую поверку, и громадные неравенства исчезнут. Их сгладит любовь: от нее, как от солнца, тают горы ледовитых морей. Если бы сердца и души составляли одно, исчезла бы горечь, причиняемая «твоим» и «моим». Мне принадлежит твое; я и мой брат одно: мы просто могли бы меняться личностями. Если мне понятно превосходство, величие власти надо мною моего ближнего, — что ж — я полюблю его, я широко распахну дверь его величию! Любовь усваивает себе все качества, все заслуги своего любимца, и, сблизясь с ним на этом основании, я увижу, что брат мой, которому я так завидовал и недоброхотствовал, не иное что, как мой казначей, и что он готов служить мне своими дарованиями и своими силами. Да, бессмертной душе человека принадлежит право брать в свою собственность все, что существует и когда-либо существовало. Не дышит ли и теперь душа моя частью духа Святых, долею гонения Шекспира? Любовь и поклонение вынуждают все чистое, прекрасное и великое снисходить в обитель вашего внутреннего я.

Таков также и естественный смысл наших бедствий и превратностей. Перемены, в небольших промежутках нарушающие житье-бытье людей, суть увещания природы, по законам которой всему надлежит расти и развиваться. Увлекаемая этою основною необходимостью каждая душа бывает временами принуждена изменять свой быт, свой круг друзей, свои деяния и свои верования; так моллюски покидают время от времени свои красивые раковины, сделавшиеся тесными и задерживающие их рост: должно сызнова приниматься за медленное устройство нового известкового жилища. Учащение таких переворотов соответствует бодрости сил индивидуума; они беспрерывны для некоторых счастливцев; в таком случае все их внешние отношения имеют простор и, не касаясь того, что составляет их истинную жизнь, облекают их тонкою прозрачною плевою, а не сдавливают тяжелым неуклюжим зданием, построенным в разное время, без толку и без цели, подобным тем, в которых мается большая часть людей.

Человеческая природа эластична; она способна возобновляться так, что сегодняшний человек едва может узнать вчерашнего себя. И такова должна бы быть летопись жизни человека в его отношениях к временному: ежедневное высвобождение из под теснин отжитого, сходное с ежедневною переменою одежды. Но для нас, живущих с такою нелепостью, тупо и упрямо обосновывающихся на одном месте, вместо того чтобы идти вперед; для нас, противодействующих божественным призывам, наш рост сопровождается потрясениями и припадками.

И нам ли расстаться с нашими друзьями, нам ли выпустить из объятий наших ангелов? И нам ли заметить, что если скроются ангелы, то их место заступят архангелы!.. Все мы идолопоклонники старины. Мы не верим в сокровища души, в ее могущество, в ее вечное бытие. Мы не верим, что в мире есть сила, могущая сегодня войти в соперничество с тем, что казалось нам прекрасно вчера; что в мире есть сила обновления. Мы не можем решиться покинуть те ветхие шатры, где нашли питье, еду, кров и радости; мы не можем уверовать, что дух промыслит для нас в другом месте кров, пропитание и опору. Мы не можем вообразить себе ничего милее, дороже, слаще изведанного. Но напрасно усаживаемся мы и принимаемся плакать. Голос Всемогущего говорит нам: Встань и иди! Оставаться среди развалин нельзя, ступить вперед страшно — и похожи мы на какие-то чудовища, идущие вперед, с головою, обороченною назад.

Но время настает, и самому нашему разуму становятся понятны воздаяния, следующие за бедствиями. Болезнь, увечье, потеря друзей и состояния на первых порах кажутся нам несчастием, и неисправимым, и ничем не облегчимым. Но годы неминуемо растолкуют нам глубокий смысл врачевания, скрытого под такими испытаниями. Смерть, лишающая нас друга, брата, жены, возлюбленного, со временем являет их нам в виде доброго гения, верного руководителя. Подобные потери, всегда производя в жизни некоторый переворот, полагают конец эпохе детства или молодости, которым уже настала пора прекратиться; они выводят нас из застоя привычек, устаревшего образа жизни, занятий и дают нам возможность вступить в новые отношения, несомненная важность которых и благодетельное на нас влияние обнаружатся в будущем. И тогда мужчина или женщина, которые остались бы похожи на сад, где есть и цветы, и солнце, но где от тесноты, корни дерев переплетаются, а вершины сохнут от солнцепека, благодаря падению ограды делаются подобны величественному банану, принимающему под свою сень и питающему своими плодами бесчисленное множество людей.

 

Законы духа

Когда в нашем уме установится размышление, когда мы начнем обозревать себя при свете мысли, нам открывается, что вся наша жизнь обвеяна красотою. По мере нашего от них отдаления, все предметы, как облака на небе, принимают пленительные образы. Не только обыденное и старое, но и страшное и трагическое расставляется частными картинами в нашей памяти. Прошедшее придает прелесть берегу речки: раките, наклоненной на ее воды; ветхому домику; самым обыкновенным личностям, случайно проходившим мимо нас. Самый труп, на который надели саван, вот в этой комнате облек дом чем-то торжественно священным.

Душе не известны ни безобразие, ни муки. Если бы в часы светлых провидений, в те часы, когда дух вполне владеет своим величием, нам привелось изречь сущую истину, мы бы, вероятно, сознались, что мы не понесли никакой невознаградимой утраты. Такие-то часы убеждают нас, что нам невозможно потерять ничего из истинно важного. Бедствия, лишения — это все частности; целое остается неприкосновенным в нашей душе. Признаемся, что есть некоторые преувеличения в рассказах людей самых терпеливых и самых жестоко-испытанных; признаемся, что, может быть, никто еще в мире не описал своих страданий так просто и правдиво, как бы это следовало. В сущности, в нас изнемогало, в нас обуревалось конечное, между тем как бесконечное покоилось в своем улыбающемся безмятежии.

И право, не стоит терять духа в превратностях и в других подобных безделицах! Духовную жизнь надобно сохранять в здравии и в благоуханной чистоте, если хочешь жить согласно с природою и не хочешь обременять себя не касающимися нас утруждениями. Нынче всякий сызмала терзается над решением богословских задач: о первородном грехе, о происхождении зла, о предназначении и над прочими подобными умозрениями, которые на практике не представляют никаких затруднений и нимало не затмевают пути тех, которые для таких поисков не сбиваются со своего. Многие умы должны предложить себе на рассмотрение и такие вопросы; они в них то же, что корь, золотуха и другие едкие мокроты, которые душа должна выбросить наружу, чтоб после наслаждаться отличным здоровьем и предписывать целебные средства другим. Простым натурам подобные сыпи не необходимы. Нужно иметь редкие способности для того, чтобы самому себе отдать отчет в своем веровании и другим ясно выразить свои воззрения относительно свободного произвола и его соглашения с судьбою человека. Для большинства же людей, взамен наукообразной пытливости, весьма достаточно иметь несколько верных инстинктов, немного удобопонятных правил и честную, здравую природу.

Чинно распределенный курс учения, целые годы, проведенные в университетах и на профессорских кафедрах, не преподали мне фактов разительнее тех, на какие навели меня случайные неклассические книги, припрятываемые мною под скамьями латинского класса.

То, что мы не называем воспитанием, имеет гораздо более цены, чем то, что величается этим именем: при воспитании часто бессознательно употребляются все усилия, чтобы сдержать и переиначить врожденный магнетизм, который с безошибочною верностью избирает себе приличное.

Нравственная наша природа точно так же бывает искажена безвременным напряжением воли. Люди до сих пор изображают добродетель как битву; с высокомерием повествуют о своих борениях и победах, всюду в ходу правило: добродетелен тот, кто наиболее бьется с искушениями. При этом забывается одно: присутствие или отсутствие души. Забывается и то, что характер прекрасен по мгновенности и естественности своих главных стремлений и что мы тем более любим человека, чем менее он приневоливает себя к добродетелям, чем менее ведет им счет и гордится ими. Встречая душу, все поступки которой царственны, восхитительны, миловидны, как роза, нам бы должно возблагодарить Бога, дозволившего ей проявиться и существовать среди нас, — мы же круто отвернемся от ангела и скажем: «Нет, Горбач лучше: он бранью и кулаками разгоняет всех чертей, лезущих на него».

Всюду в практической жизни столь же очевидно превосходство природы над волею. Наши преднамерения управляют событиями гораздо менее, чем мы думаем. Мы приписываем Цезарю и Наполеону и тайные замыслы, и глубоко обдуманные и выдержанные планы, тогда как вся сила была не в них, а в природе. Люди, имевшие чрезвычайный успех и необыкновенную гениальность, всегда в минуты прямодушия повторяли одно и то же: «Не нами! Не по нашему произволу!* Весь их успех основывался на параллельности действий с помыслом. Этому они не ставили препятствий, и чудеса, которым они служили проводниками и орудием, казались их собственным делом. Разве металлическая проволока производит гальванизм? Она только его проводник Шекспир мог ли объяснить теорией, каким образом образуются Шекспиры?

Урок, несомненно преподаваемый нам такими наблюдениями, состоит в доказательстве, что наша жизнь могла бы быть гораздо проще и легче, нежели мы ее делаем; что мир мог бы быть гораздо счастливее теперешнего; что можно бы обойтись без побоищ, без судорог отчаяния, скрежета зубов, ломания яростных рук и что многие бедствия устраиваются собственно нами.

Мы переполнены действиями механическими. Вмешиваемся, Бог знает зачем, в дела всего света до того, что все светские добродетели, хвалы и жертвы становятся нам отвратительны. Дела любви составили бы наше счастье, но и на нашем благоволении лежит зарок Тяжелы делаются для нас под конец и воскресные школы, и общества вспоможения бедным. Мы скучаем, мы томимся и — не угождаем никому.

Есть простые средства для достижения целей, которые эти учреждения имеют в виду; да за те мы не принимаемся. Зачем, например, всем добродетелям упражняться на один лад и топтаться все по одной тропинке? Почему каждая из них обязана давать все одни деньги? Для нас, сельских жителей, это совсем неудобно, и мы не так-то верим, чтобы добро произошло именно из нашего неудобства. У купца есть доллары — пускай он и даст доллары; но у землевладельца есть хлеб; у поэта — его песнь; у женщин — рукоделия; у детей — цветы; у чернорабочих — трудовые руки. Да и к чему во всем христианстве завелась эта смертная тоска — воскресные школы? Прекрасно и естественно детству желать познать, зрелому же возрасту прекрасно и естественно желать научить; но всегда придет пора отвечать на вопросы, когда за ними обратятся. Не усаживайте детей против их воли на церковные скамейки; не принуждайте их задавать вам вопросы, о которых они и не помышляют.

Мы сами, очевидно кладем препятствия благосклонности к нам природы, суясь туда, куда не надо. Не всякий ли раз, — когда мы ступим на священную землю прошедшего, или приблизимся в настоящем к высокому уму, — обнаруживается в нас способность видеть, что мы окружены законами духа, которые повсюду идут своим чередом? Возвышенный покой внешней природы внушает нам то же самое. Природа не любит никаких треволнений, ни нашего копчения небес. Она остается равнодушною к предметам наших поисков и пристрастий, и нимало не веселится нашими коварствами, войнами, победами. Когда из банка, из совещаний аболиционистов, из митингов обществ умеренности, из клуба трансценденталистов выйдешь в поля и леса, природа так, кажется, и говорит тебе: «Из чего так разгорячилась и расходилась ваша милость?»

Если мы расширим горизонт нашего зрения, то окажется, что все стоит на одном уровне: изящная словесность, законодательство, житейский быт, религиозные секты; и что все это как бы заслоняет истину. Наша общественная и гражданская жизнь загромождена увесистыми махинами, похожими на бесчисленные водопроводы, которые римляне строили через долы и горы и которые теперь отброшены за ненадобностью, по открытию закона, что вода поднимается в уровень своего источника.

Простота устройства вселенной весьма разнится от простоты устройства машины. Природа проста не потому, что ее можно легко понять, а потому, что она неистощима; что окончательный анализ этой простоты никогда не может быть исполнен. Педант тот, кто доискивается вне себя и на все стороны, как мог образоваться такой-то характер, создаться такая-то наука. Человека постоянно мудрого нет: неперемежающаяся мудрость существует только в воображении стоиков. Возвышенность надежд и ожиданий — вот по чему может познаваться мудрец, вот почему предугадывание необъятных сокровищ вселенной есть залог вечной юности. Конечно, читая книгу или глядя на картину, мы всегда стоим за героя против подлеца или вора; но мы сами же подлецы и воры, и будем ими не раз, не в грубом смысле фактов, но по сравнению нашей жизни с возможно достижимым величием души.

Краткий обзор того, что ежедневно случается с нами, доказывает нам, что не наша воля, а закон высший управляет событиями; что наши самые упорные труды бесполезны и бесплодны, что мы истинно сильны одними действиями непринужденными, внезапными, свойственными нам; и что одним повиновением законам высшим можем мы достигнуть праведности и героизма. Вера, любовь или, лучше сказать, верующая любовь одна в состоянии облегчать невыносимое бремя забот и раздумий. О, братия мои, Бог существует! В средоточии вселенной есть Дух, который до того царит над волею человека, что никто не нарушит порядка мироправления. Этот Дух до того преисполнил все созданное неизочтимыми благами, что, следуй Его велениям, мы благоденствуем; если же хотим нанести вред Его созданиям, наши руки опускаются онемелыми или раздирают собственную грудь. Весь ход вещей, весь их порядок научает нас верить. Нам нужно только повиноваться. Есть руководитель для каждого из нас, и, прислушиваясь внимательно, мы различим слова, касающиеся именно одних нас.

