Беременная вдова

Эмис Мартин

КНИГА ПЯТАЯ

Травма

 

 

1. Поворот

Вскоре настало ожидание, потом настали метаморфозы, потом настало torquere («перекореживать»); но прежде настал поворот.

* * *

Когда в половине третьего он вошел в спальню башенки, Лили с Кенриком лежали вместе на оголенной простыне. Лили в своем атласном халатике, Кенрик в рубашке, джинсах и кедах. Ромб лунного света омывал их тела своей невинностью; однако лица их затерялись в черной тени.

— Вы живы? Я вел «роллс», — сказал Кит.

Лили спросила несонным голосом:

— А Мальчик с пальчик где был?

— На заднем сиденье, с Собакой. Чем они там занимались, бог знает.

— Это они с таким визгом отъехали? Уже час прошел.

— Я сидел, думал.

— М-м, еще бы — не сомневаюсь. Так, ну и где теперь тебе улечься? Можешь пойти в соседнюю комнату и залезть к Бухжопе — мне плевать.

— А он что тут вообще делает?

— Он? Что он тут делает? Как бы тебе объяснить. Он, видишь ли, занимался со мной любовью. И это было божественно. Некоторые мужчины умеют дать женщине почувствовать, что она красива. А потом он снова оделся — он же не хотел, чтобы ты знал. Правда ведь? Потом он уснул. А может, просто притворяется.

— Жаль, мне не видно твоего лица. Кенрик? Спихни его вниз. На ковре подушка есть. Спихни.

Затем Кенрик перекатился вниз. Раздался вялый, но все равно противный стук, за ним — тишина.

Лили сказала:

— Кстати говоря. Когда тебя имеют в зад, получается чудовище с одной спиной. Разве не так?

— Жаль, мне не видно твоего лица, — повторил он.

— Но этим можно заниматься и наоборот.

— Жаль, мне не видно твоего лица.

* * *

Во второй половине дня двое гостей собрались и отправились в путь, но все, кто их видел, запомнили это на всю жизнь: Рита и Руаа вместе в одном кадре — Руаа и Рита у бассейна.

Тем временем Кенрик с Китом в плавках лежали на газоне. Их совершенно безволосые груди, их плоские животы, их полные коричневые бедра — не особенно ладно скроенные, не особенно невинные, но бесспорно юные.

Кенрик приподнялся, опершись на локоть.

— Тут как в раю, — сказал он с тошнотой в голосе и снова рухнул с дрожащим вздохом. — Бог ты мой, ну и мрачный же видик у этих птиц. У ворон. Это тебе не… не все краски восточного базара на одном дереве. Ох и любят они посмеяться.

— Ты на тех посмотри, вон там. — Кит имел в виду magneti, что дырявили горизонт.

— Эти тоже клевые. Нет. Вороны.

Вороны — с озлобленными лицами мусорщиков, с хриплыми криками голода. И Кит тоже прокаркал свой вопрос — о прошлой ночи и Лили… Он больше не переливался с головы до ног коварством — он начал подозревать, что бывают люди, обладающие большим талантом по части коварства, нежели он. Кит чувствовал себя физиком-новобранцем, который в первый же день провоцирует необратимую цепную реакцию, а потом просто стоит и смотрит. Кенрик сказал:

— По-моему, ничего не было. А вообще я не помню. Опять. Неудобно как-то. И некрасиво. Но что поделаешь. Не помню.

Да. План Кита содержал в себе еще один очевидный прокол: в нем был задействован Кенрик.

— Я думал, ты уже протрезвился.

— Я тоже, но после такого количества этого чертова кофе я выпил еще бочку вина и снова перешел на скотч. О господи. Теперь полегчало немножко. А то я как открыл глаза, так первая мысль: где это я? Погоди. Может, я все еще вспомню.

— Опиши, что такое похмелье. У меня, кажется, ни разу не было.

Демонстрируя один из элементов хорошего (протестантского) образования, Кенрик ответил:

— Это вроде… это вроде инквизиции. Ну да. Точно. Похмелье терзает тебя за твои грехи. А когда исповедаешься, оно еще сильнее терзает. И кстати, если кажется, что у тебя его ни разу не было, значит, у тебя его ни разу не было.

— Разве с сексом не то же самое? Если кажется, что не было, значит, не было.

— О, это странная штука, секс вперемешку с выпивкой. Можно проснуться со словами, извини, что не было, а на самом деле было… О'кей. Значит, мы беседовали на террасе. Потом оказались наверху, в башне. Помню, я еще подумал, какая она милая. Помню, я подумал, какая она верная, Лили.

Это утверждение было не столь информативным, сколь могло показаться: слово «верный» служило Кенрику выражением общего одобрения; различные питейные заведения, биллиардные и игорные притоны получали в его устах похвальный отзыв «верное».

— Извини, чувак. Ее-то, наверное, спросить нельзя. Нельзя у Лили справиться.

— Можно, но она…

Лили шла через лужайку к месту, где они лежали, в своем темно-синем бикини, походкой необычно легкой, подумалось Киту, словно девушка с рекламы чего-то полезного или ароматного — скажем, «Райвиты» или «4711». Она встала на колени сбоку от Кенрика и осторожно поцеловала его в губы. Они наблюдали за тем, как она идет дальше, вниз по склону.

— М-м, это мне что-то напомнило. Давай сменим тему ненадолго. Рита. Ты посмотрел, как она танцует?

— Вся дискотека посмотрела, как она танцует. — Потеющий кабак, освобожденная площадка, круговая толпа, светомузыка, зеркальные шары, Ритина маечка и мини-юбка с «Юнион Джеком». — Акробатический танец.

— Акробатический танец. — Кенрик рухнул наземь.

— К тому же — о господи, — в последний раз этот шест был дюймах в девяти от земли, никак не больше.

— Видишь, вот чего ей нужно. Поразительно, правда? Для нее это идеальное положение вещей, — сказал Кенрик. — Каждая пара глаз во всем заведении прикована к ее пипке.

— Интересно, а мы бы так стали? Если б могли?

— Может. Если б могли. Только что-то я себе не могу этого представить. А потом что?

— Потом, на улице, она говорит: «Ты, Кит, садись за руль, а мы с Себом назад залезем».

— Ты что-нибудь видел?

— Нет, я зеркало не опускал. Не решался взглянуть. Зато я слушал. — Интенсивные промежутки тишины, прерываемые движениями, безумными в своей внезапности: молниеносными рывками, дерганиями, подскакиваниями. — Такая как бы реакция на удары кнутом. С его стороны. То и дело. — Кит снова рухнул наземь. — Когда я вышел, он перебрался через сиденье. И они рванули.

Кенрик засмеялся, неохотно — потом охотно.

— Удары кнутом, — произнес он. — Вообще-то она классная, Собака. Я слишком молодой, чтобы заниматься всеми этими извращениями. Слишком молодой и слишком извращенный.

— На что это похоже, все эти извращения?

— На самом деле это ужасно. Пока занимаешься, клево. Знаешь, Рита права. Мне это, пожалуй, не нравится — теперь, когда это нравится девушкам. Когда им не нравилось, мне это нравилось больше. Или когда они делали вид, что им не нравится. Сколько времени? Можно мне уже пить начинать?.. Этот поцелуй мне что-то напомнил. Мы целовались.

— Целовались — и все?

— Ага. Кажется. Знаешь, я на девяносто девять процентов уверен, что прошлой ночью я не хулиганил. И я тебе скажу почему. — Он приподнялся на локте. — Понимаешь, я уже примерно неделю думаю… Я собираюсь сделать объявление. Собираюсь объявить, что больше никогда ни с кем не буду ебаться.

— Ни с кем. Даже с Шехерезадой, если она тебя попросит.

— Даже с Шехерезадой. И хочу, чтобы все было официально. Хочу, чтобы у меня в паспорте это стояло. Особый штамп, вроде визы. Чтобы сегодня ночью в палатке все, что мне нужно будет сделать, — это открыть паспорт и сунуть Собаке под нос. Господи, ты погляди, какая огромная пчела! Небось как ужалит… Тут как в раю.

Розы надували губы и жеманились, запахи качало и укачивало. Они разговаривали о птицах и пчелах. Все было как в раю. И Кит, чувствовавший себя совершенно падшим, сказал:

— Жаль, что так получилось. Я имею в виду, с Лили. Но как ты думаешь, стала бы она? Стала бы?

В полдень, сидя у бассейна, они увидели, как по завитку на горном склоне подкатывает «роллс-ройс». Лили с Китом подошли к парапету и посмотрели туда: Рита взлетала по каменным ступенькам, а машина тем временем сердито разворачивалась по гравию. Она остановилась помахать, встав на цыпочки, и появилось бронзовое предплечье, которым лениво поразмахивали.

— Завтрак у него замечательный, — сказала Рита, выкручиваясь изо всей одежды. — Подается на балконе. Где Себ живет, это не замок. Это, бля, город настоящий.

Она уже стояла под душем у бассейна, одна рука — наготове, на рукоятке крана. Но сначала она должна была поделиться… Тут, внизу, их оставалось всего четверо, плюс Шехерезада.

— Цветы на подносе. Три вида фруктового сока. Круассаны. Йогурт с медом. Омлетик с травами под серебряной тарелочкой. Ой, красота. Кроме чая. Я его пить не могла. Не могу я пить эту дрянь, и все тут. Мене «Тетли» подавай. Надо было привезти с собой пару пакетиков. И как я забыла? Куда ж я без «Тетли»?

— Она с ним везде ездит, — пояснил Кенрик. — Со своим «Тетли».

— Без «Тетли» мене никуда. Рик. Давай, солнышко, пойди завари нам чашечку. О-ой, ну давай же.

Кенрик поднялся на ноги, поддерживая разговор:

— Не обижайся и все такое, не хочешь — не отвечай, но все-таки как оно было? С Адриано.

Тогда-то и появилась Руаа — вдали, позади; она бодро перемещалась вокруг кабинки для переодевания, остановилась, застыла, отклонилась назад. По ее траурному одеянию можно было понять лишь три вещи о содержащемся там теле: его пол, разумеется, его рост и, что было куда более странно, его молодость.

— Глядите, чего он мне подарил, — сказала ни о чем не подозревающая Рита, ощупывая руками шею: волнообразная серебряная цепочка с весомым отблеском. — «Где ты, моя египетская змейка?» Знаешь, Шез, со мной никогда раньше так любовью не занимались. Начинает так тихонько. Только начнешь терять сознание от всей этой нежности, как все меняется. И думаешь: уфф, так хорошенько мне еще не вставляли! Наверно, это у него размер такой — я так думаю.

Тут она крутнулась. И мгновение словно увеличилось, взлетело кверху, в золото с голубизной: вот они, у замка на горе в Италии, Руаа и Рита — да, Капля в своей парандже и Собака в своем костюме Евы… Рита прокричала:

— Господи Иисусе, лапуля, да ты же, бля, там живьем изжаришься! Снимай с себя эту палатку, девка, и вали к нам, поплескаться!

На обед были остатки с (очень далекого) прошлого вечера. А потом исчезли и они.

— Знаете, — сказала уравновешенная Шехерезада, — она лучше, чем мы.

— Кто? — спросил Кит.

— Руаа.

— Ой, да ладно тебе, — возразила Лили. — Почему? Потому что носит на себе орудие пытки? И с какой стати оно черное? Черное удерживает тепло. Почему не белое? Зачем они одеваются как вдовы?

— Ну, может, и так. Но она лучше, чем мы.

Кит продолжал неотрывно смотреть вдаль, хотя спортивная машинка давно уже перевалила через склоны первого предгорья. А когда отвернулся, рядом никого не было — ни Шехерезады, ни Лили, вообще никого, и он внезапно почувствовал себя опустошенным, внезапно почувствовал себя одиноким под небесами. Он стоял у бассейна и смотрел не отрываясь. Вода была неподвижна и пока еще полупрозрачна; ему видны были медные монетки и одинокий ласт. Потом свет начал меняться, и облако, чтобы прикрыть скромницу-солнце, заторопилось бочком, и похожая на темную морскую звезду фигура появилась, корчась, из глубин. С тем лишь, чтобы встретиться со своим оригиналом — падающим листом, в то время как поверхность из стеклянной превратилась в зеркальную.

* * *

Перед ужином они остались на террасе вдвоем, и Лили сказала:

— Почему ты не злишься?

— Насчет тебя с Кенриком? Потому что предполагаю, что ты меня дразнишь. «Некоторые мужчины умеют дать женщине почувствовать…» Ты говорила, как Рита об Адриано.

— А ты — как Кенрик, когда он ее слушает. Совершенно безразличный.

— Потому что в твоем исполнении это звучало неправдоподобно.

— А, так ты мне не веришь. Не веришь, что Кенрик пытался. Потому что я недостаточно привлекательна.

— Нет, Лили.

— А Кенрик что об этом говорил?

— Ну, он же мне не скажет.

— Не скажет? Короче. Он не попытался. Он был очень мил, и мы целовались и обнимались. Но пойти дальше он не попытался. Вот и все.

— Да, но стала бы ты? Суть-то вся в этом. Стала бы?

— Ага, чтобы ты мог… Нет. Не стала бы. Слушай. Мы с тобой дали обет. Мы поклялись. Помнишь? Что можем расстаться, но никогда так друг с другом не поступим. Никогда не будем действовать украдкой. Никогда не станем обманывать.

Он признал истинность этого утверждения.

— Не знаю точно, что ты имел в виду, но я тут размышляла. Есть какое-нибудь животное, среднее между собакой и лисой? Ведь мы как раз такие. Мы не большеухие хомяки и не рыжие белки. Мы — серые. Знаешь, на самом деле это не богатые, не такие, как мы. Это красивые. Тебе не достаются люди из разряда «мечта». Мне иногда достаются, потому что я девушка. Но никогда не бывает, чтобы на равных условиях. И всегда обидно. Мы с тобой — «может быть», и ты и я. Мы все равно довольно милые, нам друг с другом хорошо. Слушай, не можем же мы расстаться прямо вот тут. Я тебя люблю, на какое-то время этого хватит. И ты должен любить меня в ответ.

Кашлянув, он стал кашлять дальше. Когда куришь, иногда у тебя появляется возможность избавиться от всего прочего, что тебя душит. Он чувствовал, что она все знает. И потому решил сказать все как есть.

— Я сам не верю, что так сказал. «Стала бы?» Прошу тебя, забудь, что я вообще так сказал. Прости меня. Прости.

— «История любви». Которая нам ужасно не понравилась. Помнишь? «Разнузданный секс — это когда не надо говорить „прости“».

— Молодец, Лили. В первый раз у тебя получилось то, что надо. — По сути, у него не ушло бы много времени на то, чтобы понять, насколько это бездарно в качестве аксиомы. Истина состоит в том, что любовь — это когда говорить «прости» надо всегда. — Прости, Лили. Ответ — да, на все. Прости, Лили. Прости.

* * *

За ужином в кухне, с Шехерезадой и Глорией, он не поднимал головы и говорил себе: что ж, теперь по крайней мере прекратятся дурные сны — сны о Лили. По ходу дела бывали разные вариации, но в снах этих неизменно наступал момент, когда она плакала, а он смеялся. Эти сны всегда придавали Киту силы, чтобы пробудиться от них. Так что даже в безумной вселенной сна ты страстно желал чего-то, и это наступало, сбывалось. Ты просыпался. И то был единственный случай, когда это происходило на самом деле (думал он) — твои мечты по-настоящему сбывались лишь в этом смысле, и только в нем.

В ту ночь все прошло немного лучше — этот неописуемый акт. Можно даже сказать, что любовью занимались Юпитер с Юноной. Это было достойно Юпитера, Царя небесного, в том отношении, что Юнона была ему не только сестрой, но и женой.

— Хоть бы Тимми приехал.

— Да, хоть бы.

— Так было бы проще всего для всех. Особенно для нее. Чтоб она перестала…

Беситься, подумал он. И на этом сдался.

* * *

Адриано на некоторое время отступил. Что же до Тимми, на следующее утро на устах у всех было другое имя. Пришествие Йоркиля, о котором давно ходили слухи, утвердилось, стало конкретным числом, заметно добавив Глории Бьютимэн престижа и законности. Йорк, в конце концов, торопился к ней, тогда как Тимми лениво мешкал в Иерусалиме. Теперь власть переменилась.

За обедом, обмахиваясь телеграммой-подтверждением, Глория спросила Шехерезаду, не нужно ли ей помочь вынести вещи из апартаментов, и добавила:

— Ты же не сможешь в одиночку, а Эудженио нет — как, впрочем, и Тимми… Можно отложить это до вторника. Мне-то, конечно, и в башне очень хорошо. Но ты же знаешь Йорка.

