Уэлч издал трубный звук, несколько схожий с лаем его сына: так он обычно призывал аудиторию к тишине перед началом лекции. Диксон не раз слышал, как студенты передразнивают его. Зал постепенно затих.
– Мы собрались сюда, – сообщил публике Уэлч, – чтобы прослушать лекцию.
Уэлч говорил и говорил, раскачиваясь взад и вперед; на верхнюю часть его туловища падал яркий свет стоявшей на кафедре лампы. Диксон, стараясь не вслушиваться, украдкой разглядывал зал. Да, зал полон; правда, несколько задних рядов почти пустовали, зато все передние были заняты – главным образом преподавателями, их семьями и местной знатью. Галерея, насколько мог видеть Диксон, была переполнена; многие даже стояли у задней стены. Опустив глаза на первые ряды, Диксон заметил тощего олдермена, местного композитора и модного священника; дипломированный врач, как видно, явился только ради хереса. Диксон не успел разглядеть остальных – очередной приступ неясной дурноты превратился в ощущение, что он вот-вот упадет в обморок: от поясницы по спине прокатилась жаркая волна, ударившая в голову. Диксон чуть не застонал, но заставил себя превозмочь это ощущение. «Просто нервы, – сказал он себе, – и, конечно, виски».
Когда Уэлч произнес «…мистер Диксон» и сел, Диксон поднялся на ноги. Колени его тряслись почти неправдоподобно – так комики изображают на сцене сильный страх.
Раздался грохот аплодисментов – аплодировала главным образом галерея; оттуда доносился даже стук тяжелых ботинок об пол.
Не без труда взобравшись на кафедру, Диксон пробежал глазами первую фразу лекции и поднял голову. Аплодисменты стали стихать, но вдруг кое-где послышались смешки, и они стали еще громче, а топот – еще дружнее. Сидевшие на галерее увидели синяк под глазом Диксона.
В первых рядах несколько голов обернулись назад, и Диксон заметил, что декан тоже устремил сердитый взгляд на источник шума – галерею. Не зная, куда деваться от неловкости, Диксон – хотя он потом никак не мог понять, почему и как он это сделал – вдруг, превосходно подражая Уэлчу, издал трубный звук, которым тот призывал слушателей к порядку. В зале раздался грохот, который при всем желании уже нельзя было считать аплодисментами. Декан медленно поднялся с места. Шум стал глуше, но не утих. Немного выждав, декан кивнул Диксону и снова сел.
У Диксона вся кровь прихлынула к ушам, как бывает, когда хочется чихнуть. Разве он сможет заговорить, стоя вот так, на виду у всех? Если он попробует открыть рот, кто знает, какие звериные звуки вырвутся из его горла? Он разгладил край рукописи и начал.
Произнеся с полдесятка фраз, Диксон понял: что-то неладно. Ропот на галерее все усиливатся. Тут Диксон догадался, в чем дело, – оказывается, он нечаянно продолжал передразнивать Уэлча. Стараясь, чтобы написанные им фразы звучали естественнее, он то и дело вставлял «разумеется», «видите ли» и «если можно так выразиться»; каждый сразу бы узнал Уэлча только по этим словам. Оказалось, что он, стараясь, чтобы лекция имела надлежащий эффект, то есть была бы приемлемой для Уэлча, почти бессознательно использовал в тексте его излюбленные выражения: «интегрирование общественного сознания», «идентификация ремесла с прикладным искусством» и многие другие. И как только эта догадка мелькнула в его напряженном мозгу, он начал перескакивать через фразы, спотыкаться, повторять одни и те же слова и, наконец, до того растерялся, что умолк секунд на десять.
Нарастающий гул на галерее доказывал, что эти эффекты полностью оценены. Обливаясь потом, с пылающим лицом, Диксон с трудом продолжал читать дальше, чувствуя, что к голосу его накрепко прицепились интонации Уэлча и что ему никак от них не отделаться. В голову ему вдруг ударил хмель – это, очевидно, дает себя знать виски Гор-Эркварта, а может, еще только последний бокал хереса? Но какая жарища! Диксон умолк, сложив губы так, чтобы говорить возможно более непохоже на Уэлча, и начал снова. Некоторое время все шло как будто гладко.