К чему с таким трудом выбирать себе место, занятие, сотоварищей, образ деятельности и времяпрепровождение? Нет ни малейшего сомнения, чтобы каждый из нас не имел права на нечто, могущее избавить его от нерешительных раздумий и от поспешного выбора. Есть, есть для каждой человеческой личности и существенность, и место, для него свойственное, и обязанности, совершенно подходящие к врожденным его склонностям. Станьте только вы под исток мудрости и могущества, который льется в вас, который даровал вам струю жизни, и он вынесет вас к истинному, к прямому, к совершенному вашему удовлетворению. Наши нелепые и несвоевременные вмешательства портят многое: они-то затворяют нам врата рая, рая возможного и всегда желанного для сердца.

Если я говорю: не выбирай, так обозначаю этим выражением то, что люди обыкновенно называют своим выборам, который есть не что иное, как действие вполне от них отчужденное: выбор их рук, их глаз, их грубого хотения, но отнюдь не предпочтительное действие всего человека. Добром же и правом называю я выбор моего бытия; раем — расположение обстоятельств, приличных и благоприятных моему бытию. Действие, которое я всю жизнь желаю совершить, — вот действие, согласующееся с моими способностями; ему и надобно посвятить все свои силы. И человек ответствен пред разумом за выбор своего ремесла или звания. Возможно ли извинять проступки, относя их к обыкновениям ремесла? Что за неволя возиться с негодным ремеслом? Призвание не в ремесле, а в душе.

У каждого человека есть свое призвание: особенный дар, и побудительный, и привлекательный. У него есть способности, безмолвно требующие себе бесконечного упражнения. Именно в этом направлении открыто для него все протяжение. Он как лодка, встречающая на реке препятствия со всех сторон, исключая одной; здесь, единственно, здесь, лодка может пронестить и заскользить по неисчерпаемому морю. Этот дар или призвание слиты с его естеством, то есть с душою, воплотившеюся в нем. На этом пути он не встретит соперников; ибо чем вернее он станет придерживаться того, что может, тем явственнее отличится его произведение от произведений других. Если он правдив и честен, его самолюбие с наиточною пропорциональностью относится к его возможности. Так, высота горы совершенно соразмерна объему основания.

Возмечтание, что я имею особенное предназначение, что я назван по имени, избран вследствие моей личности, отмечен видимыми знаками для совершения чего-то необыкновенного, чего-то выделяющего меня из ряда людей, называется фанатизмом, и обозначает неведение, мешающее разглядеть, что дух одинаково беспристрастен ко всем людям.

Исполняя свое предназначение, человек отвечает на потребности других, порождает в них новые вкусы, наклонности и, удовлетворяя их, олицетворяет самого себя в своем произведении. Беда в том, что между людьми все делается условно и по натяжке. Оратор произносит заученные речи, тогда как не только оратор, но первый попавшийся человек мог бы найти или создать ясное, подлинное выражение той мысли и той силы, которыми одушевлен он. Ежечасный опыт должен бы удостоверить нас, что несметное большинство кое-как отправляет занятие или ремесло, в которое оно ввержено, и что должности отбываются по примеру собаки, ворочающей вертел. Человек пропадает и делается частицею машины, приводимой им в движение.

Пока он не может вполне выразиться другим, предстать пред ними во весь свой рост и во всю меру человека мудрого и доброго, он не нашел еще своего назначения, и ему следует отыскать исход, который определил бы его характер, изъяснил его действия в глазах других. Если труд его не важен, он должен возвысить его своим намерением, своим направлением и засвидетельствовать это перед людьми для того, чтобы мнение о нем было непогрешимо. Не безумно ли ссылаться на пошлость или на требовательность занятия и звания, вместо того чтобы преображать и то и другое превосходством характера и стремлений?

Мы по привычке отдаем предпочтение действиям, издавна пользующимся хвалою; и не замечаем того, что все, чего не коснется человек, может быть исполнено божественно. Мы раз и навсегда решили, что величие водворилось и организировалось в таких-то местах, при таких-то должностях; что выказывается оно в таких-то случаях, такими-то чинами, и не видим, что Паганини производит восторг и упоение обыкновенною струною скрипки, Эйленштейн площадною пляскою, Лендсир поросятами, и что герой часто выходит из очень низкого домика и общества. То, что мы называем безвестною долею, ничтожною средою, может быть долею и средою, к которой бы с радостью приблизилась поэзия и которую вы сами можете сделать и славною, и завидною: освойтесь только со своим гением и говорите искренно то, что думаете. Несмотря на разницу положения, будем брать пример с царей. Обязанности гостеприимства, семейные связи, думы о смерти и о множестве других предметов заботят мысли царей. Да озабочивается ими и всякий царственный ум: придавать этим вещам все более цены и значения — вот возвышение.

Могущество человека в нем самом; надобно поступать по этому правилу. К чему обуреваться то страхом, то надеждою? Его природе вверены прочные блага; они наделены возможностью умножаться и усиливаться во все продолжение жизни; блага же случайные могут возрасти и опасть, как осенние листья. Станем ими играть, бросать их на ветер, как мгновенный признак неистощимости нашей производительной силы.

Человек должен быть самим собою. Тот дух, те свойства его, которыми он отличается от других, — впечатлительность в отношении некоторого рода влияний, влечение к тому, что ему прилично, отторжение от того, что противно, — определяют для него значение вселенной. Эти определения, эти понятия, составляя его сущность, служат в его глазах формою, в которую вылита вся природа. Среди всеобщей толкотни и шума, из многого множества предметов он высмотрит, выберет— он прислушается к тому, что ему мило, сходственно или нужно: он как магнит среди опилок железа. Лица, факты, слова, запавшие в его память, даже бессознательно, тем не менее, пользуются в ней действительною жизнью. Это символы его собственных свойств, это истолкование некоторых страниц его совести, на которые не дадут вам объяснений ни книги, ни другие люди. Не отвергайте, не презирайте случайный рассказ, физиономию, навык, происшествие, словом, то, что глубоко запало в вашу душу; вместо них не несите своего поклонения тому, что, по общему мнению, стоит хвалы и удивления. Верьте им: они имеют корень в вашем существе. Что ваше сердце почитает великим — то велико. Восторг души не обманывается никогда.

Человек имеет неоспоримые права на все, свойственное его природе и гению; он отовсюду может заимствовать то, что принадлежит его духовному расположению. Вне этого ему невозможно усвоить себе ничего, хотя бы распались пред ним все запоры вселенной; но опять скажу: никакая человеческая сила не в состоянии воспрепятствовать взять ему столько, сколько нужно. Попробуйте скрыть тайну от того, кто имеет право знать эту тайну, не успеете: сама тайна выскажется ему.

Кажется, ничего нет легче, как сказать и быть понятым. Однако рано или поздно сознаешь, что взаимное понимание составляет самую редкую, самую надежную, крепкую связь и оборону; с другой стороны, тот, на кого навязали мнение, скоро догадается, что это самая несносная из нош.'

Никто не может познать то, что он еще не приготовлен познать, как бы близко ни находился предмет от его. глаза: химик может безопасно сообщить плотнику свои самые драгоценные открытия, которые он ни за что на свете не поведает другому химику. Плотник от них не поумнеет и не разбогатеет. Напротив того, нет возможности утаить в книге своих задних мыслей так, чтобы человек, равный с автором по уму, не проникнул их насквозь. Оттого-то люди предчувствуют последствия вашего учения и приводят его в действие, сами не зная, почему они так поступают. И так как мы все рассуждаем, идя от видимого к невидимому, то и происходит совершенное, понимание между всеми людьми мудрыми, несмотря на расстояние веков. Если у Платона было тайное учение, мог ли он скрыть его от проницательности Бэкона, Монтеня, Канта? Вследствие этого Аристотель очень основательно говорил о своих творениях: они изданы в свет и не изданы. Вы помните, с каким восхищением такой-то отзывался о Виргилии? Возьмите «Энеиду», в свою очередь, читайте ее своими глазами, вы не найдете в ней того, что нашел. ее восторженный ценитель, и одна эта книга, в руках тысячи различных лиц, становится тысячью различных книг.

Само провидение ограждает нас от преждевременных наносных идей. Наш глаз устроен так, что он не заметит предметов, стоящих перед ним, пока ум еще не приготовлен к их восприятию; но когда мы их увидим, нам покажется сном все то время, в которое мы их не видали. То же правило тесно связано и с обучением всякого рода. Человек поучает фактически, никак не иначе. Если он имеет дар сообщать, пускай поучает, только не словами. Наставник дает, наставляемый получает. Наставление ничтожно до того часа, когда ученик дорастет до вас и будет в состоянии усвоить себе ваши начала. Тогда-то совершается истинное сообщение, и уже никакие жалкие случайности, никакое дурное товарищество не лишат вполне вашего ученика умственных и нравственных благодеяний, полученных от вас. В этом и состоит воспитание. Прочие же уроки входят в одно ухо и выходят в другое:

Нам приносят объявление, что «сего июля, 4-го числа, г. Гренд скажет публичную речь»; «6-го же июля, г. Хенд скажет свою публичную речь». Мы не пойдем ни к тому, ни к другому, заранее зная, что эти господа не сообщат слушателям ни одного дуновения от своих способностей, от своего бытия. О, если бы можно было вступить с ними в подобное общение, мы бы отложили все дела и заботы; больные велели бы нести себя на носилках на такую беседу! Но публичная речь есть ловушка, ложь, изъявление недостатка доверия к слушателям; это узда, налагаемая на их мысль: не сообщение, не живое слово, не человек.

Когда же убедимся мы, что вещь, сказанная словами нисколько ими не утверждена? Она утверждается сама собою, по своей внутренней ценности; никакие риторические фигуры, правдоподобия и словопрения не придадут ей характер неоспоримой очевидности.

Та же Немезида стоит на челе всех прочих умственных трудов. Влияние каждого сочинения на публику может быть математически рассчитано на основании глубины мысли, вложенной в него. Если оно возбуждает вашу мысль, если могучий голос красноречия заставляет вас трепетать; волноваться и выводит вас из застоя, действие читаемой вами книги на дух людей будет обширно, медленно, продолжительно. Если же эти листы не задевают в вас ничего существенного, они исчезнут, как мошки, через час времени. Никогда не выйдет из моды то, что сказано и написано с искренностью. Возьмите девизом совет Сиднея: «Пиши, вглядываясь в твое сердце!» Я не думаю, что бы доводы, не трогающие меня за живое, не касающиеся сущности моего бытия, могли чрезвычайно поразить других людей. Только жизнь порождает жизнь. Писатель, извлекающий свои сюжеты из всего, что жужжит вокруг ушей, вместо того чтобы выносить их из своей души, должен бы знать, что он потеряет гораздо более, чем выиграет. Когда его друзья и половина публики от-кричит: «Что за поэзия! что за гений!» — вслед за тем окажется, что это пламя не распространяет никакой живительной теплоты. Не шумные чтецы только что появившейся книги устанавливают ее окончательный приговор: его изрекает публика неподкупная, бесстрашная, неподвластная пристрастию; публика, похожая на небесное судилище. Блекмор, Коцебу, Полокк могут продержаться одну ночь, но Моисей и Платон живут вечно. Едва ли, в одно и то же время, на всем земном шаре двенадцать человек читают с толком Платона; никогда не наберется ему столько чтецов, чтобы можно в скором времени распродать все издание, и между тем его творения являются пред каждым новым поколением, будто предлагаемые самою рукою провидения.

Точно так же, по глубине чувства, его внушившего, может быть разочтено впечатление, производимое поступком. Великий человек не знал, что он велик; нужно было два-три века для уяснения его величия; он действовал так, потому что таков был его долг, и ему не оставалось выбора. Его поступки казались ему весьма естественными: их порождали обстоятельства и текущее время. Теперь же малейшее его слово, движение руки, обыкновенный образ жизни кажутся чем-то значительным, имеющим соотношение с мировыми законами и достойным войти в повсеместное постановление.

Человек может познать и самого себя. Усматривая столько-то добра, столько-то зла в других, он отыщет мерило собственного зла и добра. Каждая способность ума, каждое движение его сердца великолепно отражается ему в уме и в сердце того или другого знакомого. Все красоты и все блага, подмечаемые им в природе, заключаются в нем самом. По правде сказать, наша планета немногого стоит; она получает все свои красы от душ, составляющих ее цвет и гордость. Долина Темпейская, Рим, Тиволи — что они, как не та же земля, вода, скалы, небо, как и всюду: но отчего же другие места не столько говорят нашему сердцу?

Человек должен сам образовать себе общество, не упуская из виду то, что без всякой видимой причины он привязывается к одним и избегает других. Самые дивные таланты, самые похвальные поступки находят нас бесчувственными; но как легка, как полна победа тех, кто сходен с нами, близок нам по душе. Это брат, это сестра, данные нам провидением; как тихо и просто подходят они к нам, как накоротке сходятся, — подумаешь: одна кровь течет в наших жилах! И мы сближаемся с ними до того, что такой союз не кажется нам приобретением единомышленника, а, скорее, отрешением от самих себя. Что за облегчение, что за освежение! Неразлучность с ними походит на отрадное одиночество.