— Йорка я знаю. Отлично. Это же его замок.

— Потом, апартаменты ведь жутко большие для всего одного человека.

— Да.

— А Тимми по-прежнему не проявлялся.

— Да.

— В смысле, о Тимми ведь ни слуху ни духу.

— Да...

— Стало быть, тебе еще — сколько? — пять ночей там жить в полном одиночестве.

— А тут еще это.

Кит мрачно расшифровывал какие-то записи в одной из приемных (он наводил порядок, готовясь приступить к Диккенсу и Джордж Элиот), когда мимо прошла Глория со своим рукоделием (она шила лоскутное покрывало, кусочек за кусочком). Она сказала:

— Ты, я думаю, страшно рад насчет Йоркиля.

— Почему ты так думаешь?

— Потому что это означает, что вернутся слуги. Дом превращается в какую-то пепельницу — не находишь? Ты разве это еще не закончил?

Она имела в виду «Гордость и предубеждение».

— Почти закончил. — Он конспектировал подробности «благоразумного брака» Шарлотты Лукас и преподобного Коллинза. — Почему ты спрашиваешь?

— Подумала, может, и мне почитать. Если ты позволишь. Или ты из тех зубрилок «со странностями»? Когда речь идет об их… э-э… книжонках в мягком переплете издательства «Signet».

— Подожди. — Он взглянул на нее; вид у нее был тот же: неуклюжие сандалии, унылый серо-коричневый балахон, торчащие черные волосы. — Ты хочешь сказать, что «Жанну д'Арк» уже прикончила?

— О, опять эта ирония. Я и забыла, какой ты ироничный.

— В библиотеке есть гораздо более шикарное издание. В кожаном переплете. Иллюстрированное.

— Нет, я твоим воспользуюсь, если можно. Его можно будет трепать сколько хочешь. Понравится мне эта вещь?

Киту вспомнился Йорк, тяжелая блондинистая фигура, увенчанная цилиндром, в сельском крытом павильоне. Он сказал (перефразировал):

— Это роман о любовном воздействии денег. Молодые женщины буржуазного происхождения… с таким хладнокровием обнажают… сей стержень общества экономический.

— Ох уж эти молодые умники. На самом деле это жутко смешно — вы же ничего не знаете.

Жара продолжалась, и теперь в том, как она ежеутренне разворачивалась и обнажалась, было нечто абсолютно неприличное. Они просыпались, а она была тут как тут, разворачивалась и обнажалась, подобно зверю. Кухня пахла капустой и канализацией. Молоко скисло. Бассейн нагрелся до тридцати семи градусов. Я не устану никогда, говорило солнце. Я — как море. Бы устанете. Но я не устану никогда.

— Ой, да ладно тебе, Лили. Что ты хочешь сказать — постоянно рукоблудствует?

— Так и есть. Она постоянно рукоблудствует. Как минимум два раза в день.

— Два раза в день? — А Кит и не знал, что девушки вообще занимаются рукоблудством. — Где?

— В ванной. Берет в руки душ, а он как бешеная змея, если его на полную мощность включить. Говорит, тот, что в апартаментах, не такой хороший. Давление меньше.

— И сколько времени это занимает?

— Пара минут, и все. Особенно если сиськи тереть. Они у нее теперь такие чувствительные, пульсируют. Угадай, как она называет душ. Она его называет «Бог дождя».

Он сказал в темноте:

— Она знает, что ты все это мне передаешь?

— Я же тебе говорила. Она меня убила бы.

— А про нас ты ей рассказываешь?

— Нет. Ну, немножко.

* * *

Адриано, как уже отмечалось, затаился. А когда возобновил посещения (и свои истовые занятия на доске для ныряния, турнике, трамплине), вид у него был ни робкий ни победный. Он пришел не один… Кит сидел в библиотеке с нераскрытым «Оливером Твистом» на коленях, как вдруг к нему смело приблизился Адриано со словами:

— Поцелуй, пожалуйста, Феличиану в обе щеки… Она не знает английского, так что мы можем говорить uomo a uomo. Надеюсь и верю, что твой друг Кенрик не был излишне обескуражен.

Кит, уже поцеловавший ее в обе щеки, решил, что Феличиану можно назвать всего лишь очень изящной. Босиком (и в розовом хлопчатобумажном платье) она была близка по росту к Адриано — близка настолько, что Кит вспомнил ту сцену в «Невероятно худеющем человеке», где у героя начинается странный флирт с девушкой из странствующего цирка. В остальном она походила на печально известную своей развращенностью сестрицу, скажем, Софи Лорен, если не самой Джины Лоллобриджиды — намного меньше, но не намного моложе. Став постарше, он будет узнавать его, этот лоснящийся, маскообразный вид, какой появляется у женщин, когда они понимают: время пошло.

— Обескуражен по части Риты? — Кит сказал ему, что нет. — Излишне? Нет. По сути, Адриано, — продолжал он, — по-моему, все сложилось весьма неплохо. С твоей точки зрения.

— Полагаю, да. Она же уехала навсегда на следующее утро. Однако я собой недоволен. И это, очевидно, означает, что необходимо сменить стратегию. В отношении Шехерезады. Тебе я могу это сказать — ведь ты беспристрастен. Ты нисколько не заинтересован в результатах.

Тем временем Феличиана сосредоточенным аллюром оплывала комнату, восхищаясь мебелью, корешками книг, видом из окна. Раз, другой она надвинулась на Адриано — погладить его по плечу, скользнуть губами по подбородку. Это его разозлило, и он ей, видимо, так и сказал (Киту показалось, что он услышал слово superfluo). Затем Адриано продолжал:

— Женщины, Кит, включая женщин неразбуженных — каковой я считаю Шехерезаду, несмотря на этого Тимми, — порой возбуждаются от мысли об интенсивной сексуальной деятельности вовне.

С беззвучным вздохом (он боялся, что до этого может дойти) Кит принял решение пересмотреть свое отношение к Лили.

— Ты думаешь? — сказал он.

— Порой — да. Я всячески старался воодушевить Риту, чтобы она описала ночь, проведенную с нами вместе. Она оказала мне эту услугу?

— Э-э, да. В своем стиле.

Он кивнул.

— А Феличиана, как видишь, едва ли страдает от недостатка внимания. Шехерезада, разумеется, девушка другого типа. Эта идущая к ней скромность. Чиста в словах и помыслах. Но есть вещи, которые ей необходимы. И эта необходимость, как мне стало известно, делается все более насущной. Время покажет. Ты придешь к бассейну? Рекомендую взглянуть на демонстрацию телосложения Феличианы.

Лили раздевалась при жидком свете свечей.

— Ты заметил, какая она была за ужином? — спросила она. — Совсем другая.

Речь шла о Шехерезаде. Кит сказал:

— Я только удивился, почему она пошла спать в самом разгаре. Что, Мальчик с пальчик ее чем-то обидел?

— Вместе с Пальчиколиной второй?

Да. Второй. За ужином роль Адриановой партнерши исполняла не Феличиана, а Ракеле. Лили заметила:

— Это уж было слегка чересчур. Скормила ему с ложки целых две тарелки крем-брюле.

— И сидела у него на коленях за кофе.

— Задрав платье. Нет. Ты, как всегда, совершенно не прав. Шехерезаде на это плевать. Ты не заметил разве, какая она была довольная? Я поклялась хранить тайну, но не могу удержаться. Тимми звонил из Тель-Авива. Он в пути.

— А. Наконец-то. И когда же он пожалует?

— Она считает, завтра вечером. Но с Тимми никогда не угадаешь. Ты же знаешь Тимми. Он из породы беззаботных пташек. Она ждет, что он вот-вот появится. С рюкзаком на спине. Ты же знаешь Тимми.

— С рюкзаком на спине. Да, Тимми мы знаем. Да, Йорка мы знаем. Они богатые. Следовательно, их надо безоговорочно принимать такими, как они есть.

— М-м. Нет, ты только подумай. Они проведут прекрасные длинные выходные в апартаментах, до приезда Йоркиля. А пока она себя бережет. Рукоблудством больше не занимается. Хранит себя для Тимми.

— Мудрое решение.

* * *

На следующий день он остался в своей комнате и заставил себя дочитать «Джейн Эйр». Он восхищался этой книгой, но сдерживал себя: опять сироты, подопечные и попечители, опять безумные метания, возгорания, ослепления. Каждые двадцать минут он выходил покурить на крепостную стену, охваченный тем, что на медицинском языке называется суицидальным мышлением. Он не обдумывал самоубийство — он просто представлял себе его. Тяготение, жадность тяготения, колодец тяготения во дворике внизу. Атрибуты умирания были в его распоряжении. Получилось бы нечто сродни приставанию (выпаду, прыжку) — приставание к смерти. Сомневаться в приеме, который ему будет оказан, не пришлось бы. Шехерезада и Кит — все кончено. Он сухо признался себе в этом. И вернулся к мисс Эйр с мистером Рочестером.

Затем последовал поворот.

В течение дня ему нанесли визит три молодые женщины. И поворот свершился.

— Ой, — удивилась Шехерезада. Она надела бикини целиком, под мышкой у нее было свернутое полотенце, в которое она завернула еще какую-то одежду. — Я и не знала, что ты здесь. Извини. Ты не против, если я душ приму? Наверху есть душ, но он… не такой хороший.

Давление меньше, подумал он.

— Давление меньше, — сонно сказала она. — Мне нравится, когда после душа кожу пощипывает. Наверху просто капает. По сравнению с этим.

Он сидел за столом, стараясь — стараясь не слушать. В дверь постучали. Он поднялся. И обнаружил, что лестничный проем пуст. Ее голос раздался у него за спиной:

— Я должна узнать.

Это была Глория, затененная фигура в проходе между башнями.

— Элизабет Беннет выходит за мистера Дарси?

Он сказал ей.

— А Джейн выходит за мистера Бингли? Слава тебе, Господи. Извини, что побеспокоила.

Она повернулась. Снова повернулась. Сказала:

— Там есть серьезные повороты? Подготовь меня.

Он в общих словах подготовил ее к злоключениям, ожидающим, в частности, Элизу и Фицуильяма.

— Раньше я все время читала, — сказала Глория, — но стоило нам обеднеть, это как будто потеряло всякий смысл.

Краны в ванной были включены. На таком расстоянии звук был словно в раковине, приложенной к уху.

— Шехерезада там? М-м. Надо же.

Он вернулся в комнату, и стало тихо. Затем в тишине прошел час. В течение этого времени (позже осознал Кит) он прочел полторы страницы Шарлотты Бронте.

— В конце концов я решила полежать в ванне, — сказала Шехерезада. — И помечтать.

Она стояла над ним в длинной белой рубашке; волосы ее безжизненно свисали, пахли лимонной кислотой и тяжело льнули к шее и плечам. Остекленевшие, но в то же время беспокойные, глаза ее напомнили ему о встрече с черным шелковым халатом (вещи, на которые она натыкалась, и густой запах сна). Она проговорила с озабоченным видом:

— Кит, можно будет с тобой попозже поговорить?

То был первый раз, когда она назвала его по имени. Не умирай, сказал он себе. Не сейчас. Прошу тебя, не надо, не умирай.

— Где-нибудь в половине шестого? — продолжала она. — У женского фонтана. Пока Лили ванну принимает.

Перед самым вечером к нему пришла третья посетительница — с чашкой чаю, поцелуем в макушку и письмом от его брата Николаса. Он открыл эту штуку, держа лицо под углом к листу. Письмо, довольно длинное, было посвящено Вайолет Шеклтон. «Кит, дорогой мой малыш! Что толку эту рухлядь ворошить! От боли сердце замереть готово // И разум…» Да, подумал он. «На пороге забытья».

— Ты что, не будешь читать?

— А, не сейчас, — ответил он. — Настроения нет.

Он положил письмо обратно в конверт, который вставил в качестве закладки за три страницы до конца «Джейн Эйр».

Неоформившееся, непрошеное, это чувство укоренялось, превращаясь в определенность. Начиная с этого момента ему надо делать лишь одно: держать рот закрытым. Начиная с этого момента ему надо делать лишь одно: не делать ничего.

Он сидел у женского фонтана, где-то в четверть шестого, пока Лили принимала ванну.

В мифах страдающие или сбившиеся с пути красавицы способны обращаться в различные предметы и существа. В цветок, птицу, дерево, звезду, плачущую статую — или фонтан. У фонтана в центре двора были свои собственные жизненные статистические данные: приблизительно семь футов шесть дюймов, 44–18—48. Вода накапливалась в самой верхней чаше, или бассейне, потом длинными прядями сворачивалась и падала вниз, собиралась у талии, потом снова сворачивалась, к бедру. Смена очертаний, от женщины к живому орнаменту, произошла, казалось, совсем недавно; и все же это был тот самый фонтан, к которому пятьдесят лет назад прислонялась Фрида Лоуренс. У Кита с собой была книжка. Он ее не открывал. Просто сидел у женского фонтана и занимался ожиданием.

 

2. Ожидание

Она подошла к нему, стройно, в нетронутой кожуре юности. Вот что на ней было надето: бронзовый покров двадцати лет; и синие джинсы, и белая рубашка; и украшение, виденное им до этого лишь однажды, в Лондоне, в тот раз, когда она перемещалась по чуть залитому лужицами паркету какого-то университетского коридора, в своей четырехугольной шляпе с кисточками и короткой черной мантии — пара очков без оправы.

— Это ведь не совсем так. Общий.

— Нет, не совсем, — ответил он. Она имела в виду книгу, которая была у него с собой, — «Наш общий друг». Вероятно, единственный пример в мировой литературе, когда в заглавии увековечен ляпсус; причем это был последний роман писателя, а не первый. — Там должно быть «наш обычный друг». Строго говоря.

— М-м. Строго говоря.

Не делай ничего, сказал он себе. Он был все так же наполовину уверен, что, когда дело доходит до беседы с Шехерезадой, начиная с этого момента ему надо делать лишь одно: не говорить ничего. И все-таки он почувствовал, как множество предложений, следующих одно за другим, скапливаются и толкаются, ведут закулисные переговоры у него в горле.

— Хочу перемежать его с Джордж Элиот, — пояснил он. — Только я подумал, с Диккенсом начну с последнего и буду двигаться в обратном направлении. Странно это — читать мужчину. После всех этих девушек. Джейн, Эмили, Шарлотта, Энн. А теперь еще и Джордж.

Шехерезада откинулась на сиденье и сказала:

— Глория считает, что Джордж Элиот — мужчина. Она спрашивала: «А он мне понравится?» Послушай… сейчас я доберусь до сути. Но пока не забыла. Рита. Я знаю, на дискотеке она понравилась. А как она понравилась на улице? Молодым людям Монтале?

Кит взвесил факты. Лили он сказал, что молодые люди Монтале практически не обратили на Риту внимания. Но теперь он говорил правду: в городе Рита вызвала волнения того рода, что требуют кордонов и конной полиции — однако не водяных пушек и резиновых пуль, необходимых в случае краткого появления Шехерезады… Он выразил это минималистически:

— Существенное возбуждение. Но с тобой не сравнить. — И добавил через секунду: — Очки.

— Очки. Я вымыла свои контактные линзы, а без них я совсем слепая — не вижу, куда они подевались. И потом, захотелось почувствовать себя ученым-энтузиастом. Это как в романтической комедии. «Снимите очки, мисс Петтигрю. Помилуйте, да вы же… Кто бы мог подумать?» Ладно. Три-четыре.

Ее грудь поднялась, его тоже, и сам замок, стоящий позади нее, словно раздулся, в то же время утратив вес и значимость. Достав из верхнего кармана коричневый конверт, она протянула его Киту. Он прочел: «ЗАДЕРЖУСЬ ПРИЕЗДОМ НА 8 ДНЕЙ ТЧК ПОНИМАЕШЬ ДЕЛО ТОМ…» Кит продолжал читать. Шехерезада сказала:

— В тот вечер — почему граф не поцеловал меня в тот вечер?

— Граф?

— Граф Дракула.

Нет, не умирай — прошу тебя, не умирай. Он подождал.

— Граф хотел тебя поцеловать, — произнес он затем, отметив неожиданную свободу, какую дает третье лицо — твое уполномоченное «я». — Очень сильно хотел.

Она отвела взгляд со словами:

— Все из-за Лили. Ясно. Знаю-знаю, как развиваются отношения между тобой и нашим общим другом. Когда вы расстались, в тот раз, это же была в основном ее инициатива, да?

