Над входом в бар покачивается вывеска с портретом Шекспира. Портрет тот же самый, который я помню со школы, когда морщил лоб над «Тимоном Афинским» или «Венецианским купцом». Получше, что ли, нет? Неужели он действительно все время так выглядел? Вообще-то, его рекламисты давно могли бы уже и подсуетиться, что-нибудь посимпатичней предложить. Выступающая нижняя губа с бомжовой щетиной, уродский подбородок, подернутые тиной бабулины глазки. А причесон-то, причесон. Ну не смех ли? Уильям Шекспир всегда приносил мне грандиозное облегчение. После гнетущего визита к зеркалу или недоброго слова от подружки, или обалделого взгляда на улице я говорю себе; «Какой все-таки Шекспир был урод». Эффект просто чудодейственный.

— Толстый Винс, — спросил я, — что ты ел сегодня на завтрак?

— Я? Сегодня на завтрак я ел маринованную селедку.

— А на ленч?

— Рубец.

— А что ты будешь сегодня на обед?

— Мозги.

— Толстый Винс, да ты больной.

Толстый Винс таскает в «Шекспире» ящики с пивом — плюс, на добровольных началах, вышибала. Последние тридцать пять лет он бывает здесь чуть ли не каждый день. Я тоже — по крайней мере, мысленно. В конце концов, здесь я и родился, наверху. Он отхлебнул пива. Толстый Винс препогано выглядит, и его сын Толстый Пол тоже… К Толстому Винсу я испытываю какое-то особо сердечное чувство, отчасти потому что он также страдает сердцем. Его сердце не дает ему спуску, и мое когда-нибудь тоже пойдет на приступ. Подозреваю, у Толстого Винса ко мне тоже особо теплое чувство. Раз в пару месяцев он отводит меня в сторонку и, дыша перегаром, интересуется, как мои дела. Никому больше это не интересно. Только ему. Иногда он заводит речь о моей матери. Толстый Винс тоже вдовец. Его жена умерла оттого, что была слишком простонародна. Всю недолгую жизнь она была явно не в своей тарелке. Моя же мама загадочным образом пришла в упадок, не более того. Хорошо помню, как после школы я забирался к ней в постель. Распад ощущался совершенно явственно. Ностальгия по Америке. Переизбыток Барри Сама. Толстый Винс по совместительству работает помощником управляющего бильярдной в «Виктории». Порядки у него там вполне либеральные, и бильярдисты в нем души не чают. В подвале он оборудовал небольшую кухоньку, где и готовит свою жуткую, стряпню. Толстый Пол гоняет шары, строит из себя акулу зеленого сукна и отвечает за микроволновку. Распластавшись над столом номер один, он пригибает голову так, что кий продавливает на подбородке ямочку, и берет костяные шары в перекрестье прицела… Вскоре после смерти моей матери Толстый Винс затеял с моим отцом знаменитую драку у мужского сортира в проулке за «Шекспиром», когда заведение еще только раскручивалось.

— Это настоящая еда, сынок, — произнес Толстый Винс. — Тебе-то откуда знать, всю жизнь в кабаке ошиваешься. Дай тебе пакет сухариков, ты уже на седьмом небе от счастья.

— Помнишь Лайонела? — спросил Толстый Пол.

— Помню, — ответил Толстый Винс.

Толстый Винс, конечно, не королевской крови, но определенную сдержанность в речи проявляет, звуки цедит. Не то что сынуля — Толстый Пол, поперек себя шире, морда совершенно каменная, бритый затылок и зверские светлые брови, придающие глазам выражение куницы-ветерана, вдоль и поперек изучившей все крысоловки и заячьи силки. Толстого Пола ни капли не волнует его акцент. И ведь, в чем весь ужас, никакой каши во рту, каждый слог звучит угрожающе четко. Нечего и пытаться передать эту феерию в письменном виде. Придется вам домыслить.

