Путь Ричарда лежал практически через весь Лондон, в края, практически ему неведомые. Пытаясь уклониться от транспортного столпотворения, он свернул на боковую улочку возле Трафальгарской площади, где вскоре попал в еще худшее столпотворение и минуты через две напрочь застрял как раз напротив входа в солидное строение Викторианской эпохи. Выпроставшись из вращающихся дверей на вершине лестницы, по ступеням к ее подножию прошествовала компания, состоявшая из молодого лакея и немолодого лакея в синих ливреях и пожилого джентльмена в сером костюме, которого они поддерживали под руки. Пожилой джентльмен самозабвенно рыдал, слезы потоками струились по его лицу. Под ненамеренно прикованным к ним взглядом Ричарда все трое остановились на тротуаре, младший лакей остался при джентльмене, а старший отправился искать такси. Взгляд его, встретившись с Ричардовым, походя выразил недружелюбие, потом устремился куда-то еще. Потом вереница автомобилей поползла вперед, и вся компания скрылась из виду.

Вскоре после этого Ричард уже шагал прочь от своей машины, припаркованной на тихой улочке возле Рассел-сквер. Чуть позже он свернул в подворотню и поднялся по лестнице, куда уже той, которую он недавно разглядывал. Добравшись до верхней ступеньки, он нажал на кнопку звонка – раздался раздутый динамиком дребезг, а потом бестелесный голос, – если он был человеческим, то, скорее всего, женским. Когда Ричард назвал свое имя, дверь издала долгий кудахчущий звук, и он вошел.

Одолев великое множество лестничных маршей, Ричард увидел, что наверху его поджидает человек, которого он никогда раньше не видел, четвертый или пятый из встреченных им за последние двадцать четыре часа экземпляров, подходивший под это определение. Секунду или около того с его мозгами творилось нечто ужасное, а потом он понял, что все-таки видел этого человека раньше – это был Тристрам Халлет, только без бороды.

Не удержавшись от того, чтобы сообщить Халлету об этой перемене в его внешности, но умолчав о том, что вид у него совершенно больной, Ричард перешел к делу:

– Как дела, Тристрам? Миссис Пирсон что-то такое говорила о…

– Сколько понимаю, это у них называется сердечным сбоем, – отозвался Халлет. – Звучит не так пошло, как инфаркт. Я и сам не знал, что со мной, пока мне не сказали.

Он провел гостя в тесноватую и нельзя сказать чтобы скудно меблированную гостиную, где женщина примерно его возраста, склада и стати вскочила со своего места и поспешила Ричарда обнять. То была Таня Халлет, которую, несмотря на ее имя и пристрастие к цветастым кушакам и косынкам, с Россией связывал только брак с преподавателем-русистом. Правда, она то и дело появлялась на людях то в одних, то в других серьгах в стиле дохристианской Руси, – сегодняшний день стал исключением, – но дальше этого дело не шло.

– Какой ты молодец, что зашел, Ричард.

– Просто оказался в ваших краях.

– Пожалуй, стоит сразу же поставить тебя в известность, – заговорил Халлет, – что все эти разговоры насчет временного отсутствия по болезни – просто пустая телефонная болтовня. В цитадель науки на Карет-стрит я больше не вернусь. Впрочем, ты, наверное, уже об этом догадался.

– Представь себе, нет, и мне очень грустно это слышать, как будет грустно и многим другим.

Ричард умолчал о более эгоистичных мыслях, которые эта новость разбередила в его мозгу, – в частности, предощущение грядущего одиночества, скорбь из-за потери соратника и беспокойство о будущем.

– Видишь ли, чертовы докторишки утверждают, что ты вообще должен бросить все на свете, на случай если через неделю ты помрешь от искривления ногтя и у них начнут допытываться, предупредили ли они тебя, что нужно бросить все на свете. Должен тебе сказать, я не собираюсь бросать все на свете. Я собираюсь на досуге перечесть некоторых русских классиков и изложить на бумаге соображения, которые по ходу придут мне в голову. Честно говоря, я вовсе не прочь убраться из этого вертепа, пока там не начали обнажать шпаги. Что до моего преемника… – Если Халлет и знал ответ на этот вопрос, он не стал облекать его в слова. – Нам с тобой, Ричард, нужно будет утрясти кое-какие организационные дела, но только, ради всех святых, давай пока не будем обсуждать даже того, когда именно мы будем это обсуждать.

– Ты ведь, наверное, не откажешься от чашки чая, правда, Ричард? – спросила Таня Халлет. – Мы обычно как раз в это время пьем чай.

Ричард ответил, что мысль просто замечательная, и Таня оставила их с Халлетом наедине.