Он кивнул.

— Ну вот, а теперь опять будет в основном ее инициатива. Как тебе наверняка известно. После твоего друга Кенрика. Но Лили обижать ты не хочешь. И я не хочу. А она обидится. Поэтому вот тебе такое предложение. Что ты можешь сказать про свои чувства? В отношении меня.

— Думаю… они под контролем. В данный момент.

— Вот как? Когда-то я ощущала нечто, исходящее от тебя. Мне это по-своему нравилось. Я не… не отвечала тем же, но мне это нравилось… В общем, я тебя довольно плохо знаю. Но одну вещь я про тебя знаю. Если бы у нас — у нас с тобой — что-нибудь началось, что-нибудь неопределенное, тебе было бы противно скрывать это от Лили. Да?

Он понимал, что это правда, решающая и действенная, и просто сказал: — Да.

— Тогда вот тебе такое предложение.

Мне? Я, недобрый, неблагодарный? Он бросил сентиментальный взгляд на своих друзей: эфирные бабочки-кастаньеты. У Кита возникло глубоко трогательное чувство, будто Шехерезада намного старше — и намного мудрее, — чем он. Она снова надела очки (теперь карие глаза затерялись в эллипсах белого света) со словами:

— За все лето она сколько раз — один? — прошла по двору с лампой. Лили. И обнаружила нас играющими в карты. У нее было чувство, что что-то не так, и она пошла нас искать. Одна ночь из — скольких? — двадцати? Один к двадцати?

Он кивнул.

— Ну вот. Значит, если только один раз, то вероятность того, что Лили узнает, пять процентов. Если два раза, эта цифра возрастает. И не до десяти. Потому что ты изменишься, и она поймет. За апартаментами есть комната горничной. Чтобы найти туда дорогу, она должна быть страшно любопытной. Ну вот. Такое мое предложение. Один раз.

— Один раз.

Она встала. Повернулась. Развернула все свое тело кругом, но продолжала смотреть на него через свои овальные пластины белого цвета.

— Что у нас сегодня — среда? Значит, в субботу. Адриано не будет. Йоркиля еще не будет. И Тимми, конечно, тоже не будет. Только я и ты. А когда будем играть в гоночного демона, я начну с бокала шампанского… Говоришь, говоришь, так и устать недолго. Но ты понимаешь. Любви мне не надо. Мне надо только поебаться. Нет, как-то все это неправильно звучит. Но ты понимаешь, о чем я.

Киту показалось, что его может стошнить; потом это прошло. Он закурил сигарету, сидя в окружении зелени, и стал смотреть, как она уходит. Забавным коротким шагом, выросшая в плечах, словно на цыпочках; но каблуки ее, и подошвы, и стебельки травы на них твердо попирали землю… А вот и женский фонтан, пунктуально переливающийся через край.

Все просто, вскоре подумал Кит. Это была необходимая поправка, и он в любом случае находился уже на полпути к цели. Придется ему воспользоваться тем, что его и так ожидает — его, существо низшего ранга.

— Ладно, — сказал он.

Ладно. Ангел низшего ранга. Не вознесенный серафим, что благоговеет и опаляет. Ангел низшего ранга. Нет, просто человек. Адам, причем после грехопадения.

Перед ним простирались семьдесят два часа. И он почти тут же заметил: со временем что-то не так.

* * *

— Что ты все время на часы смотришь? И за обедом тоже. Как старый дуралей какой-нибудь. Ты что, в первый раз их увидел?

— Они неправильно идут. — Он потряс их и послушал. — Почти остановились. Смотри. Еле дышат. Видишь? Секундная стрелка.

— И что с ней такое?

— Остановилась. Почти не движется… Ты что, хочешь сказать, так и надо?

Больше всего он боялся, что сделает одну вещь — умрет. Ему надо было только не умереть, а так — надо делать лишь одно: не делать ничего. И держать рот закрытым. Он снова принялся переживать по поводу того, что происходит по Божьей воле: землетрясения, и ядерная война, и вторжения внеземных цивилизаций, и чума, и вулканы. И Тимми. Необъявленное извержение Тимми — клубящийся оранжевый дым и багряный адский огонь, куда страшнее любой Этны или Стромболи. Кит знал, что путь ему преграждает один лишь мир. Суть заключалась в том, позволит ли ему мир. Разрешит ли ему планета?

В среду вечером наверху, в башенке, Юпитера с Юноной и след простыл. Брэнуэлл Бронте (которого каким-то образом удалось найти и привести в чувство) занимался любовью со своей сестрой Шарлоттой. Нет. Шарлотта занималась любовью со своей сестрой Эмили. Нет. Эмили занималась любовью со своей сестрой Энн — самая жалкая и болезненная из возможных комбинаций: Эмили умерла в тридцать, а Энн («Агнес Грей») умерла в двадцать девять… Кит занимался любовью с Лили — какое-никакое, но все-таки выступление, повторить каковое он поклялся в четверг вечером и в пятницу вечером. И в субботу днем, чтобы заизолировать и препролонгировать время, отведенное ему с Шехерезадой. Он будет заниматься любовью с Лили в субботу днем, решил он. Либо это, либо устроит себе час прикладного нарциссизма. Да. Либо это, либо рукоблудство.

Позже она сказала:

— У него даже не хватило духу позвонить и сказать ей. Потом, чтобы еще больше оскорбить, телеграмму прислал. Ты бы ее видел.

По сути, Кит обнаружил, что знает Тиммину телеграмму наизусть. Лили сказала:

— Я едва-едва удержалась, чтобы не подать виду.

Да, Киту тоже трудно было не рассмеяться или по крайней мере не улыбнуться. «ЗАДЕРЖУСЬ ПРИЕЗДОМ НА 8 ДНЕЙ ТЧК ПОНИМАЕШЬ ДЕЛО ТОМ ЧТО СТАРЫЙ ХРЕН ЭТОТ АБДУЛЛА ДАЕТ МНЕ НЕПОВТОРИМУЮ ВОЗМОЖНОСТЬ ПОПЫТАТЬ СЧАСТЬЯ ЧЕРНЫМ МЕДВЕДЕМ ПОВТОРЯЮ ЧЕРНЫМ МЕДВЕДЕМ В ЗАПОВЕДНИКЕ ПРЯМО ЗА САМЫМ AЗ ЗАРКА ТЧК ПОНИМАЕШЬ ДЕЛО ТОМ ЧТО СТАРИК АБДУЛЛА ТОЧНО УВЕРЕН ЧТО ОНИ…» И так далее. Но сейчас, в темноте, улыбка Кита стала улыбкой благоговения и бескрайней благодарности — еще до того, как Лили с чувством произнесла:

— А у нее было столько планов. Первое, что она собиралась сделать, — это взять и как бы размазать сиськи по всему его телу, дюйм за дюймом. Потом — как минимум час — в позиции шестьдесят девять. И вот пожалуйста: он бегает, задрав хвост, в этой, как ее… в Петре?

— Город, красный, как роза, Лили, древний, как время само. — Часы у Кита были подделкой под старину, но со светящимся циферблатом (три черные стрелки, изящно заостренные, словно мечи для потрошения); сейчас они предлагали ему поверить, что еще нет и половины двенадцатого. — Что ты думаешь о Клаудии? Тут видна четкая схема. Подружки Адриано становятся все выше ростом. Правда, не моложе. Все они похожи на выходящих в тираж старлеток.

Но Лили, не обратив внимания, сердито продолжала:

— Он ее уже три месяца не видел. Он ее и не узнает. Особенно теперь, когда она вся так и сочится.

Через пять дней мне исполнится двадцать один год (сказал он себе). Суббота будет высшей точкой моей юности — концом первого акта. Значит, ничего страшного, этого следовало ожидать — этих мыслей о грехах и ошибках (Дилькаш, Пэнси). Этого следовало ожидать — этих маленьких страхов и недругов, этих мелких страхов и крохотных недругов.

* * *

Размышления о том, как он будет целовать Шехерезаду внизу, вносили, как он успел обнаружить, разнообразие в размышления о том, как Шехерезада будет целовать его, а размышления об этих двух вещах, происходящих одновременно, вносили разнообразие в то и другое, но вот над ним навис четверг, и он чувствовал себя как человек, которому предстоит сесть в тюрьму на фантастический срок (недвусмысленно пожизненный, как те приговоры на полтысячелетия, которые выносили самым жестоким массовым убийцам в США), или как аскет, задом лезущий в суринамскую пещеру, твердо решив не выходить наружу до прихода Христа или Махди (или Конца времени), или как… Кит перевернулся и попробовал успокоить свои мысли. Он осторожно загорал в саду (надо было подретушировать ноги сзади) с распластанным на траве «Нашим общим другом» («Снимите лифчик, мисс Петтигрю. Помилуйте, да вы же…»), изредка ему удавалось воспринять предложение-другое, оборот-другой («Снимите трусики, мисс Петтигрю… Кто бы мог подумать?») — сейчас он читал про повесу Джона Хармона и про эту корыстную распутницу, крошку Беллу Уилфер…

Главное, что ему не нравилось в Тимми, был этот замот — то, что его считали «беззаботной пташкой». Я Тимми знаю. Ты Тимми знаешь. Это было бы как раз в его духе, правда? Свернуть шею парочке черных медведей, поймать джип, успеть на следующий самолет из Аммана и вразвалку войти в двери с вещмешком на спине. Теперь Китовы часы даже не пытались показывать точное время. Постойте. Они тикнули. А потом, через некоторое время, тикнули еще раз. Невероятно — времени было всего девять пятнадцать.

Предвкушение, ожидание — не как пассивное состояние, но как наихлопотливейшее и наиблестящее из занятий; это была юность. К тому же ожидание преподало ему и кое-какой литературный урок. Теперь он понимал, почему умирание много веков служило поэтическим синонимом завершения сексуального акта у мужчин («Так вечно жить — или навек уснуть»). В тот момент, но не прежде, умереть было не страшно.

— Сколько за ту крысу в витрине хотят? — спросил Уиттэкер. — Ту, с пресмыкающимся хвостом.

— Это не крыса. Возможно, терьер, — поправила Лили. — Помесь с маленькой таксой.

— Нет, ее глаза выдают, — сказала Шехерезада. — И усы.

— Эта жратва у нее в миске, — заметил Уиттэкер. — Ей такое не подходит. Ей хочется хорошенькую порцию мусора.

— И чтобы подали в консервной банке, — добавила Шехерезада, — похожей на мусорный бак.

— Какие вы противные, — вздохнула Лили.

— Так сколько стоит эта крыса? Пойду спрошу, что и как. — Произнеся слово «что» на английский манер, Уиттэкер под звук колокольчика вошел в лавку.

— Лили, если дешевая, придется тебе ее купить, — сказала Шехерезада. — Можешь держать ее у себя в комнате, в хлебнице.

— Какая ты недобрая. Знаешь, у собак ведь тоже есть чувства.

— Ага, только немного, — сказал Кит, услышавший, что церковные колокола пробили десять. — Гуманно было бы купить ее и отпустить на волю.

— М-м. Капля — ой! — могла бы отвезти ее обратно в Неаполь, — предложила Шехерезада. — И выпустить на пристани.

— Перестань. Смотри — она тебя ненавидит. Вас обоих. От вас ей одни мучения.

И действительно, послышалась серия раздерганных, писклявых звуков, эхом отражавшихся от стекла.

— Не смейтесь над ней! Хуже этого ничего нет!

Это была Глория, стоявшая в нескольких ярдах от них, выставив перед собой свой блокнот для зарисовок; она смотрела, мигая, на ту сторону площади, где красовалось глупое величие Санта-Марии.

— Ни в коем случае нельзя так делать! — крикнула она. — Нельзя смеяться над собаками.

Дверь снова звякнула; Уиттэкер невнятно говорил:

— Она… это бесплатно. Крыса не стоит вообще ничего. Она тут уже полтора года, и никто про нее ни разу не спрашивал.

Они стояли и молчали. Всю жизнь провести в витрине зоомагазина, думал Кит. Выставленным на продажу, когда тебя никто не покупет и даже не спрашивает. Это заключение, эта девственность…

— И это еще не самое страшное, — продолжал Уиттэкер. — Ее зовут Адриано.

Это тоже было совсем не смешно.

— А это что такое? — воскликнула Глория, только что приблизившаяся, прижимая к груди блокнот. — Не понимаю. Я думала, это у них собака.

— Ой, глядите, она плачет!

— Это давние слезы, — сказала Лили Киту. — Они давно высохли.

Глория замешкалась, а остальные двинулись прочь; на пути вверх по крутому склону они застряли позади стада коз. Они ползли за ними следом, а старые козлы побрякивали и позвякивали в такт своим медленно, с трудом передвигающимся лопаткам. Нельзя было не заметить одной вещи — воистину страшной коллекции генитальных неполадок и дефорамаций. «Ты погляди, — безмолвно говорили они все. — Господи, ты погляди на это». Стадо, если смотреть на него сзади, являло собой покачивающуюся процессию авосек, в каждой из которых содержался какой-нибудь испорченный овощ: гнилой клубень, картофелина, вся в рытвинах, два черных авокадо. «Господи помилуй, ты только погляди на это».

— Расплата за грехи, — сказала Глория, догнав их. — Вот вам, пожалуйста.

Позже, гораздо позже, гораздо, гораздо позже, когда они варили кофе, в кухню вошла Глория с одним-единственным листом белой бумаги.

— Набросок, — сказала она, выходя, — вашей крысы.

Это оказался Адриано, поразительно живой: каждая волна короткой жесткой шерсти, статическая энергия хвоста-пуповины, белая петля ошейника, пышность подбитого мягким насеста.

— Здорово у нее получилось, — сказала Шехерезада.

— Да, — согласился Кит, — только не совсем точно, правда?

— Не совсем.

— Нет, — возразила Лили. — Видите, что она сделала? Она сделала ее похожей на собаку.

Они поразмышляли над этим. Шехерезада снова заговорила:

— Все равно. Она не просто симпатичная мордашка.

— Симпатичная мордашка, — сказала Лили. — И гигантская…

— Да, я все думаю, скоро я начну воспринимать это как должное, — подхватила Шехерезада. — Но каждый раз, стоит ей повернуться, мне хочется сказать: «Господи…»

* * *

И вот, только у них, казалось бы, появилась возможность заговорить о чем-то еще — о (к примеру) потоках и массовых чувствах, которые по-прежнему на них влияли, о системах мышления и верований, которые по-прежнему ими владели, о том факте, что все они, каждое «я» содержали в себе толпу, толпу во время беспорядков, что маршировала, несла плакаты, скандировала лозунги и пела свои старые, старые песни, — как раз в этот момент здесь, у бассейна, Глория Бьютимэн села на пчелу.

Случай был беспрецедентный — Глория (после она немедленно вернулась к прежним привычкам) надела нормальный закрытый купальник, без дополнительных юбок, шортов и складок. И за эту вольность она тут же поплатилась — дьявольским укусом в зад.

Это поможет нам скоротать следующие несколько минут, подумал Кит, когда они собрались вокруг: он, девушки, Уиттэкер и Адриано (с Пией).

— Ощущение было как от ожога, — говорила Глория. Она утерла одинокую слезу безымянным пальцем. — Как от страшного ожога.

Густые темные корни ее волос омывали влагой страдальческий лоб; Киту хватило времени заметить, что вид у нее был до странного серьезный и одновременно экзотический, словно она только что участвовала в эстафетном заплыве в кибуце на Голанских высотах или спасла ребенка на мелководье в какой-нибудь декадентской ближневосточной столице — в Бейруте, в Бахрейне. Хмурясь вниз и вбок, она своим согнутым пальцем обнажила четвертинку луны. Четыре цвета: черный — купальник, пылающий сливовый — окружность укуса, древесина тика — ее загорелое бедро да плоть посветлее, навеки лишенная солнца, которая была вовсе не белой (что бы она там ни думала), но цвета сырого песка.

— Кит, мне на тебя смотреть противно, — тихо проговорил Уиттэкер, когда они устроились в тени. — А еще гетеросек называется. Даже я с трудом себя сдерживал. Почему ты не предложил укусить и высосать яд?

— Я, это самое, отвлекся. — Разве ты не видел, Уиттэкер, какие у Шехерезады были сиськи, когда она наклонилась над задом Глории — вот так? Они еще ближе прижались друг к дружке, когда она нагнулась вперед, полюбоваться работой умирающей пчелы. — Решил уступить это Адриано. Это в его духе.