— Встречаю, значит, его в субботу, — сказал Толстый Пол. — Фу! говорю я, ты что, кэрри наелся? Не, говорит он, кэрри в пятницу было. А что сегодня, спрашиваю я. Три пиццы с пряностями, говорит он, и два китайских супа. Пока он на антибиотиках только из-за этой дряни под мышкой, типа лишая. Через день сталкиваюсь с ним в клубе для дальнобойщиков. Па, ты слышал, там поставили автомат для этих долбаных чипсов. Чипсов! — Судя по всему, Толстый Пол до сих пор не мог оправиться от такого удара. — Воттакенная хренотень, полная жидкого дерьма, раз в месяц кто-нибудь приходит и доливает через воронку еще жира. Тридцать пенсов пакет. Лайонел, значит, стоит у агрегата и давится, засыпает в пасть горстями. Брр. Нет, но какая дрянь. Слов нет. На четвертом пакете он поворачивается ко мне и говорит, ума, мол, не приложу, с чего бы все эти проблемы с кожей!

— Пусть скажет спасибо, что еще жив, — проговорил Толстый Винс, — с тем, что он ест.

— Видел, какое он брюхо нажрал?

— Его отец отбросил копыта в пятьдесят один. Пять лет сидел на диете, но все толстел и толстел. Потом вдруг выясняется, что он уминал диету плюс всю свою обычную жратву. А что это была за жратва… нет, лучше и не думать. Когда Ева вернулась, она спрятала его челюсти, но он смолол все в кашу и все равно заглотил. И денег у него сколько-то было.

— Деньги… — задумчиво протянул Толстый Пол. — Какой в них, на хрен, толк, когда здоровья нету.

Говорят, французы живут, чтобы есть. Англичане же, с другой стороны, едят, чтобы умереть. Я взял свою кружку, переместился к стойке и ухватил пакетик чипсов — с креветочно-рольмопсовым вкусом, — а также упаковку хрустящих ветчинных хлебцев. Громко хрустя, я развернулся и стал разглядывать народ. Все-таки, когда зависаю в «Шекспире», я не совсем уродина. Рядом с Филдингом и кинозвездами я, конечно, не смотрюсь — но здесь мне все карты в руки. Эти пролетарские бабищи, они страшнее смерти. Тяжелая все-таки жизнь у пролетариата, износ высок. И кабаки не помогают, отнюдь. Я снова развернулся и оперся о стойку, в обрамлении геральдических уличных знаков, зазывающих на пиво и бильярд, пластмассовых пепельниц размером с супницу, потертых пупырчатых подставок под пиво, которые кажутся влажными, даже когда сухие. На квадратной деревянной колонне висела доска меню, с нацарапанными мелом навязчивыми перепевами фарша в кляре и поджарки-ассорти; «и» и «или» были подчеркнуты, «кофе» и «чай» экзотически закавычены. Мой взгляд остановился на циферблате древнего ящика для пожертвований. «Доверьте предсказание своей судьбы Обществу друзей больницы Святого Мартина». Кидаешь в щель монету, и стрелка, крутнувшись, указывает на тот или иной жребий. Выбор, честно говоря, небогат. «Обмани могилу, портер — это сила». «Шар в лузу — не обуза». «Прочь тоску-кручину, ждите крошку-сына»… Ничего особо угрожающего. Хотя любые знамения меня пугают. Вот если бы Общество друзей больницы Святого Мартина предлагало, скажем, что-нибудь от облысения или конский возбудитель, тогда им не пришлось бы подачки клянчить. Я просунул в щель десятипенсовик, и монета, удовлетворенно звякнув, упала на дно ящика. Крутнулась стрелка: «Деньги на подходе». Я кинул еще одну монету: «Остерегайтесь ложных советов». Хорошо, договорились. Я поднял голову, и кривое балаганное зеркало со скрипом повернулось вокруг оси; из-за отворившейся стеклянной двери выглянул мой отец и ободряюще поманил меня, словно с боковой линии поля. Так что я поднырнул под канаты.

— Здорово, пап, — сказал я.