– Что же до моей хвори, давай лучше не будем переливать из пустого в порожнее. Ты станешь уверять меня, что я прекрасно выгляжу, я отвечу, что, по словам врача, при должном уходе я наверняка проживу еще… в общем, сколько захочу, столько и проживу. Когда представится возможность, объяви ей как можно убедительнее, что, на твой взгляд, настроение у меня самое что ни на есть приподнятое, и все. Больше ничего не говори. Беда тут в том, что чем сильнее вы друг к дружке привязаны, тем тяжелее говорить правду. Начиная с того, что доктора сказали на самом деле, и заканчивая всеми остальными значимыми вещами. Прости, что я на тебя все это взваливаю. По возможности доведи до общего сведения, что переезжать нам не придется и с деньгами у нас все в порядке. Ну ладно, сколько я помню, мы не виделись и не разговаривали с того вечера, когда юная Анна Данилова услаждала нас в институте своими стихами. Примечательный был вечер, причем сразу в нескольких отношениях. Мы с тобой сошлись на том, что он прошел успешно.

– Да. Отзывы потом были самые лестные.

– И он стал вехой в этой диковатой кампании против советского правительства, которую, сколько я понимаю, затеяла мисс Данилова.

– Ну, в общем… да.

– Причем ты являешься в этой кампании весьма важной фигурой. Как я понял со слов твоего обаятельнейшего приятеля Криспина Радецки, можно даже сказать, что заглавной фигурой. В том числе и в буквальном смысле, поскольку твоя подпись будет стоять во главе списка под предполагаемой этой петицией. – Халлет улыбнулся, лицо его мимолетно затуманила грусть. – Поздравляю тебя, Ричард. Я и не знал, что ты пользуешься там у них таким почтением.

– Спасибо, если только тут есть с чем поздравлять. И если это на самом деле так.

– Конечно, так Ладно. Вернемся к упомянутому вечеру. Вид у тебя на нем был не то угнетенный, не то рассеянный – не будем докапываться, почему именно, но я сомневаюсь, что у тебя занялся дух от величия прозвучавших строк, верно? Нет, не занялся. Я слишком давно тебя знаю и без всяких слов могу понять, какое у тебя сложилось мнение. Стихи тебе показались скверными, правда?

– Правда, и тебе тоже, и я тоже понял это без всяких слов.

– Да. Ты уж не взыщи, Ричард, что я вскользь коснусь одной темы, вернее, что я вообще ее коснусь, просто мне есть что сказать по этому поводу, так вот, у тебя с ней роман, да?

– Да, Тристрам. Сколько всего я, однако, умудряюсь выболтать, не раскрывая рта.

– Это не ты выболтал, а она, за ужином. Всякий раз, как она раскрывала рот, кроме как чтобы есть и пить, – замечу в скобках, что выпила она изрядно, – она задавала мне вопросы, касающиеся тебя, причем такие, каких из неприязни или из праздного любопытства не задают. Вряд ли ей до того попадались собеседники, знавшие тебя и говорившие по-русски. Так вот, прежде чем ты лопнешь от глупого самодовольства, позволь напомнить, вернее, указать, в каком заковыристом положении ты оказался благодаря несчастливому стечению трех обстоятельств. А именно: твое увлечение Анной, твоя роль в ее кампании и твое отношение к ее стихам – впрочем, может, ты считаешь, что иногда она пишет недурно? Да нет, конечно нет, нельзя попеременно писать то дельные вирши, то этакую чушь.

Халлет поднял руку, чтобы привычным жестом пригладить волосы, зачесанные поперек лба, но обнаружил, что по случаю окончания научной карьеры откинул все, что от них осталось, назад, и засим оставил их в покое. Ричард все еще с трудом признавал бывшего коллегу в этом безбородом человеке. Халлет извлек из кармана сложенные листки машинописного текста, с поправками от руки. Бросив на Ричарда извиняющийся взгляд, он продолжал:

– У меня выдалась парочка свободных дней, чтобы подумать над этой проблемой, которая, кстати, наводит на размышления более общего характера. – Дальше произошло то, чему люди, худо-бедно знакомые с его профессиональными ухватками, давно перестали удивляться, – он принялся зачитывать свою рукопись. – Закат литературы. Вступление. Роль модернизма в размывании и устаревании понятия литературных достоинств текста и литературных достоинств как таковых. Как только на первый план вышло своеобразие, дни литературных достоинств текста, или стилистического мастерства, были сочтены. На вопрос: «Есть ли достоинства у этого произведения?» – всегда было сложно ответить, ответ давало время и мнение читательской аудитории. Что вызывало раздражение у избранных, которым казалось, что проще и уместнее искать ответ на вопрос: «В чем новизна этого произведения?», а также: «В чем его смысл?» и «Искусство ли это?» – эти вопросы легче поддаются обсуждению и не имеют однозначного ответа. Примеры из области музыки, изобразительного искусства, поэзии, элитарной драматургии, элитарной прозы, не предназначенной для широкого читателя. В последнее время возникли дополнительные нюансы, связанные с появлением политического или политизированного искусства, в отношении которого вопрос о художественных достоинствах становится неуместным, или излишним, или попросту опасным. Пример, – и тут Халлет поступил несвойственным для себя образом и на некоторое время сменил способ изложения: – поэтическое творчество Анны Даниловой, которое, хотя и не являясь в прямом смысле политизированным, используется в политических целях, безотносительно к его художественным достоинствам, так что сам вопрос о таковых становится неуместным. Любой, кто содействует использованию ее стихов в упомянутом качестве, невольно становится в ряды могильщиков литературы.