Во дни нашей греховодности мы нелепо думаем, что обязаны держаться и к тем, и к другим вследствие общественного устава, одинакового покроя платья, равенства рождения, воспитания и личных заслуг. Позднее мы сознаем, что друг души моей встретился мне на моем именно пути: я вполне отдавался ему, он мне, и рожденные под одною и тою же широтою небесною, мы оба были взлелеяны теми же впечатлениями; в нас отразились одинаковые опыты. Сколько ученых, стойко вдохновенных людей совершают преступления против самих себя, начиная вдруг рядиться и перенимать манеры светских щеголей, волочась за причудливою, красивенькою девочкою, вместо того чтобы благоговейно и возвышенно-страстно остановиться перед женщиною с душою ясною, прекрасною, многообетною.

Великому сердцу всегда дается великая любовь. И, напротив, ничто так строго не карается, как упущение из виду созвучия духовных сил, которое одно должно быть положено в основание жизни семейной и общественной. Опять повторяю: ничто так не карается, как безумное легкомыслие при выборе спутников нашей жизни. Еще менее прощается непризнание возвышенной души и упорство идти к ней на встречу с благородным радушием. Когда то, чего мы давно желали, сбывается и блестит над нами, как волшебный луч, исшедший из дальнего царства небес, продолжать быть грубым и язвительным, принимать подобное посещение с уличною болтовнею и подозрительностью есть признак такой пошлости, которая в состоянии запереть себе все двери Эдема. Не распознать, кому и когда следует верить и поклоняться, означает великое сумасбродство, даже положительное помешательство. В какой бы пустыне ни возник цвет мысли и чувства, освящающий и возрождающий меня, — он мой. Предоставляю другим открывать и величать сонмы более блестящих дарований и следить за гением на его поприще, усеянном звездами; но я не отвергну и того, что далось одному мне, и лучше прослыву странным и безумным, чем откажусь заявить пред всеми силу и беспредельность моего сочувствия.

Человеку дана возможность установить и собственную свою цену. Всемирно и достойно всякого вероятия правило, что мы можем приобрести то, что приписываем себе. Сядьте на такое место и выберите такое положение, которое по всем правам несомненно прилично вам, и все подтвердят, что оно ваше. Мир принужден быть справедливым. Он с полным равнодушием предоставляет всякому, и герою и негодяю, выказать, чего он стоит. Это ваше дело, а мир примет вас по курсу, назначенному собственными вашими действиями и вашею неотъемлемою сутью. От вас зависит, раболепно ли ползать пред ним, ма- рать свое имя или же начертать его четко на своде небесном, среди постоянного хода светил.

Таковы некоторые наблюдения законов духа, вычитанные из природы вещей. Эти простые заметки могут указать нам, каково направление их струй. Но эти струи, наша кровь, и каждая ее капля — жизнь. Истина не одерживает побед отдельных: ей служит органом всё, не только прах и камни, но и самая ложь и уклонения. Врачи говорят, что законы болезней прекрасны не менее законов здоровья. Наша философия утвердительна, но она с неменьшею готовностью принимает свидетельство и факты отрицательные: всякая тень делает посылку на солнце. По воле Неба все существующее в природе обязано дать о себе свидетельство. Поэтому и свойства человека должны обрисоваться перед глазами других. Им нельзя укрыться: темнота им ненавистна, они тянутся к свету. Мимолетное слово и действие, самое слабое намерение действовать, наравне с глубоко обдуманными замыслами, выражают характер. Его выдает и дело, и бездействие, и сон. Вы полагаете, что, не сказав ни слова, пока говорили другие, вы утаили свое мнение и что все ждут с любопытством определения вашей запоздалой мудрости? Не беспокойтесь: ваше молчание красноречиво, и присутствующие знают, каково ваше суждение о рабстве, о партиях, об упомянутой личности.

Природа вдвинула скрытность в неимоверно узкие границы, тогда как правда удержала в своем подданстве все члены тела и выражение лица, которое, как говорят, никогда не лжет. Следовательно, никто не может быть обманут, если вглядится в изменения лица. Когда человек высказывает истину в духе и с голосом истины, его глаза блистают небесным светом; но когда цель его дурна и речь фальшива, глаза его тускнеют, иногда даже косят.

Совершенно излишне мучиться любопытством, какова степень уважения к нам людей; и напрасны опасения, что наши достоинства останутся непризнанными. «Как живешь, так и прослывешь», — пословица отменно справедливая. Если кто убежден, что может сделать нечто и сделает это лучше других, он как будто уверен, это эта истина известна всем. Мир полон дней Страшного Суда; и куда бы ни пошел, что бы ни сделал человек, его всюду рассмотрят, точно насквозь, и наложат на него приличествующий штемпель. В гурьбу детей такой-то школы вступает новичок, разряженный, чистенький, с пропастью игрушек и большою спесью. Кто-нибудь из старожил лов пощупает его и прехладнокровно скажет: «Пускай его себе! увидим завтра!»

Бездельник воссядет на престол. На первых порах не разглядишь, Гомер ли он или Вашингтон, но истина воссияет, и не остается ни малейшего сомнения насчет какой бы то ни было человеческой личности.

Поэтому претензии должны бы оставаться в покое и предписать себе бездействие; они никогда не произведут ничего истинно великого. Претензия никогда не написала «Илиады», не разбила в пух и прах Ксеркса, не покорила мир христианству, не уничтожила рабство.

Сколько есть качеств в человеке, столько их и обнаруживается. Ни одно искреннее слово не пропадает даром, ни одно движение великодушия не исчезает бесследно. Сердце человеческое летит навстречу словам искренности, поступкам великодушия и мгновенно вбирает их в себя. Человек ценится по своему достоинству. Если вы не хотите, чтобы некоторые ваши поступки были известны, — не делайте их. Тут не поможет ни укрывательство, ни самообладание. Есть обличения и во взгляде, и в пожатии руки. Зло осквернило этого человека и уничтожает все добрые впечатления, которые он еще производит. Не знаешь, почему нельзя ему довериться, но чувствуешь, что довериться нельзя. Утомленная наружность, блуждающий взор, признаки бесчувствия, отсутствия истинного знания — все служит ему осуждением. Уже Конфуций восклицал: «Как может человек утаиться! Как может человек скрыть себя!»

С другой стороны, прекрасной душе нечего опасаться, чтобы тайные дела ее бескорыстия, справедливости и любви могли остаться без сочувствий. Одному человеку, по крайней мере, известно и доброе дело, и благородное намерение, его внушившее, он уверен, что скромное умалчивание послужит ему лучше подробных рассказов. Этот свидетель похвального поступка — он сам, его совершитель. Он заявил им свое благоговение к законам вечным, и законы вечные, в свою очередь, воздали ему невозмутимым миром и самодовольством.

Вообще, добродетель состоит в замене состояния казаться состоянием быть; то есть в высокопарном свойстве, выраженным самим Богом изречением «Я есмь». И таков урок, извлеченный из всех наших наблюдений: Будь, а не кажись! Эту светскую премудрость пора предать забвению. Преклонимся пред могуществом Господа, сметем с Божественных стезей наше ничтожество, раздутое тщеславием, и мы получим от Него истину, которая одна даст сокровища и величие.

Заметим еще, что все наши ощущения и понятия обманчивы. Большие размеры вызывают нашу почтительность; кроме того, мы так и присмиреем при одном слове: деятельность. Это обман внешних чувств — больше ничего. Ум убогий и скудный может иметь сознание, что он ничто, если не владеет каким-нибудь наружным знаком отличия: квакерским платьем, местечком в собрании кальвинистов или в обществе филантропов, порядочным наследством, видною должностью и тому подобным, удостоверяющим его самого, что он нечто значит. Но ум живой и могучий — обитатель солнца, и в самой своей дремоте властелин создания. Мыслить — значит действовать.

Мы же называем бездейственным поэта, потому что он не председатель, не купец, не водовоз! Мы покланяемся различным установлениям, забывая, что они произведения мысли, которая находится и в нас. Мать всякого подвига есть мысль, и самая плодотворная деятельность совершается в минуты безмолвия. Не шумные и не видные факты: женитьба, выбор и снискание должности, поступление на службу, — налагают на нашу жизнь неизгладимый отпечаток; его производит тихая дума, посетившая нас во время прогулки, у опушки леса, на окраине ее дороги; дума, которая, обозрев всю нашу жизнь, дает ей новый поворот, говоря: «Ты поступил так, а лучше бы поступить иначе». Все наши последующие годы сопровождают такую мысль как слуги; они подчинены ей и исполняют ее волю, насколько это возможно. Такой обзор или, лучше сказать, такое исправление предыдущего есть сила неизменная; она похожа на толчок, данный телу, но она направлена на нашу внутреннюю жизнь и сопутствует ей до последних пределов. Озарить человека светом незаходящим, сделать все существо его способным беспрепятственно проникаться законом непреложным — вот цель возвышенных посещений. Ими возлагается на человека долг, чтобы все малейшие подробности его жизни, куда только ни обратите вы своего взгляда: его слова, поступки, Богопочтение, домоводство, общественная жизнь; его радости, одобрение и противоборство, — все в нем служило явным выражением его свойств и его природы. С такими содействиями человек делается вполне самостоятелен; но если он довольствуется состоянием сбродным, луч солнца не пронзит, истинный свет не озарит его; и глаза, даже самые полные участия, утомятся, усматривая в нем. тысячу разнородных направлений, и существо, ни в чем не достигшее утверждения и единства.

Зачем тоже прибегать нам к ложному смирению, пренебрегать в себе человеком и образом жизни, данным ему на часть? Хороший человек всегда доволен своим уделом. Я чту и чествую Эпаминонда, но я не желаю быть Эпаминондом и считаю более справедливым и полезным любить мир мне современный, а не мир его, времени. Если я искренен и верен самому себе, вы не смутите меня словами: «Он действовал, а ты остаешься в бездействии».

Похвальна деятельность, когда нужно действовать; похвально и бездействие. Если Эпаминонд в самом деле был такой, как я его понимаю, он, вероятно, при моих обстоятельствах, точно бы так же оставался в бездействии. Небо обширно: в нем есть простор для всех родов любви, для всех родов доблестей. И зачем нам суетиться, прислуживаться, хлопотать донельзя? Пред лицом Правды деятельность и бездействие равны. Из одного куска дерева сделан флюгер, из другого — будка' на мосту: свойство дерева выказывается в том и в другом употреблении.

Я вполне доверяюсь распоряжениям Всевышнего. Простой факт моего пребывания на таком-то свете служит мне ручательством, что именно здесь нужен Ему орган. И когда эта обязанность мне уяснится, буду ли я отпираться» отказываться, представляя с безвременным и суетным смирением, что я не Гомер, не Эпаминонд. Мне ли судить о том что Ему прилично, что нет: я только повинуюсь Его определениям. Всевышний, дух меня блюдет, и с каждым новым днем обогащает меня новою бодростью и веселием. Я не отрекусь от изобилия благодати под тем предлогом, что она в ином виде нисходит на других.

Если нас восхищают великодушные поступки, постараемся придать величие и нашим поступкам. Всякое действие эластично до бесконечности, и смиреннейшее из них способно проникнуться отблеском небес, который затмит свет солнца и луны. И, во-первых, будем исполнять свои обязанности. Какая мне стать углубляться в деяния и умозрения древних греков и римлян, когда, так сказать, я не умыл еще своей хари и не оправдал себя пред моими благотворителями? Как сметь мне зачитываться о военных подвигах Вашингтона, когда я не отвечал еще на письма моих друзей? Не трусливый ли это побег от своего дела, для того чтоб ввязаться в дела соседей? Это чистая увертка. Байрон сказал об Джеке Бунтинге: «Он не знал, что делать, и принялся ругаться». Не то же ли можно сказать и о нашем обращении с книгами: «Не знаешь, что делать, и примешься читать». Странное уважение оказываем мы памяти Вашингтона и других великих людей! Я считаю, что мое время и мир, в котором я вращаюсь, и мои отношения и занятия так же хороши, если еще не лучше их. Дайте мне, напротив, охоту так хорошо отправлять мои обязанности, чтобы всякий развалившийся читатель, сравнивая мою и их биографию, нашел бы, что моя во всем похожа на лучшие эпохи их жизни.

Преувеличенная оценка дарований Перикла и Сципиона и нерадение о собственных дарованиях препятствуют нам заметить равномерность во многих проявлениях врожденных способностей. Поэт берет имя Цезаря, Велисария и пр.; если он изобразит своего героя со свойственною ему возвышенностью мыслей, с его чистотою чувств, с умом гибким и проницательным; с решимостью быстрою, отважною, изумительною; с сердцем всеобъемлющим и бестрепетным, и с жаром любви и упования; если он достойно выразит, как его герой, стяжав мир и все его драгоценности — дворцы, сады, деньги, корабли, царства, — явил свое величие в пренебрежении внешних благ, тогда верьте, что качества этого Цезаря находятся в самом поэте и что их-то красота приводит в восторг народы. Знаменитые же имена ни к чему не служат, если заимствующий их лишен духа жизни.

Будем верить в Бога, а не в имена, места и лица. Будем проводниками света; этим раздражительным золотым листком, чующим изменения и скопления тончайшего электрического тока. Тогда и мы различим, когда и где проявляется истинный огонь, несмотря на тысячеобразные различия риз, в которые он облекается.

