4. Когда тебя уже возненавидели
А жизнь, со своей стороны, вела себя все так же безупречно до самого последнего дня лета включительно. Предстояли откровения, узнавания, повороты кругом, возмездия и тому подобное. А жизнь, как правило безразличная к этим вещам, продолжалась и во всем шла тебе навстречу.
* * *
После завтрака они поплавали; таким образом, появился повод кинуть последний, скрытый за черными очками жгучий взгляд на двух девушек и их тела, и он воспользовался этим в духе архивиста — чтобы обеспечить привязку для памяти. Лицо и груди Шехерезады наполнили его грустью; а задница, и ноги, и руки, и сиськи, и омфал, и пипка Глории Бьютимэн наполнили его не столько чувствами, сколько набором импульсов. Импульсов хищника. От лат., букв, «грабитель», от «rapere» — «захватывать». Кит снова вошел в мир. По крайней мере, так ему хотелось считать.
На долю Тимми впервые выпало идти за кофе; а когда он вернулся примерно через час, вид у него, спускающегося с подносом, был озадаченный более прежнего, и он, развалившись рядом с ними в своих тапочках, сказал:
— Сейчас звонили. Этот парень, Адриано. Он в Найроби. Слышно очень плохо.
— Найроби?
— Ну, знаете, где крупная дичь. Серенджети. А теперь он застрял в больнице в Найроби.
— Ужас какой, — сказала Шехерезада.
Да, Адриано, верный себе, взял и отправился на вертолете в Кению. Теперь Кит размышлял, в какую сторону двинется дело. Наполовину съеден охотниками за головами или муравьями-солдатами? Или раскушен практически напополам гиппопотамом? И на пару мгновений ему показалось, что судьба Адриано — художественное разочарование, поскольку Тимми продолжал:
— Нет, ничего особенно драматичного. Это случилось прошлым вечером. Он поселился в отеле для знаменитостей в Серенджети. Я останавливался в отеле для знаменитостей в Серенджети. Ты что, не помнишь, старушка, как я приезжал в Багамойо, тебя спасать? Замечательное место. Не Багамойо. Я про отель для знаменитостей в Серенджети. Там они тебя будят ночью такими сигналами. Два звоночка — значит, лев. Когда его видно, это самое, в освещенной зоне. Если носорог — три. Ну, в общем, понятно.
— Так, а с Адриано что случилось?
— А, с Адриано! Он, это самое, свой джип разбил. Пока искал парковку. Понимаете, Серенджети — это же на холме. И от этого — от этого с ума можно сойти, там ведь парковка… Короче. В конце концов нашел он ее, парковку эту. Ясное дело, к тому времени уже слегка на взводе. И впилился на своем джипе в кирпичную стену. Причем бедняга при этом еще и оба колена себе расколошматил.
Через секунду голова Кита дернулась в знак согласия. Вот это настоящий Адриано. Не перестающий страдать от простой мебели, которой обставлена жизнь высшего общества.
— Китч — здесь такой поблизости не живет?
— Это, наверное, я.
— Привет тебе передает. Слышно, как я уже сказал, очень плохо.
Затем последовали прощания: внизу, у бассейна, с Уиттэкером и Амином, а потом наверху, в замке, — с Уной, Йоркилем, Прентисс и Кончитой. А также с Мадонной и Эудженио.
А теперь — переезды, задача (едва ли менее тяжелая в искусстве, чем в жизни) помочь людям добраться из одного места в другое.
Их такси пришло ровно на час раньше, когда посещающие церковь еще не вернулись из Санта-Марии; водитель, Фульдженчио, у которого вовсе не было лба (плоские черные волосы сбегали ему прямо на брови), отвез их в опустевшую деревню, а после радостно исчез.
— Пойдем, — сказал Кит Лили, — отдадим последнюю дань крысе.
Но когда, оказавшись на провалившейся улочке, они поравнялись с витриной зоомагазина, их встретили не ярко-красные глаза и вермишельный хвост, но поразительная пустота.
— Продана! — сказала Лили.
— Может. А может, просто сбежала.
— Ее купили. Кто-то ее купил.
Табличка на двери гласила chiuso. Вглядевшись внутрь, Кит увидел женщину в черном с тряпкой и красным пластмассовым ведром. Он сказал:
— Дай-ка мне… — и полез в Лилину сумочку за карманным словариком. — А, вот. Ilroditore. Грызун.
— Какой же ты противный.
— Побудь здесь. — Он вошел под звуки колокольчиков. И вышел со словами: — Ты права. Эта леди, она показала жестами — как будто банкноты отсчитывает. Представляешь? Кто-то заплатил немалые деньги за крысу.