На нем была черная кожаная куртка и белый шелковый шарф. И шевелюра у папаши очень даже ничего, серебристая и обильная. Хотел бы я так же выглядеть в его возрасте. Собственно, я не возражал бы выглядеть так и сейчас. Вообще-то, я не возражал бы выглядеть так лет пять назад или даже десять, если подумать. Все дело в сердце, в моторе. Мой барахлит.

— Не называй меня так, — поморщился он. — Мы же друзья. Зови меня Барри. Так вот, — проговорил он, обнимая меня скрипучей рукой за плечи и ведя в гостиную, она же кабинет, — я хочу познакомить тебя с Врон.

— Врон?

Он что, уже на роботов перешел, подумал я. Папа дернул меня за волосы, и я остановился.

— Да, Врон, — повторил он. — Будь добр, веди себя как следует.

И в моем-то произношении это имя звучит черт знает как. А у папаши трудности с буквой «р» (небный какой-нибудь дефект, или с уздечкой не того), так что в его варианте Врон звучало еще хуже.

Все эти годы явно пошли гостиной на пользу. Теперь здесь пахло деньгами. Ребристую и прыщеватую газовую горелку, в зыбком тепле которой я натягивал школьную форму, заменила черная корзинка для яиц с имитацией угля. Вместо древнего стола, за которым я завтракал, стоял застекленный коктейль-бар с отделкой из пупырчатого пластика, тремя высокими табуретами, впечатляющей батареей сифонов и шейкеров. Врон откинулась на спинку эффектного дивана, обитого белым рубчатым вельветом. Бледная брюнетка, уютно сложена моего возраста. Где-то я ее уже видел.

— Очень рад вас видеть, — произнес я.

— Премного о вас наслышана, Джон, — отозвалась Врон.

— У нас такое счастье, — с хрипотцой проговорил папа. — Правда, красавица моя?

Врон кивнула.

— Сегодня для моей Врон особый день. Врон, покажи ему.

Врон села прямо, запахнула полы расписанного иероглифами платьица и, махнув широким рукавом, вытащила с полки кофейного столика порнографический журнал «Денди»… В чем, в чем, а уж в порнографических журналах я разбираюсь: «Денди» — издание не самой высокой пробы, ориентированное на скромные запросы и мозолистые ладони работников физического труда; типичный образец — беспутная домохозяйка или веснушчатозадая шведка, самозабвенно выкручивающаяся из типового нижнего белья.

— Присядьте, Джон, — объявила она и похлопала рядом по дивану.

Послюнив кончики пальцев, она стала листать журнал. Со вздохом, едва не кудахча от наслаждения, нашла нужный разворот и ласкающе примостила у меня на коленях. Отец тоже сел. Руки их легли мне на плечи; их перезрелые, выжидающие, такие человеческие лица оказались в дюйме от моего.

Я раскрыл журнал пошире. С правой страницы прямо на меня смотрело лицо Врон крупным планом. Горло ее пересекала надпись «Врон» — опять же в кавычках, со всей несбыточностью их экзотического посула.

— Ну давай, Джон, — услышал я ее шепот.

Я перелистнул страницу. Врон в типичных придурочных оковах и альковах, делает все то, за что этим девицам платят. Я перелистнул страницу.

— Помедленней, Джон, — услышал я ее шепот. Врон на железном стуле, локти вбок, приподнимает тяжелые груди. Врон, выгнув спину и задрав ноги, лежит на взъерошенном белом ковре. Врон распростерта на багажнике «гиены» с откидным верхом. Врон в полуприседе на зеркальном полу. Я перелистнул страницу.

— Вот, — услышал я шепот Врон.

На последнем двойном развороте Врон стояла на коленях, вскинув к аппарату перетянутый подвязками зад, глубоко проминая пурпурными ногтями кожу ягодиц. Теперь я узнал ее. Вероника; одаренная стриптизерша. Отсюда же, из «Шекспира».

Врон всхлипнула и расплакалась. Папа мужественно поглядел на меня. Если не ошибаюсь, он тоже обронил слезу-другую.

— Я… я так горжусь, — выдавила Врон.

Отец набрал полную грудь воздуха и встал с дивана. Звучно хлопнул по крышке бара.