 

Круги

Первый круг — наш зрачок; второй — кругозор, им обнимаемый. Это самое основное очертание воспроизводится до бесконечности во всей природе; и мы в продолжение жизни изучаем по складам беспредельный смысл этого первоначала всех форм. В одной из предыдущих статей мы старались обратить философское внимание на кругообразное свойство, или, говоря иначе, на свойство возмездия каждого человеческого действия. Теперь мы займемся объяснением другого порядка отношений, указав, каким образом каждое наше действие может быть превзойдено другим. Жизнь наша есть не что иное, какумудрение в школе Истины: около каждого круга можно обвести другой. В природе нет конца; всякое окончание есть новое начало. За каждым угасшим днем безотлагательно следует новая заря, и под каждою глубиною открывается глубина еще большая.

Этот факт, символизирующий нравственный факт усовершенствования, вечно привлекательного и никогда недосягаемого; этот факт, первый двигатель и всегда не удовлетворенный критик нашего развития, может послужить нам к собранию разных отличительных черт человеческих свойств и возможностей во всех родах их упражнения.

Неподвижности в природе нет. Вселенная текуча и летуча. Земной шар, в глазах Божьих, не что иное, как прозрачный закон, а не сплошная и стоячая масса фактов. Точно так же и наш индивидуальный прогресс, то есть преобладание уже мысли в человеке, уносит в своем развитии целые вереницы городов, сел, учреждений. Мы возвысимся еще до другой идеи — и городов, сел, учреждений будто не бывало. Растаяли как лед греческие изваяния; кое-где белые обломки лежат, будто снег, уцелевший до июня в каком-нибудь тенистом ущелье или расселине горы. Греческие творения долее сопротивляются напору времени, но и над ними произнесен роковой приговор: возникновение новых мыслей повергло и повергнет их еще далее в пучину, которая поглощает все отжившее. Новые изобретения вытесняют старые; гидравлические машины сделали бесполезными римские водопроводы, порох — укрепления, железные дороги — шоссе и каналы, пароходы — парусные суда, а электричество — почтовые пароходы.

Вы удивляетесь той гранитной башне, выдержавшей приступы стольких веков. Несокрушимые ее стены воздвигнуты, однако, небольшою, слабою рукою; и зодчий лучше здания. Рука, ее построившая, еще быстрее может ее разрушить. Еще превосходнее, еще искуснее руки была незримая мысль, основавшая и сплотившая эту твердыню. Так, за каждым действием, и несовершенным, и шероховатым, виднеется побуждение лучшее, за которым стоит причина еще лучшая.

Иные вещи кажутся прочны и устойчивы, покамест не ознакомишься с их сущностью. Женщинам и детям твердо и прочно кажется их богатство; но для купца оно представляется в виде нескольких материалов, всех подверженных скорой убыли и порче! Городской житель думает, что плодоносные поля, фруктовый сад неизменны, как река и как золотые рудники; но опытный землепашец знает, что нельзя крепко полагаться на них и на обещания жатвы. Неизменяемость — слово относительное, включающее понятие о бесчисленных степенях.

Ступень за ступенью мы восходим по таинственной лестнице; эти ступени — наши действия, и новый кругозор, который они перед нами открывают, придаст нам новое могущество. Всякое прежде выведенное заключение бывает обсуждено и отодвинуто назад заключением последующим: сначала оно находится будто в разладе с нами, но, в сущности, оно только расстилает пред нами новую перспективу. Прежнему всегда ненавистно теперешнее, и все, что держится за него, кажется ему пучиною скептицизма; однако глаз скоро привыкает к новому положению вещей, тогда проявляется его безвредность и благотворность, которые, тоже истощив свою энергию, поблекнут и исчезнут пред откровением нового часа. Не пугайтесь нового воззрения. Его факты, сначала грубые, материальные, грозящие унизить область духа, утончатся и приведут к примирению и материю, и дух.

Предметы, которыми дорожат люди в некоторые часы жизни, дороги им по идее, некогда взошедшей на горизонте их ума; она произвела существующий около них порядок вещей, как дерево производит свои плоды. Новый вид, или новая степень, образованности скоро изменяет желания и все направление человека.

Каждый шаг, который мысль делает вперед, сближает десятки фактов, по-видимому, несовместимых, и представляет их нам как различные выражения одного и того же закона. На Аристотеля и на Платона весь мир сговорился смотреть, как на вождей двух противоположных школ, но каждый толковый читатель убедится, что и Аристотель тоже платонизирует. Чем далее мы углубляемся в мышление, тем согласимее являются нам разноречивые мнения; они оказываются только крайними точками того же начала, и нам не достигнуть той сферы духа, где бы оканчивались крайности и где бы видения, все высшие и высшие, прекратили пред нами свое появление. О, сколько истин, глубочайших и ожидающих себе исполнения лишь в веках грядущих, заключено в простых словах каждой правды!

Много раз приходится нам протверживать один и тот же урок по всем отношениям жизни. Ключ, отворяющий человеку врата вселенной, есть его мысль. Как он ни тороплив и ни подозрителен, однако же верит этому компасу и с помощью идеи классифицирует все факты: Его жизнь вращается в круге, который, образовавшись из незаметного средоточия, расширяется во все направления новыми, все увеличивающимися кругами, все далее и далее — до бесконечности. Он может преобразоваться только посредством новой идеи, одержавшей верх над старою, которая, будучи произведением многих обстоятельств и постановлений, долго силится удержаться на вершине, ею избранной, чтобы окрепнуть и укорениться. Со своей стороны, душа, сильная и деятельная, ниспровергает границы, в которых хотят удержать ее обстоятельства. Она чертит все новые круги, стремясь к поприщам более обширным, к беспредельности. Ей невозможно оставаться заключенной в темнице первоначальных и слабейших впечатлений; она мощно порывается вперед, к пространствам необъятным и неисчислимым.

Крайний предел достижения всякого факта есть начало новой прогрессии фактов. Всякий закон общий есть только одиночное проявление другого всемирного закона, который вскоре должен обнаружиться. Историк окончил свой труд; «что за совершенство! что за полнота! все под его рукою приняло новый вид: он выше всех людей!» Но вот является другой историк и начертывает обвод, обширнее того круга, законченностью которого мы восхищались. Так бывает и со всеми. Окончательный вывод сегодняшней науки, вывод для нас изумительный, будет включен простым примером в обзор более широкий и смелый. Завтра может воцариться мысль, которая укажет нам такое небо, куда не достигали никакие эпические и лирические поэты воображения. Каждый человек не столько труженик этого мира, сколько намек на то, предчувствие того, чем он желает быть. Люди проходят мимо нас живыми проророчествами времен будущих.

Если мы обратимся к области внутреннего сознания, открывается и там то же различие взглядов. Никто не надеется быть вполне понятым; не надеется даже вполне понять самого себя. Мне представляется он как обладатель истины, уже снискавший мир на лоне Божьем; он же чувствует, что есть храм, есть тайник в душе его все еще замкнутый, все еще недостижимый. Мы все верим в возможность, выше и лучше прежних и теперешних проявлений нашего существования.

Беспрерывное желание возвыситься над самим собой и идти далее точки, до которой дошел, всего яснее выказывается во взаимном отношении людей. Мы жаждем одобрения, если же получим его, то принимаем как унижение. Любовь — лучшее благо жизни, но, любя истинно, мучишься сознанием своих несовершенств. Можно заключить о прогрессе человека по кругу его друзей. Человек перестает казаться для нас занимательным, лишь только мы увидим его границы: когда дойдем до них, не сильные впечатления производят на нас его таланты, предприятия, ученость. Еще вчера он был заманчив как необъятная надежда, как глубокое море, сегодня вы убедились, что море — пруд и что не стоит хранить его в памяти. Когда я не ослепляю себя добровольно, я очень хорошо понимаю, где оканчиваются беспредельные достоинства лиц, самых знаменитых и могучих. Они великолепны, благородны, велики благодаря щедрости наших речей; действительность не такова. О, во веки благословенный Дух, которому я изменяю для людей, не имеющих с тобою ни тени подобия! Всякий раз, когда мы делаем уступку по каким-нибудь личным соображениям, мы лишаем себя божественного состояния. Мы продаем престол Ангелов за минутное и смутное удовольствие.

Есть степени и В идеализме. Сперва мы играем с ним по-школярски, как с магнитом — тою же игрушкою. Потом, в разгаре молодости и поэзии нам мнится, что идеализм, может быть, прав, что нас достигают же некоторые осколки, некоторые проблески его правды; далее он принимает осанку строгую и величественную: в нас зарождается подозрение, что он должен быть прав; наконец, он является в смысле нравственном и практическом, и мы познаем, что есть Бог, что он в нас, что все созданное есть отражение Его совершенств.

Что такое и разговор, как не круговая игра, в которой мы переступаем за предел молчания. Нельзя судить о людях по влиянию, которое производит на них ум собеседников. Завтра они могут забыть свои сегодняшние витийства и побрести, опять опираясь на свою старую палку. Но пока это пламя сверкает вокруг нас, будем наслаждаться его яркостью. Гениальный ум огнем своего взгляда прожигает все завесы; статуи делаются людьми, все предметы получают смысл, и все, даже вазы и кресла, представляется символами, тогда как основание того, на чем мы утвердились, кажется зыбко и колышется под ногами. Но вообще молчание наносит стыд громким словам. Длина речи обозначает расстояние, находящееся между говорящим и слушающим. Если бы они были согласны на одной умственной данной, можно бы обойтись без слов; если б они были совершенно согласны насчет всего, слова показались бы им нестерпимы.

Литература есть внешняя точка круга в образе жизни новейших времен. Она служит площадкою, с небольшой высоты которой можно поглядеть на нынешний наш быт. Не мешает познакомиться с творениями и с ученостью древних; посидеть в домах римлян, карфагенян, греков, чтобы яснее понять, как теперь живут и благоденствуют французы, англичане, американцы. Лучшими судьями самой литературы бывают люди или стоящие на высоте развития духовного, или среди вихря деловой жизни, или тесно сжившиеся с простотою природы. Не хорошо разглядишь поле, если сам выйдешь на него.

Обязанность также предложит нам найти точку опоры, на которой могли бы мы утвердить свою религию. Как, по всей справедливости, ни дорого христианство наилучшим членам человеческого рода, я допускаю, что нельзя всегда верить по катехизису. Тем не менее, верования возвышенные, великодушные, чистые всегда будут властвовать над человечеством. Но среди зеленеющих лугов или на лодке, скользящей по тихим водам озера, — возрожденные благотворным светом и воздухом, освеженные сладостным самозабвением, — мы разве не можем пред красотою полей, гор и лесов бросить на жизнь взгляд прямой и верный? Природа, гармоническими струями вливаясь в нашу грудь, разве не может преподать откровение и нашему духу, убедив его, что если в нем есть сознание долга, в нем пребывает и Всемогущий? Но тот, кто желает услышать глагол великого Бога, да исполнит завет Иисуса: «Войди в твою горницу и запри за собою дверь». Тот, кто желает познать Бога, должен прислушиваться к своему внутреннему голосу, вдали от общин, где раздаются отголоски набожности других. Так, религия обыкновенно покоится на численности единоверцев; а во всех случаях, в которые обращаешься, хоть косвенно, к этой многочисленности, оказывается, что между нею религиозных нет. Тот, кого мысль о Боге может объять и восхитить, не ведет счета своим единоверцам. Что скажет ему Кальвин или Фокс, когда он пламенеет чистейшею любовью и отдает себя с совершеннейшим смирением и упованием.

Физический мир можно изобразить целою системою концентрических кругов. По временам в нем обнаруживаются легкие неустойки: знак того, что земной шар, по которому мы ступаем, не тверд, а зыбок. Все его неуклонные отношения к атмосфере и к системе солнечной, все многообразные свойства растений химического сродства, металлов, животных, — существующих, по-видимому, сами для себя, — суть только пособия, средства научения; так сказать — слова, употребляемые Богом, и мимолетные, как прочие слова.

Вполне ли постиг свою науку естествоиспытатель или химик, изучивший тяготение атомов и их расположение к сродственному единению, но не уследив закона гораздо большей важности, которому химические влечения служат лишь дробным, внешним признаком того закона, удостоверяющего нас, что однородное притягивает однородное; что блага, свойственные вам, избирают вас своим центром и что вам не нужно употреблять ни трудов, ни издержек для их достижения? Не подземными, не сокровенными путями друг приводится к своему другу; а факты не — примыкают ли сами собою к фактам, служа им подкреплением? И, однако, самый этот закон есть только более близкое и более прямое приложение к цели, но не сама цель. Всматриваясь далее, мы находим причину и следствие — две неразлучные стороны одного и того же факта. Устремимся еще далее, и мы обретем Вездесущность.

Закон безграничного усовершенствования распределяет по их местам и то, что мы называем добродетелями: хорошее гаснет при свете лучшего. Великий человек не будет благоразумен в простонародном смысле этого слова; его благоразумие истечет из самого его величия. Впрочем, прежде чем откинуть благоразумие, надобно дознаться, какому божеству хочешь принести его в жертву. Если роскоши и чувственности, так лучше продолжать оставаться благоразумным; если же высокому полету доверчивости и великодушия, тогда можно расстаться с ним без сожаления. Согласимся, что может пустить на волю своего вьючного осла тот, кто меняет его на огненную, окрыленную колесницу. По моему, самое большое благоразумие есть в то же время и самое мелочное; мне кажется еще, что всякою боязливою предосторожностью ограждая себя от напастей, мы именно и подпадаем их влиянию. Вспомните, сколько раз вы унижали себя дрянными расчетами, прежде чем дошли до успокоения себя возвышенными чувствами, то есть до возможности образовать из сегодняшней вашей точки новый широкий круг. Притом вы считаете большою доблестью то, что очень обыкновенная вещь в глазах низких земли. Бедные и смиренные знакомы по-своему с новейшими открытиями философии: «Счастливы маленькие люди!» или «Голенький — ох, да за голеньким — Бог!». Пословицы, выражающие, каков трансцендентализм их вседневного быта.