— Вот именно. Бедненький Адриано. Ты только подумай.
— Ты только подумай. Лежит на спинке в какой-нибудь комнатке.
— А все детишки гладят его по животику. Ты только подумай.
И вот колокола Санта-Марии объявили мир в небесах, и Глория с Шехерезадой вышли в зеленый дворик, одетые в лучшие воскресные наряды, лица сияют бессмертием и радостью. А с ними еще и Тимми, крадется сзади.
Шехерезада (которой Киту очень скоро предстояло коснуться — предстояло легко поцеловать — впервые), Шехерезада подошла прямо к ним и сказала:
— Бы ничего не видели. О, это было настолько трагично. Настолько трогательно. — Она обернулась к Глории, умоляюще глядя на нее. — Расскажи им.
— Амин. У бассейна.
— Он подошел к ней у бассейна. Сняв черные очки. У него такие одухотворенные глаза.
— И что?
— Сказал мне, что любит меня, — сухо откликнулась Глория, — и всегда будет мне другом.
— И что будет любить ее всю оставшуюся жизнь. У него такой грустный вид был! Такие духовные глаза. А потом Уиттэкер его как-то так отвел в сторону.
Пока Шехерезада с Лили плакали, и целовались, и шептали друг дружке до свиданья, до свиданья, до свиданья, Кит шел нога в ногу с Глорией Бьютимэн.
— «Духовные», — сказала она. — Я над ней подшучивала, но если серьезно, Шехерезада — наивная дурочка. «Такие одухотворенные глаза»… Амин просто одержим моей задницей, только и всего. Я же вижу. Это нормально для педиков — какой-то вкус у них есть, слава тебе господи. «Духовные». Какие там, в задницу, духовные… Ну ладно, посмотри как следует. Больше ты меня не увидишь.
Они повернули за угол и чудесным образом остались одни — на узкой площади, где было полно низко летающих желтых птиц, а больше — никого и ничего.
И заговорил голос. «Не пытайся ее поцеловать. Возьми ее за руку». И куда ее положить? «Вот сюда. Давай. На одну секундочку». Вот сюда? Точно? Нормально так будет? «Нормально. Черные перчатки, церковные колокола — значит, все нормально». Что мне ей сказать? И заговорил голос.
— Глория, в этом твоя власть, — сказал он. — В этом — сама ты.
Она обнажила зубы (эти загадочные, отливающие голубизной лунные камни) и произнесла: — Ich…
Потом за окнами проносилась Италия с ее стронциевым желтым, и эдемским зеленым, и кобальтовым голубым, с ее коричневым — еще безумнее — и красным — еще безумнее. Прошло время, и сгорбленные плечи Фульдженчио вынесли их, распрямив курс, на шоссе, суровые миля за милей и скрученные в узлы фабрики периодически начинали медленно приближаться вместе со своими кубическими многоквартирными домами, где видны были полуголые дети, счастливо игравшие в грязи.
* * *
Перед самым взлетом Лили низким голосом попросила подушку и потянулась к Китовой руке. Затем самолет покатил, понесся, откинулся назад и начал карабкаться вверх, а башни аэропорта теряли равновесие и отшатывались назад, а Кит с Лили тем временем покидали страну Франки Виолы.
Они еще не выбрались из облаков, а самолет, казалось, уже взял ровный курс. Голова Лили отчаянно искала успокоения в выступе иллюминатора. Кит закурил.
— Кончита в Амстердаме сделала аборт.
— Что? Ох, Лили, зачем ты мне об этом рассказываешь — прошу тебя, не говори больше ничего…
— Кончита в Амстердаме сделала аборт. Четыре месяца. Ты же заметил, наверное, что живот исчез.
— Я не знал, что это живот. Просто решил, что она похудела. Прошу тебя. Хватит.
— Все об этом помалкивали. Я еще думала, интересно, догадаешься ты вообще или нет. Ее изнасиловали. Кто — знают только Прентисс и Уна.
— Прошу тебя, не говори больше ничего.
— Ты не заметил. Ты часто не очень четко представляешь себе, что происходит. Ты вообще… О господи, ну почему мы все никак не выйдем из облаков?
Развалившись в кресле, он заметил — теперь это было не важно, — что больше не боится летать. Ну и ладно. Закрыв глаза, Кит представил себе, что летит на самолете в плохую погоду: режущий ветер, мощные восходящие потоки; потом он оказался на корабле, то вздымающемся на гребне волны, то соскальзывающем вниз, черпаком пробирающемся через грозные моря; потом он оказался в скоростном лифте, который взлетал и обрушивался — но без какого-либо продвижения. Казалось, что они если и двигались по горизонтальной линии, то назад. Он посмотрел наружу. Белое крыло напрягалось, словно сделанное из плоти и жил. Крылатая лошадка, лошадка на крыльях. Словно крылья лошади, что вознесла Пророка на небеса. Он снова закрыл глаза. Стараясь изо всех сил, самолетик тужился, чтобы вознести их в синеву…
* * *
— Кит… Кит!