— Мог хотя бы предложить поцеловать, чтобы зажило. М-м. Интересно. Может, тебе надо голубым стать. Настоящий персик, задница Глории, но, возможно, чтобы это понять, надо быть пидором.

— Возможно. — Но, Уиттэкер, этот новый угол — новый подъем — сисек. — Ею многие восторгались в Офанто, задницей Глории.

— Еще бы. Местные педики. Но ты не понимаешь всей сути. Прекрасная задница.

Вот и опять она, Шехерезада, и сиськи ее торопятся вниз по террасам с пузырьком каламинового раствора — для задницы Глории.

Хватит голову морочить, бабушке моей расскажи, не смеши меня, иди ты знаешь куда, и все такое прочее, но факт оставался фактом — было всего лишь два сорок пять. Кит решил убить еще немного времени как мог — и стал оказывать особое внимание Лили.

Они даже пошли прогуляться.

— Причем она ненавидит, когда он убивает птиц, рыб и лисиц, не говоря уж про медведей. Тимми ходит по острию ножа. Ей страшно хочется разрешить ему сюда приехать, а потом тут же опять его выгнать пинком под зад.

А Кит позволил себе представить, как бы ему это понравилось, впоследствии: быть влюбленным в Шехерезаду, жить с Шехерезадой, жениться на Шехерезаде, надарить Шехерезаде кучу детей. Лили заставила его спуститься на землю, сказав:

— Господи, он сам не знает, чего лишается… Знаешь, мне кажется, она понабралась кое-каких идей от Риты. Шехерезада, естественно, не Собака, но все-таки. Помнишь, что Кенрик сказал про ее ресницы? Что она своими ресницами щекотала его кончик? Она решила, что это довольно мило.

Преданная партнерша, приведенная Адриано тем вечером на ужин, Нерисса, ростом была пять футов пять дюймов и всячески проявляла свои чувства. После кофе Адриано отер рот и подтвердил свое намерение провести всю ночь за рулем, в своем «мазерати», по дороге в Пьяченцу — тренировка перед открытием сезона с «Фуриози».

* * *

В пятницу утром они приготовили еду для пикника и отправились на море.

Не на Средиземное. Средиземное, буквально — середина мира, а метафорически (согласно одному знаменитому роману) еще и его пипка, — Средиземное уже попыталось произвести на Кита Ниринга впечатление, но безуспешно. Да, на это много времени не уйдет: итальянское Средиземное. Дощатые настилы, душевые на улице, ведра для ног, шезлонги, зонтики, усталые маленькие волны — и итальянцы, наполовину веселые, наполовину возмущенные, аккуратно соблюдающие дистанцию между собой и солнцем, и песком, и соленой водой (как они корчились и извивались под душем). На всех, думалось Киту, как будто слишком много одежды. Только Глория, выйдя на крыльцо переодевалки в своих линолеумовых лепестках, выглядела среди всего этого естественно.

Итак, в пятницу после завтрака они предприняли более длинное путешествие на восток — к Адриатике.

Кит правил старым «фиатом». Там был один он и три девушки. Лили сказала:

— Ты побыстрей ехать не можешь?

— Рытвины, — ответил он. — И сумасшедшие итальянцы повсюду.

— Все утро машин почти не видно. Глядите. У него костяшки побелели. Такими темпами мы туда вообще никогда не доберемся.

Когда они спустились по последнему из склонов, накрытые внезапным облаком, Кит почувствовал, что едет по ровной земле — и что море резко поднимается, вырастает, как темная скала… Они нашли место, которое знала Шехерезада. Пустынный берег, нависающая мягкость воздуха, оседающая мягкость песка. Один за другим вступили они в сверкание морских вод похолоднее.

— Давайте не будем просто плескаться в волнах, — сказала Шехерезада. — Пошли, все пойдемте — что, слабо? Пошли. Туда, далеко.

И они пошли; они пошли туда — далеко-далеко… Они снялись с якоря и поплыли, поплыли, четыре доверчивые амфибии, направляющиеся к далеким системам — облакам, что жили там, где небо встречалось с морем. Кит плыл рядом с Лили. Он старался обращать как можно меньше внимания на всех этих акул, барракуд, гигантских осьминогов, на рыбу-меч, крокодилов, морских чудищ и так далее, что крутились прямо под ним; эти существа, вскорости представилось ему, играли в «кто последний, выходи» с четырьмя парами ног — их ног, поджаренных, сочных. Но скоро ужас сделался абстрактным и утих от веселости: сам вес воды, его поддерживающей, безумное расстояние до косы, горизонт, острый и прямой, как бритва, и все-таки пытающийся передать некое жуткое сообщение о кривизне земли.

Казалось, они доплывут до Албании и ее золотых песков. Но Шехерезада повернула назад, за ней Лили, за ней Кит; а когда он наконец вытащил свой огромный вес из воды (казалось, будто ты шагнул вниз с трамплина), Глория по-прежнему была там, далеко-далеко, черная точка в зеленоватой голубизне.

— Она повернула, — сказала Шехерезада. — По-моему, она повернула.

Кит сел на камни, и с недоверием вновь пристегнул свои часы-кандалы (был еще только полдень), и выкурил «Диск бле», весьма усиленную солью и озоном… Его мать Тина — она обычно заплывала туда — далеко-далеко. Каждый погожий летний день она брала детей на пляж; в какой-то момент она поднималась со своего полотенца и шла туда, далеко-далеко. Кит всегда наблюдал — с восхищением, не с беспокойством — за ее самодостаточным брассом, смотрел, как она уходила за корпус стоящего на якоре судна и исчезала из виду там, чуть пониже края света. Николасу было семь, а Киту четыре, а их спящей сестре, которую они должны были охранять, было месяцев, наверное, одиннадцать. Вайолет, которую они должны были охранять, пока их мать уходила — туда, далеко-далеко. А Тине тогда было всего двадцать пять. Двадцать пять лет от роду…

Глория вышла, бредя по мелководью, под рассеянные аплодисменты. Спустя пять минут Шехерезада праздно подошла к камням (Лили лежала на животе, головой в другую сторону) и ровно произнесла:

— Спальня за апартаментами. Там есть выход на северную лестницу… На самый крайний случай.

Он кивнул.

— Это будет выглядеть не очень хорошо, но можно сказать, что мы ходили на северную террасу смотреть на звезды.

Она отошла, опять странным шагом, напоминающим о левитации, лопатки подняты, пятки на песке вперемешку с галькой…

Далеко ли до горизонта? Кит полагал, что оно должно быть константой, это расстояние, одинаковое для каждого наблюдателя на каждом ровном берегу — точка искривления. Это и было самое ужасное. Если дойти до него, если пересечь его и взглянуть назад, то, как говорили моряки, твоя точка отплытия пойдет ко дну — ко дну пойдет земля, ко дну пойдет Италия, и замок, и спальня за апартаментами.

* * *

По дорогое домой с пляжа (вела Шехерезада, быстро, словно соревнуясь со временем) Киту пришла в голову следующая важная идея: накачать Лили наркотиками. Это, конечно, было бы актом беззастенчиво преднамеренным, к тому же явным нарушением основного правила, гласящего «не делать ничего». Но в конце концов Кит интуитивно постиг ее, природу своих особых колебаний.

Он подумал, что оценка Шехерезады была приблизительно правильна — существовала пятипроцентная вероятность того, что Лили, подрагивая и теряя сознание, почувствует отклонение на своем ведьминском радаре — и, взявши фонарь, отправится на поиски. А пять процентов, как установил Кит, составляли слишком высокую цифру. От него не укрылось и то, что подобное видение, леди с фонарем, может не просто укоротить время, отведенное им с Шехерезадой, — оно, фактически, может его пресечь. Один к двадцати: когда все прочее кажется превосходным, когда все прочее переливается совершенством, именно такие мысли добираются до дна и останавливают кровь у тебя в жилах — разве не так? Добираются до дна, чтобы воспрепятствовать инструменту желания…

К тому же. Видите ли, он уже установил, в чем состоит особенность помехи, препятствия, стеклянной стены. И дело тут было в молодых людях Офанто, в молодых людях Монтале. Кит не мог внести сюда свое да и нет, не мог прибавить свой голос к голосам тех молодых людей. В каком-то неискупимом смысле это означало бы смеяться, когда Лили плачет. Предать ее, предпочтя другую, — именно это он был твердо намерен совершить. Но голосование должно остаться тайным голосованием. Поскольку все это должно сойти ему с рук. Кит не собирался обижать Лили. Вместо того он собирался накачать ее наркотиками.

Ни используемых насильниками опиатов, ни снотворного, валящего с ног лошадей, он раздобыть не мог. Однако у самой Лили имелись какие-то большие, пахучие коричневые таблетки (ярлык на пузырьке гласил: «Азиум — от нервов»), которые она принимала, когда путешествовала — и спала — самолетом. И вот в пятницу Кит испытал азиум в дорожных условиях. Он построгал его бритвенным лезвием и запрятал опилки в бокал prosecco (аперитив, который предпочитала Лили) — его язык не ощутил абсолютно никакого вкуса. Ковыряясь в ужине, он почувствовал, как маленькие заботы и недруги расходятся, и кончики пальцев его гудели от прикосновения к мягким материалам, и он едва не заснул во время пунктуального злодеяния со своим идентичным близнецом (с 10.40 до 10.55). Шехерезада за столом походила на работу сексуально озабоченного, но художественно одаренного роботолога — и вид у нее был стандартный. Наконец-то стандартный, не особый, Шехерезадин.

В ту пятницу, вечером, Твидлдам занимался сексом с Твидлди. Или наоборот? Или на самом деле это Твидлди занимался сексом с Твидлдамом?

— Я тебя люблю, — произнесла Лили в темноте.

— И я тебя тоже люблю.

* * *

Лекарство принесло ему непрерывный сон — и непрерывные сновидения. А после того, как он всю ночь терял свой паспорт, не мог спасти Вайолет, опаздывал на поезд, и едва не отправился в постель с Ашраф (ее тетя все время приходила на чай), и сдавал экзамены голышом (с ручкой, где кончились чернила), при пробуждени Кита ожидала критика…

Откуда шла эта критика? Не от Лили — та, как только услышала или почувствовала, что щеколду отпустили, бесшумно поднялась со своего места рядом с ним и шмыгнула в ванную. Критика, нетипично суровая и персональная критика, шла изнутри. Источником ее было то, что он приучился называть «супер-эго». Супер-эго — не эго и не ид, или «эго-ид». Эго-ид — эта часть была штукой полезной, целью ее было социосексуальное усовершенствование. Супер-эго было голосом сознания и культуры. Еще оно было голосом старших — его предков (кто бы они ни были) и его опекунов, Тины и Карла; оба они, естественно, ратовали за Лили — и за честные отношения между полами. Таким образом, супер-эго было, возможно, сотрудником тайной полиции.

Лили, одетая в саронг и лифчик от бикини, говорила:

— Ты вниз идешь? Что случилось?

— Ага. — Он знал, что так иногда бывает. Сиюминутное беспокойство сосредоточилось на чем-то, удаленном от своей причины на ход коня; возможно, оно имело какое-то отношение к Руаа, оно имело какое-то отношение ко времени… Было восемь часов, ante meridiem; скоро его роковое наслаждение выскользнет из полумрака двенадцатичасового промежутка. Шехерезада всходила на Восточном побережье Тихого океана и двигалась на запад через Желтое море. Он проговорил: — Странно. Я чувствую, что виноват перед Дилькаш. Ни с того ни с сего.

— Дилькаш? Слушай. Ты письмо свое еще не прочитал? — На голове у Лили была футболка (вырез которой не пускала заколка для волос), и видно было, как ее задушенные губы произносят: — Но ты ведь с ней даже не ебался, с Дилькаш.

— Конечно же нет.

— Ну вот. Значит, в самом плохом ты не виноват. Секс один-два раза, а потом — даже не позвонить. Что пишет Николас? «Трахнуть и стряхнуть. Засадить и забыть».

— Конечно же я не ебался с Дилькаш. Господи. — Он поднес руку ко лбу. — Даже подумать страшно. Но я действительно… действительно забыл ее. Что было, то было. Это действительно было.

— Ну и с чего тогда у тебя такой пораженный вид?

— Это Николас меня с ней познакомил, — сказал он. — Он устроился на каникулы в «Стейтсмэн», а Дилькаш там подрабатывала. Он сказал: «Дилькаш — такая прелесть. Приходи, познакомишься с Дилькаш». Она работала в…

— С чего ты взял, что мне интересно выслушивать про Дилькаш? А после Дилькаш начнется про Дорис с ее трусами — еще на час. Чай или кофе?

— Попозже. — Он перевернулся, желая унять боль в шее… Дилькаш, Лили, было дозволено «знакомиться», но ей было запрещено «сходиться» — находиться на публике с мужчиной, если он не родственник. Ей было дозволено принимать меня у себя в комнате, что она и делала чуть ли не каждый вечер (с шести тридцати до девяти) на протяжении почти двух месяцев. Мы не боялись, что нас прервут, Лили, отнюдь нет, нам не страшны были ее по-праздничному гостеприимные родители, Ханы старшие, которые смотрели телевизор и пили шипучку в большой гостиной наверху. И вообще, поначалу прерывать было нечего. Мы просто сидели и разговаривали.

«Ты грустный, — сказала она однажды. — Кажешься веселым, а на самом деле грустный».

«Правда? У меня… у меня были непонятные отношения с одной девушкой. Летом. Она уехала обратно на север. Но теперь я счастлив».

«Правда? Хорошо, тогда и я счастлива».

Ее старшая сестра, очкастая Перрин, иногда стучалась, Лили, и ждала, а потом заглядывала потрепаться. Но вот за кем надо было следить, так это за Первезом, ее семилетним братом. Малыш Первез, щедро одаренный красотой, всегда молчаливый; он распахивал дверь, входил, и снова выгнать его всегда представляло серьезную задачу — он сворачивался в клубок на диване, крепко сложив руки. Первез, Лили, ненавидел меня, и я ненавидел его в ответ; но это производило впечатление: хмурая физиономия Первеза, которой его роскошные брови придавали устрашающий вид — хмурая физиономия, гримаса (как позже представлялось Киту) отрицающего.

Затем пришла ночь — это было, наверное, мое двадцатое посещение… В ее комнате, Лили, было и так темно (эта отсыревшая садовая стена), а тут оттенок ее сделался еще немного темнее, а я дотянулся издалека и взял ее руку в свою. Какое-то время мы сидели бок о бок, уставившись прямо перед собой, лишенные дара речи, полные чувства. И когда Первез без малейшего предупреждения рывком открыл дверь, это показалось едва ли не спасением.

Когда она провожала меня, Лили, и наши руки вновь соприкоснулись, я сказал:

«Я чувствую, как бьется твое сердце».

А она сказала: «А я — как твое».

Было и другое, Лили. Это хороший способ отсчитывать время до ночи, пока та движется через Сибирь. И Пакистан. Другого было немного, Лили; но было и другое.

И вот Кит вылез голышом из постели и снова принялся испытывать счастье. Стоял день, который больше всего любят мальчишки. Стояла суббота.

 

3. Метаморфозы

Не считая жалких искалеченных часов на стене над открытым окном, кухня замка в то утро являла собой картину выкристаллизовавшейся обыденности. Шехерезада со своей огромной миской хлопьев, Лили со своими Клементинами и виноградом, Глория со своими тостами и джемом. Сам Кит до недавнего времени начинал день с горячего завтрака; но микробы в беконе с душком страшили его не меньше, чем водородные бомбы, ejaculatio praecox, революция, дизентерия, человек, вразвалку входящий в дверь с вещмешком на спине… Когда он сунулся в холодильник за обычным йогуртом, Шехерезада потянулась мимо него за молоком. Не было ни слов, ни улыбок, ни жестов, и тем не менее глаза его почему-то были направлены на бутылку шампанского, полускрытую за персиками и помидорами на нижней полке.

— Вчера мы марафонскую дистанцию проплыли, — сказала она. — Давайте сегодня ничего не делать.

Шехерезада в ночнушке и шлепанцах. Она снова наполнила свою огромную миску. Нога на ногу, икра на голени; невинность шлепанцев. Более конструктивно на этом этапе будет подумать о ее бедрах, об их внутренней стороне, более мягкой и влажной, чем наружная… Там, под медленным, непрерывно крутящимся на потолке вентилятором, он ее и оставил. А вентилятору на потолке полностью доверять не станешь, не правда ли? Ведь он всегда словно откручивает сам себя.