Смотря на те же предметы, с высшей или с низшей точки зрения, обозначается, что честность одного будет нечестностью в другом; что хорошо на этом месте, дурно на том; что мудрость здесь, безумно там. Один человек думает, что вся честность состоит в уплате долгов, и не знает, чем клеймить другого, небрежного к этой обязанности. Но, может быть, этот другой смотрит на нее иначе и спрашивает себя: «Какие долги следует мне заплатить сперва? То ли, что я задолжал богатым, или то, что должен нуждающимся? Денежный ли мой заем или долг мысли, позвавшей гений природы и обязанной отдать его человечеству? У вас, торгаши, один закон: арифметический; я предоставляю вам торговлю, мне же святы любовь, вера, прямодушие; все духовные стремления человечества. Я не могу, как вы, отделить одну обязанность от всех прочих и сосредоточить все мои помышления, все изыскания на средства заплатить деньги. Дайте мне срок пожить и увидите, что, возвратив долги, я не упустил исполнить и высших моих обязанностей».

Итак, окончательной добродетели нет: все они начинательные. Добродетели светские — пороки в святом. Нас очень пугает всякое преобразование от затаенного сознания, что придется тогда бросить множество так называемых добродетелей в бездну, уже поглотившую самые грубые наши пороки.

В природе — обновление ежеминутно; прошедшее в ней сглаживается и забывается; ей дорого одно будущее. Природа не любит отжившего, и, действительно, одряхление кажется мне одною положительною болезнью: в нем скапливаются они все. Мы называем их разными именами: горячкою, невоздержанием, сумасшествием, идиотизмом, преступлением; но заметьте, что все болезни сходны в своем характере с дряхлостью. Они, как и она, любят неподвижность, негу, присвоение всего себе, леность, а не освежающую новизну, не самопожертвование, не порыв, увлекающий вперед. Волосы наши седеют, но я не нахожу никакой надобности одряхлеть нам самим. Всякий раз, когда мы беседуем с теми, кто выше и лучше нас, мы молодеем, а не стареем. Детство, юность — стремительные, готовые на все впечатления, со своим взором, обращенным к небу, — считают себя за ничто и доверчиво отдаются просвещению, стекающемуся к ним со всех сторон. Но мужчины, но женщины, переступившие шестьдесят лет, претендуют на право всезнания; они попирают ногами надежду, отказываются от упований, подчиняются обстоятельствам, как неизбежной необходимости, и обращаются с молодежью брюзгливо й повелительно. Нет! Сделайте из себя орудие Святого Духа, храните любовь, возделывайте истину, и взор ваш поднимется, морщины сгладятся; вас окрылит еще надежда; вы станете бодры и крепки. Старость отнюдь не должна быть временем оцепенения для духа человека.

Жизнь есть ряд нечаянностей. Мы займемся, например, сегодня устройством своего внутреннего бытия и никак не отгадаем, что завтрашний день воззовет нас к радости, к могуществу. Мы умеем пролепетать несколько слов о самых ничтожных ощущениях души, о действиях привычки или впечатлений; но мощь этого образцового произведения Господня, но совершенное единство души в самой себе, но соприкосновение ее ко всей вселенной — для нас скрыты и недомыслимы. Я могу знать, что истина божественна, что она, благотворна; но каким способом она освятит, облагодетельствует меня самого, — это мне неизвестно.

Человек, который идет вперед, развиваясь и совершенствуясь, сохраняет, при своем новом повышении все приобретения прошлого, с той только разницею, что они представляются ему в другом виде. Все прежние силы остаются в душе, свежие, как дыхание утра. Тогда-то, впервые, начинаешь достойно познавать все окружающее. Мы не понимаем значения даже самых простых слов, пока не научимся любить, пока не возымеем высоких стремлений.

Разница между дарованием и характером та же, что между умением починить старую торную дорогу и возможностью или решительностью проложить новую, которая поведет к целям еще неизведанным и лучшим. Характер уменьшает едкость личных ощущений, вверяет верховную власть настоящему, веселит и украшает определенный текущий час, одушевляет бодростью окружающих, указывая им, сколько есть еще на земле доступного и превосходного, о чем они и не помышляли. Даровитый и великий человек нелегко растрогается и разволнуется. Он так высок, что события проходят мимо, не осмеливаясь его тревожить. При виде победителя почти забываешь о сражениях, которыми он купил свое торжество; нам кажется, что рассказы о его затруднениях были преувеличены и что он расправлялся с ними очень проворно.

Есть другие люди, возвещающие: «Уж как я-то победил! — Уж как я-то торжествую! Как разгромил все невзгоды!» Мы что-то мало верим в их торжество. К тому же торжество ли это, когда человек сделался «гробницею, убеленною и поваленною», или женщиною, катающеюся от истерического смеха? Истинное торжество состоит в том, чтоб приневолить тягостные обстоятельства редеть и исчезать, как утренний туман, как приключение незначительной важности в сравнении с гигантскою и бесконечною бытописью, которая заходит все далее и далее.

Для удовлетворения наших ненасытных желаний нужно искать вот что: возможности забыть свое я, а прийти в удивление от знакомства со своими внутренними силами; откинуть смущающие воспоминания, а совершить нечто доброе, хоть бессознательно, но указанное свыше; одним словом, обвести, около себя новый круг. Ничто великое не свершается без восторга. Пути жизни дивны: в обхождении с нею нужна доверенность.

Карикатурою и обезображиванием сладости самозабвения служит пьянство: употребление опиума и крепких напитков, — имеющее такую гибельную приманку для человека. По этой же причине предает он себя во власть необузданным страстям: игре, войне и проч., — чтобы хоть подражательно приблизиться к всеочищающему и беззаветному разгару души.

 

Разум

По исследованиям химии, всякое вещество низшего разряда относится к высшему отрицательно; всякое же вещество высшего разряда своим электричеством производит положительное действие на разряды веществ низших. Вода разлагает дерево, соль, камень; воздух растворяет воду; электрический огонь проникает воздух, но разум, в своем неугасимом горне, разлагает и огонь, и тяготение, и законы, и системы, и самые неуловимые и неизведанные отношения во всем мироздании. Как желал бы я, с живительною ясностью и с должною плавною мерою, изложить естественную историю разума! Но кто из нас в состоянии уследить все проявления и определить границы этой тончайшей, всепроникающей силы? Такой предмет останавливает на первых вопросах; и ученейшие головы могут прийти в замешательство от любопытства малого ребенка. Как говорить о действиях разума в каком бы то ни было исключительном отделе — научном, нравственном, практическом, — когда от его влияния воля бывает переплавлена в провидение, знание в поступок? Каждое из свойств разума преображается в другое; один он пребывает самобытен в своем единстве. Его видение не походит на зрение глаз; оно есть сочетание со всем видимым.

Слова разум, разумение означают, вообще, исследование истины отвлеченной. Обзор объективного и субъективного, времени и места, выгоды и урона терзает домыслы всех людей. Разум отрешает обозреваемый предмет от вас, от всех отношений местных и личных и изучает его, как нечто самостоятельное.

Гераклит определил ощущения так: густой и пестрый туман. Человеку трудно выйти на прямую линию в этом тумане ощущений добрых и злых. Разуму чуждо пристрастие. Он рассматривает факт холодно, без увлечений, так, каким он кажется при свете науки. Он переступает через индивидуальное, парит над собственною своею личностью и смотрит на индивидуальное как на подлежащее, не составляющее ни меня, ни моего. Тому, кто погружен в осмотрительные соображения времени, места и лиц, невозможно различить загадок бытия. Решением таких задач и занимается разум. Природа представляет нам все предметное в отдельных и в различных формах. Разум проникает форму, одолевает преграды, находит существенное сходство между предметами, по-видимому, разнородными, и подводит все под небольшое число начал.

Разум руководит нами тогда, когда мы делаем из факта предмет нашей думы. Все бесчисленное множество явлений умственных и нравственных, на которых не останавливается добровольно наше раз-мышление, подпадают под власть случая и входят в состав незаметных обыденных условий нашей жизни; они подвержены изменчивости, тревогам страха и надежд. Всякий из нас с некоторым унынием смотрит на условия человеческого удела. Как разнооснащенные корабли, преданные на волю ветра и бури, мы подчинены игре обстоятельств. Но истина, снисканная разумом, уже изъята из-под власти случайностей. Она, как Божество, владычествует над заботами и над опасениями. Таким образом, каждое событие нашей жизни, каждое воспоминание о том, что мы передумали или живо вообразили себе, однажды выпутанное из смутных прядей случайной мысли, становится для нас предметом и безличным, и бессмертным. Это наше прошлое, но восстановленное и забальзамированное. Сила, превосходящая искусство древних египтян, хранит его от тления. Очищенное от всего плотского и грубого, оно достойно может вступить в область науки, и, представляясь снова нашему созерцанию, оно уже не страшит нас, потому что сделало из нас существ интеллектуальных.

Наша мысль всегда будет даром свыше. Разум возрастает внезапно, непредвидимо. Никакой ум в своем развитии не в состоянии сказать, когда, как и посредством чего он дойдет до зрелости. Каждого из нас Бог посещает различными путями. Наша мысль зарождается гораздо ранее размышления; она ускользает от помрачения и незаметно достигает до ясного света дня. В детском возрасте мысль принимает все внешние впечатления и уживается с ними по-своему. Но закон непреложный правит нашим мышлением, от него зависят все действия и все проявления духа. Тут нет слов на ветер и нет поступков на авось. Прирожденный закон руководит духом до той поры, когда он сам возмужает до размышления или, иначе, до мысли сознательной.

В жизни самой тяжелой, или самой бесплодной, или самой подверженной анализу несчастный выбивается из сил, замечая по долгим наблюдениям над собою, что большая часть этой жизни не подвластна ни егорасчетам, ни его предусмотрительности, ни тому, что представлял ему ум. Не раз готов он схватить себя за голову, восклицая: «Что же я наконец такое? Какая доля принадлежит моей свободной воле в образовании такого существа, каким стал я теперь? Я носился по морям мыслей, часов, событий, гонимый властью непостижимою и всесильною, и ни мое простодушие, ни твердая воля не пособили мне ни в чем».

Вашему вниманию и рассуждению никогда не ответить на подобные вопросы так хорошо, как это сделала внезапная мысль, посетившая вас сегодня утром при пробуждении или на прогулке; мысль, вызванная вашим вчерашним раздумьем. Но ее вразумительные истины равно искажаются слишком резким направлением воли, как и излишнею беспечностью.

Мы не достаточно следим за нашими мыслями, мы ограничиваемся легким над ними надзором; и самые истины, нас озарившие, слабеют от прикрас и добавлений, приданных нашим рассказом.

Припоминая себе, какие лица возбудили и научили нас наиболее, мы тотчас убедимся в превосходстве начала наведения и вдохновения над началами математическими и логическими. Первые всегда заключают в себе и догику в ее сущности и в ее применимости. Мы, конечно, требуем логики от каждого ума и не миримся с ее отсутствием; но логика не должна ни слишком выдвигаться вперед, ни слишком распространяться. Ее обязанность — постепенно и соразмерно укреплять наведение, самой же оставаться безмолвною. Лишь только она является со своими предложениями и с домогательством самостоятельности и первенства, она теряет всякую цену.

Каждый ум имеет свой особый способ просвещения. Некоторые образы, черты, слова, факты, не замечаемые и забытые другими, ложатся на мой ум без всякого усилия и служат ему впоследствии к изъяснению законов первостепенной важности. Наше совершенствование очень сходно с развитием растительной почки. Сначала вы имеете инстинкт, потом — мнение, напоследок — познание; то есть корень, цвет, плод. Доверяйтесь инстинкту; он содействует вызреванию истины, и тогда вы узнаете, почему вы ему верили: из познания произойдет вера. В здравом уме, подношения, доставляемые инстинктом, не прерываются никогда; они, напротив, усиливаются и оказывают ему все более частые услуги на разных степенях образованности. Наконец, когда настает эпоха разума, мы уже не наблюдаем, не утруждаем себя наблюдением, потому что приобрели уже силу прямо устремлять внимание на отвлеченную истину и обнимать духовным оком все образы здешнего существования во время ли чтения, разговоров, или личной деятельности.

Человек простосердечный и здравомыслящий не живет по правилам, преподаваемым в школах. Он собирает заметки со всего, что само собою его поражает или радует. Вследствие этого различия между природными дарованиями людей почти незначительны в сравнении с богатствами, которыми они пользуются вообще. Ужели вы думаете, что ваш водовоз или повар не в состоянии подивить вас рассказами и уроками своей опытности? На этот счет всякий из нас знает столько же, сколько и ученейший профессор. Стены черепов безграмотных людей тоже исписаны фактами и мыслями; в один прекрасный день они возьмут свечу и разберут эти надписи. Если вы собирали яблоки или пололи и косили на солнце, то, войдя в комнату и зажмурясь, даже по истечении пяти-шести часов вы увидите вашими закрытыми глазами яблоки, травы, злаки, озолоченные ослепительным светом. Мозг, без вашего ведома, сохранил впечатления глаза. Точно так же и так же неведомо память сохраняет в полноте ряд образов и событий, представленных вам жизнью; трепет страсти зажигает искру в темном хранилище, и деятельная сила этой страсти прямо идет к образу, нужному ей для объяснения настоящего положения.