Было четверть девятого вечера, и он стоял в душе в той, исполненной значения ванной. Пока старый порядок уступал дорогу новому, на его плоти успели осесть все дневные труды — все отречения и изменения, бунты и волнения, все его серафические грехи. Сойдут ли они когда-нибудь? Подобно Пирру при падении Трои, он
закрасил черный цвет одежд
Малиновым — и стал еще ужасней.
Теперь он с головы до ног в крови
Мужей, и жен, и сыновей, и дочек,
Запекшейся в жару горящих стен,
Которые убийце освещают
Дорогу к цели. В кровяной коре,
Дыша огнем и злобой, Пирр безбожный,
Карбункулами выкатив глаза,
Приама ищет…
Пирр его находит… [98]
Кит вышел из душа. Коленопреклоненная, она стояла на плиточном полу, нагая, если не считать бархатной шляпы, черной вуали, распятия на шее.
— Через десять минут меня увезут в beguinage. В монастырь Непорочной Девы. Мне суждено стать невестой Христовой… Подойди сюда.
— Не могу.
— Подойди сюда, встань перед зеркалом. Можешь, можешь… Знаешь, простолюдье зовет меня Ей-сусом. Ибо я умею воскрешать мертвых.
Он подошел и встал над ней, капая на нее, на ее плечи, ее изогнутый наружу живот, ее бедра — на эластичную добротность Глории Бьютимэн… Что это — скрежет колес по гравию?
— Смотри. Вот! Трахни меня сейчас, и ты никогда не умрешь.
Да, в зеркале все было хорошо, в зеркале все было реальнее. Происходящее было видно очень четко.
Очищенное, не замутненное другими измерениями, а именно — глубиной и временем.
— Кит… Кит!
Его глаза раскрылись — лицо Лили, серое на сером. И станет плоть ее песком; кораллом кости станут.
— Как ты можешь спать? Господи, ну где же голубое небо?
— Нет его. Сегодня нет.
— Через десять минут мы оба погибнем. Скажи мне…
Подбежала стюардесса.
— Пристегните ремни, — сказала она.
— А курить ему все равно можно?
— Курить все равно можно.
— Точно?
— Лили. Ты ее от работы отрываешь.
— Мы оба погибнем. Скажи мне, что у вас произошло с Глорией.
— Ничего не произошло, — ответил он с убедительностью, подкрепленной полнейшей скукой. — Я работал над своей пробной рецензией. Она была больна.
— Ну ладно, она была больна. Это всем ясно было. Но что-то произошло. Как бы больна она ни была. Ты переменился.
— Почему ты не спишь?
— Действительно, почему я не сплю? Слушай. Я помогу тебе с Вайолет, если буду нужна. Но между нами все кончено.
Он почувствовал, как у него вздымается и опускается адамово яблоко.
— Знаешь, я тебя все-таки любила. Поначалу. Пока ты не начал выглядеть как сотрудник похоронной конторы перед сном. Потом ты переменился. Стал пялиться, как насекомое из семейства страшилок. Довольно трудное это оказалось дело — научиться тебя ненавидеть. Но я справилась. Спасибо тебе за ужасное лето.
— О, только не надо театральных эффектов, — холодно произнес он. — Не так уж плохо все было.
— Нет. Не так уж плохо все было. Я переспала с Кенриком. Это был хороший момент.
— Докажи.
— Ладно. Я сказала: «Скажи ему, что не помнишь». Он так и сказал? Я думала о тебе в процессе. Подумала: разнузданный секс — так вот что это такое на самом деле.
Он закурил очередную сигарету. В ночь их воссоединения, да и в другие разы в прошлом, Кит знавал разнузданный секс с Лили. Разнузданного секса с Глорией Бьютимэн он не знал. Голос ее изменился, двинулся на поиски более глубокого, мягкого регистра. Но в остальных отношениях спокойствие ее ничто не потревожило (а около полудня он и сам перестал стонать и скулить и начал сосредотачиваться). Теперь же Киту стало ясно, в чем суть ее необычности. Она занималась этим так, словно ни у кого и никогда за всю историю человечества не возникало даже подозрения о том, что половой акт может привести к деторождению, словно все с незапамятных времен знали: мир населяют другими способами. Все древние окрасы значимости и последствий были сведены добела… Всякий раз, когда он представлял себе ее голое тело (это и дальше останется так), то видел нечто вроде пустыни, видел прекрасную Сахару, ее склоны, дюны и завитки, ее тени, и песчаные испарения, и световые фокусы, ее оазисы и миражи.