* * *

Кит сидел в одиночестве за каменным столом, где ему неожиданно удалось осилить часовой эквивалент «Мельницы на Флоссе»: восхитительную, неотразимую Мэгги Талливер пытался сбить с пути истинного хлыщеватый Стивен Гест. Репутация Мэгги — а стало быть, и ее жизнь — вот-вот будет разрушена. Они вместе в лодке, наедине, плывут по реке, вниз по течению, плывут по Флоссу…

«Ну что, — спросил он хрипло, затягиваясь своей „Диск бле“, — тебе было хорошо?»

А Дилькаш сказала: «Мне было… Сначала мне, конечно, было немного страшно».

«Конечно. Это же естественно».

«Верно».

«Более страшно, чем ты ожидала, или менее?»

«Менее».

«Тебе восемнадцать. Нельзя ведь всю жизнь откладывать. В следующий раз это уже не будет казаться настолько важной вещью».

«Верно. В следующий раз. И спасибо, что ты был так нежен».

Они, эти двое, говорили о первом поцелуе Дилькаш — ее самом первом в жизни поцелуе. Он только что его обеспечил. Кит не собирался заставать ее врасплох. Они заранее обсудили этот вопрос в подробностях… Губы ее были того же цвета, что и кожа, переход был обозначен лишь изменением в текстуре ткани. Эти губы не раскрылись, как не раскрылись и его, когда он целовал рот оттенка плоти на лице оттенка плоти.

«В следующий раз», — начал он.

Но тут дверь рывком открыли — это был неумолимый Первез, который подошел и встал над ними, сатанински красивый, со сложенными руками. И второго поцелуя не последовало. Он перестал звонить. Больше он с ней ни разу не виделся.

На этом Кит чихнул, зевнул и потянулся. Лягушки и их удовлетворенное бульканье. Щелкающие цикады с их щелкающим вопросом и ответом; заикаясь, они пытались выговорить его — всегда один и тот же ответ, всегда один и тот же вопрос.

* * *

— Куда посылали твоего отца?

Девушки прочесывали кухню в поисках провианта. После завтрака — Ветхого Завета наступил обед — Махабхарата. Часы тикали, раз в столетье. Или токали. Или клокали. Или кликали, клакали, клюкали. Глория сказала:

— Перед войной — в Каир. Потом в Лиссабон. Потом в Хельсинки. Потом в Рейкьявик. В Исландию.

Как описать одним словом эту конкретную дипломатическую карьеру? Кит, который рад был возможности отвлечься, рылся в своем лексиконе, ища антоним к слову «метеорная». Потом сказал безо всяких эмоций (с этого момента он ограничит свои замечания самоочевидным — общими местами, тавтологиями):

— На север двигался. Ты помнишь Лиссабон?

— В Лиссабоне я была совсем маленькая. Хельсинки помню. — Она непритворно вздрогнула. — Холоднее, чем в Исландии. Место, о котором он любит рассказывать, — Каир. М-м. Королевская свадьба.

— Какая королевская свадьба? — спросила Шехерезада. — Между кем и кем?

Глория откинулась на стуле и сказала удовлетворенным тоном (Йоркиль, в отличие от Тимми, уже летел к ней в объятия: Дувр, Париж, Монако, Флоренция):

— Между сестрой короля Фарука, Фавзией, и будущим шахом Ирана. В обеих странах были очень недовольны. Они ведь принадлежат к разным сектам. А мать Фавзии ушла со скандалом — что-то по поводу приданого. Праздник длился пять недель.

Кит наблюдал, как Глория опустила голову под стол; скоро голова появилась снова (соломенная сумка), и она положила перед ним его измятый экземпляр «Гордости и предубеждения».

— Спасибо. Мне понравилось. Кстати, там вовсе не о браках по расчету. Кто мне такое сказал? Это ты, Шехерезада?

— Нет. Это я.

— Ты? А тебе ведь, кажется, положено разбираться в таких вещах? В чтении книжек. Ты был совершенно не прав. В первый раз, если помнишь, Элизабет отказывает Дарси наотрез. А отец запрещает ей выходить за него, если это только ради его богатства — серьезно, тоже где-то в конце. Я поразилась.

«Гордость и предубеждение», мог бы сказать Кит, обладает одним-единственным недостатком — в ней, ближе к развязке, отсутствует сексуальная сцена на сорок страниц. Но он, разумеется, промолчал — он ждал, и все. Раз в десять минут часы на комоде выжимали из себя очередное подагрическое подергиванье. В чем, вероятно, и заключалась «относительность». Шехерезада сказала:

— В общем, конец там счастливый.

— Да, — согласилась Глория.

— Если забыть про ту шлюху, которая ебется с драгуном, — добавила Лили.

Он отнес свою чашку кофе наверх, на крепостную стену. Было полчетвертого.

«Можешь снова начать приходить на работу, — сказал Николас по телефону. — Дилькаш собрала свои ручечки с трафаретиками и пошла своей дорогой. Просидев месяц у телефона. Не сводя с него глаз. Тоскуя. Тоскуя сердечком по своему Киту».

Кит философски слушал. Именно такие вещи нравились Николасу больше всего.

«Страдаючи. Жаждучи. Надрываючи сердечко. Бедненькая Дилькаш. Кит поматросил да и бросил. Кит покрутил да свалил».

«Ну да, ну да. Хватит. Я же тебе говорил».

«Ладно. Кит полобзал — и на вокзал. Кит ее сперва взасос, а теперь не кажет нос».

«Хватит. Даже этого не было».

«Ладно. Кит ее чмок — и наутек. Придется тебе теперь отвечать перед Первезом и всеми его братьями и дядьями».

«Я ее любил, но какой смысл? Дилькаш — такая прелесть…»

Кит перестал звонить Дилькаш, ничего не объяснив. Они не находились — слова, что дышат правдой и добром. Или такие, что не дышат неправдой и злом. Поэтому он перестал звонить Дилькаш. Когда они прощались в тот вечер, вечер поцелуя, она сказала: «Знаешь, я рада, что это произошло с хорошим парнем». И этого он никогда не забудет. Но даже тогда он подумал: о нет, Дилькаш, нет, тебе придется найти кого-нибудь лучше, много лучше, чем я. Чтобы он сделал тебя в полном смысле современной. Представь себе. Держание за руки — а сердце подбирается к горлу. Касание губами губ — а космос вращается на своей оси. Не пора ли перейти к следующему этапу, Дилькаш?

«Нет, не могу я с этими религиозными чувихами, — сказал он Николасу по телефону. — А до того, как появилась Дилькаш, была эта чума с Пэнси. Господи, да я с самого лета — ни капли. Ты же видел, какой я бледный. Слушай. Тут эта новая чувиха в квартиру въехала, я ее сегодня вечером веду ужинать. На нее один раз посмотришь — и сразу думаешь: да! Уж она-то, черт побери, знает, что и как. Крошка Дорис».

…Кит стоял на крепостной стене, твердо кивая головой в знак согласия, потом слабо качая головой в знак несогласия. Да, он перестал звонить Дилькаш; нет, он не писал. Он бросил ее — глядеть не отрываясь на телефон, и гадать, что с ним было не так — с ее первым поцелуем. А это было не очень хорошо.

Хороший человек. Тогда Кит был лучше, чем теперь, — в этом не оставалось сомнений. Насколько хорош он будет в сентябре?

* * *

Итак, покончив со всем этим (было уже без четверти четыре), он спустился к бассейну и без остатка погрузился в обнаженную почти до предела красоту желанной — в красоту желанной до последнего дюйма… Кит уже давно, о да, очень давно рассчитал, где лучше всего сидеть: позади Лили, в каком-нибудь заброшенном, захудалом уголке Шехерезадина зрения (и, кстати говоря, вне поля наблюдения Глории, которая одним эффектным взмахом, бодрым и в то же время строгим, всегда отворачивалась и смотрела в другую сторону).

Женское тело было, казалось, составлено из пар. Волосы с их пробором, даже лоб с двумя его полусферами; дальше: глаза, ноздри, носовая перегородка, губы, подбородок с его разделительной ямкой, двойные жилы и впадины горла; дальше — чета плеч, грудей, рук, бедер, половых губ, ягодиц, ляжек, колен, икр. Тем самым моноформным оставался один лишь пупок. И мужчины были такими же, не считая центральной аномалии. У мужчин были все те же самые точные копии, но был еще и этот центральный знак вопроса. Вопросительный знак, который порой становился знаком восклицательным, а после опять превращался в вопросительный знак.

Что заставило его вспомнить. Существовал хороший повод для получасового интенсивного инцеста — возможно, от этого Лили будет только крепче спать. С другой стороны, эта возня с отрыванием ее от коллектива могла повлечь за собой опасность — неделикатное отношение, а этого он не хотел. Поэтому он решил: а, шло бы оно все, пойду порукоблудствую, и все. И лаконично удалился.

В шесть часов он вылез из горячей ванны, отжался десять раз и вступил под холодный душ. Побрился, почистил зубы и язык. Подстриг и подпилил ногти, верхние и нижние. Сохраняя строгое выражение лица, высушил феном и — рукой внушительно твердой — подвил щипцами волосы на лобке. Надел джинсы, все еще теплые от сушилки, и свежую белую рубашку. Он был готов.

* * *

«И вот уж вечер наступил, невиданный доселе»… К шести сорока пяти Кит уже был в салоне, где, нагнувшись над столиком с напитками, аккуратно всыпал заранее измельченный азиум в Лилино prosecco… Он, разумеется, прочел себе лекцию о том, чтобы не пялиться, даже не взглядывать в сторону Шехерезады до времени более позднего, поэтому избегал ее лица (со странным чувством, что лицо какое-то не такое — в нем появился некий эфемерный изъян) и лишь обшаривал глазами внешний слепок, фигуру, оформление: черные бархатные шлепанцы, белое платье (до середины бедра) со свободным матерчатым поясом, разумеется, никакого лифчика, а на уровне таза ему видны были очертания того, что почти наверняка окажется ее наипрохладнейшим… Но теперь все было по-другому. То был подарок ко дню рождения (незаслуженный, в чем состоял фарс ситуации), который он скоро развернет, и эта одежда представляла собой всего лишь упаковку — вся она будет снята. Да, на него накатило это пресмыкающееся состояние. Будущее возможно было только одно.

И он его принял. Сегодня ночью, сказал он себе, я облегчу, я успокою, уйму Шехерезадино отчаяние — я подарю Шехерезаде надежду! Я — Бог дождя, и так тому и быть.

В семь двадцать, беззвучно приблизившись, в дверь вразвалку вошел человек с вещмешком на спине.

У Кита тут же случился разрыв сердца. Но это был всего лишь Уиттэкер с тяжелым мешком почты.

— Я здесь, — объявил он, — и несу с собой весь мир.

* * *

Они успели перебраться в столовую, и часы Кита уже показывали семь тридцать. Это было удивительно. По сути говоря, теперь со временем что-то было не так в совершенно новом смысле. Он еще раз кинул взгляд на запястье. Было без двадцати восемь. Заостренная секундная стрелка сновала по циферблату, словно убегающее насекомое; минутная стрелка — и та, казалось, решительно продвигалась вперед; да-да, и сама часовая стрелка ощутимо тянулась на север, двигаясь по направлению к ночи.

— Я как Атлас, — сказал Уиттэкер: рыжий шарф, роговая оправа. — Ну, или, может, соглашусь на Фрэнки Авалона. Весь мир у меня в руках.

Мир. Вот она, почтовая сумка, сплетенная руками заключенных мешковина почтовой сумки. А в ней — все «Лайфы» и «Таймсы», «Спектейторы», «Лисенеры», «Энкаунтеры»…

Кит пожирал его глазами, этот мир. Мир — это здорово, мир — это нечто прекрасное и большое, но что он делает тут, в замке в Кампаньи, с Китом и Шехерезадой? Вдобавок ко всему Лили протягивала ему толстый коричневый пакет со словами:

— Это тебе.

А пока он занимался хлопотами местного значения (скрепки, картонная заклепка), все они принялись читать об этой штуке — о планете Земля… Оглядываясь назад, можно сказать, что для всех, не считая Шарля де Голля, Джипси Роузи Ли, Джимми Хендрикса, Пауля Целана, Дженис Джоплин, Э.-М. Форстера, Веры Бриттен и Бертрана Расселла, 1970-й был годом относительно спокойным — не считая жителей Кампучии, Перу, Родезии, Биафры, Уганды…

— М-м, — произнесла Глория, сидевшая склонив свою утыканную колючками корону над «Геральд трибюн». — Утвердили закон о равной оплате труда. Но вот это еще долго не вступит в действие. Женская зарплата.

Уиттэкер сообщил:

— Никсон говорит, с окружающей средой вопрос стоит так: сегодня или никогда. Америка должна — цитирую — «заплатить долг прошлому: вернуть чистоту своей атмосфере, своим водам». А сам берет и выбрасывает шестьдесят тонн нервно-паралитического газа у побережья Флориды.

— И этот жалкий беспомощный великан раздувает войну, — тихо сказала Шехерезада. — Зачем?

— А Организация освобождения Палестины заявляет, что это они убили семерых евреев в доме престарелых в Мюнхене.

— Ну вот. Рекламу сигарет запретили, — сказала Лили. — Что ты на это скажешь?

Она имела в виду Кита, который, естественно, курил. Но не разговаривал. Пока он не произнес ни единого слова, ни слога, ни фонемы. Он был, как никогда, уверен в святости своего обета молчания. Однако теперь ему надо было разобраться с кое-какими делами, и он сказал с пересохшим скрежетом в голосе, от которого все головы повернулись к нему:

— Сроки у них какие-то неудобные. — И объяснил.

Несмотря на то что он только перешел на третий курс университета, Кит написал в начале лета в «Литературное приложение» (в манере, как могло показаться некоторым, довольно непривлекательной) и попросил, чтобы ему дали книгу на рецензию — пробную. Как следствие, теперь перед ним лежала гора серой бумажной пыли и монография размером с буханку хлеба, озаглавленная «Антиномианизм у Д.-Г. Лоуренса», автор — Марвин М. Медоубрук (издательство Род-Айлендского университета). Указанный объем составлял тысячу слов, а до крайнего срока оставалось четыре дня. Лили предложила:

— Позвони им и скажи, что это невозможно.

— Я так не могу. Надо попробовать. Надо хотя бы попробовать.

— Еще студент, — сказала Глория, — а уже за клиентами бегаешь. Вот это амбиции!

— Да ведь нам всем такими положено быть. — С этими словами Шехерезада поднялась, а затем вошла в длинный коридор.

Кит поднял глаза. Шехерезада вошла в длинный коридор, охваченный закатным пламенем. Само небо вступило с ним в сговор, и он увидел последние следы света, крестообразного, прожигающего мысок там, где соединялись ее бедра и зад. И было заметно, даже сзади, с какой силой выпирают наружу ее сиськи. Лили сказала:

— А ты знаешь, что это такое, этот, как его, антиномианизм?

— Что? Нет… Но узнаю, когда… когда прочту восемьсот страниц на эту тему.

Ноздри Лили призывно раздулись, ее сжатый подбородок вздрогнул. Она произнесла, словно медленно двигаясь по списку:

— Ты прочел все про Италию. И стихи. Что ты еще прочел?

— У Лоуренса? Дай подумать… Я прочел треть «Сыновей и любовников». И тот кусок в «Леди Чаттерли», где сказано «пизда».

— Так-так, — сказала Глория.

— Давай, Глория, скажи еще раз «так-так». Похоже на тиканье часов. Заметь, я не ругаюсь. Это просто цитата из прогрессивного автора.

— Перестань, — простонала Лили. — Хватит юлить.

— Погодите, — осторожно промолвил он; в этот момент вернулась Шехерезада. — Уиттэкер во вторник едет в Лондон. Да, Уиттэкер? Тебе не трудно будет бросить конверт в почтовый ящик? — Чтобы произнести следующее предложение, он обернулся к Лили: — Завтра прочту скоростным методом, а в понедельник напишу текст. Извините, ребята, но это означает, что я не смогу поехать на развалины — только и всего.

— В день твоего рождения, — сказала Лили. — В твое двадцатиоднолетие.

— Извини, Лили. Извините, ребята.