Много уходит времени, пока мы узнаем, до чего мы богаты. Мы готовы божиться, что история нашей жизни лишена всякой занимательности: нечего было замечать, не в чем добираться толка. Но годы большого умудрения обращают нас к покинутым воспоминаниям прошедшего; из этого волшебного озера вылавливаем мы то ту, то другую драгоценность и доходим до убеждения, что даже биография этого вертопраха есть только сокращенное истолкование сотни томов всемирной истории.

Мы все разумны. Разница между нами не в толке, а в уменье. В одном академическом клубе встречался я с человеком, который оказывал мне чрезвычайную внимательность, воображая себе, что я, как писатель, имею опытность несравненно обширнее, чем его; тогда как я видел, что в этом отношении мы совершение равны с ним. Кто из нас способен написать «Отелло» или «Гамлета»? Заметьте, однако, как легко гений их творца, его изумительное знание жизни, его увлекательное красноречие находят доступ в нашу душу. Разум творческий, который мы называем гением, встречается гораздо реже разума восприимчивого. Первый производит мысли, поэмы, изречения, проекты, системы, умозрения. Это — деторождения духа: произведения союза мышления с природою. Ничего нет труднее, как принудить себя думать. Человек принимается, например, обозревать основания гражданских учреждений или хочет углубиться в отвлеченную истину. Он безостановочно и без устали устремляет свой ум в одно направление; но это напряжение — не впрок: мысли снуют в голове; истина то едва промелькнет, то смутно обозначается. Он садится, он пересаживается, наконец, говорит: пойду пройтиться, и тем временем обдумаю яснее и полнее. Не помогает и ходьба. Он запирается в кабинете, там схватит он мысль — она ускользает! Вдруг, наконец, неожиданно, истина проявляется. Огонек забрезжит, разгорается: вот она, исходная точка, вот краеугольный камень, искомый нами! Но, если оракул дал ответ, так это оттого, это мы прежде, так сказать, осаждали святилище.

В гении должны находиться два дара: мысль и выражение. Первая есть всегда откровение, есть чудо, с которым не освоит нас ни привычка, ни внезапность, ни беспрерывное изучение: она всегда будет поражать удивлением ее созерцателя и оставит его невразумленным. Вообразите только себе воцарение новой истины в мире! Возникновение такого образа мысли, который в сию минуту; в первый раз, появляется на свет, как птенец вечности, как отголосок всемогущества безначального и бесконечного! Новое откровение, кажется, в одно мгновение вступило в наследство всего бывшего до него, оно же издает законы всему, еще не существующему. Оно приводит в движение каждый помысел человека, и все установленное готово подвергнуться изменениям. Но что бы мысль могла принести пользу, ей потребно орудие, которое дало бы ей возможность войти в сношение с людьми. Самые возвышенные вдохновения умирают со своим избранником, если нет руки, способной передать ее внешним чувствам. Сообщиться — значит сделаться предметом видимым, осязательным. Все люди приближаются в некоторой степени к первоначальной истине, следовательно, в каждом из них есть свойство сообщения; но у одного художника эта возможность доходит и до руки. Мысль гения внезапна, но и для самой богатой и даровитой природы способность выразить ее зависит от упражнения воли, от сдержанности мгновенных порывов, от надзора за ними. Гениальное могущество в том и состоит, чтобы при отважной решимости и выборе, руководимым строгим суждением, овладеть видимым в природе и преобразить его в красноречивую мысль; но вместе с тем вновь созданная изобразительная речь должна быть непринужденна, естественна и почерпнута не из опытности или знания, но из родников лучших.

Конечно, разум обсуждающий находится в условиях более выгодных, нежели разум творческий; однако условия безупречного умственного творчества встречаются уж слишком редко. Разум целостен и требует той же неделимости для своих произведений. Преувеличенное поклонение одной идее или честолюбивое покушение сочетать множество идей разнородных одинаково противоречат единству разума. Его целостность ощущается в произведениях не по разрозненности и не по накоплению; одна бдительность доводит разум до величия и до наилучшей возможности творить, смотря по расположению воли: Такие произведения имеют полноту природы.

Хотя ни один гений не в силах переделать мир по новому образцу, как бы ни распределил он иначе или как бы ни умножил он его частности, однако мир воспроизводится миниатюрно в каждом событии, так что все законы природы можно уследить в самом малейшем факте. Оттого-то признаком развития служит усмотрение тождественности.

Наша жизненная стихия — истина; но если человек вперит внимание на один из частных видов истины и долго и исключительно посвятит себя на рассмотрение одного этого вида, истина становится не истиною;, она развенчивается, она делается похожа на ложь. Как несносны френологи, грамматики, фанатики политические и религиозные; вообще всякий смертный, обуянный одною идеею и потерявший от ее преобладания равновесие рассудка. Это уже начало безумия. Каждая мысль может стать темницею. Тогда перестаешь видеть то, что видят другие: бурный ветер так сильно загнал все в одно направление, что исчезли пределы всякого горизонта.

Но хотя гении творческие — явление редкое, однако всякий человек, будучи святилищем, на которое нисходит Всевышний Дух, легко может изучить законы, по которым совершаются божественные посещения. Правила умственных обязанностей совершенно параллельны правилам обязанностей нравственных. Полное самоотречение равно требуется и от мыслителя, и от поборника святости. Мыслитель должен возлюбить истину; за нее отдать все на свете и предпочесть горе и бедствия, если они необходимы для приращения сокровищ его мысли.

Бог предлагает каждой душе выбор между истиной и покоем. Берите пр своему усмотрению или то, или другое, потому что обоих вместе не получишь, а только станешь колебаться между ними как маятник. Человек, в котором преобладает любовь к спокойствию, примет первое вероисповедание, первую философию, первую политическую партию, попавшуюся ему под руку: большею частью все это переходит к нему по наследству от отца. И ему достается покой, приволье, доброе имя; но для истины он затворил дверь. Напротив того, тот, в ком первенствует любовь к истине, избегает якорных стоянок, а пускается в открытое море. Он оберегает себя от всякого одностороннего доктринерства, принимая к сведению и противоречащие опровержения. Он подвергается всем напорам сомнений, всем смутам неустановившихся мнений, но он кандидат истины и почитатель высочайших законов своего бытия.

Найти наставника истины, изведать всю цену и всю красоту внимательного молчания — для этого можно истоптать своими подошвами всю окружность земного шара. Счастлив человек внемлющий! Когда истина сказывается мне, я ношусь по необозримому океану света, я забываю о границах моего бытия. Ее вразумления, приносимые мне и зрением, и слухом, — бесчисленны; воды таинственных потоков вносятся ими в мою душу и струятся по ней. Иисус сказал: «Оставь отца твоего, мать твою, дом твой, все имущество и следуй за мною. Кто многое оставляет, многое приобретет». Это верно и в умственном, и в нравственном отношении.

Развитие человека совершается посредством различных наставников; каждый из них поочередно пользуется верховным влиянием и спустя некоторое время уступает свое место другому. Новое воззрение кажется нам сначала ниспровержением всех предыдущих наших мнений, наклонностей и образа жизни. Таким казалось многим из наших юношей учение Канта, Сведенборга, Кузена, Кольриджа. Принимайте с благодарностью, что они дают вам. Исчерпайте их, боритесь с ними, не давайте им уйти, прежде чем вы не усвоили себе их прекрасных дарований, и через малое время страх пройдет, чрезмерность впечатлений ослабеет. Они будут уже не зловещим метеором, но ясною звездою, тихо горящею на вашем небе и проливающею свет свой на пути вашей жизни.

Притом, так как доверие к себе составляет принадлежность разума и каждая душа стоит наряду с другими душами, то, почитая гения и творения других людей, человек должен чтить и самого себя. Эсхила читают тысячи лет, но если Эсхил мне не нравится, не смущаюсь его знаменитостью и променяю сотни Эсхилов за соблюдение неподкупности моего мнения. Станьте на эту точку зрения, особенно при исследовании истин отвлеченных и при изучении философов. Если Бэкон, Спиноза, Юм, Шеллинг, Кант не подкрепляют вашего ясного внутреннего сознания, то, вместо того чтобы силиться понять их темные речи, скажите прямо, что они плохо изложили вещи, которые вы сознавали сами, но боялись рассмотреть, даже назвать. Натрудясь поочередно над Спинозой, Платоном и Кантом, вы, может быть, откроете, что они не сказали вам ничего нового, а лишь снова обратили ваш ум к быту простому, естественному, обыкновенному, не заманив вас в края недосягаемые.

Но оставим этот поучительный тон; и как ни привлекателен предмет, я даже не упомяну о прении между любовью и истиною. Я не настолько высокомерен, чтобы вмешиваться в политические партии небес: «Херувимов, более знающих, и Серафимов, более любящих», — небожители сами окончат свои распри. Но, излагая со всем хладнокровием законы разума, я не могу не обратиться к тому возвышенному и одинокому числу людей, бывших прорицателями, провозвестниками и первосвященниками чистого разума; я не могу не упомянуть о Трисмегистах, об этих глашатаях законов мысли из века в век. В те редкие часы, когда опустится глаз на сокровенные страницы Гермеса, Гераклита, Эмпедокла, Платона, Плотина, Олимпиодора, Прокла, Синезия и прочих поклонников мудрости древнего мира, как дивно кажется безмятежие и величие этих немногих вождей духа, появившихся на земле! С обширностью своей логики, с первобытною свежестью своей мысли они представляются довременными всякому делению риторическому и литературному, и кажется, что в них соединились и поэзия, и математика, и музыка, и танцы, и астрономия. С ними будто соприсутствуешь мирозданию. С помощью нескольких лучей и геометрии их душа закладывает основы вселенной; истина и величие их мысли доказывается огромностью кругозора и удобностью применения. По их повелению и неизочтимое разнообразие, и полный итог сотворенного предстают и делаются изъяснителями, истолкователями, заявителями их мысли. Но ничто так не обозначает их, возвышенность, для нас отчасти даже смешную, как то младенческое простодушие, с которым эти громовержцы, не обращая ни слова к современникам, переговаривают, перекликаются друг с другом через пространство многих столетий. Уверенные в простоте и в понятливости своей речи, они громоздят диво на диво, ни единой минуты не помышляя о всеобщем изумлении человеческого рода, который, так низко стоя пред ними, не поймет ни самого малейшего их предложения или доводам. Так ангелы, восхищенные глаголом небес, не могут приневолить свои уста произнести хоть слово на языке человеческом, и ведут свою речь, не заботясь, поймут ли их или нет.

 

Всевышний

Есть различие в значении, есть оно и в последующем влиянии каждого часа нашей жизни. Надежда оживляет нас промежутками; в нас постоянно чувство уныния. Но и короткие минуты надежды так полны, так глубоки, что им, а не прочим нашим ощущениям принуждены мы приписать наиболее существенности. Вот почему тщетны и бессильны все обыкновенные доказательства, которые, опираясь на одну опытность, хотят заставить молчать тех, кто полон ожиданий в пользу человечества. Могущественная надежда побеждает отчаяние в добычу их возражениям мы отдаем наше прошедшее и — продолжаем надеяться. Нужно объяснить себе эту неутомимость наших надежд. Мы согласны: жизнь человеческая пошла; но откуда узнали мы, что она пошла? Откуда взялись это накипавшее неудовольствие, это всеми ощущаемая тягота? Что означает всеобщее ощущение неполноты и неведения? Что как не призыв высший, призыв бесконечный? Отчего в нас это сознание, что подлинная, достоверная история человека никогда еще не была записана; что человек отметает от себя прочь все высказанное об его естестве, что все это быстро стареется, и каждая метафизическая книга так скоро падает в цене? В шесть тысяч лет философия не довершила еще своих поисков по изгибам и тайникам души; при всяком ее опыте еще остается осадок, который она не в состоянии разложить.

Человек — это струя из неведомого источника. Наше бытие изливается, откуда? — неизвестно. Самый непогрешимый вычислитель, может ли он поручиться, чтобы не могло в сию же минуту воспоследовать нечто неисчислимое, которое обратит в ничто все его вычисления? Так, на каждом шагу, принужден я распознавать в событиях начало, превосходящее и это нечто, которое я называю своим я.

С событиями то же, что с мыслями. Смотря на этот волнующийся поток, который вытекает из областей, мне неизвестных, и на некоторое время вносит в меня свои волны, я вижу ясно, что я не виновник, а изумленный зритель этих надземных струй. И остаюсь ли я бесстрастен, радуюсь ли, глядя на них, — они катятся по велению, совершенно мне чуждому.

Верховный судья заблуждений, настоящих и прошедших; всеведущий прорицатель того, что долженствует быть, есть то Высшее Существо, в лоне которого мы покоимся, как покоится земля в тихих атмосферических объятиях. Это — Тот единый, Тот всевышний Дух, который содержит отдельное бытие каждого человека и образует одно посредством другого. Та всеобъемлющая Мудрость, Ей же воздает поклонение каждое слово искренности, и Ей же служит данью всякий честный поступок. Это — Та всемогущая Существенность, обращающая в ничто наши коварства и искусные подготовления; вынуждающая все и всех выказываться таким, каково есть, и говорить — не одним только языком — но в самом духе своей природы; Существенность, благоизволяющая сообщаться нашей мысли и нашим действиям, запечатлевая их мудростью, добродетелью, силою и красотою. Мы живем мало-помалу: отделами, частями, атомами; но в человеке есть, однако же, суть всего: и мудрость покоя, и красота мироздания, и полнота единства, с которым все тела и стихии состоят в соприкосновении. И кроме чудной силы жизни и всех благ, с нею постижимых, мы обладаем еще неотъемлемою способностью видеть предметное: мы сами субъект и объект, зритель и зрелище.