— Хорошо, Лили, — сказал Кит. — Если ты так хочешь, давай. Адриано усыпили. Поняла? Ту крысу усыпили. Женщина в магазине — она показала жестами не деньги. Она приложила палец к горлу и сделала вот так. С мокрым таким звуком. Да, такой уж я противный.
— Что из всего этого правда?
— Ох, да будет тебе. Сама решай.
— С Кончитой у вас и в самом деле есть некая близость. Ее родители оба умерли в один день.
— Прошу тебя, не говори больше ничего.
Лили брала его за руку три или четыре раза. Но только от страха. Затем самолет выровнялся и ушел в синеву.
У Глории изменился голос, раз она обнажила свои белые зубы, словно в диком возмущении, а дважды или трижды, пока он лежал и ждал, подходила к нему в каком-то новом сочетании одежд и ролей, с определенного рода улыбкой на лице. Словно она вступила в заговор с самой собой, чтобы сделать его счастливым…
Как бы вы это объяснили: почему в снах нельзя курить? Курить можно практически везде, где угодно — кроме церквей, ракетных заправочных станций, большинства родильных палат и так далее. Но в снах не курят. Даже когда ситуация такова, что в обычной жизни это потребовалось бы, после мгновений, когда напряжение было велико (скажем, после сцены погони или во время выздоровления от какой-нибудь жуткой трансформации); или после длинного эпизода, включающего энергичное плавание или энергичное пилотирование; или после внезапной утраты, внезапного отчуждения; или после успешного полового сношения. А во снах успешное половое сношение хоть редко, но случается. Однако курить в снах нельзя.
Они сошли с автобуса на станции «Виктория», и неглубоко обнялись, и пошли каждый своей дорогой.
Что делать, когда идет революция? Вот что. Горевать о том, что уходит, признавать то, что остается, приветствовать то, что приходит.
* * *
Николас всегда поспевал везде первым.
При этом ему не особенно нравилось, если и ты поспевал туда первым. Полчаса в одиночестве за столиком с книгой — это тоже составляло часть его вечера. Поэтому Кит шел медленно. Кенсингтон-Черчстрит, Бейсуотер-роуд и северная граница Гайд-парка, опоясанная изгородью, затем Квинсвей: арабский квартал, женины в чадрах, скептические усы. Тут были еще и туристы (американцы), студенты, молодые мамаши, налегающие на перекладины высоких колясок. Именно теперь Кит начал чувствовать, что незнаком себе самому, что слабосилен, что беспорядочен в мыслях. Однако он покачал головой, вздрогнув, и обвинил во всем путешествия.
Было восемь часов, светло, как днем, и все-таки Лондон приобрел робкое, опасливое выражение, как бывает с городами, когда смотришь на них новыми глазами, решил он. На мгновение, но лишь на мгновение, ему показалось, что дороги, тротуары, перекрестки полны движения и возбуждающего разнообразия, полны всяческих людей, идущих из одного места в другое место, собирающихся пойти из того другого места в это другое место.
Ему, разумеется, не дано было этого знать. Ему не дано было этого знать, но Лондон 1970-го целиком и полностью описывался одним скромным, незвучным прилагательным. Пустой.
«Я тебя туда уже водил, — сказал Николас по телефону. — В ресторан, где есть место только на одну персону». Его брат уже сидел там, в итальянском гроте, лицом к куполам греческой православной церкви на Москоу-роуд. Кит минуту побыл на улице и понаблюдал через раздутое стекло: Николас, единственный сидящий клиент, за центральным столиком, с сомнением хмурящийся над страницей, перед ним — стакан, маслины. В детстве Кита был период, когда Николас играл роль абсолютно всего — он заполнял собой небо, подобно Сатурну; он до сих пор (подумалось Киту) походил на бога: этот его солидный рост, это решительное лицо и густые, довольно длинные грязно-светлые волосы; еще — этот его вид человека, который, помимо всего прочего, знает все о шумерском гончарном ремесле и этрусской скульптуре. Он походил на того, кем скоро должен был стать, — на иностранного корреспондента.
— Кит, дорогой мой малыш! Да. Как мило…
Затем последовали обычные объятия и поцелуи, которые зачастую продолжались так долго, что привлекали взгляды, ведь у них, разумеется, не было ровно никаких причин быть похожими на братьев — два Лоуренса, Т.-Э. и Д.-Е Кит уселся; естественно, он намеревался рассказать Николасу все, все, как обещано, как всегда — каждая застежка лифчика и каждое звено молнии. Кит уселся. И получил предупреждение за одну секунду до того, как взять бумажную салфетку и чихнуть. Он сказал (как мог сказать только брат):
— Господи. Ты только посмотри. Я полдороги проехал на метро. Две остановки. И смотри — уже черные сопли.