Кит перегруппировался. Все казалось спокойным и ясным. Было уже восемь двадцать. Уиттэкер уже пустился в обратный путь по холму, в студию к Амину. Включили еще лампы. Один за другим они вышли в кухню, наполнили тарелки и вернулись. Весь мир был перед ними, и они ели, как студенты в столовой для младшекурсников, но это было нормально, это был социальный реализм, это было дело кухонное. «Лайфы», «Таймсы». «Хороший салат», — произнес чей-то голос. «Перец не передашь?» — произнес другой…

Внезапно, совсем внезапно выяснилось, что они перешли к фруктам — было без десяти десять. Голова Лили опустилась еще на дюйм, а рот ее складывался в трагическую маску. Глория поднялась на ноги и начала собирать тарелки и журналы. Кит с некоторой беззаботностью отложил «Антиномианизм у Д.-Г. Лоуренса» (с виду не так уж сложно, довольно много о том, как Фрида со всеми ебется) и сказал:

— Я тут как раз думал о сексе в другой жизни.

Что его заставило нарушить правило второе? Первое он уже нарушил (ничего не делать); теперь он нарушает второе (и ничего не говорить). Что его заставило? Отчасти сила. Каждое мгновение с восточной стороны сияло ею, силой класса и силой красоты, с бесконечно малой добавкой (не будем о ней забывать) силы торжественного открытия призвания, силы выражения своих мыслей собственноручно выбранными словами (и одновременно упорядочивания ближайших карьерных перспектив Марвина М. Медоубрука). Но поделать с этим он все равно ничего не мог. Потому что каждый его вдох сделался чистым гелием, много, много легче воздуха. Все кончено, и это — высшая точка моей юности, подумал он, продолжая:

— С переселением душ — тут, наверное, все зависит от того, кем родишься снова: тигром или гиеной, а в Израиле они же вообще с места не сдвинутся до Судного дня, а в раю, который у Амина с Руаа, там у них девочки, а мальчиков нет, плюс неплохое prosecco, Лили, так Уиттэкер говорил, а что касается нас, тут не все потеряно, ведь Гавриил сказал Адаму, что даже на небесах ангелы занимаются взаимным проникновением, и потом…

Он замолчал, затих, издавая себе под нос негромкое ржание, и обвел собравшихся взглядом исподлобья. Никто не слушал. Никто не заметил. Кит хладнокровно взял «Энкаунтер» и открыл его и нахмурился в его адрес.

— Оставлю вас, — медленно произнесла Лили, — наедине с вашими картами. Ой, глядите. Не может быть… «Let It Be».

— Да, жалко, правда? Последний диск «Битлов», — сказала Шехерезада. — «Let It Be».

Глория, приложив сбоку к подбородку раскрытую ладонь, говорила:

— Новая английская библия. Нет, это плохая идея… Так-так, а времени уже много. Ну что ж. Йоркиль добрался до Монако. А Бьютимэн надо как следует выспаться. Пойдем, Лили, удалимся рука об руку… Притворимся, как будто мы с тобой такие разговорчивые, современные. Нет, это точно ошибка. Новая английская библия.

— Согласен, Глория, — сказал Кит. — Библии, библии. Я вот читаю про библии.

— Да? И что?

— Вот послушай. На самом деле, довольно смешно. Послушай. Какой-то любитель соваться в чужие дела, придурок и вообще странный тип по имени преподобный Джон Джонсон, попался при попытке вывезти пять тысяч контрабандных Библий в Россию через Чехословакию. А до того он уже вывез четверть миллиона в Болгарию и на Украину. Зачем? Короче, этот идиот несчастный находится в московской тюрьме. В самой худшей московской тюрьме.

Кит почувствовал, как Лилина туфля, копошась, тычет его в голень. Он поднял глаза. А Глория начала с теплотой в голосе:

— О, это прелесть — нет, это просто прелесть. Нахальный юнец вроде тебя несет такое о посвященном в сан миссионере. Ты меня очень обяжешь, если будешь следить за своим языком, когда говоришь б подобных вещах. Рисковать тюрьмой ради своих убеждений. Прошу прощения, но я католичка. И моя страна — это моя вера. Да, это правда, я верю в Бога — так уж сложилось. И я считаю, что этот человек обладает невероятной смелостью.

— Скажи мне, Глория, — попросил Кит, — а в Деда Мороза ты случайно не веришь? Нет? Ну конечно. Ты это переросла. Конечно, переросла. Знаешь, а жаль, что про Деда Мороза в твоей священной книге ничего не говорится. А то бы ты, глядишь, и Священное Писание переросла. Да, жалко все же — они что, не могли по крайней мере предвозвестить Деда Мороза в Новом Завете? — Он продолжал тонким голосом: — Ну, знаешь: и будет приходить человек, каждое Рождество Христово, и одет он будет в красный костюм с белой оторочкой, и будет он ехать по воздуху на санях, запряженных летающими оленями… Может, это помогло бы всем вам, идиотам несчастным, увидеть вещи в их истинном…

Лили снова пнула его. Движением головы она направила его взгляд — на этот раз не на Глорию, а на бесцветное лицо Шехерезады. Та изменилась, стала другой. Знаете, на кого она была похожа? Она была похожа на фотографию девушки, которая отличилась в игре на клавесине, или накрутила пять тысяч миль, работая в «Обедах на колесах», или спасла кошку, залезшую на огромный дуб позади ратуши.

* * *

Когда около двенадцати, проведя два часа за пасьянсом в оружейной комнате, Кит пришел в темную башню, неровный свет, покачиваясь, пробирался вниз, а на крутых ступенях его встретила леди с фонарем.

— А я тебя искать собралась, — сказала Лили.

— Зачем?

— Не знаю. Какое-то странное чувство было.

Она повернулась и стала подниматься. Он пошел следом.

— Ты рано. — Она наблюдала за ним через плечо. — Да еще пьяный.

— М-м. Ну да. — Начиная примерно с одиннадцати двадцати Кит выпил три больших стакана чего-то под названием «Парфэ амур» — розового, липкого и оскорбительно сладкого. За этим последовала большая часть бутылки бенедиктина. Он вошел в комнату следом за Лили со словами:

— Да. Ну да. По моим меркам.

— Полегчало тебе небось, — сказала Лили, забираясь в постель.

— Полегчало? Полегчало? С чего бы это мне полегчало?

— Что не вышвырнули за порог. После такого выступления. Дело не просто в том, что ты говорил, а в том, как ты говорил. По-садистски. Повезло тебе.

— О да, повезло, это точно. Откуда мне, черт возьми, было знать, что она религиозная?

— Ты про Шехерезаду?

— Да, я про Шехерезаду. — Он расстегивал рубашку, ремень. Свалившись, он сказал: — По виду и не скажешь, что она религиозная.

— Про тебя тоже… Это же Тимми, идиот ты эдакий.

— Тимми? Тимми что, такой религиозный?

— Религиозный? Он верующий-маньяк. Ты вообще когда-нибудь слушаешь? Ввозить контрабандные Библии — это как раз именно то, чем Тимми все время занимается. За этим он и в Иерусалим ездил. Они туда ездят евреев обращать.

Он выключил свет и опустился на кровать.

— И Бухжопу ты тоже обидел.

— Ой, да шла бы она на хуй.

Последовало короткое молчание. Потом она сказала:

— Ты разницу заметил? Глория вся так и поднялась на защиту. А Шехерезада-то. У нее глаза были ледяные.

— Жалкий цирк, — ответил он.

— Знаешь, мне кажется, с Шехерезадой что-то не в порядке. Тебе не кажется? Видел, какая она бледная была?

— Бледная?

— Ты что, хочешь сказать, что не заметил? Глория сказала, у нее вид — прямо доброе привидение Каспер. Как ты мог не заметить?

— Не заметил, и все, — сказал он. — Нет, с виду она не религиозная. Сиськи у нее с виду не религиозные. И вообще, ты чего не спишь?

Последовало долгое молчание. Потом ее торс, жесткий и пугающий, разом поднялся, и Кит обнаружил, что сжимает веки в свете электрической лампы.

— Я чего не сплю? Я чего не сплю? — повторила она. — Ты хочешь сказать, после того, как меня накачали наркотиками?

Меня здесь нет, подумал он. Меня здесь нет, и кроме того, это вообще не я.

— Господи. Это все равно что стакан бария выпить. Я решила, что у меня, наверное, овуляция. Сообразила, в чем дело, только когда вернулась сюда и у меня началась отрыжка.

Отрыжка? Видишь ли, Лили, я, честно говоря, довольно сильно разочарован тем, как все сложилось сегодня вечером. Да-да, разочарован. У меня были другие идеи — другие планы и надежды.

— От азиума бывает вонючая отрыжка, — продолжала она.

Вонючая отрыжка? У тебя, Лили, случайно нет такого ощущения, будто кое-что слегка не оправдало ожиданий? Согласен, это если взглянуть с моей точки зрения. Позволь мне объяснить. В этот момент я должен быть в позиции «морской узел» с твоей подругой Шехерезадой, в спальне за апартаментами; где-то в этот момент я должен отирать рот о шелковистое бедро, прежде чем приняться за вторую пинту ее телесных выделений. А вместо этого? Вместо этого я оказался в мире придирок — бьющих в цель придирок, овуляции, вонючих отрыжек.

— Погоди. — Его глаза постепенно раскрылись. — Я перепутал бокалы — вот и все. Твой предназначался для меня.

— Тебе-то зачем транквилизаторы понадобились? Дилькаш? Нет, — сказала она. — Врешь ты все. У тебя было назначено какое-то сексуальное свидание с Шехерезадой — что, разве нет? А ты обосрал Бога и все прощелкал.

Так продолжалось до половины четвертого. Версию Кита, по сути, нельзя было опровергнуть (так он, по крайней мере, считал тогда), и он решил от нее не отступать. Так продолжалось до половины четвертого. Потом Лили погасила свет и оставила его предаваться своим мыслям.

* * *

Проснувшись однажды утром после беспокойного сна, Кит Ниринг обнаружил, что он у себя в постели превратился в страшное насекомое. Его комната, настоящая, разве что слишком маленькая, но обычная комната, мирно покоилась в своих четырех хорошо знакомых стенах; глаза же у него были человеческие. Дело, однако ж, обстояло именно так — он стал огромным насекомым с человеческими глазами.

 

4. Torquere — «перекореживать»

«Давай скорее, кончай начинать». Воздух вокруг него подрагивал и вибрировал — каждой волны по объему хватило бы, чтобы заполнить телефонную будку, — воздух вокруг него звенел и гудел, но ему надо было войти в кухню. В кухню ему надо было войти, потому что ему надо было выпить кофе. А кофе ему надо было выпить, чтобы подпитаться никотином, по которому рыдал его зловонный рот…

При его приближении три девушки не стали ни кричать в голос, ни забираться с ногами на стулья, ни пробиваться, как младшая мисс Замза, к широкому окну, чтобы глотнуть полной грудью пригодного для дыхания воздуха. Оставшись сидеть на своих местах, они уставились на него. «Кончай скорее». Лили смотрела на него с какой-то бесконечной усталостью, Глория — с презрением, что предназначается раздавленному врагу, а от пустого взгляда Шехерезады Кит почувствовал себя невидимым — морально невидимым, как, говорят, индусам высших каст невидимы нищета и убожество. «Давай кончай».

Потея и ругаясь, дрожа, плача и куря, он сидел на западной террасе, на двухместном диванчике, в компании профессора Медоубрука и «Антиномианизма», Ноттингема и Сардинии с Гвадалахарой, Д.-Г. Лоуренса с Фридой фон Рихтхофен. Если ужасная теория правильна и внешность зависит от того, насколько ты счастлив, то у Кита в действительности имелись шесть беспомощных ножек, беззубые слюнявые челюсти, выпуклый коричневый живот, металлический панцирь, а на спине виднелось зашвырнутое туда яблоко, гниющее и источающее вонь. Приближалась гроза — слишком поздно. Не небо — сам воздух был гангренозной системой. Сам воздух вот-вот должно было стошнить. А с дерева доносились голоса желтых птиц — они готовы были описаться от смеха.

В общем, жалость к себе присутствовала — охваченный ею, он, тем утром в зеркале, напоминал зародыш, лицо — зародыш похмельной жалости к себе. Что же касается того, другого дела, связанного с Лили, он носом чуял обтекавшие его сточные воды неблагодарности. И свою побочность он тоже чувствовал. «Побочный! В чем позор?» — шептал он раз за разом. «Зачем же // Клеймят позором? — Грязь! Позор! Побочный!». Здесь, в Италии, Кит походил на Сало в 1944 году — республика распада и поражения, импотенции и пустоты…

Но мужчины изворотливы. Они сами не знают, насколько они изворотливы. Изворотливы даже в глубине своего изворотливого «я». Жизнь констатировала его смерть, но где-то внутри, возможно, в паху, пульсировала надежда. Он чувствовал ясность, какая сопутствует концу света.

Кит разработал стратегию в отношении Лили. В заднем кармане его джинсов в данный момент находилось письмо Николаса об их сестре, Вайолет, — так и не прочитанное. Тактическое благоразумие требовало, чтобы он ознакомился с его содержанием; раз или два он раскрывал конверт и рассматривал его. Но решимость его не могла противостоять садистскому запрету его нутра, его желудка, и он лишь как мог набирался храбрости, глядя на твердые завитки братнина почерка.

Итак, Кит разработал стратегию в отношении Лили. Еще он разработал стратегию в отношении Шехерезады.

Она послышалась вновь, издалека, очищающая, как принято считать, молва грома.

* * *

Около полудня он поднял голову и увидел, что через двери в сад на него неотрывно глядит Лили. На лице ее читалась квинтэссенция того судебно-аналитического выражения, на которое он вдосталь насмотрелся прошлой ночью. По резкости ее движений, когда она открывала стеклянные двери, Кит понял, что она явилась к нему, вооружившись фактами, серьезно подкрепленными исследовательской работой. Он почувствовал объяснимый испуг; однако каким-то образом ему удалось прижать ее к себе, эту воздушную ясность конца света.

— Вид… у тебя… ужасный, — сказала она. — Значит, так. Не хватает двух. Я пересчитала свои таблетки — там не хватает двух. Это еще почему?

Он промолчал.

— Молчишь. Две. Ты одну на себе попробовал, да? И решил, что она безвкусная. Выкуриваешь по блоку французских сигарет в день, поэтому и решил, что она безвкусная. Ты попробовал ее на себе. А потом накачал меня, чтобы переспать с Шехерезадой.

Кит закурил «Диск бле». В солнечном сплетении у него был тугой шар, надутый газом — газом веселящим и газом слезоточивым; газ этот был сладковатым и бесцветным, от него Киту хотелось рыдать и хихикать. Ибо даже от него не укрылись тихий артистизм, приглушенное равновесие его судьбы: вот он, сидит, разбирается с последствиями плана переспать с Шехерезадой — не переспав с Шехерезадой. И потом (подумал он в изнеможении), есть ли оно, хоть какое-то, нет ли его никакого, не известного никому нечта: есть ли на свете какое-либо вознаграждение, какая-либо моральная компенсация за то, что он не переспал с Шехерезадой?

— Лили, я перепутал бокалы. Вот и все.

— Перепутал? Как ты мог их перепутать? Они были разные… Я спросила у Глории, она говорит, ты перед ужином пил пиво.

Он не ждал этого удара с нетерпением, однако он его предвидел — этот удар в самый пах своей защиты. Глория была права. Пиво, причем в массивном стакане, а не в бокале на тонкой ножке из закаленного стекла.

— Это позже было, — сказал он. — Сначала я выпил prosecco. Как и предыдущим вечером.

— Мне вроде бы помнится, ты сразу пошел и взял себе пива.

— Вроде бы помнится, Лили? Откуда тебе помнить? Тебя же накачали наркотиками. Извини, но тут ничего не попишешь.

— Да, накачали. Ради вашего с Шехерезадой свидания.

Кит выдохнул и подумал о мужском гневе: мужской гнев в качестве тактики. В голове у него уже была готова первая фраза. «Лили, да как ты смеешь» — и так далее… Неопытный, но наблюдательный Николас как-то дал ему совет: гнев так или иначе стоит попробовать; когда положение твое действительно тяжелое, мужской гнев так или иначе стоит попробовать — потому что некоторые женщины так или иначе инстинктивно боятся его, даже лучшие и смелейшие из них. Даже самые опытные террористы, сказал Николас, все равно не способны устоять против мужского гнева — потому что он напоминает им об их отцах. Кит в нынешнем своем состоянии: согбенная фигура на диванчике, под тундрой Лилиного взгляда — нет, Кит не собирался прибегать к мужскому гневу. Он был не способен к гневу — гневу, во власти которого лишь оттягивать события.

Лили сказала:

— Не свидание. Не ебля. Она не такая. Нету в ней этого… Нет. Ты подумал, что она с тобой заигрывает, и собирался что-то предпринять. Вот почему ты плескался в ванной полтора часа.