– Минуточку, – вставил Ричард, поскольку Халлет замолчал. – То, что Аннины стихи никуда не годятся, и ты, и я поняли с первого взгляда. Или с первой услышанной строчки. Пока остались на свете такие люди, с литературой ничего не случится. Клянусь небом.

– Правильно. Только я ушел на пенсию, а ты капитулировал.

– Я не капитулировал. Я еще вернусь.

Халлет сравнил положение стрелок на своих наручных часах и на смутно-славянофильском будильнике на камине.

– А если ты прав, – добавил Ричард, – дело наше в любом случае дохлое.

– Ну и что из того?

– Неужели ты думаешь, что я уже не перебрал это в голове примерно тысячу раз?

– Нет, не думаю. Просто предлагаю тебе перебрать в тысячу первый и до конца уяснить, на что ты идешь. Кроме того, не могу себе представить, чтобы в этой истории не было никаких дополнительных обстоятельств.

Встав со стула, Халлет ненадолго опустил ладонь Ричарду на плечо, а потом не особенно твердыми шагами направился к двери. Просунув в нее голову, он поинтересовался, как там чай, и чай прибыл в полном составе секунд через десять. Некоторое время они все втроем говорили об институте и о других, более насущных делах. Довольно скоро Ричард откланялся, нагруженный всякими сообщениями и поручениями и дав обещание заходить еще. Он совсем не удивился, когда Таня Халлет нагнала его на нижней площадке лестницы.

– Что ты думаешь о том, что он тебе показал?

– Что? Прости…

– Он говорил, что хочет узнать твое мнение о какой-то своей новой работе.

– А, да. Мне очень понравилось, очень убедительная аргументация. И все совершенно справедливо.

– А как он тебе сам показался?

– По-моему, настроение у него самое что ни на есть приподнятое.

– Спасибо, Ричард. Спасибо, что зашел.

– Если я могу чем-то помочь, хотя бы…

– Да, ты можешь помочь, причем весьма ощутимо. Продолжай звонить ему, и заходить к нему, и говорить с ним, и рассказывать об институте, и писать ему, пусть даже по паре слов, пусть даже просто пересылать официальные бумажки, и продолжай все это как можно дольше. Я должна идти, я сказала, ты забыл одну вещь, а он не спросил какую. И пожалуйста, не говори мне ничего, вообще ничего, спасибо что пришел, и приходи опять поскорее, и звони.

Таня стремительно захлопнула за Ричардом входную дверь. Несколько минут он постоял на тесном крылечке, у подножия довольно крутой лестницы, которая вела вверх, в квартиры. Начал накрапывать дождик, разрозненные капли медлили в густой листве вечнозеленых кустарников, которые кто-то посадил в садике и, по всей видимости, усердно обихаживал. Ричард соврал, вернее, попытался соврать Тане насчет того, какое впечатление произвел на него ее муж, – Халлет показался ему совсем больным, причем чем внимательнее он к нему приглядывался, тем острее делалось это чувство, из-за него Ричард даже не мог сосредоточиться, когда Халлет читал свою рукопись. Впрочем, надо признать, у него, Ричарда, не было особого опыта в этих делах. Его родители, как и все люди их поколения, постепенно сдавали, потом занемогли, потом слегли и наконец умерли.

Дождик приутих. Пройдя несколько ярдов, Ричард и вовсе позабыл о нем и замедлил шаги, потом ощутил его вновь и зашагал быстрее. Он сел в машину и поехал домой, прибыв туда в двадцать минут шестого. По устоявшейся привычке он прежде всего зашел к себе в кабинет, где на пишущей машинке его ждала записка в конверте, адресованном «Ричарду» изящным, неразборчивым почерком Корделии. На вложенном в конверт листке без всякой преамбулы сообщалось, что Корделия находится у себя в комнате и намерена находиться там столько, сколько сочтет нужным, и беспокоить ее каким бы то ни было образом воспрещается. Ну что ж, сразу же подумал Ричард, на какое-то время это сильно облегчит мне жизнь. Взглянув на записку еще раз, он обнаружил, что то, что он принял за витиеватый узор в самом низу листка, на самом деле означает «см. оборот», или «смаборот». Он посмотрел и через некоторое время разобрал:

что тебя конечно вполне устраивает но ни думай что все на этом так и закончится

– Приписка, которая, возможно, тут же бы его и отрезвила, будь он еще способен на отрезвление. Он сел за стол и некоторое время перечитывал написанные кириллицей названия на корешках книг, стоявших на ближайших полках. Тут бы, по-хорошему, должен был зазвонить телефон и раздаться хриплый голос, с предложением послать к чертям всю эту русофильскую туфту и встретиться у виконта Ронды в шесть часов. К сожалению, среди Ричардовых знакомых не имелось в данный момент обладателя такого голоса, а порывшись в памяти, он понял, что его, собственно, не имелось никогда.