Произнося написанные фразы, Диксон оглядывал передние ряды. Он увидел Гор-Эркварта и Бертрана, рядом с которым сидела его мать. Кристина сидела рядом с дядей, по другую сторону; возле нее – Кэрол, потом Сесил и Бизли. Рядом с миссис Уэлч сидела Маргарет, в очках ее отражались блики света, и Диксон не мог разобрать, смотрит она на него или нет. Он заметил, что Кристина с взволнованным видом что-то шепчет Кэрол. Чтобы не сбиться, он перевел взгляд на дальние ряды, стараясь отыскать Билла Аткинсона. Ага, вот он, возле центрального прохода, примерно на середине зала. Полтора часа назад за бутылкой виски Аткинсон уверял его, что не только придет на лекцию, но и готов в случае какой-то осечки сделать вид, будто падает в обморок, – пусть только Диксон даст ему знак, почесав оба уха одновременно.
– Это будет первосортный обморок, – говорил Аткинсон как всегда надменным тоном. – Устрою славный переполох. Можете быть спокойны.
Вспомнив об этом, Диксон чуть было не прыснул со смеху. Но тут его внимание привлекло движение возле самой эстрады. Кристина и Кэрол, встав со своих мест, протискивались мимо Сесила и Бизли, явно намереваясь выйти из зала; Бертран, приподнявшись, что-то говорил им театральным шепотом. Гор-Эркварт тоже привстал с очень озабоченным видом. Диксон встревожился и опять замолчал: когда обе женщины вышли в проход и направились к дверям, он заговорил снова – и поторопился зря, ибо речь его превратилась в неразборчивую пьяную скороговорку. Нервно переминаясь с ноги на ногу, он споткнулся об основание кафедры и угрожающе качнулся вперед. Галерея снова загудела, Диксон мельком увидел, что олдермен – тот, что потоньше – и его жена обменялись негодующими взглядами. Он умолк.
Немного опомнившись, он сообразил, что снова сбился на середине фразы. Кусая губы, он дал себе слово ни за что больше не сходить с рельсов. Откашлявшись, он нашел место в рукописи и продолжал бойким тоном, подчеркивая все согласные и повышая голос в конце каждой фразы. Во всяком случае, думал он, теперь им будет слышно каждое слово. Но вскоре он почувствовал, что опять происходит нечто неладное. И через несколько секунд понял, что на этот раз передразнивает декана.
Он поднял глаза; на галерее началась какая-то суета. На пол грохнулось что-то тяжелое. Маконочи, стоявший у дверей, вышел, вероятно, затем, чтобы подняться наверх и водворить там порядок. Повсюду в зале, то тут, то там, слышались голоса. Модный священник произнес что-то громовым полушепотом. Бизли беспокойно ерзал на стуле.
– Что с вами, Диксон? – прошипел Уэлч.
– Простите, сэр… немножко волнуюсь… сейчас все пройдет.
Вечер был душный, Диксон изнемогал от жары. Дрожащей рукой он налил в стакан воды из стоящего перед ним графина и жадно выпил. С галереи что-то прокричали, громко, но неразборчиво. Диксон испугался, что вот-вот расплачется. Может, упасть в обморок? Это будет нетрудно. Нет, подумают, что он мертвецки пьян. Он сделал последнюю попытку взять себя в руки и после паузы, длившейся больше полминуты, заговорил, но опять не своим обычным голосом. Казалось, он разучился говорить нормально. На этот раз он выбрал преувеличенно сильный северный акцент – уж это, во всяком случае, не могло никого обидеть или показаться пародией на кого-либо. На галерее раздался взрыв хохота, но тотчас же все утихло, вероятно, не без вмешательства Маконочи, и несколько минут все шло благополучно. Диксон перевалил за половину лекции, но тут в третий раз все опять пошло не так. Теперь дело было не в том, что он говорил и как говорил. С ним творилось что-то странное. Это был не столько пьяный угар, сколько ощущение огромной усталости и подавленности, которое приняло почти осязаемую форму. Едва он успевал произнести одну фразу, грусть при мысли о Кристине, казалось, сковывала ему язык и погружала в элегическое молчание; он произносил вторую – и к горлу подступал возмущенный крик, которым он готов был оповестить весь мир об истории с Маргарет; он произносил следующую фразу, и злость пополам со страхом грозила искривить его рот для истерического обличения Бертрана, миссис Уэлч, самого Уэлча, декана, архивариуса, университетского совета и университета вообще. Он перестал сознавать, что перед ним слушатели; единственный человек, которым он дорожил, ушел из зала и, вероятно, уже не вернется. Ну что ж, если этой лекции суждено быть его последним публичным выступлением в университете, то пусть оно запомнится надолго. Пусть хотя бы некоторым из присутствующих он доставит немного удовольствия.