— Это тебе Лондон. Черные сопли, — сказал Николас. — Добро пожаловать домой. Слушай. Я тут подумал — давай оставим разговоры про Вайолет на потом. Чуть попозже — не возражаешь? Я хочу услышать твой «Декамерон». Только тут…
Он имел в виду отвлекавшую внимание высокую молодую парочку, стоящую посередине комнаты, — молодого человека и молодую женщину, мимо или между которых проскользнул Кит, когда подходил. Казалось, ресторан — не больше кабинки для переодевания, с четырьмя или пятью столиками — застопорился или лишен возможности двигаться из-за парочки, стоящей посередине комнаты. С улыбкой раздражения Николас тихо произнес:
— Они что, не могут уйти или, если это не получается, сесть? Когда я слушаю про тебя с девушками, это напоминает мне, как я читал «Пейтон-плейс» в двенадцатилетнем возрасте. Или Гарольда Роббинса. Сколько тебе времени понадобится?
— Да где-то час, — ответил он. — Рассказ чертовски хороший.
— И тебе все сошло с рук.
— Мне все сошло с рук. Господи. Я уже потерял надежду, как вдруг у меня наступили настоящие именины — сразу за все годы. Видишь ли, она была…
— Подожди. — Он имел в виду молодую парочку. — Ладно, давай с моей частью покончим. Значит, так. — И Николас стоически сообщил: — Вчера ночью ко мне приставала Собака. А твоего Кенрика и след простыл.
— Он вернулся. Мы разговаривали. — И Кенрик, который был весьма нечестен, но абсолютно не способен на хитрость (комбинация, которая впоследствии не пойдет ему на пользу), лишь повторил по телефону, что не помнит. Кит рад был так это и оставить — хотя он-то помнил, каким легким был шаг Лили, когда она пересекла лужайку и поцеловала Кенрика в губы… Однако беспокойство, которое испытывал Кит, не было связано ни с Кенриком, ни с Лили. Оно было новым. У него было ощущение, что скоро ему предстоит налегать на дверь, налегать на дверь, которая не будет открываться. Он выпрямился на стуле и сказал: — Конечно же, Кенрик ебался с Собакой.
— Ну конечно.
— В палатке в самую первую ночь. И теперь нам наконец известно, почему этого делать нельзя. В каком смысле — приставала?
— Ой. Ой, ну просто сунула, так сказать, мне руку под юбку, и говорит: «Ну что ж ты, милый, давай, ты ж это любишь».
— Она, Собака, — настоящий мужик. Значит, ты извинился и откланялся.
— Я извинился и откланялся. Уж я-то Собаку трогать не собираюсь. — Он посмотрел в сторону (молодая парочка) и сказал: — На самом деле ничего не изменилось. Меня по-прежнему целиком устраивает Джин. Теперь я немного более знаменит. Я решил, что идеально подхожу для телевидения.
— Это еще почему?
— Очень хорошо информирован. Красивее, чем любой мужчина может по праву рассчитывать. И между прочим, мои взгляды стали левее, чем когда-либо. Я еще решительнее настроен на то, чтобы посадить идиотов на коня.
— Правление идиотов.
— Идиотское правление. Ради этого дня и живу. Мы с Джин ради этого дня и живем.
— Тебя, парень, не та революция интересует, — сказал Кит. — Вот моя — та, от которой весь мир закрутится.
— Ты так всегда говоришь. Господи.
Он имел в виду молодого человека с молодой женщиной. Которых пришла пора описать, поскольку ни садиться, ни уходить они не собираются. Подобно Николасу, им было слегка за двадцать или около двадцати пяти; мужчина высокий, длинноволосый, одет в приталенный черный бархатный костюм; женщина высокая, длинноволосая, одета в приталенное черное бархатное платье. Они ходили на цыпочках, подавали знаки, показывали, шептались, обсуждая, как их компании рассесться за столики, и задавая вопросы одинокому официанту, — проигнорировать их было невозможно. Флюиды высокоразвитости — вот что они распространяли, а также сознательного достоинства и чего-то напоминающего поблескивающий свет волшебной сказки. Их хорошо очерченные лица были одной лепки; их можно было бы принять за брата и сестру, если бы не то, как они касались друг друга своими длинными, неторопливыми пальцами… Крохотный ресторан понимал, что его нашли неполноценным, и выражение на его лице становилось все более напряженным.