Он ждал. Жизнь замерла, казалось, она замерла повсеместно. Даже снаружи воцарилась тишина. Чтобы хоть чем-то себя занять, он полистал записную книжку и набрал номер. На том конце раздался женский голос с американским выговором.

– Могу я поговорить с Андреем Котолыновым?

– Боюсь, я не знаю такого имени. Простите, а вы кто?

Ричард сказал, кто он, но это не помогло, и он уже хотел было повесить трубку, как вдруг его осенило:

– А Энди Коттл дома?

Далекий голос, ставший было холодновато-враждебным, снова залучился дружелюбием:

– Да, Энди Коттл тут часто бывает, правда, сейчас его нет. И не будет еще дня два. Ему что-нибудь передать?

– Нет, не стоит, спасибо, – отказался Ричард и снова хотел было повесить трубку.

– Если у вас срочное дело, он в Лондоне. Вернее, думаю, что уже добрался туда.

Добрался. Почти в ту же минуту в трубке послышался знакомый, до смешного натуральный, даже чуть-чуть смягченный для пущей естественности американский выговор; раздавался он из довольно шикарного отеля на Пикадилли. Только услышав его, Ричард вдруг осознал, как огорчился, когда ему сообщили, что господин Коттл находится вне пределов досягаемости. Он представился.

– Рад вас слышать, Ричард. Чем могу служить?

– Я… я хотел бы, чтобы вы подтвердили одну вещь, о которой мы говорили при встрече.

– А, хорошо. А как там поживает наша очаровательная русская рифмоплеточка?

– Спасибо, замечательно. Так вот, вскоре после нашего приезда вы сказали…

– Это касается ее?

– Да.

– Ага. К сожалению, у меня есть одно твердое правило: никогда не обсуждать по телефону ничего, что касается дам. Если хотите о ней поговорить, приезжайте сюда.

– Но это всего лишь…

– Ничего не могу поделать.

Ричард испытал неподдельное облегчение, когда смог без труда признать в человеке, открывшем дверь гостиничного номера, Котолынова, или Коттла. Его опять же удивила искренняя радость, охватившая его при виде Котолынова. Чего бы он от Котолынова ни хотел, хотел он этого очень сильно.

– Прежде чем перейти к делу… ваша жена действительно считает, что вас зовут Энди Коттл?

– Нет, это только для разговоров с неизвестными. Вот еще что, прежде чем перейти к делу: мне показалось, что вы предпочтете встретиться здесь, только по этой причине мы и не сидим в баре, однако это не помешает нам выпить. – Котолынов указал на бутылку со всеми необходимыми принадлежностями. – Как вы относитесь к «Блэк Джеку»?

– Спасибо, я сейчас не хочу.

– Перестаньте чушь пороть, еще никогда в жизни так не хотели. И не волнуйтесь, мне через полчаса надо уходить. Да сядьте же, Ричард, ради всего святого.

Ричард сел на стул, относящийся, как и окружающая обстановка, к какой-то разновидности классицизма. Корделию бы это наверняка заинтересовало, или она бы что-нибудь сказала по этому поводу. Поданную рюмку виски он принял безропотно.

– Итак, вы только что отказались поставить свою подпись под Аннушкиным воззванием, и она послала вас ко всем чертям, – предположил Котолынов. – Но при чем тут я? Если я пойду к ней и скажу, что вы поступили совершенно правильно, легче вам от этого не станет.

– Сказать надо мне, а не ей. Но перед тем… собственно, мы и так уже довольно много сказали, но еще не добрались до самой сути. Прежде чем доберемся, надо кое-что уточнить. – Ричард объяснил, что именно, упомянул о том, что часа два назад сказал ему Халлет, даже процитировал его планируемую работу, которая крепко застряла в памяти, несмотря на все отвлекающие моменты. – Получается мой священный долг – послать это гребаное воззвание ко всем чертям.

– Получается. Как ни крути, получается.

– Выходит, вы всецело поддерживаете мое решение.

– Я его с самого начала поддерживал. Правда, по другим причинам, политическим или скорее антиполитическим. То, что я поддерживаю вашу решимость, не значит…

– Но вы же сказали, что ее стихи – дерьмо.

– Сказал, и не отказываюсь от своих слов. Просто что касается моей позиции, это вопрос второстепенный. Более того, мою позицию это даже ослабляет. В конце концов, какая разница, в каких целях используют графоманскую стряпню.

– А это действительно графоманская стряпня?

– Что? Ричард! Вы же прекрасно это знаете.

– Я хотел услышать это из уст русского.