Смысл протекших веков может быть разгадан только при созерцании современной мудрости; и лишь повинуясь наилучшим нашим мыслям, лишь доверяясь духу прорицания, который врожден каждому человеку, можем мы расслышать то, что говорит нам душа. Слова того, кто говорит по одной опытности и по одним побуждениям земной жизни, кажутся суетны тем, кто живет в другой сфере понятий. Оттого мне иногда страшно говорить: мои слова не имеют надлежащей значительности, они холодны, безжизненны. Когда же вдохновляет нас душа, речь наша льется лирическим потоком, вольным и пленительным, как звуки воздымающегося ветра. Но несмотря на недостаток священных слов, мне бы хотелось простою речью указать на небо, откуда сходит на нас эта божественная сила, и облечь выражениями мои наблюдения о недостижимой простоте и силе высочайшего из всех законов.

Подмечая то, что совершается с нами, когда мы замечтаемся или разговоримся, — во время сильных угрызений и в фантастических представлениях сновидений; в минуты, наконец, страсти и изумления, — мы уловим многие проблески, которые расширят и осветят разумение тайн нашего естества. Все единогласно доказывает, что душа человеческая не есть орган, но сила, движущая органами; что она не функция, как память или алгебраическая сметливость, но что она употребляет эти функции, как подвластные ей члены; она не способность, но свет; не разум и не воля, но владычица разума и воли, краеугольный камень нашего существа, на котором зиждется и разум, и воля, — одним словом, что она неизмерима и неподвластна здесь ничему. Исшедши из глубины или проникнув извне в пределы нашего бытия, нас пронзает луч света; он озаряет все существующее и мгновенно научает нас, что мы ничто, а светоносный луч — все.

Человек — это наружная сторона храма, в котором может водвориться все, что добро, все, что истинно. То, что мы обыкновенно подразумеваем под словом человек, — это существо пьющее, едящее, строящее, рассчитывающее, — выражает себя не по нашим понятиям и выражает себя дурно. Мы чествуем не его, но душу, которой он орган; душу, которая заставила бы нас преклонить колена, если бы она проявлялась в его действиях. Когда ее дуновение касается разума человека, она называется гением; когда воли — добродетелью; а когда чувства — ей имя любовь. Ослепление разума начинается с той минуты, когда он захочет быть самостоятелен. Ослабление воли — когда она вздумает опираться на самое себя. Возрождение, при каком быто ни было обстоятельстве, состоит в том, чтобы предоставить Всевышнему пролагать в нас свои пути или, говоря иначе, возрождение состоит в полном Ему повиновении. Каждый человек ощущает по временам веяния небесной благодати. Неисчислимые, необъятные, они слишком духовны для описания нашим языком; но мы не лишены сознания, как овладевает нами благодать, как преисполняет нас собою. Мудрая старинная пословица говорит «Господь к нам приходит без колокольного звона». То есть нет, нет преград между нашими головами и неизмеримыми небесами, как нет в душе нашей запоров, отделяющих Бога, творца сущего, от человека — Его произведения. Преграды рушатся; со всех сторон открыты перед нами глубины духовной природы и свойства Божества. Мы видим, мы постигаем правосудие, любовь, свободу, могущество. Возобладать ими здесь мы не можем, но они витают над надо, особенно в те минуты, когда по своей строптивости мы готовы им сопротивляться.

Всесильная эта власть, проникая через преграды в самый тайник души человека и противореча всей его опытности, таким же точно образом отменяет и время, и пространство. Влияние внешних чувств до того взяло господство над духом в человеке, что пределы времени и пространства сделались в глазах его чем-то несокрушимым, существенным и неодолимым; относиться к ним с неуважением считается на свете величайшим признаком безумия. А между тем, время и пространство не что иное, как мерила, совершенно противоположные сущности души. Человек может их уничтожить; дух может играть со временем: «в один час вместить вечность или растянуть на вечность один час».

Так доходим мы и до убеждения, что есть молодость, что есть старость — другие, не зависимые от числа лет нашей жизни. В отношении некоторых идей мы всегда молоды, и вечно останемся такими. К этому числу принадлежит, например, идея о красоте всемирной и вечной, Созерцая ее, человек удостоверяется, что она — достояние веков безграничных, а не существования земного. Всякая деятельность наших умственных способностей тоже освобождает нас, в некоторой степени, из-под власти времени. В моей болезни, в моем изнеможении дайте мне глубокую мысль или живую волну поэзии — и я освежен; откройте предо мною том Платона или Шекспира, даже назовите мне только их имена — и чувство бессмертия сказывается моему сердцу. Посмотрите, до чего величие и божественность мысли стирает в прах века, тысячелетия и живет, помимо их, теперь, в этот самый час. Учение Христово менее ли производит действия в наше время, чем в те дни, когда Он впервые изрек свое божественное Слово?

Восторг, запечатленный в моей душе лицами и событиями, не имеет ничего общего со временем, и мерило души весьма разнится от мери понятия наших внешних чувств. Душа все идет вперед/Проникая в области новые, оставляя позади себя старые; ей чужды и числа, и обычаи, и частности, и личности. Душа знает одну душу: вес прочее кажется ей бесплодным.

Ее усовершенствования рассчитаны не по арифметике; но в силу ее собственных законов; они последуют не такой постепенности, которую можно представить продлением прямой линии, но скорее поочередным возвышением состояния, сходным с преобразованием яйца в червяка, червяка в мотылька, С каждым новым импульсом дух раздирает тонкие оболочки видимого и конечного, все более и более заходит в вечность и живет ее воздухом. Он беседует с истинами, всегда возвещаемыми миру, и убеждается, что сочувствие гораздо более тесное соединяет его с Зеноном или с Пифагором, чем с людьми, которые живут под одною с ним кровлею.

Таков закон усовершенствования разума и нравственности. Добрые простые души, будто вследствие неразлучной способности парить, возносятся точно также, не к такому-то роду добра, но к сути всякого добра, приближаясь к Вседержителю. Чистота, правда, благотворение составляют потребности души, но она выше их настолько, что будто унижается или делает постыдную уступку, когда из полноты нравственного своего бытия выделяет или предписывает упражнять по преимуществу одну какую-нибудь добродетель. Они все свойственны ей и доступны при небольшом труде. Отыщите в человеке путь к его душе, и он скоро сделается добродетелен.

В нравственном чувстве заключается залог и умственного усовершенствования, которое подчинено тому же закону. Люди, освоившиеся со смирением, со справедливостью, с истиною, с жаждою лучшего, уже стоят в высоте; до которой не достигают ни науки и искусства, ни красноречие и поэзия, ни ловкость и деятельность. Нравственная чистота идет впереди этих благовидных отличий, которым мы придаем столько цены. Сердце, простодушное и вверившее себя Всевышнему, уже состоит в связи со всем, что сотворил Он, и достигнет божественного поприща, несмотря на своеобразие первоначальных способностей и познаний, потому что, возвысясь до первого и первенствующего чувства любви божественной, мы из далеких пределов внешней окружности мгновенно переносимся в самое средоточие вселенной, откуда обозреваем мы причины и начала, откуда царим над всем созданием, которое есть не что иное, как слабое и тусклое отражение действительности.

Один из способов Божественного вразумления есть воплощение духа в образ, подобный моему. Я встречаю в продолжение моей жизни людей, которые отвечают помыслам моей души или выражают своими действиями повиновение тем же высшим законам, по которым живу и я. Одинаковость в помыслах и в повиновении удостоверяет меня в одинаковости нашего происхождения, и ничто так не манит меня к себе, как эти души, эти внешние мои я. Они пробуждают в нас чувства, называемые страстями: любовь, ненависть, страх, удивление, соболезнование; на этих чувствах основываются сближения, состязания, договоры, войны, даже города и веси.

В молодости мы бываем очень глупы. Детство и юность думают, что весь мир заключен в них, но большая опытность указывает нам на сходство природы во всех личностях. За личностями открывается безличность. Заметьте, что и в разговоре двух-трех особ, и в многолюдном собрании — особенно при обсуждении важного вопроса — обозначается общий жар участия и единомыслия, которые доходят до известной высоты во всех умах, как будто все имеют равные права на духовное имущество говорящего. Они окружены тождественностью своей природы как стеною храма, и это доказывает, что некоторая доля мудрости почти поровну принадлежит и самым великим, и самым обыкновенным умам. Ученые исследователи законов разума не имеют исключительной монополии на эту мудрость; самое излишество их одностороннего направления служит некоторою помехою для удостоверения нас в том, что провозглашают они. Самый образ существующего воспитания часто ослабляет здравомыслие и налагает на него молчание. Что касается нас, то мы обязаны многими весьма важными заметками людям и непроницательным, и неглубокомысленным, которые очень просто выражали вещи, нам нужные, никак не дававшиеся нам самим. Дух един, и кто действительно любит истину, тот не полагает, что она стоит под одним его ведением; он с радостью принимает её отовсюду и не лепит на нее ярлыка с именем человека, доставившего ему ее, но смотрит на нее, как на общее и вечное достояние человечества.

Душа, свидетельствуя о равности происхождения отдельных личностей, с тою же неизменностью присутствует во всех возрастах жизни и помогает предугадывать взрослого человека в дитяти. Когда я играю с моим ребенком, мне ни к чему не служат ни мое знание греческого и латинского языков, ни мои богатства, ни мои дарования. Но посредством души устанавливается между нами сообщение. Если я требую от него должного, он противопоставляет свою волю моей, предоставляя моей телесной силе позорное преимущество принудить его побоями. Но, если я не руковожусь своеволием и оставляю ему быть судьею между нами, его душа так и видится в глазах и откликается моей почтением и любовью.

Мы думаем лучше, нежели действуем; в самую минуту действия имеем сознание, что мы лучше нашего поступка, и всегда втайне надеемся достичь полного самообладания. Люди унижают себя взаимными ничтожными отношениями, забывая о своем врожденном благородстве. Они походят на арабских шейхов, которые для избежания алчности своего паши прикидываются бедняками, едва имеющими кое-какой домишко, между тем как их внутренние потаенные покои блестят роскошью и великолепием.

Душа прозревает и открывает нам истину. Пускай скептики, пускай насмешники говорят, что угодно; а безумцы, слыша от нас то, чего бы им не хотелось слышать, задают вопрос «Почему вы знаете, что это истина, а не собственное ваше мечтание?» Достоверно то, что мы познаем истину, лишь только ее завидим; точно так же как мы знаем, что проснулись, когда проснулись. У Сведенборга есть изречение; одного его было бы достаточно для заявления возвышенной проницательности этого человека: «Не служит доказательством разумности человека способность утверждать то, что ему угодно утверждать, — но способность усматривать, что истина — истинна, а ложь — ложна, — вот что обозначает свойство разума». При чтении книги я останавливаюсь на каждой прекрасной мысли, как останавливаюсь пред каждою истиною, потому что душа моя отделяет, будто мечом, все дурное и выправляет все ложное. Мы гораздо мудрее, чем думаем. Если бы мы не производили беспрестанного смятения в наших мыслях, если бы в наших поступках было более простоты, если бы мы судили о вещах по тому, как они должны быть, мы гораздо легче понимали бы и частные случаи, и предметы, и людей, потому что Творец их стоит за каждым фактом, за каждым человеком и бросает на них отсвет своего всеведения.

При этом ясном, беспристрастном и неугасаемом пламени, которое озаряет все, пока это все не погрузится в море света и сияния, мы знакомимся с собою и с другими. Мы обоюдно распознаем, каков дух в каждом из нас. Иначе как объяснить, на чем основана способность отгадывать настоящий характер человека, хотя он ни словами, ни делами не обнаружил его? Мы, кажется, ничего не знаем о нем дурного, но довериться ему не можем, тогда как другие неуловимые признаки влекут наше доверие к этому, едва нам знакомому человеку. И мы до такой степени постигаем друг друга, что от нас не скрываются оттенки действий и слов, внушенных прекрасным побуждением или вынужденных обстоятельствами. Да, все мы отличные знатоки невидимых свойств человека. Не понятия наши, но самая сущность жизни и данная ей сила проницательности наделены этою диагностикою. В общественных ли сношениях, в дружбе ли, в распрях или на скамье подсудимых все люди представляются поочередно на суд друг друга и, несмотря на свое сопротивление, обоюдно дают ключ к своему настоящему характеру. Но кто здесь судья? Не ум наш, не хитрость, не знание.

В этом отношении личная воля каждого уничтожена непреклонным законом природы, и благодаря ему, наперекор вашим усилиям и вашей развитости, ваш дух и мой выразят свои отличительные свойства. Мы познаем себя не произвольно, но невольно. Мысли входят в наш ум путями, которые мы никогда им не открывали; точно таким же образом и выходят они из него.

Ни лета, ни воспитание, ни светское положение, ни ученость, ни дарования и деятельность, все вместе взятые, не увольняют нас от дани почтения, которую мы обязаны нести душе, возвышеннее нашей. Непогрешительным признаком истинного усовершенствования служит вся наружность, даже звук голоса человека. Самый оборот речи, характер суждений, свойственное ему сцепление мыслей, не говоря уже о его нравах, выкажет нам, помимо его воли, нашел ли он свое внутреннее успокоение в Боге. Если им достигнута эта цель, то сквозь все несовершенства образования, темперамента и враждебных обстоятельств будет просвечивать божественное в нем. Язык того, кто ищет, не тот, что у того, кто нашел и обладает?