— Розовое шампанское, — объяснил он. — Сегодня же особенный день, так? Ну хватит, Врон. Хватит, глупышка. Держи, милая, за тебя пьем. — Он снисходительно шевельнул носом. — Держи, Джон.

— Врон, Барри, — произнес я. — Будем здоровы.

Домой я поехал на «фиаско». Не считая поврежденной системы охлаждения, периодических неисправностей с тормозами и гидравликой, а также склонности резко принимать влево в самый неожиданный момент, машина в сравнительно приличном состоянии. По крайней мере, заводится она чаще, чем не заводится, в общем и целом. Сомневаюсь, чтобы Селина часто выводила «фиаско», пока я в Штатах, а Алеку Ллуэллину машина ни к чему, он круглые сутки под замком… Дорога от Пимлико до Портобелло заняла полтора часа с лишним, и когда я припарковал «фиаско» на двойной желтой линии у своей берлоги, было уже заполночь. Почему дорога заняла у меня полтора часа с лишним? Полуночная транспортная пробка. Можно подумать, час пик. Это все долбаная свадьба в королевском семействе. Почти час я проторчал в закупоренном туннеле. «Фиаско» перекалялся. Я перекалялся. Все машины были набиты иностранцами и ухмыляющимися пьяными. Горловина туннеля раздулась, как при эмфиземе, — от табачного дыма, выхлопных газов и сквернословья. Наконец мы выехали под звездный полог. Соедините точки… У Лондона сбит суточный ритм. У Лондона культурный шок. Все не то и все не так.

Когда я вошел со стаканом в руке, Селина присела в кровати.

— Чем занимаешься? — спросил я.

— Книгу читаю.

— Чего?

На коленях у нее действительно лежала «Милочка». Рядом — телепрограмма.

— И как там Барри?

— Нормально.

— Видел его новую корову? Он говорит, что собирается жениться на ней. А недавно опять приставал ко мне.

— Не приставал. И как это было?

— Он засунул голову мне под юбку.

— Что?

— Я думала, он шутит, пока он не попытался стянуть с меня зубами трусики.

— Господи Боже.

— Доктор?

— Да?

— Доктор, кажется, у меня синяк на бедре, с внутренней стороны. Не посмотрите? Бензиновый король предложил мне пятьдесят нефтедолларов за минет в лифте.

— И что ты сделала?

— Потребовала семьдесят пять. Но тогда он захотел по полной программе, и, по-моему, он слишком стиснул мое бедро. Не посмотрите, доктор?

Я сказал ей, чтобы кончала с этой докторской ерундой, и говорила по-человечески — о бензиновом короле, его нефтедолларах, о том, что он с ней сделал… На последнем издыхании она произвела звук, которого я от нее никогда еще не слышал — ритмическое подвыванье, безудержно порывистое или безнадежно умоляющее. Слышать этот звук мне доводилось, но не от Селины.

— Ты что, — негодующе сказал я (вроде, в шутку), — не придуриваешься?

Она вздрогнула и гневно вспыхнула.

— Придуриваюсь, конечно, — выпалила она.

Самое интересное, что единственный способ, каким я могу заставить Селину действительно захотеть спать со мной — это самому не хотеть спать с ней. Способ безотказный. Она распаляется не на шутку. Беда в том, что когда я не хочу спать с ней (такое бывает), я действительно не хочу спать с ней. Когда такое бывает? Когда я не хочу спать с ней? Когда она хочет спать со мной. Мне нравится спать с ней, когда ее такая перспектива ни капли не вдохновляет. Она почти всегда спит со мной, если я как следует накричу на нее или стану угрожать, или дам ей достаточно денег.

Замечательная система. Работает как часы. Мы с Селиной моментально находим общий язык. Селина же все понимает. В двадцатом веке она как рыба в воде. Настоящий городской ребенок. Когда мы в постели, разговор иногда заходит о… Занимаясь любовью, мы часто говорим о деньгах. Мне это нравится. Люблю сальности.

Не спалось. Сна ни в одном глазу, хоть ты тресни. Зато Селина спала как убитая. Это у нее тоже хорошо выходит, соня она первостатейная, с детской такой улыбочкой.