– А слышите из уст американца, но это не столь уж принципиально. Хорошо. Стихи Анны Даниловой – бред, пустословие, короче, доброго слова не скажешь. Никаких положительных качеств, даже случайных. Стоп, пожалуй, это не совсем верно. У них есть одно качество, которое проглядел ваш профессор, знаете какое, конечно, не знаете, так вот, большинство ее современников пишут так, чтобы определить, есть ли в их произведениях какие-то художественные достоинства, было как можно труднее, а она так не поступает, она не делает ничего, чтобы помешать вам ответить на вопрос «Есть ли в этих стихах хоть что-то хорошее?» однозначным и непререкаемым «Нет». Впрочем, пусть вас это не смущает. Еще «Джека»? Нет так нет. Да, так вот, еще одна вещь, которую вам, пожалуй, стоит услышать от бывшего русского: ее стихи демонстрируют полную глухоту к фразеологии, к естественному порядку слов и строению фразы, в них нет и намека на бережное, любящее обращение с языком, которое у хороших поэтов проявляется даже не в самых удачных стихах. Впрочем, я уверен, вы это знали и без меня.

– И все же я хотел услышать это из уст русского. Спасибо.

– Значит, только этого вы от меня и хотели? Услышать что-нибудь в этом духе?

Ричард оставил этот вопрос без ответа. Будь он человеком другого склада, он бы прибег в этот момент к какому-нибудь «жесту», например вскочил бы со стула, шагнул к окну и уставился «невидящим взглядом» в направлении Грин-парка. Однако он продолжал неподвижно сидеть на месте, сжимая колени руками, устремив не очень видящий взгляд на опорожненную рюмку. Наконец он проговорил:

– Как вы считаете… по-вашему, ее поэзия безнравственна?

– Безнравственна? Как, черт подери, она может быть безнравственна? Ну, можно, пожалуй, в определенном смысле назвать ее мошенничеством, но пока еще ни одна жертва не заявила протеста.

Ричард издал смешок, показывая, что оценил шутку.

– Я хочу сказать… как по-вашему… из ее стихов складывается образ самолюбивой, тщеславной, лживой женщины, которой наплевать на других, которая постоянно рисуется, чтобы показать, как она непохожа на остальных, как исключительна, как…

– Эй, Ричард. Голубчик. Стойте. Охолоните. Плесните себе еще. Ну, как знаете. Из того, что пишет Анна Данилова, я заключаю, что она начисто лишена всякого языкового чутья, всяких литературных способностей, но не более того. Собственно, и этого достаточно, если речь идет о человеке, дерзающем именовать себя поэтом. Однако, воля ваша, те времена когда поэты отображали в стихах свою собственную натуру, давно прошли. Эта эпоха всего-то длилась лет сто, не больше. Ну, давайте-ка посмотрим, в вашей литературе был Байрон, неколебимо уверенный в добродетельности даже самых гнусных своих поступков, и был Ките, в высшей степени симпатичный хлюпик и полный невежда в житейских делах. Потом был еще один, сообщавший направо и налево, как он любит трахать женщин. А потом все это превратилось в сплошные идеи и сюжеты, а после и вовсе выродилось в ничто. Да современные книги может писать кто угодно, доходит до того, что вообще начинаешь сомневаться, а человеческой ли рукой это писано, если только это не рука какой-нибудь Сильвии Плат. Все, конец лекции. И тем не менее…

– Значит, вы не считаете, что Анна предстает вульгарной, ограниченной эгоисткой, жертвой стадного инстинкта и все такое прочее?

– Ричард, дружище, все это пороки ее стихов. Разве не понимаете? Да, может быть, она именно такова, как вы говорите, или даже хуже, но ее стихотворные строки не могут служить тому доказательством. Кстати, возможно, строки были бы куда лучше, обладай она всеми этими пороками.

До сего момента Котолынов говорил негромко и спокойно, но тут вдруг он, а не Ричард, встал и сделал несколько шагов. Судя по всему, он до сих пор не усматривал ничего удивительного ни в том, что к нему обратились с таким делом, ни в том, что двое мужчин, едва знакомых, с такой непринужденностью ведут подобный разговор. Однако, похоже, волнение, которое Ричард с таким трудом пытался сдерживать, передалось и ему. Он хотел было что-то спросить, но осекся.

– Ее стихи очень много для нее значат, – заговорил Ричард. – И вряд ли какая-либо внешняя причина заставит ее от них отречься. С моей стороны было бы нечестно даже просить ее об этом. Тех чувств, которые я испытываю к ней, я еще никогда и ни к кому не испытывал. У меня были подружки, но они были не более чем подружками. Тогда я этого не понимал – мне казалось, что они мне близки, но теперь я понимаю, что близости не было и в помине, хотя я сознаю, что говорить так – эгоистично и жестоко. Мне казалось, что у меня рушатся отношения с женой, а после того, как все это случилось, я понял, что это не так, что у меня и не было никакой жены, по крайнее мере в общепринятом смысле, и я прекрасно сознаю, что говорить так тоже эгоистично и жестоко. Я, похоже, не слишком завидная добыча, и удивительно, что кто-то вообще на меня польстился. Так что, прежде чем отречься от нее, я должен, черт побери, убедиться до конца, что это необходима.