Кит пошевелился. Согласно Николасу, это, разумеется, было аксиомой — тебе следовало ухватиться за него, за тот момент, когда ведьминский радар впервые дал сбой в показаниях. Он сказал (чихнув, как невежа, отчего ладонь его втайне покрылась соплями):

— Да ладно тебе, Лили. Ты же так гордишься своей рациональностью. Подумай. Я провел — сколько? — двадцать вечеров наедине с Шехерезадой. Если бы я был вроде… Если бы я был из этих, я бы уже давно что-нибудь предпринял. Господи. Она мне нравится, она милая девушка, но это не мой тип. Мой тип, Лили, — это ты. Ты.

Она поизучала его.

— А таблетки? — Она еще поизучала его. — М-м. Твой рассказ звучал бы убедительнее, не будь у тебя такой суицидальный вид.

Тут Кит решил пойти на риск дважды — в обоих случаях это было необходимо (изучала ли она вчера ночью «Джейн Эйр»? как часто пересчитывала таблетки?). Он сказал — он продекламировал:

— Значит, ты заметила. Так слушай. Первую таблетку я принял после того, как прочел первое письмо от Николаса. Вторую таблетку я принял — вернее, попытался, — чтобы подготовиться к прочтению второго. О'кей?

— Ты на него даже не взглянул. Оно по-прежнему в «Джейн Эйр».

— Нет. — Он сунул руку в задний карман. — Оно было у меня при себе вчера вечером. Я прочел его вчера вечером. Потому-то и напился. У меня нет слов, Лили. Вайолет. Это правда не на шутку страшно, очень. Помоги мне. Мне нужна твоя помощь, Лили, чтобы все это обдумать. Помоги мне.

Она согласилась дать себя довести за руку до дивана-качалки, где он расправил письмо у нее на коленях.

Кит, дорогой мой малыш!

Что толку эту рухлядь ворошить! От боли сердце замереть готово // И разум на пороге забытья. Не беда, что голова не так лежит, лежала бы душа правильно [79] .

— Йейтс, Китс, — пробормотал он. — И сэр Уолтер Рэйли. — Теперь Кит очутился в забавном положении — он надеялся, что новости о сестре будут правда не на шутку страшны, очень. — Это были последние слова Рэйли, — продолжал он. — В тот момент он клал голову на плаху.

Они начали. И Вайолет, не самая надежная из молодых женщин, не подвела своего брата.

* * *

Немного позже Лили появилась опять с чашкой кофе, предназначенной для него, и он поблагодарил ее и молча пил, пока она стояла, глядя в окно, со сцепленными руками и обновленным блеском в глазах.

— Ну ладно. Глория говорит, она не уверена насчет пива. Совсем не уверена. Так что я, наверное… Так, а это что еще такое? Нет, ты погляди, ну и видик.

Шехерезада с Глорией, одетые в угольно-серые костюмы с осиными талиями, рука об руку шли по террасе, направляясь к ступенькам, что вели к тропинке и в деревню.

— Церковь.

— Жалкое зрелище, правда? — сказал Кит. — Совершенно жалкое, черт побери. Глория ведь католичка, так? Шехерезада — нет. Какой веры Шехерезада?

Лили объяснила ему, что Тимми, по крайней мере, принадлежит к пятидесятникам, — надо признать, Кит по-прежнему считал, что эта информация ему необходима.

— Ну вот, — снова начал он. — Санта-Мария. Католическая. Не до жиру, черт побери. А?

— Что ты так заводишься по этому поводу? Слышал бы ты себя прошлой ночью. Как ты стонал и завывал во сне.

— Это все лицемерие.

— Визжал, как свинья, которой операцию делают.

— Лили, дело в принципе. Они верят в Деда Мороза. Почему? Потому что подарок, который он несет, — вечная жизнь.

— Что такое антиномианизм?

— Это когда делаешь все, что хочешь, в любое время дня и ночи, и шли бы они все. «К словам „нужно“ и „должно“ я никакого отношения не имею». — Почувствовав, что его тело расслабилось, Кит продолжал: — Это, Лили, означает «против закона». Странно, что ты этого не знала. Фрида такая же была. Немка, понимаешь. Нудизм и йогурты. Поклонение Эросу. Ницше. Отто Гросс. «Ничего не подавлять!»

— Ты есть не хочешь? — спросила Лили. — Просто мне показалось. Ты похудел. Всю неделю не ешь ничего.

— Ага, давай. Пока они там стоят на коленях, дуры набитые. Господи. На коленях. Не знаешь, смеяться или плакать.

Оставшись на секунду один, он подошел к стене и взглянул поверх нее. Там виднелись две затянутые, пышногрудые фигурки, передвигающиеся по булыжникам. Под ногами у них путались дети, однако ни у Глории в арьергарде, ни у Шехерезады впереди никакие молодые люди не образовывали вьющихся колец.

* * *

В библиотеке он отложил профессора Медоубрука и склонился над полуграмотной книжкой в мягкой обложке, озаглавленной «Религии мира», которая в конце концов отослала его к Книге Иоанна. Затем он расчехлил «Оливетти» и напечатал на ней записку:

Дорогая Шехерезада! Я хочу тебе кое-что сказать. Буду читать в оружейной после ужина. Всего несколько слов.

К.

Закончив, он выполз в салон и двинулся в те края, где был разжалован — словно незваный гость, словно некий раболепный, ничтожный призрак, место которому, возможно, в развалившемся коттедже, но не в крепости на склоне горы в Италии… Казалось, приговор, вынесенный ему, — вечное отлучение, поэтому призывом из внешней тьмы прозвучали слова Глории, когда та завернула в коридор и покровительственным тоном произнесла:

— О, Кит.

— Да, Глория.

— Сегодня вечером есть выбор — мясо или рыба. Рыбу я уже пробовала, и мне показалось, она немножко подтухла. Закажи мясо.

— Благодарю, Глория. Как предусмотрительно с твоей стороны. Я так и сделаю.

— Давай, — сказала она.

Этим все и ограничилось. Чуть-чуть осмелев, Кит вручил Шехерезаде свою сложенную записку, когда они разминулись в приемной, и она приняла ее, не встречаясь с ним взглядом.

Все четверо заняли свои места в кухне: одна католичка, одна протестантка, одна атеистка и один агностик. Да, Кит, в отличие от Лили, был агностиком: он прекрасно знал, что умрет и что рай с адом — вульгарные пощечины человеческому достоинству, но знал он и то, что понимание людьми вселенной оставляет желать лучшего. По его мнению, такой результат был бы интересен главным образом своей банальностью, однако могло бы оказаться, что Бог — правда. Заявлять обратное, как говорил он Лили, когда они спорили об этом, — заумь, самонадеянность «и нерациональность, Лили. Я колеблюсь на грани» — на грани безбожия, Лили. Но делать это приходится. Колебаться. Сейчас, сидя за столом, он сказал ей:

— Мне не надо. — И прикрыл рукой свой бокал.

Они принялись за салат, и Глория обратилась к Шехерезаде:

— Когда будем меняться комнатами? Не сегодня. Я слишком… слаба. По-моему, у меня то, что было у тебя вчера вечером. Подташнивает.

— Это быстро проходит. Сейчас я хорошо себя чувствую. Во вторник утром. Эудженио поможет.

— Йоркиль во Флоренции. Бедная ты, бедная. Ох, как жаль, что нет Тимми.

Китова стратегия в отношении Шехерезады была, таким образом, бесчестной лишь на девяносто девять процентов — в ней имелась мертвая зона размером с пылинку. Он собирался сказать ей, что в нем произошла перемена — он передумал, сердцем и умом. «Да, Шехерезада, это так. Не знаешь ли ты какого-нибудь викария…» Нет, викарий не годится. Светило разума?«…Какого-нибудь духовного наставника, к кому я мог бы обратиться за советом, когда мы все вернемся в Лондон?» Кит понимал, что шансов на успех не намного больше, чем на космическое явление всесильного существа прямо сегодня вечером. Но попытаться следовало. Пока же он искал утешения в разговорах на темы о гармонии, как их вовек не заглушить, эти пробивающиеся нежные побеги надежды, — и тому подобное.

— М-м-м, — произнесла Лили, попробовав свою камбалу.

— М-м-м, — произнесла Шехерезада, попробовав свою.

— Я уверена, что рыба абсолютно свежая, — сказала Глория. — Но мы с Китом вполне готовы удовольствоваться бараниной. Так, Уиттэкер сказал — в полвосьмого. Думаю, надо пораньше лечь. Чтобы нам всем встать свеженькими и бодренькими, — добавила она в заключение, — перед встречей с развалинами.

* * *

С «Антиномианизмом у Д.-Г. Лоуренса» было покончено, он был отброшен в сторону к без четверти двенадцать.

Шехерезада, между прочим, сунула голову в дверь оружейной по пути наверх, а Кит, между прочим, из положения сидя сумел объявить, что неожиданно готов обсуждать вопросы существования Бога и, в частности, достоинства пятидесятнических убеждений (включая упор, который делается в этой вере на пророчество, чудеса и экзорцизм).

— Я довольно хорошо знаю Библию, — сказал он, — и меня всегда очень трогал этот стих у Иоанна. Потом, на этом ведь зиждется идея рождения заново. Помнишь: «Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа». Это, я считаю, не может оставить человека равнодушным.

Он продолжал в том же духе пару минут. Шехерезада ровно хмурилась, глядя на него. Словно его слова были не то чтобы заведомо неправдоподобными, но попросту бестолковыми и неуместными. И скучными — не забывайте, скучными. Киту никак не удавалось ее истолковать: одна видимая рука на одном видимом бедре, смены позы. Ее безразличие. Было в этом что-то… что-то прямо-таки нехристианское. Он сказал:

— Я был совершенно не прав, когда вот так пренебрежительно высказывался. Это было с моей стороны недалекостью. Мне бы хотелось обдумать все это гораздо основательнее.

— Что ж, — ответила она, послушно пожав плечами, — раз уж ты спрашиваешь, в церкви Святого Дэвида в полях есть один человек по имени Джеффри Уэйнрайт. Я ему черкну пару слов насчет тебя. Если хочешь.

— Хорошо. Прекрасно.

Хорошо. Прекрасно. А теперь, Шехерезада, когда со всем этим религиозным дерьмом покончено, что ты скажешь насчет партии в карты и бокала шампанского? По крайней мере, тут все было ясно. По сути, это впервые в жизни бросилось ему в глаза с такой силой: религия — антихрист эроса. Нет, эти две темы — гоночный демон и Бог, Бог и гоночный демон — друг с другом не сочетались. Так он, во всяком случае, решил тогда.

— Тимми в Джеффри Уэйнрайта верит безоговорочно, — добавила Шехерезада. — Спокойной ночи.

— Спокойной ночи. Не рассказывай Лили, — сказал он, когда она закрывала перед ним дверь. — Она это не одобрит.

И вот, чтобы придать законченность достигнутому за эти выходные, всем своим моральным и интеллектуальным прорывам и победам, он сунул руку в задний карман и перечел письмо снова, на сей раз без Лилиного дыхания на шее.

Что толку эту рухлядь ворошить! От боли сердце замереть готово // И разум на пороге забытья. Не беда, что голова не так лежит, лежала бы душа правильно.

День на работе выдался скучный (август), и я решил оживить вечер фильмом с элементами насилия. Я был не прочь посмотреть «Человек по имени лошадь» — два часа мучений за счет Ричарда Харриса. Мне захотелось пропустить стаканчик-другой чего-нибудь покрепче, чтобы создать настроение, и я заглянул в. «Голову сарацина» у Кембридж-серкус — местечко, по описанию Вайолет, «хорошее». Почему, думал я, Вайолет считает его хорошим — разве что потому, что тут подают алкоголь? Что вообще за отношения у Вайолет с алкоголем — у Англии с алкоголем?

Это оказался далеко не самый плохой из пабов, ковры не намного сырее, чем коврики в ванной, пепельницы-миски еще не переполнены, посетители не замышляют твое убийство вслух. Тут следует заметить, что на той неделе я два дня подряд занимался вечерними новостями (Вьетнам). Когда заказывал, я почувствовал дрожжевой ветерок у себя на щеке и похлопывание по плечу и, еще прежде чем повернуться, почувствовал приближение насилия (насилия за мой счет). Странное это было ощущение. Тип, категория съезжает — приближается нечто в корне неизвестное (мне кажется, это хорошо схвачено в «Оги Марче», когда он наблюдает, как его брат избивает пистолетом пьяного: «Когда лопнула кожа, сердце мое повернуло вспять, и я подумал: неужели ему кажется — сейчас, когда у парня пошла кровь, — будто он знает, что делает?»). Страшно мне не было. Как тебе известно, страшно мне не бывает. Но ощущение было странное.

Я повернулся и обнаружил, что уперся глазами в большое, ромбовидное, тяжелое снизу лицо, причем со ртом, похожим на люк, а язык без дела разлегся на нижних зубах. Это лицо, несомненно, хотело сделать мне больно. Но физическая сила ему не понадобилась. Он сказал: «У тебя же есть сестренка по имени Вайолет?» Я медленно и подчеркнуто сказал: «А что?» — поскольку знал, что за этим последует.

Тут он обнажил свои верхние зубы и ухмыльнулся, кивнув. А после начал смеяться. Да, он хорошенько надо всем этим посмеялся. Потом этот чертов кретин оглядел меня сверху донизу и отвалил обратно к другим чертовым кретинам, сидевшим возле печки для разогревания пирогов, и они тоже принялись за это. Глазеют, ухмыляются, смеются. Между прочим, статус этого кретина в качестве кретина отнюдь не был не имеющим отношения к делу. Стоит ли подчеркивать, что я не подверг презрению кретина qua [82] кретина. Но когда речь заходит об особо тяжелых сексуальных провинностях твоей сестрицы, только чертов кретин станет тебе об этом рассказывать.

Кит, дорогой мой малыш, предлагаю тебе обдумать кое-какие положения. 1) Представь себе, что за парнем надо быть, чтобы тебе хотелось рассказывать такое брату. 2) Этот парень из тех, кого Вайолет считает хорошими, 3) Он подверг меня прямому насилию (Ну что, старший брат, и что ты теперь будешь делать?), причем из классовых соображений — месть мудаков; таким образом, вполне вероятно, что он подвергает прямому насилию и ее. 4) Ответ их был — двух мнений быть не может — групповым. Иными словами, Вайолет — из тех девушек, что гуляют с целой футбольной командой.

Помнишь, когда мы были маленькими, мы всегда говорили, что убьем всякого, кто к ней хоть пальцем притронется? Мы очень переживали по этому поводу. И так и говорили, снова и снова. Что убьем.

После этого стало казаться, что «Человек по имени лошадь» как-то не потянет. Поэтому я отправился в «Табу» и выжал что мог из «Подземелья, где капает кровь».

Я отчасти затронул эту тему в разговоре с ней, косвенно, а она сказала, причем с некоторым возмущением: «Я фемпераментная молодая девушка!» Почему она разучилась говорить по-человечески? Почему она говорит как человек, который привык сидеть в тюрьме?

Ты — единственный, кому это известно. Поспеши домой.

А потом Кит пересек двор, замерший в ожидании звезд, и вскарабкался по ступенькам в башню.

— Слышал? — произнесла Лили в темноте. — Не громыхание. Санта-Мария. Еще удар, и тебе — двадцать один.

Он не ответил. Поцеловал ее ухо, ее шею. Он не ответил. Ее рука, поласкав его плечи, его грудь, двинулась вниз. Пришло время выказать благодарность Лили. Пришло время быть благодарным Лили. Но Кит более не испытывал благодарности.

— Не могу, — сказал он. — Вайолет.

В его теле, стоящем на пороге двадцать второго года, возник соответствующий рефлекс. Однако Кит не откликнулся. Лили подержала его. Потом отшвырнула в сторону.

— Знаешь что? Член у тебя, — сказала она, — гораздо меньше среднего.

Он тут же решил не воспринимать это слишком серьезно. С другой стороны, он знал: все, что говорит тебе девушка на эту тему, по определению незабываемо.

— Правда? — ответил он. — Как интересно. Гораздо меньше, чем у всех остальных. Это ценная информация.

— Да, гораздо меньше. — С этими словами она перевернулась на другой бок. — Гораздо.