Я вылез из кровати, прошлепал на кухню в своей кургузой ночной рубашке и плеснул себе выпить. Огляделся в поисках улик. Когда я приехал из аэропорта — вчера, плюс-минус неделя, — то квартира показалась мне какой-то встрепанной, не до конца обжитой, как будто уборщице не дали завершить свой труд или снова успели напачкать. На столе стояли цветы, зато в корзине для белья — ни одной пары трусиков. В холодильнике было свежее молоко, зато в чайнике — совсем дохлая заварка, а ведь Селина у нас знатная чаевница. С чаем она очень разборчива и нередко таскает пачку в своей сумочке… Она меня ждала. Я это сразу понял по ее волнению, наигранному, чересчур драматичному. «Где ты была?» — спросил я. «Здесь!» — воскликнула она, весело мотнув головой. «Откуда ты знала, что я прилетаю?» «Ничего я не знала», — твердила она. А я никому не говорил, что возвращаюсь, даже Элле Ллуэллин, никому. Ладно, фиг с ним, подумал я и попробовал тут же завалить Селину в койку, с корабля на бал. Мне было охота поскорее восстановиться во владении. Она позволяет мне какое-то время поваландаться с ней, не скупится на эти притворные ахи-вздохи, до которых, как прекрасно знает, я весьма охоч, и обещает в полной мере проявить свой необузданный, Богом данный талант — как вдруг трубит отбой, скатывается с постели, оправляет платье, приглаживает волосы, переодевает туфли, припудривает носик, выпускает изо рта мой прибор и требует ленч.

Мы отправляемся в «Крейцер». Я обжираюсь и упиваюсь так, будто сегодняшний день — последний. Сказать нам особо нечего. Да и как тут задашь каверзный вопрос, когда тебя ведут на четвереньках вверх по лестнице. Еще чего не хватало, чтобы я ей суфлировал. Меня слишком пугает перспектива землетрясения или ядерной войны, или инопланетного вторжения, или Судного дня — что они встанут между мной и заслуженной наградой. Ничего вы не добьетесь от Джона Сама, кроме светского трепа, лести и визгливых требований налить еще. Ополоснув рот чем покрепче, чтобы зубы не ныли, я мчусь домой и оставляю «фиаско» посреди улицы. К этому моменту я уже всемогущий кудесник жратвы и бухла, приворотного зелья и любовных чар. Селина заходит в спальню с низко опущенной головой. Оглушительно крякнув, жарко пыхнув, я расстегиваю ремень.

…С кофейного столика я взял стопку почты и сдал себе конверт снизу. Тот содержал перечень моих банковских счетов, я сразу его узнал — с характерной коричневой виньеткой и сургучной печатью, словно запекшаяся кровь. Разумеется, теперь банковский счет уже не мой. Теперь это совместный банковский счет. Половина его принадлежит Селине — чтоб укрепить ее достоинство, самоуважение, помните? Я взломал печать большим пальцем. И перечень был, вот не сойти мне с этого места, длиной в три страницы! Среди лаконичных пунктов дебетовой стороны — «Ю-Эс Эппроуч», «Виноферма», доктор Марта Макгилкрист, газ, «Крейцер», «Махатма», «Транс-американ», опять «Виноферма — теперь толпилась целая армия новых селининых партнеров родом из времен оных. Ну и компания! Можно подумать, что когда Селине приспичит потратиться, она зависает в Трое или Карфагене: «У Зевса», «Голиаф», «Амариллис», «Афродита», «Ромео и Джульетта», «Ромул и Рем», «Элоиза и Абеляр»… Я с самого начала подозревал, что Селина тратит все деньги на массаж, парикмахеров и нижнее белье, — но это еще когда с деньгами у нее было туговато. Наиболее предательски смотрелся единственный пункт на кредитовой стороне — две тысячи фунтов, с авансового счета. Жаловаться, пожалуй, не на что. Так мы и договаривались. Таково наше джентльменское соглашение. Но в том-то вся и беда с этим достоинством и самоуважением — они в такую чертову уйму денег обходятся!..