— Вот они, идут.
Вот они идут, вот они пришли. Стильно двигаясь, оба они опустились на корточки и уставились на Николаса с Китом, женщина — улыбкой второго сорта, мужчина — мужчина словно выпячивая губы через тонкие пряди своей челки. Поза на корточках, улыбка, челка, выпяченные губы — все это явно нередко добивалось успеха в деле склонения других на свою сторону.
После заигрывающей паузы молодой человек сказал:
— Вы нас за это возненавидите.
А Николас ответил:
— Мы вас уже возненавидели.
* * *
— Понимаешь, она, Глория то есть, опозорилась. Выставила себя на посмешище на этом обеде у секс-магната. — Кит перечислил по пунктам прегрешения Глории. — Зато приехала с таким невероятно суровым видом. Ну, знаешь: Эдинбург. Старомодная. И в лифчике, в отличие от остальных. Эти викторианские купальники. Позже она мне сказала, что попросила мать их из Шотландии привезти. Строгая такая штучка, с короткими черными волосами и совершенно потрясающей задницей. Как бывают на рекламных плакатах перед самым Днем святого Валентина…
Под конец приемные братья вполне доброжелательно уступили высокой молодой паре и пересели за угловой столик — куда им спустя пять минут доставили перепуганную бутылку «Вальполичеллы». Итак, Кит попивал ее понемногу, ел маслины, курил (и Николас, конечно же, курил). И разговаривал. Но одновременно он испытывал затруднение, природы которого не понимал. Это было что-то вроде приступа печени — в воздухе над их головами завелось некое густое явление. Кит был в состоянии на него, на это явление, смотреть. Кит даже на себя был в состоянии смотреть. Кит видел Кита, пригубливающего, жестикулирующего, подгоняющего свое повествование вперед: тугие красные вельветовые штаны, молодые люди Офанто, укус пчелы у бассейна, а дальше он говорил:
— Я думал, я один. И замок в полном моем распоряжении. Значит, вылез я из постели и тут… Вылез из постели и тут… Она была в ванной.
Что это было? Он почувствовал у себя в груди не то задвижку, не то затычку из твердого воздуха. Он сглотнул, еще раз сглотнул.
— Глория была в ванной. Держала на весу это светло-голубое платье. Она повернулась и… Но, видишь ли, она, Глория то есть, была больна. Реакция на укус пчелы. Так врач сказал. Она повернулась и пошла. При этом на ней не было ничего, кроме туфель. Поразительное зрелище.
— Тебе видно было?
— Задницу ее?
— Ну, задницу ее, надо думать, тебе было видно. Укус пчелы.
— А. Нет. Наверное, он довольно глубоко был. Нет. Нет, настоящая сага этого лета состояла не в этом, — сказал он. — А в том, как Шехерезада вконец заморочила мне головку.
И он рассказал Николасу об этом: и о мимолетных видениях Шехерезады в футболке и в бальном платье, и о том, как Лили отдала ей свои клевые трусы, и о Дракуле, и о том случае, когда он якобы все проебал, обложив Бога, — к тому же ему, как он считал, удалось немного оживить повествование, включив туда кое-что о Кенрике с Собакой, о Собаке с Адриано и — ах да! — о том, почему Собаку нельзя трогать.
— И все? — спросил Николас и взглянул на часы. — Не понимаю. Прости меня, но что именно сошло тебе с рук?
Кит с острым интересом подался вперед и услышал, как Кит произнес:
— Я к этому как раз и подвожу. Там все время была еще одна чувиха — крошка Додо.
* * *
И вот им принесли две чашки кофе и две подожженных самбуки. Беседа уже перешла на Вайолет, и Кит больше не чувствовал сильного испуга. Между ним и его братом, между ним и иностранным корреспондентом больше не было ширмы, подобной бельевой веревке-паутинке. В груди его больше не было затычки из воздуха. Николас отлучился, и Кит принялся смотреть в породнившиеся язычки пламени стаканов — по одному огню на каждый глаз. На том конце молодой человек и молодая женщина, переплетясь друг с дружкой конечностями, возглавляли стол, за которым собралось десять человек…
В Италии Кит как-то раз прочел об альтернативной версии мифа о Нарциссе. Целью этого варианта было лишить историю гомосексуального контекста, однако (словно в порядке компенсации) туда внесли альтернативное табу: у Нарцисса была сестра-близнец, identica, которая очень рано умерла. Когда он склонился над незамутненным ручьем, то увидел в воде Нарциссу. А погубила хрупкого юношу не любовь к себе — жажда; он не стал пить, не желал тревожить это восторженное отражение…
Тут Кит проверил, как обстоят дела с реальностью у него самого. Человек в нише с телефоном был его приемный брат. Книга на полу была о ком-то по имени Мухаммад ибн Абд аль-Ваххаб. Официант был толст. Молодая женщина целовала молодого мужчину, или молодой мужчина целовал молодую женщину, а на что это похоже, когда другой — точно такой же, как ты, и ты целуешь самого себя?