* * *

Там, наверху, в поднебесье, раскатывали огромные массы на титанических колесиках — подвижной состав небес, мобилизованный на гражданскую войну…

Тихая Лилина суматоха; на заре он то и дело ощущал ее; был еще и небольшой ломтик времени (почувствовал он), когда она стояла над ним и смотрела вниз, причем не с любовью. Только что произошла катастрофа (он случайно высыпал двухфунтовый пакет сахара в тончайшие недра старинных часов) — но вычистит это за него кто-нибудь другой, сон вычистит, он предоставил заниматься этим сну…

Наконец Кит услышал, как захлопнулись дверцы машины, затем — медленное, чудовищное рычание резины по гравию. И он приступил к задаче отделения реального от воображаемого, отделения фактов от вымысла. Женские формы и конфигурации, потом — мысли, подобные вопросам в кроссвордах повышенной сложности; они медленно рассеялись, и он задом, многократно разворачиваясь не под тем углом, въехал в начальное предложение. «Д.-Г. Лоуренс, должно быть, испытал существенное облегчение, когда сформулировал…» «Формулировка кредо неприкрашенного эгоцентризма, должно быть, принесла…» Кит вскинулся и сел, поставив ноги на пол. Все было оголено. Он был кастрирован, лишен любви, лишен секса; ему был двадцать один год.

Голый, он толкнул дверь ванной. Она была заперта. Он прислушался к тишине. Потом закрепил вокруг пояса полотенце и позвонил в звоночек. Послышались тикающие шаги.

— А, вот и ты. Доброе утро, — сказала Глория Бьютимэн.

* * *

Зажав между кончиками пальцев, она держала на уровне плеч голубое летнее платье, словно оценивая его длину перед зеркалом.

— Ты не поехала, — сказал он.

— М-м. Притворилась больной. Ненавижу развалины. То есть это же развалины.

— Вот именно. — Он заметил, проявив способность к предвидению: — Ты накрасилась.

— Ну да, пришлось подретушировать. Мне надо было добиться такого лихорадочного вида. Немножко фиолетовых теней — это обычно срабатывает.

— Ты так считаешь?

— М-м. Я даже гнилое яблоко спрятала под кроватью. Чтобы попахивало, как в комнате больного. Сейчас как раз проветриваю… Знаешь, я жутко способная. Никто никогда не догадается.

— Вот как.

— Вот так. Извини, что заставила тебя ждать. Я как раз молилась перед тем, как одеться. Видишь ли, я всегда молюсь голая.

— А почему?

— Чтобы смирения прибавилось. У тебя есть какие-то возражения?

— Нет. Никаких.

— А я думала, может, у тебя есть какие-то возражения.

И он услышал голос, говоривший: «Торопиться не надо. Все идет как надо. Все идет в точности так, как надо».

— Да, я думала, может, у тебя есть какие-то возражения.

— Против того, чтобы молиться или молиться голой?

— И того и другого.

— Что ты говоришь, когда молишься?

— Ну, сначала возношу Ему хвалу. Потом благодарю Его за то, что у меня есть. Потом прошу еще немножко. Но это, наверное, бессмысленно — как ты думаешь?

— Бессмысленно?

— Скажи. Если бы тебя попросили привести только одну причину. Что ты имеешь против нас, тех, кто верует?

«Ни о чем не переживай. Двигайся дальше. Все уже решено».

— Ладно. Дело в нехватке смелости.

— В моем случае это не так.

— Это почему?

— Все просто. Я верую. И знаю, что отправлюсь в ад.

«Молчи и дальше. Продолжай смотреть ей в глаза и молчи дальше».

— Ну вот! — сказала она. — Потом я быстренько приняла душ и как раз начала одеваться.

— И много тебе удалось надеть?

— Туфли, — ответила она.

Оба опустили глаза. Белые высокие каблуки. Он сказал:

— Так. Не очень много.

— Нет. Не очень, совсем немного.

Она наклонила голову и, держа ее под углом, бесстрастно улыбнулась ему. Вежливое покашливание:

— Х-м-м.

Затем она оглядела его с головы до ног в манере, заставившей его на секунду почувствовать, будто он явился починить отвалившуюся плитку или разобраться с сантехникой. Она повернулась и медленно пошла.

«Господи Иисусе. Скажи: „А где же укус пчелы?“ Скажи. А где же укус пчелы?»

— А где же укус пчелы? — сказал он.

Она остановилась и провела рукой по пояснице.

— По правде говоря, Кит, я и его замазала. Раз уж взялась за это дело. Ну, знаешь. Маскирующий крем.

Он подумал: я в очень странном месте — я в будущем. А самое странное вот что: я точно знаю, что мне делать… Освещенные внутренним механизмом шторма, все краски в комнате были трагическими, тропическими, болезненно-комическими — даже оттенки белого. Еще одна странная мысль: вульгарность белого цвета. «Сделай шаг вперед».

Сделав шаг вперед, он, по прошествии некоторого времени, сказал:

— Такая бледная. Такая холодная.

Она расставила ноги.

Падая, его полотенце, казалось, произвело страшный шум — словно свалившаяся палатка. Ее платье не издало ни единого звука. Первое, что она сделала, взглянув в зеркало, — обратилась к своим грудям; он никогда прежде не видел такого. Она пылко произнесла:

— Ох, какая же я. Ох, как я себя люблю.

Ни один из них не моргнул глазом, когда гром расколол комнату пополам. Он придвинулся еще ближе.

Она свела ноги вместе.

— Цок-цок, — сказала она.

Пошути о чем-нибудь. Два раза пошути. Не важно, что за шутки, но первая должна быть неприличной.

— Ты вытереться забыла.

Ее позвоночник затрепетал и выгнулся.

— Похоже, тебя отвлекли более высокие материи.

— Смотри, — обратилась она к фигурам в зеркале. — Я — парень. У меня тоже есть петушок.

«Скажи: „Ты сама — петушок“. Скажи. Ты сама — петушок».

— Ты сама — петушок, — сказал он.

— …И как ты только догадался? Я сама — петушок. А мы очень редкие существа — девушки-петушки. Отойди-ка на минутку.

Она нагнулась, расставив ноги, ее кулачок сжал вешалку для полотенец.

— Смотри. Вообще-то след от укуса довольно глубоко. Смотри.

Правой рукой она что-то делала; прежде он видел подобное, но под таким углом — никогда. «Скажи что-нибудь про деньги».

— Я хочу ей что-нибудь подарить. Твоей заднице. Шелка. Меха.

Правой рукой она что-то делала; прежде он никогда и не слышал о подобном.

— Смотри, что происходит, если пользоваться двумя пальцами, — сказал она.

Тут-то и наступил момент головокружения. Я слишком молод для того, чтобы отправиться в будущее, подумал он. Потом головокружение прошло, вернулся гипноз. Она сказала:

— Смотри, что происходит. Не с задницей. С пиздой.

Он тяжело уставился на него — на отдаленное будущее.

— Кое-кто сказал бы, что это немножко похоже на паясничанье — с этого начинать. Но у нас с тобой будет черная месса. Понимаешь — задом наперед. Все наоборот. Стой, не двигайся, а я все сделаю. Понял? И изо всех сил постарайся не кончить.

— Хорошо, — сказала она спустя несколько минут, устроившись коленями на коврике у ванны. — Так. Для меня единственный способ все это растянуть — это немножко потрепаться. Ты не против? Когда занимаешься чем-то другим, в большинстве случаев можешь при этом говорить… Зачастую, как мне кажется, без особого смысла… Но когда… когда… при этом говорить не можешь… Так, а вот этого ты, наверное, никогда прежде не видел… Большой, как эта штука, и очень твердый. Твердый, как вешалка для полотенец. Я могу сделать так, что он полностью исчезнет. А потом снова появится, еще больше. Ой, смотри. Он уже стал еще больше.

Ага, подумал он. Ага, так держать, Глория. Если хочешь, чтобы он был большим, просто скажи, что он большой.

— Полностью исчезнет. Гляди. В зеркало… Еще? Еще? Вот так. Я скоро начну убыстряться. Так, слушай внимательно.

Он слушал внимательно — а она его инструктировала. Об этом он тоже никогда прежде не слышал (впоследствии он охарактеризует это как «зловещий изыск»).

— Ты уверена? — спросил он.

— Конечно уверена. Так. Сейчас я начну убыстряться. Говорить больше не буду. Зато буду довольно сильно шуметь. А после, Кит, мы съедим легкий завтрак и пойдем ко мне в комнату. Договорились? Тогда ты наконец сможешь пощупать мои груди. И поцеловать меня в губы. И подержать меня за руку… Устроим себе праздник на весь день. Или ты лучше занялся бы своей пробной рецензией?

 

Пятый антракт

Они были детьми Золотого века (1948?—1973), в других краях известного как Il Miracolo Economico, La Trente Glorieuses, Der Wirtschaftswunder. Золотой век, которому не было равных.

Что касается звукового фона, на протяжении этого периода таковым была музыка прогресса. Музыка того рода, что можно, например, было услышать в «Молодых» Клиффа Ричарда. Мы не о песнях. Мы имеем в виду ту длинную сцену, где — то под топ-топ, то под тук-тук — молодые превращают развалившееся здание в процветающий центр общественного досуга — молодежный клуб, для молодых.

Во время Золотого века этот фон — музыку прогресса — слышали почти все. Первый телефон, первая машина, первый дом, первый летний отпуск, первый телевизор — все под музыку прогресса. Затем, в 1966-м, — пришествие полового акта и полное господство детей Золотого века.

Нынче в странах Первого мира «поседение земного шара», как выражаются демографы, «будет составлять наиболее значительный популяционный сдвиг в истории». Золотой век превратился в Серебряный шторм, толпа «шестидесятников» превратилась в толпу шестидесятых, а молодые стали теперь старыми.

— За одним-единственным исключением, — сказал он жене. — Клифф Ричард. Он по-прежнему молодой.

* * *

— Когда-то у меня был костюм Адама, — продолжал он. — Но с ним что-то случилось. Он больше не подходит. И весь износился. Можно было бы, наверное, отнести его в «Дживс». Однако такому место в невидимой починке.

— Сходи еще раз к врачу, — предложила она. — Сходи к тому, который тебе понравился, в Сент-Мэри.

— Прекрасно. Из «Клаб-Меда» — в «Клаб-мед».

Первый «Клаб-Мед», или «Средиземноморский клуб», был названием сети приятных курортов, предназначавшихся тем, кому от восемнадцати до тридцати. Второй «Клаб-мед», или «Мед-клуб», был названием кафетерия при больнице Сент-Мэри. Во втором «Клаб-меде» ограничений на возраст не было, хотя он, казалось, и вправду обслуживал более зрелых клиентов.

— Я тебе не говорил, — вспомнил он. — Когда я ходил в последний раз, этот чувак сказал, что у меня, возможно, СХУ. Синдром хронической усталости. Этот самый, миальгический энцефало… энцефаломиелит. Или МЭ. Вирус в мозжечке. Но оказалось, у меня его нет. Короче. Знаешь, Палк, по-моему, мне лучше становится. — Он давно не называл ее так (уменьшительное от Палкритьюд). — Это было просто что-то психологическое.

— С чего ты это взял?

— Не знаю. Тьфу-тьфу. Но впечатление действительно угнетающее. Из поколения «мое эго» — в поколение МЭ. Из «Клаб-Меда» — в «Клаб-мед». Прекрасно.

* * *

Мы подходим к пункту четвертому революционного манифеста — да, к тому самому, что причинил больше всего расстройства.

…Говорят, в семнадцатом веке существовало «отстранение чувственности». Поэты не могли более одновременно думать и чувствовать. Шекспир мог, метафизики могли — они могли писать о чувствах и сексе с умом. Но это ушло. Поэты более не способны одновременно думать и чувствовать естественным образом. Мы хотим сказать лишь одно: пока дети Золотого века становились мужчинами и женщинами, произошло нечто аналогичное. Чувства уже были отделены от мыслей. А потом чувства были отделены от секса.

Таким образом, выяснилось, что положение чувств (в очередной раз) сместилось. Именно это едва ли не доконало его, а также множество тысяч — возможно, даже десятки миллионов — других.

* * *

Юноша нежный долго лежал, к траве головою приникнув усталой. И конец наступил — смерть закрыла глаза, что владыки красой любовались.

Даже и после — уже в обиталище принят Аида — В воды он Стикса смотрел на себя.

Воды Стикса — вот что досталось ему, вот что заменило ему серебристый ручей. Больше ничего.

Сестрицы-наяды с плачем пряди волос поднесли в дар памятный брату. Плакали нимфы дерев — и плачущим вторила Эхо. Эхо — или же призрак Эхо, или же эхо Эхо — вторила его последним словам: Прости, прости. Увы мне, увы мне, увы мне. Не было тела нигде. Но вместо тела шафранный ими найден был цветок с белоснежными вкруг лепестками.

Нам дают понять, что распад — угасание, усыхание — юноши нежного свершился в течение одного дня и одной ночи. В этом он отличался от его детей, детей Золотого века.

* * *

Сильвия сказала, что заскочит показать им свою новую форму. Свою новую форму — форму феминистки. И Кит подготовился к неожиданности, ибо такова уж была Сильвия. В кухне она апатичным взмахом сняла свое шерстяное пальто (стояло 15 мая 2003 года) и апатичным тоном произнесла:

— Это же смех один. — На ней были белая мини-юбка с намалеванным красным крестом святого Георгия, блузка без рукавов с надписью «шлюха», напечатанной поперек груди, плюс несколько ювелирных изделий (съемных) в пупке, в нижней губе и в обеих ноздрях. — Дольше шести месяцев это не продержится. Но вообще это просто смех один.

— Надеюсь, это смывается.

— Ну что ты, мам, конечно смывается. Ты что, думаешь, я так и буду ходить в девяносто лет — все бедра в змейках? У нас сегодня вылазка по стрип-клубам. С сестрами. Мы все так раскрасились. Надеюсь, ты мной гордишься.

Перед тем как уйти, она задала Киту один вопрос — о том, как он узнал про птичек и пчелок.

— Э, мало-помалу. И в разных версиях. Маленький засранец в школе, который меня до смерти напугал. Потом Николас. Потом урок биологии. Пока мы анатомировали червя.

— А знаешь, как я получила сексуальное образование? Как его получили Нат с Гасом? Как его получат Изабель с Хлоей? Мы — порнюки.

— Нельзя ли как-нибуль облагородить «порнюков», Сильвия?.. Как насчет «порноиков»?

— Ладно. Порноики. Да, это неплохо. Скорее похоже на «параноиков». А когда у тебя новый парень, так оно и бывает. Превращаешься в параноика, когда думаешь, до какой степени порноиком окажется он. Знаешь, пап, мы — пауки мировой паутины. Все, что мы знаем, пришло к нам из безграничной пошлости. Ему лучше, мам, тебе не кажется? Папе немножко получше.

Когда-то он ими восхищался, но теперь Кит не знал, как он относится к паукам. Пауки едят мух; а мухи едят дерьмо. И если ты — хоть в каком-нибудь смысле — то, что ты ешь, если ты — то, что ты потребляешь каждый день, тогда кто такие пауки?

И все-таки пауки — живые, а мухи — нет, непонятно почему. Кит по-прежнему считал, что убить муху — акт творческий, потому что муха — пятнышко смерти. Маленький череп и кости, маленький веселый роджер. Вооруженный участник движения за выживание с лицом-противогазом — хотя, пожалуй, не тут, в Лондоне, в двадцать первом веке. Пока имелся лишь один пример — когда муха зарычала на него, сидя на пятачке птичьего дерьма на садовой дорожке, и пустила в ход свои присоски, и встала на защиту своих прав, и просто взяла и зарычала на него через пелену дождя.

Сильвия ушла. Супруги покормили своих маленьких дочерей, и Кит, в порядке продолжения своего эксперимента из серии «фифтифифти», помог соорудить скромный ужин: салат, спагетти болоньезе, красное вино.

— Я не хочу больше говорить о себе, — сказал он. О своем я — два слова. — Это ведь хороший признак, правда? И физически так тоже проще.

— В каком смысле?

Пожалуй, это можно выразить так. Два месяца назад, Палк, пробуждение и подъем — это был русский роман. Месяц назад это был американский роман. Теперь же это всего лишь английский роман. Английский роман года примерно 1970-го — тот, где речь идет об успехах и неудачах буржуазии, причем всегда не больше, чем на двухстах двадцати пяти страницах.

— Это прогресс. И красота возвращается. Благодаря тебе. Как всегда.

* * *

Секс как предмет — это уже плохо, а «я» тоже весьма напоминает обжорство. Это I, io, уо, je, Ich. Ich — термин, которым Фрейд предпочитал обозначать «эго», «я». Секс — это уже плохо (но кто-то же должен этим заниматься); а есть ведь еще и Ich. И как это произносится — Ich, твое Ich?