Так вот, теперь я один из безработных. Чем мы занимаемся целый день? Сидим на крылечке или топчем тротуары, группами и поодиночке. Тротуары — как бесшвейные ковры после изуверского кутежа с тошнотворным бухлом и суррогатной жратвой; можно подумать, вчера небесная канцелярия весь вечер топила свое горе в вине, а потом в полном составе блевала с высоты тридцать тысяч футов. Мы сидим, нахохлившись, в парках, окруженные плебейскими цветами. Ничего себе (думаем мы), как медленно жизнь-то течет. Я вырос в шестидесятые, когда возможностей было море, подходи — бери. А нынешняя молодежь разлетается из своих школ, и куда? Никуда, попросту на хрен. Молодежь (и это видно по их лицам), прикинутые под стегозавров горемыки, никчемушники с петушиными гребнями, они выработали подходящую реакцию на все это — а именно никакую. Им все пофигу. Очередь за пособием начинается прямо с детской площадки. Уличные беспорядки — это их игры и танцы, весь Лондон им — гимнастический зал. Другие же тем временем повсюду копят жизнь. Деньги так близко, буквально рукой подать, но все на другой стороне — вы только и можете, что прижать лицо к стеклу. В мое время, если хочешь, можно было просто забить на учебу, податься хипповать. Деньги и об этом позаботились — теперь податься некуда. От денег не укроешься. Теперь от денег укрыться негде. Так что иногда, когда ночи жаркие, деньги бьют витрины и хватают, что плохо лежит.

Тем временем какие-то совершенно примитивные твари разъезжают вокруг при деньгах на своих «торпедах» и «бумерангах» или сидят при деньгах в «Махатме» или в «Ассизи», или просто стоят при деньгах — в магазинах, в кабаках, на улицах. Они всяких форм и расцветок бывают — невольно облагодетельствованные глобальной шуткой, которую отмочили и продолжают отмачивать деньги. Они ничего не делают — за них работает национальная валюта. В прошлом году все распивочные кишмя кишели немыслимо расточительными ирландцами; в карманах у тех были не деньги, а бери выше — евроденьги. На Ближнем Востоке деньги хоть лопатой греби, и новая армия захватчиков финансового пространства начинает разорять Запад. Каждый раз, когда фунт подвергается групповому изнасилованию на международном валютном рынке, то всем арабским телкам отламывается по новой меховой шубе. Бывают здесь, конечно, и белые финансовые воротилы — аборигены, самые натуральные англичане. Сплошной криминальный элемент, никак иначе, с их тугими бумажниками, гнилым базаром, бандитскими рожами. И я такой же. Я один из них, белый или хотя бы цвета пасмурного неба, не волосы, а мочалка, пепельный локоть выставлен в окно «фиаско», неулыбчиво пялюсь на светофор, вконец отупел от всех издевательств — но при деньгах. Деньги у меня есть, но я не умею их контролировать, так что Филдинг то и дело подкидывает еще. По-моему, деньги вообще неконтролируемы. Даже тем из нас, кто при деньгах, это не под силу. Жизнь — ее только ленивый грязью не поливает, а вот по адресу денег почти никто не прохаживается. Короче, деньги — охренительная вещь.