Больше никаких передразниваний – от этого становится самому страшно; нет, теперь он с помощью интонаций тонко даст понять, как он относится к теме своей лекции и чего, по его мнению, стоят все сделанные им выводы.
Постепенно – впрочем, не так уж постепенно, как ему казалось – он придавал своему голосу оттенок саркастической, ядовитой горечи. Ни один человек вне стен сумасшедшего дома – старался намекнуть он – не может принять всерьез эту ни на чем не основанную, вздорную, лживую и ненужную белиберду; очень скоро он умудрился впасть в тон рьяного фашистского фанатика, который, кидая книги в костер, цитирует толпе выдержки из брошюры, написанной пацифистом, евреем или коммунистом.
Вокруг нарастал полунасмешливый, полувозмущенный ропот, но Диксон был глух ко всему и продолжал читать. Почти бессознательно он стал произносить слова с каким-то неописуемым иностранным акцентом и говорить все быстрее и быстрее – у него кружилась голова. Словно во сне, он слышал, как Уэлч зашевелился рядом с ним, потом что-то зашептал, потом заговорил громче. Диксон начал перемежать свою речь презрительным фырканьем. Каждый слог он выговаривал, как ругательство, делал неправильные ударения, пропуски, коверкал слова и не поправлялся, перевертывал страницы рукописи, словно читая партитуру, написанную в быстром темпе, и все повышал и повышал голос. Наконец, добравшись до заключения, он остановился и взглянул на публику.
Сидевшие внизу местные знаменитости сверлили его взглядами, исполненными холодного изумления и негодования. Старшие преподаватели смотрели на него с точно таким же выражением, а младшие старались не смотреть вовсе. В передних рядах лишь один человек позволил себе нарушить молчание, и этот человек был Гор-Эркварт, разразившийся неудержимым, протяжным хохотом. Галерея вопила, свистела и аплодировала. Диксон поднял руку, призывая к тишине, но шум не стихал. Это было уж слишком; Диксон снова почувствовал дурноту и приложил ладони к ушам. И тотчас царивший в зале гам перекрыл какой-то громкий звук – не то стон, не то вопль. Билл Аткинсон, сидевший в середине зала, не сумел или не захотел разбираться, почесал ли Диксон уши или просто прикрыл их, и во всю длину растянулся в проходе. Декан вскочил на ноги, рот его открывался и закрывался, но это не помогло водворить тишину. Тогда он наклонился к толстому олдермену и что-то горячо ему зашептал. Соседи Аткинсона пытались поднять его, но безуспешно. Уэлч настойчиво окликал Диксона по имени. Целая толпа студентов – человек двадцать – тридцать – ворвалась в зал и устремилась к распростертому Аткинсону. Наперебой выкрикивая советы, куда и как его нести, они на руках утащили Аткинсона из зала. Диксон вышел из-за кафедры и стал перед ней; шум сразу утих.
– Довольно, Диксон, – громко произнес декан, делая знаки Уэлчу, но было слишком поздно.
– Каковы же наконец практические выводы из всего вышеизложенного? – начал Диксон своим обычным голосом. Не в силах преодолеть головокружение, он смутно сознавал, что помимо своей воли произносит какие-то слова. – Сейчас я вам скажу, слушайте. Дело в том, что эта «добрая старая Англия» была самым недобрым периодом нашей истории. Доморощенные гончары-кустари, потомственные крестьяне, флажолетисты, эсперанто… – Он умолк и покачнулся: жара, виски, волнение, чувство вины одолели его наконец объединенными усилиями. Ему казалось, будто голова его распухла и в то же время стала невесомой, а тело словно распадалось на составляющие его клетки; в ушах звенело, на глаза с боков, сверху и снизу наползала туманная мгла. Слева и справа доносился скрип стульев, чья-то рука схватила его за плечо, и он споткнулся. Поддерживаемый за плечо рукой Уэлча, он опустился на колени и смутно расслышал голос декана, покрывавший шум: «…не мог закончить лекцию по причине внезапного нездоровья. Я уверен, что все вы…» «Все кончено, – каким-то образом сообразил Диксон. – И я даже не успел сказать им, что…» Он набрал воздуху в легкие; если бы удалось его выдохнуть, он пришел бы в себя, но выдохнуть не удалось – и сразу все потонуло в невнятном гуле голосов.