– Ричард… ну о чем вы… да кто сказал, что вы должны от нее отречься?

– Единственное, что всегда было подлинно и непреложно в моей жизни, – это, если хотите, мое научное кредо, верность моему делу, приверженность тому, что я считаю истиной, – простите, может, я перейду на русский?

– Нет, не надо, продолжайте по-английски.

– Все мои взгляды, все мои убеждения требуют, чтобы я признал Анну скверным поэтом и, соответственно, не ставил подписи под ее воззванием; тем самым я отрекусь от того, в чем она видит смысл своего существования, и громко, недвусмысленно, необратимо объявлю о своем отречении. Разве после этого она сможет со мною жить? Я уверен, вы это понимаете. А если так, Энди, вам должно быть ясно, почему я так нуждаюсь в моральной поддержке.

В комнате повисло молчание. Ричард обнаружил, что уже не в первый раз прикладывается к рюмке, незаметно наполненной Котолыновым заново. То, что он только что произнес вслух, он уже не раз проговаривал мысленно, в том числе и про отношение к своим былым подружкам, граничившее с бессердечностью. Все это тем не менее было истинной правдой, и он от души надеялся, что сможет удержать ее в памяти.

– Ну ладно. – Котолынов вернулся на свое место. Говорил он даже серьезнее обычного. – Моральную поддержку я вам окажу. Я понимаю, почему вам тогда захотелось перейти на русский, и тем не менее стану продолжать по-английски. Для вас ваше научное кредо – единственная в своем роде редкость; собственно, среди людей это и вообще большая редкость. Если вы поступитесь им, даже из самых лучших побуждений, то утратите его окончательно и бесповоротно. Вряд ли существуют какие-то закономерности, описывающие, что происходит с людьми, попавшими в такое положение, но я сомневаюсь, чтобы это шло им на пользу. Так что не делайте этого, Ричард. Проявите твердость при следующей встрече с ней: прости… но подписать не могу. Возможно, на этом ваши отношения и закончатся. Хотя, возможно, и нет. Если да, возможно, вы потом встретите кого-то еще, хотя, с другой стороны, опять же, возможно, и нет. С людьми всегда так – ничего определенного и ничего постоянного. Некоторые вот даже берут и умирают. Хотя и не все. Конечно, без Анны вы еще довольно долго будете несчастливы, но если вы такой же, как и другие мои знакомые англичане, отсутствие счастья для вас не слишком большая беда. А что касается того, поступать ли вам по велению совести, – это совсем другой разговор.

Ричард подождал.

– И это все? – спросил он наконец.

– Добавлю только, что ставить принцип превыше человека довольно-таки смешно, но в данном случае человек – вы сами, так что ничего страшного.

– А Анна? Разве не получается, что я ставлю принцип превыше ее тоже?

– Пожалуй, да. Только пройдет еще пара недель, и как вы будете относиться к человеку, ради которого поступились принципом? А если кто-нибудь – причем это может прийти в голову только кому-нибудь, очень похожему на вас, – попытается вас убедить, что вы уже поступились своей совестью, когда легли с ней постель, зная, какой она никудышный поэт, скажите ему от меня, что все мы не без греха, поняли?

Перед тем как они расстались, Ричард успел спросить у Котолынова, что тому понадобилось в Лондоне.

– Слушайте, если хотите. Сюда притащился мой американский издатель. Звать его, кто бы мог подумать, Клинт Каутски. Представляете, каким американцем я кажусь самому себе в его обществе? У Клинта очень симпатичная жена. Нет, Ричард, ничего такого, всего-навсего очередное явление полковника Томского. Миссис Коттл не слишком любит Лондон, в этом единственная причина. С другой у меня все кончено. Счастливо, и удачи вам. При следующей встрече я попрошу вас просветить меня относительно того, чего я не знаю о крикете.

Когда Ричард вышел из отеля, мысли его были слишком оформлены и упорядочены, чтобы это можно было назвать просто решимостью. Решено – он отказывается подписать Аннино воззвание, отказывается окончательно и бесповоротно, без всяких дипломатических уверток, о которых Криспин рассуждал за обедом. Собственно, именно Криспиновы рассуждения о возможных выходах и подтолкнули его к окончательному решению. Или, возможно, оно явилось раньше, гораздо раньше, в миг, который теперь не разглядишь и до которого не дотянешься, в те времена, когда ответы приходили еще до того, как возникали вопросы.

Ричард редко брался рассуждать на подобные темы и довольно скоро бросил и на этот раз. Его немного смутило, что он пока не испытывает никакой особой тоски, никакого отчаяния при мысли о том, что неизбежно утратит Анну, а если и не утратит, все, что было между ними, даст непоправимую трещину, – не испытывал он даже особого душевного разброда, кроме разве что обычного, ненавязчивого, подспудного, с которым он, собственно, никогда не расставался. Почему? В ответе он был почти уверен – до него еще не дошло. Он вспомнил, как однажды в детстве отец не разрешил ему пойти в поход, в который ему очень хотелось, и как он потом целый час не обращал на это внимания, говоря всем, что ничего страшного, он все понимает. Он вспомнил, как через много лет тетушка рассказывала про его покойного дядю, которому принесли в больницу очень неприятную новость, а он, судя по всему, осознал, в чем дело, только на следующий день. Почему-то Ричард считал, что давно обо всем этом забыл.