Кроме внезапных и неизъяснимых способов умудрения на различных путях жизненной опытности, душа открывает и возвещает вам истину. Ее самое надобно просить укрепить теперь нашу речь своим присутствием, чтобы слова наши были достойны ее возвышенных проявлений. Откровение истины нашей душе есть верховное событие в природе, ибо она дает не некоторые части: она всю себя отдает нам. Нисходя на человека, она изливает на него свет свой, и восхищенного, вознесенного ею до собственного ее естества, делает как бы своим олицетворением.

Мы называем откровением сообщение Всевышнего с душою человека и Его указания законов вечных. Уже одно смутное провидение божественного перста в таком-то событии или в подтверждение такой-то истины волнует и восторгает человечество; благоговейный трепет переходит от одного к другому. В откровении, которое касается нашей судьбы и личности, способность видеть не отделена от решимости действовать: провидением вознаграждается наше повиновение, между тем как самое ваше повиновение есть следствие восхитительного провидения. Такие минуты не сглаживаются из памяти. По условиям нашего телесного состава некоторый род самозабвения, даже восторженности, научает нас распознавать посещения Божественные. Свойства и продолжительность этого состояния восторженности изменяются, смотря по состоянию индивидуума; начиная от весьма редких явлений восхищения, восторжения и пророческого вдохновения, до светлого вразумления и тихих побуждений к добру, которые, как огонь домашнего очага, отогревают членов семейства, членов общества и поддерживают их взаимную привязанность. Пока наш дух не возрастет и не окрепнет на жизненных волнах, он не что иное, как небольшой отдельный ручеек.

Когда сообщение или, лучше сказать, наитие Божественного духа призывает душу на свое служение, избыток горнего света так ослепителен, что некоторая наклонность к помешательству сопровождает минуты, в которые значение Бога и смысл истинного Ему поклонения, впервые открываются человеку.

Вспомним о видениях Порфирия, о внезапных оцепенениях Сократа, о сообщениях Платона, о чудесных обращениях некоторых иудеев и язычников в христианство, о заре Бёме, о свете Сведенборга, о пароксизмах Фокса иквакеров. Восхищенное самозабвение, овладевавшее этими, замечательными лицами, проявляется не так поразительно в бесчисленных примерах, представляемых, ежедневною жизнью. Благоговейный восторг, доводящий до такого состояния, есть только мгновенное заверение того блаженства, которое может испытать душа в своем приближении к Всевышнему.

Сущность откровений всегда одинакова. Это или провидение законов вечных, или разрешение некоторых вопросов, предлагаемых не умом нашим, но душою. Ответ дается не словами, но указывается самый факт, который внезапно бывает усмотрен душою.

Простонародное верование в откровения выражается гаданием. Посредством его легкомысленная пытливость ищет ответа на вопросы чувственности и допрашивает Бога: сколько лет остается прожить? ожидает ли богатство? Каков будет суженый? Как его имя? Где он живет? И тому подобные низости желающих подглядеть кое-что в замочную скважину. Нелепость гадать и заглядывать в будущее есть признак большого нравственного упадка. Могут ли на это быть ответы у Бога? Не по деспотическому определению, а вследствие условий человеческой природы лежит покрывало на завтрашнем дне. Оно приучает детей земли довольствоваться днем настоящим, сдерживать недостойную пытливость, жить и трудиться, трудиться и жить, предавая себя течению времени, которое внесет нас в глубокие тайны вечности и природы. Душа предлагает нам на изучение одну задачу: причины и последствия. Упражняясь в ней, в труде и в жизни, мы незаметно вступим в новый круг отношений, где вопрос и ответ уже безразличны.

Не осведомляйтесь также, каков край, к которому вы близитесь. Его не изобразит никакое изустное описание, завтра вы причалите к тем берегам, и они станут вам знакомы. Люди ведут прения о бессмертии души, о Царстве небесном и о прочем. Они вообразили себе даже, что Иисус Христос дал ответы на такие именно вопросы. Но никогда, даже на мгновение, Иисус Христос не снисходит до их наречия. Идея о вечности и о непременяемости до того слита с истиною, с правосудием, с любовью, что Иисус, заботясь только о размножении этих благ, никогда не отделял идею вековечности от сути этих добродетелей. Последователи Его отделили идею нравственных начал от идеи вечности; стали проповедовать о бессмертии души, доказывать это, защищать. Но когда учение о бессмертии души начали преподавать отдельно, человек уже понизился на целую ступень. В оны дни, когда любили, благоговели и смирялись, мысль о кратковременности не могла заботить, и никто из вдохновенных святынею не делал на этот счет вопросов, не унижался до требований доказательств. Душа всегда верна самой себе; человек, преисполненный ее блаженством в настоящем, отбросит ли бесконечность этого настоящего, чтобы устремляться к будущему и представлять его себе — имеющим конец?

Всеведение, касаясь разума, претворяет его в гений. Многое из того, что свет называет мудростью вовсе не мудрость. Самые просвещенные люди не писатели, но гораздо выше всех литературных знаменитостей. В сонме ученых и сочинителей не чувствуется присутствия Божества; их умение и ловкость удивляют нас более их вдохновения. Они сами не знают, откуда взялся их талант, и называют его своею собственностью; и он, действительно, у них какое-то несоразмерное свойство или чересчур развившейся член тела; поэтому самый дар их ума не кажется нам качеством, а скорее производит на нас впечатление уродливости; до такой степени убеждены, мы, что истинное дарование всегда должно согласоваться с преуспеянием в истине. Гений всегда религиозен: он получает больше души, нежели другие люди, и не кажется оттого аномальным, но более человечным. Все великие поэты так полночеловечны, что это достоинство превосходит все прочие их совершенства. Поэтами же и гениями они сделались просто, открыв в своей душе свободный доступ Всевышнему, опекающему и благословляющему дела рук Своих.

Различие между вдохновенными и литературными мастерами слова — между поэтом Гербертом и поэтом Попом, между философами Кантом, Спинозою, Кольриджем и философами, каковы Локк, Пэлей, Макинтош и Стьюорт, — между увлекательным собеседником и теми редкими пламенными мистиками, почти полоумными прозорливцами, изнемогающими под необъятностью идеи, — различие в том, что одни говорят изнутри, как обладатели., даже как частицы самого факта; тогда как другие говорят извне, как зрители, даже как люди, узнавшие о факте понаслышке. Не подступайте ко мне со своими проповедями извне: я сам, — увы! слишком удобно, — умею произносить такие же… О, если бы сбылось желание всех нас! Если бы появились наставники нашего внутреннего! Душа так и впивала бы истину их слов. Но когда голос человека не исходит из того святилища, где он и его выражение составляют одно, ему остается только принести в том покаяние.

Сила вышняя касается жизни индивидуальной не иначе как с условием полного обладания индивидуумом. Она нисходит на кротких и простых сердцем; посещает всякого, кто отлагается от гордости и от искания во всем самого себя. Она является отрадною и величественною в образе наития. Когда мы узнаем людей, в которых она пребывает, мы научаемся понимать степени другого величия. Человек, проникнутый ею, возрождается. Он ведет с нами уже иную беседу; не оглядывается с беспрестанным беспокойством на наши мнения, но сам обсуждает их. От людей он требует одного: простоты и правды. Пустой человек, по возвращении из путешествий, раскрашивает свои рассказы именами лордов, князей, графинь, которые обошлись с ним так-то, сказали ему то-то. Тщеславный показывает свои серебряные сервизы, свои перстни, покупки. Люди несколько более просвещенные, касаясь собственных впечатлений, опишут вам забавный анекдот, поэтическое приключение, посещение Рима, беседу с гениальным человеком, встречу с блестящим другом; углубляясь далее, они упомянут и о горе, облитой лучами солнца, и о мыслях, пробужденных в них этим зрелищем третьего дня утром: это придает их жизни колорит романтический. Но душа, дошедшая до любви к великому Богу, проста и искренна; у нее нет розовых красок и голубых цветков; нет блестящих друзей, нет рыцарских и других приключений. Ей не нужны чудеса и чрезвычайности; она живет настоящим' часом, и по значению, даваемому ею каждому часу, самое простое обстоятельство насквозь проникается мыслями и озаряется потоками света.

Побеседуйте с душою простою и возвышенною, и авторство покажется вам чистейшим мошенничеством. Ее самые обыкновенные речи достойны быть записанными; а между тем, они так известны, в таком общем ходу… Останавливаться же на них среди неисчислимых богатств этой души — все равно, что взять от земли несколько порошинок и закупорить в склянку струйку воздуха, тогда как вся земля и все воздушное пространство принадлежат вам.

Такие души обходятся с вами как боги и живут как боги. Они без удивления смотрят на ваш ум, на ваши добродетели или, лучше сказать, на ваше исполнение обязанностей, между тем как все, что есть в вас доб-фото, кажется им их кровною принадлежностью, принадлежностью их Создателя. «Самая высшая их похвала, — говорит Мильтон, — не лесть, и самый простой их совет похож на похвалу».

Невозможно выразить этого сообщения Бога с человеком при всяком действии души. Все, кто честно и свято поклоняются Ему, доступны этой благодати. Ее всеобъемлющие волны всегда обновительны, освежительны и проникают в нас глубоким обожанием и благоговением. Как солнце привета и любви встает над человеком мысль о Боге, врачующем раны, нанесенные нам бедствиями и огорчениями; о Боге, изливающем жизнь и свет во все пределы вселенной и восполняющем всякую неполноту. Не Бог, известный нам по преданиям, не Бог риторический, но Бог, наш Бог может воспламенить сердце своим присутствием. Тогда это сердце удесятеряется и, крепчая и расширяясь, видит для себя со всех сторон бесконечность и беспредельность. Вездесущность разрушает всякие границы его недоверия. Оно не только имеет убеждение, оно обладает провидением, что добро и истина — одно. С этою помощью оно легко разгоняет все личные свои недоумения, опасения и полагается на будущие откровения для уяснения задач, еще временно темных. Оно уверено, что все, к чему оно стремится, — естественно и прямодушно, драгоценно и для самого его Создателя. Всегда соблюдая в своем духе закон вечный, человек полой того всемирного упования, которое радостно повергает и свои самые сладостные надежды, и отлагается от всех глубоко обдуманных планов для устройства своего земного существования. Он знает, он верит, что его не минует его благая часть, что назначенное ему несется к нему само собою.

О верь, что во все продолжение твоей жизни всякое слово, сказанное на какой бы то ни было точке земного шара, всякое слово, важное и необходимое тебе услышать, раздастся в ушах твоих! Нет такой мысли, такой книги, такой поговорки, нужной тебе в опору и в утешение, которая бы не дошла до тебя — неминуемо. Друг, которого жаждет не своевольная мечта, а твое великое, твое любящее сердце, сожмет тебя в своих объятиях. Как разные воды, облегающие земной шар, составляют в сущности один океан, имеющий те же приливы и отливы, так и душа наша, и бытие, и веемы, с нашими потребностями, желаниями, стремлениями, находимся в хранении Вездесущего. Пред неизмеримыми возможностями души все известное нам по опыту и по описаниям за великое и прекрасное — бледнеет и исчезает. Пред этими священными небесами, предугадываемыми нашими предчувствиями, нам невозможно удовлетвориться еще ни одним образцом, представляемым нам в прошедшем. Мы утверждаем, что земля не только мало имела великих людей, но что она, положительно, не имела еще ни одного великого человека. Мы принимаем исторических полубогов и гигантов чисто по одной снисходительности. Воспоминание о них, конечно, услаждает несколько часов одиночества, но когда присмотришься к ним поближе, они не отвечают нашим ожиданиям и вскоре начинают нам надоедать.

Дух единый, безначальный, пречистый сообщается только душе одинокой, первобытной и чистой. И она радостно водворяется в Нем, живет Им и действует в полноте юности и ликования. Такая душа не только мудра: она прозорлива; не только благоговейна — она невинна. Свет просвещения называет она своею областью и говорит Я изошла из лона Всевышнего и Всеобъемлющего; Я, несовершенная, люблю Всесовершенного. Я святилище Вездесущего и, созерцая само солнце и мириады звезд, чувствую, что в сравнении со мною они не что иное, как великолепные случайности, произведения изменчивые и преходящие. Волны бесконечности вливаются в. меня все более и более; в моих действиях и помыслах все более постижения, все более человечности. Я дохожу, наконец, до жизни — в мысли; до действий — бессмертного могущества.

Так, проникнувшись почтением к своей душе и узнав, как учили древние, что ее красота беспредельна, человек дойдет до прозрения, что мир есть непрерывное чудо Вездесущего, и менее будет дивиться отдельным чудесам. Он дойдет до удостоверения, что жизнь каждого человека могла бы сделаться священною историею, точно так, как время усматривается в минуте, вселенная в атоме. Он перестанет, со своими рубищами и ветошью, устраивать себе жалкую, горькую жизнь, но начнет жить в единении с Богом. Он будет избегать всего низкого и мелкого; ограничится во время жизни обязанностями, которые может исполнить; услугами, которые может оказать. На завтрашний день будет он смотреть ясно, беспечно; полнотою своего доверия делая самого Бога своим сподвижником, и уже здесь соприобщится всем будущим своим судьбам.