— Что ж, давай попробуем свести все воедино. — Он, Николас, занимался этим регулярно — сводил все воедино. — Атмосфера времени такова: девушки должны вести себя как парни. Так. Есть девушки, которые пытаются вести себя как парни. Но в душе они тяготеют к старым правилам. Твоя Пэнси. Возможно, Шехерезада. А есть девушки, которые просто… которые просто движутся вперед на ощупь. Джин. Лили. А еще есть девушки, которые ведут себя как парни в большей степени, чем сами парни. Молли Симс. И конечно, Рита. И… Вайолет.
— Да, но… Другие девушки знают, что существует некая волна. А Вайолет ни к чему такому не принадлежит.
— Разве что к волне темпераментных молодых девушек. Вайолет шагает в одном строю с темпераментными молодыми девушками.
— Наверное, это она в журнале вычитала, сидя в парикмахерской, — сказал Кит. — Господи, она хоть читать еще не разучилась? Колонка «Проблемы и тревоги». В общем, понятно.
— Ага. Дорогая Дафна. Мне семнадцать, и у меня было девяносто два дружка. Нормально ли это?
— Ага. Дорогая Вайолет. Не волнуйтесь. Это нормально.
— М-м. Там как-то так должно быть: «Бурный сексуальный аппетит — это нормально. В конце концов, вы — темпераментная молодая девушка».
— Так и видишь, как она уставилась и смотрит. И чувствует невероятное облегчение. Вот оно, напечатано.
— Напечатано. Официально. Она — темпераментная молодая девушка, — повторил Николас. — Вот и все.
— Она что, просто исключительный случай? Или она sui generis?
— Sui generis? Ты хочешь сказать — чокнутая.
— Ну какая же она чокнутая. Любит выпить, страдает дислексией, но во всем остальном она не чокнутая. И все-таки. Факт остается фактом: Вайолет насилует педиков и гуляет с футбольными командами.
— Она ведет себя как парень. Врожденное есть, благоприобретенного нет. Как Калибан. Как йеху.
— Она ведет себя как очень плохой парень, — сказал Кит. — И это не в ее интересах. Нам надо заставить ее вести себя так, чтобы больше походить на девушку. А как нам это сделать? Никак. Ее невозможно контролировать. Нам пришлось бы… нам пришлось бы заделаться полицией.
— Секретной полицией. Как Чека или Штази. С осведомителями. Комитет по пропаганде добродетели и предотвращению порока. Люди с хлыстами на каждом углу.
— Нам пришлось бы только этим и заниматься. Ты что, этого хочешь? Только этим и заниматься? Слушай, — продолжал Кит. — Я решил, что сам я буду делать по поводу Вайолет. — Я, Николас, перестану ее любить. Потому что тогда не будет больно. — Слушай, я буду помогать чем смогу, но при этом я отступаюсь. В эмоциональном смысле. Не сердись.
— Я не сержусь. И не буду говорить, мол, это потому, что вы не одной крови. Ведь я-то точно знаю, что ты любишь ее сильнее, чем я.
Кит не двигался. Николас сказал:
— Ничего не выйдет. И что, по-твоему, ты будешь делать — просто смотреть? Без эмоций. Пока Вайолет заебется насмерть.
— Я даже смотреть не собираюсь. Если смогу. Я не такой храбрый, как ты. Я закрою глаза. Устранюсь.
— Что?
— Устранюсь.
— Куда? — спросил Николас.
Последовало минутное молчание. Затем Николас посмотрел на часы и сказал:
— Подумай над этим еще. Ладно, оставим. Я забыл спросить. Как там эта Лили?
— Ох. Лили. Пробное воссоединение было ошибкой. Италия была ошибкой. — Он огляделся. Рыболовные сети, приделанные к стенам, оплетенные соломой бутыли кьянти, толстый официант с невиданной перечницей (размером с супергалактический телескоп), фотографии в рамочках: церкви, картины охоты. — Я очень рад тому, как все было, ни за что на свете не отказался бы от этого. И все же Италия была ошибкой. Принимая во внимание все. Короче, Лили меня послала. В самолете.
— Милый мой…
— Сказала, я переменился. А потом взяла и послала меня прямо в самолете. Не переживай — мне так легче. Я счастлив. Я свободен.
— Лили всегда будет любить своего Кита.