Душевный разброд был щедро отмерен ему, как только он подъехал к дому. Внутри стояла тишина – или нет? Нет, не совсем так, сначала не полная тишина, а через несколько минут ни о какой тишине уже не могло быть и речи – на верхнем этаже в полную силу разливались два гневных женских голоса, один явно Корделин, другой – узнаваемый, но безымянный. Впрочем, безымянным он оставался лишь несколько секунд, потом на лестнице показалась пара стремительно спускающихся женских ног, а вскоре появилась и их обладательница – Пэт Добс Она несла поднос с грязной посудой. Не замедлив шага и даже не взглянув на Ричарда, хотя он стоял на виду, она проследовала вместе с подносом на кухню, откуда вскоре раздался средней силы грохот, указующий, что она освободилась от своей ноши. Когда Ричард вошел на кухню, Пэт свирепо и сосредоточенно бросала в ведро объедки и ополаскивала тарелки. Хотя он и потрудился издать при входе достаточно звучные звуки и поздоровался с ней по имени, ответом ему был лишь мимолетнейший взгляд, брошенный приблизительно в его сторону.

Подстегнутый каким-то невнятным воспоминанием, Ричард шагнул к ней, бормоча всякие утешительные слова, вроде: «Ну, ну, душенька, что там такое случилось?» и «Что ты, что ты, зачем же так переживать?», а потом мягко обнял ее за плечи. С готовностью, которая в очередной раз заставила его почувствовать себя дрянью – впрочем, в последний день-другой по-другому он себя и не чувствовал, – Пэт бросила разыгрывать спектакль, нагнула голову и быстро заморгала. Плечи ее немного обмякли.

– Что случилось? – спросил он снова.

Не поднимая глаз, она дала ему исчерпывающий ответ, принявший форму вопроса:

– Кем, интересно, эта гадина себя считает?

– Да, действительно, не худо было бы узнать, кем именно считает себя Корделия. А что такое…

– Ноги моей больше тут не будет, честное слово, она и обычно-то не подарок, не знаю, зачем я сюда притащилась, Гарри считает это идиотизмом, она помыкает мной как хочет, а я почему-то терплю, – милочка, будь ангелочком, сбегай на кухню, приготовь чего-нибудь легонькое и вкусненькое… – Последнюю фразу она начала, подделываясь под Корделин выговор, но на полдороге то ли взяла себя в руки, то ли выдохлась. – А потом – почему у меня все просто плавает в масле, и что я, специально там столько возилась, неудивительно, все холодное как лед, и где перец, да вот же он, с самого начала стоял перед твоим носом, но это оказалось еще и хуже, и с ума я, что ли, сошла, принести этот уродский поднос, когда там полно таких хорошеньких…

– Бросай все это и садись.

– И уж конечно, я могла бы проявить хоть капельку сочувствия в такой ситуации…

– Я потом это домою. Думаю, тебе не мешало бы выпить.

Вообще-то Ричард привык выслушивать, а не проговаривать последнюю фразу, и искренне надеялся, что сумел облечь ее в подобающую форму. Похоже, сумел. Пэт согласилась на джин с тоником и села с ним рядом в гостиной. Судя по всему, она утешилась, хотя и не до конца.

– Я-то думала дождаться какой-никакой благодарности за свою заботу, а дождалась только очередного хамства, – пожаловалась Пэт, не переставая кипятиться. – Причем она нахамила бы всякому, кто сдуру подвернулся ей под руку.

Ричарду пришло в голову, что совсем недавно он увещевал Пэт, которая нахамила ему по поводу его обращения с Корделией, представляя ту несправедливо обиженной жертвой. Впрочем, ему хватило ума ограничиться невнятным сочувственно-подбадривающим бормотанием.

Возможно, Пэт тоже прокручивала в уме обрывки их предыдущего разговора. Отхлебнув джина, она осведомилась:

– Ну, как бы там ни было, ты вернулся? Вернулся ведь, да?

Вопрос, в такой формулировке, открывал необозримое поле для возможных трактовок и ответов. Ричард проговорил:

– Ты не представляешь, как я тебе признателен за то, что ты прикрыла тылы. Мне очень жаль, что тебе так досталось…

– Подожди, я хотела спросить: ты сначала бросил Корделию, а теперь вернулся? Хотя, конечно, если тебе не хочется об этом говорить…

– Почему же, очень даже хочется, если ты согласна слушать. В делах моих пока полный сумбур, но, чем бы все ни кончилось, одно я знаю точно: жить вместе и дальше мы не сможем. Независимо от того что случится или не случится в моей жизни.