— Любовь мне не нужна. Нет, нужна. Но мне нужен разнузданный секс.
— Как было с Додо.
— Забудь про Додо… Что ты так нахмурился? Слушай, Николас, у меня что, вид другой стал?
— Ну, ты хорошо выглядишь, загорел…
— А глаза? — Кит почувствовал, как напрягся. Кончита, Лили, сама Глория: «Посмотрите на него — эти новые глаза». А как же глаза Глории Бьютимэн? Ее скрытые глаза — от лат. «ulterior», букв, «далекие, более удаленные». Скрытые глаза Глории. — С ними, с моими глазами, ничего не произошло?
— Они кажутся… очень чистыми. На фоне загара. Ну, не знаю, слегка сильнее выпучены. Раз уж ты завел об этом разговор.
— Господи. Сильнее выпучены. В смысле как у насекомого-страшилки, черт побери?
— Да нет, они же не на ножках, твои глаза. Наверное, дело просто в том, что белки ярче. Значит, Лили больше нет. Так, теперь пивом промыть, а потом…
Николас выпил свое пиво, попросил счет, изучил его, поспорил, заплатил и ушел. Кит продолжал сидеть.
* * *
Во второй бутылке еще оставалось вино, и он налил себе немного. Наклонился вперед, обхватив лоб холодной рукой. Подумал, что, наверное, очень устал…
Рассказ о Глории, миф Бьютимэн просто рухнул у него в голове, словно королевство понарошку, созданное сном, и теперь у него оставалось лишь эхо, многократно отражающиеся от стен приступы боли в сердцевине сознания.
Стол напротив, где сидело десятеро, поднялся на ноги, словно единое существо. Все они последовали к выходу — три пары и квартет. Официант в своей измученной жилетке стоял, кивая головой и кланяясь, у двери. Последней вышла высокая пара, близнецы, в своем бархате цвета черного дерева.
Сестра Нарцисса. Этот вариант был не только кровосмесительным — он был буквалистским и сентиментальным. Чувство боли и привязанности вызывала та, старая история. Неужели он, Кит, виновен в отвратительном грехе любви к себе? Что ж, розу юности в самом себе, какая бы она ни была, он любил. Это было простительно. С другой стороны, его завораживала некая поверхность, нечто двумерное — не собственная его фигура в зеркале, но фигура, возвышавшаяся сбоку. «Ох, какая же я». Посредством ее он полюбил себя на день, чего никогда прежде не делал. Ведь в зеркале, у нее за спиной, был и он сам. Отражение — а с ним эхо: «Ох, как я себя люблю»…
Повернув широкую спину, уперев толстый кулачок в бедро, официант неотрывно смотрел на покинутую скатерть, которая в ответ неотрывно смотрела на него, теперь уже запачканная и мучимая угрызениями совести: десятки, скопища грязных стаканов, сигареты, раздавленные в кофейных блюдечках, смятые салфетки, брошенные в полусъеденное мороженое… Официант покачал головой, тяжело уселся и расстегнул жилет. Затем все стихло.
Глория, вероятно, была sui generis, да что там, конечно была — не просто петушок, но петушок религиозный; причем религиозный петушок с превосходящей все границы тайной. Впрочем, тайна была и у Кита, тоже неразглашаемая. Может, это называется травмой? Травма — тайна, которую скрываешь от самого себя. А Глория свою тайну знала; а он знал свою… Она, полагал он, многому его научила в отношении места чувственности в этом новом мире. Она, полагал он, продвинула его на новый уровень в цепи бытия. Он, полагал он, вышел из академии Бьютимэн, выпустился с отличием; теперь же он направит силы на то, чтобы передать ее учение молодым женщинам благодарной столицы. Я свободен, подумал он.
Тень официанта подсказала ему, что пора уходить. Я очень устал, сказал он себе. Италия, замок, летние месяцы и события утра того же дня (церковные колокола, черные перчатки, обнаженные зубы, это Ich) казались непостижимо далекими, как детство. Или как время еще более раннее, чем детство — младенчество, первые месяцы жизни. Или как 48-й год, когда его еще и на свете не было.
* * *
Но теперь Кит Ниринг получил свободу.
Так и вышло, что он стал выходить в свет, вращаться в кругах молодых женщин Лондона. В последующие дни, недели, месяцы, годы он выходил в Лондон, на улицы, в лекционные аудитории, в конторы, пабы, кафе, на сборища под крышами и трубами города. Под урбанистическими тралами деревьев, под городскими небесами. И вот что было самое странное.
Он стал выходить в свет, вращаться в кругах молодых женщин Лондона. И вот что было самое странное. Все они — все до единой — его уже возненавидели.