– А-а. – Пэт понимающе кивнула. Потом, оживившись, осведомилась: – А что именно может случиться или не случиться?

– Ну… Анна… ну, ты знаешь, эта русская… с ней, мягко говоря, возникли осложнения, или скоро возникнут. Из-за… помнишь, я говорил о ее стихах? Господи, ну, сегодня утром, каким я становлюсь…

– Прости, Ричард, что я наговорила лишнего на эту тему, я была очень расстроена.

– Ничего, мы все были в растрепанных чувствах. Словом, когда мы с тобой это обсуждали, ну, помнишь, когда встретились у входной двери, я сказал тебе, что, на мой взгляд, Аннины стихи никуда не годятся и из этого возникает серьезное затруднение. Помнишь?

– А-а. – На сей раз Пэт произнесла это с отрешенным видом.

– Ну так вот, что было дальше. Я должен подписать бумагу, где говорится, что она – великий поэт, а мне совесть не позволяет.

– Какую еще бумагу? А, кажется, я что-то такое о ней читала. Выходит, тебя просят официально заявить, что она пишет замечательные стихи, а ты считаешь их бредом сивой кобылы и ничего такого заявлять не хочешь. Так?

– Да, причем я твердо решил, что и не стану.

– Что – как ее, Анна? – Анна сочтет за подлое предательство, за удар по ее самолюбию и все такое. Достаточно серьезный повод, чтобы порвать с тобой, а?

Пэт по-прежнему говорила с отрешенным видом, добавив в голос нотку подчеркнутой беспристрастности. Ричард считал, что, в принципе, тон она выбрала верный, хотя ему и не повредила бы небольшая доза сочувствия, вроде проявленного Пэт совсем недавно. В частности, сочувствие придало бы ему уверенности в собственной правоте.

– Пожалуй, – проговорил он, отвечая на ее вопрос – Хотя мне трудно судить. В любом случае она так и останется никудышным поэтом.

– С твоей точки зрения.

– Разумеется, с моей, с чьей же еще? Но ведь речь-то идет не о комнатных шлепанцах, а о поэзии, об истине, какой я ее вижу.

– Понятно. И если ты покривишь душой, тебе придется – придется что?

– Поступиться своей профессиональной честью. Как если бы врач нарушил клятву Гиппократа. Прости за высокопарность.

– Не за что извиняться, ты очень точно выразился. И все-таки, Ричард, если посмотреть правде в глаза, эта твоя профессиональная честь – довольно скользкая штука, а? Я хочу сказать, она же не помешала тебе лечь в постель с этой девицей, – я не хочу сказать, что должна была или могла помешать, но ведь, однако, не помешала. Но тогда все происходило, скажем так, втихую, знали об этом только ты, да она, да те, кому вы сами сказали. Теперь же, похоже, об этом, того и гляди, узнает весь белый свет, и тут-то ты вдруг припомнил про свою научную репутацию, совесть и все такое.

– Я понимаю, что оно именно так и выглядит. Просто я не знаю, что еще могу сейчас сделать.

Пэт давно уже перестала изображать отрешенность, а беспристрастной ее теперь назвал бы только самый пристрастный наблюдатель.

– А я знаю, – проговорила она таким тоном, что Ричард удивился, как это ее чуть выпяченная нижняя губа могла когда-то казаться ему умилительной. – Твое мнение об Анниных стихах – это всего лишь твоя точка зрения, точка зрения специалиста, профессионала и все такое, но не более чем точка зрения. Выходит твоя любовь, или привязанность, как хочешь, к Анне достаточно сильна, чтобы сбежать с ней, довести жену до нервного срыва и разрушить свой брак, но недостаточно сильна, чтобы заткнуть эту самую точку зрения куда подальше.

– А именно, солгать, – уточнил Ричард.

– А до этого тебе никогда лгать не приходилось? Да что ты говоришь? Нет, ты просто не хочешь лгать именно сейчас, именно в этой ситуации. Но даже если то, о чем ты сейчас говорил, в десятки раз важнее, чем следует из твоих слов, разве это повод отказаться от человека, которого любишь? Как ты там выразился? Извини за высокопарность?

Ричард подумал было напомнить, что, за кого бы Пэт его ни принимала раньше, пока он еще остается мужем женщины, которая, сколько ему известно, только что обошлась с Пэт совершенно по-хамски. Впрочем, подумал он об этом не более серьезно, чем о том, чтобы научиться летать.

Пэт тем временем разыграла красноречивую пантомиму, обведя пристальным взглядом роскошно обставленную Корделину гостиную, а потом оценивающе оглядев Ричарда. Наконец она проговорила:

– Как удобно. Как прелестно. Мы пошли пошалили, потом немножко запутались, потом маленько напугались, а теперь, как раз к месту, у нас приключился приступ профессиональной совестливости. Учти, тебе придется долго и тяжко гнуть спину, чтобы вернуть расположение дамы, которая сейчас сидит наверху, и вернуть его полностью тебе все равно не удастся. Но ведь есть ради чего потрудиться, а, Ричард?