Уйдя с работы и поставив все на фильм, я тоже оказался в подвешенном состоянии. Так откуда ж мне знать, чем заполнить день? Понятия не имею. Может, посоветуете что-нибудь? Деньги здесь плохой советчик. Так ведь и проваляюсь в койке без малейшего понятия до тех пор, пока… Пока что? Жизненный опыт, конечно, полезная штука, но зачем так долго? Проснись и пой, вперед и с песней, одна нога здесь, другая там, ну же!.. Ну же! Я дрейфую, дрожу, бреду на ощупь, слепо шарю — и вот я наконец у цели, полураздетый на кухне с сигаретами и кофеварочными фильтрами. Иногда вредные привычки могут очень даже полезную службу сослужить; по крайней мере, заставляют вылезти из-под одеяла. Я смотрю в окно, вижу улицы, небо цвета подмокшего сахар — и я ошеломлен этим, сбит с толку, поставлен в тупик. Сами окна чуть более понятны. Двойные рамы остеклены грязью. Они похожи на ветровое стекло «фиаско» после пробега в тысячу миль, испещренное почерневшей кровью насекомых девятисотмильной давности, пунктиром сажи, отпечатками пальцев немытых призраков. Даже грязь подчинена каким-то закономерностям, стремится к систематизации… Когда я ушел с работы, ощущение было, словно в конце семестра, словно субботним утром, великолепное ощущение, прямо как чего-то незаконного. Но конец означает, что должно начаться что-нибудь другое — а я так до сих пор и не почувствовал, что, собственно, должно-то начаться. Пока что ощущение никакое, на редкость хреновое. Селина встает рано. Уличный инстинкт (свидетельством которому — заострившийся подбородок, даже острые зубки) гонит ее в мир денег, курсов обмена. У нее доля в том бутике в Челси, почти на краю света, ну помните, я говорил, там заправляет эта ее подруга, Хелль, очень полезная подруга. Селина хочет, чтобы я вложил в их бутик деньги. Вкладывать я не хочу, но, похоже, придется. В таком случае не видать мне этих денежек как своих ушей.

В итоге я раскладываю пасьянс. Мартинина книжка лежит закрытая на прикроватном столике — я так и не сдвинулся с первой фразы, так и не понял, что там за лазы. Я перевожу взгляд на телевизор, на видеомагнитофон. Когда-то я мог похвастать довольно приличной коллекцией видеокассет, но сейчас ни на что продолжительное меня не хватает. Всю порнуху я видел уже раз сто, да и зачем она мне сейчас нужна, с Селиной-то. Я кормлюсь ежевечерними дозами хаотичной телеснеди. Короткометражки о дикой природе, комедийные сериалы. Футбол, бильярд, боулинг, «дартз». «Дартз»! О-хо-хо. Скоро и я буду такой же, как эти пузаны с их кружками и мишенями, страшные люди. А потом, ссутулив плечи и уставив взгляд на изуродованный тротуар, я шаркаю в кабак, пристраиваюсь в углу у огня, хлебаю пиво и изучаю таблоид.

Русские покажут Польше, где раки зимуют. На месте русских я сделал бы именно так, чисто для поддержания престижа — в смысле, надо же задавить слух в зародыше. Похоже, принц Чарльз крутил интрижку с одной из сестер Дианы — давно, прежде чем понял, что во всей семье леди Ди самая безбашенная. Очередной затюканный супругой судья присудил какую-то телку к десяти фунтам штрафа за убийство молочника — предменструальный синдром, ПМС. Говорят, Англия и Штаты не в лучшей форме. Ну так что удивительного? У них во главе актеришка, у нас баба. Опять беспорядки в Ливерпуле, Бирмингеме и Манчестере, старые кварталы оставлены на позор и разграбление. Извините, парни, но у ПМ как раз ПМС. Какая-то женщина отдала своего пятилетнего сына незнакомцу в кабаке за пару пива. Она ушла от своего сожителя, безработного.

Я решаю простенький кроссворд. В зале автоматов играю в звездные войны, дергаю рычаг однорукого бандита. И ощущение при этом, как у робота с роботом-партнером, платным партнером. Мы оба однорукие бандиты. Захват, толчок, разворот на триста шестьдесят, пинок, увертка, разворот на сто восемьдесят, победа, поражение. Нынче все делается автоматически — автозахват, автопинок, призовая игра. От машин меня тошнит, и без разницы, проигрываю я или выигрываю… Но будь у них тут даже просто дырка в стене, я бы все равно сунул туда деньги. Перебираюсь в другое заведение, ем дрянную еду, пью дрянное вино. Просаживаю бабки в букмекерской конторе. Обхожу газетные киоски и разглядываю девиц в журналах. Возвращаюсь домой, падаю в койку — и опять все по новой. Ничего не понимаю, и никто не может мне помочь. Сижу как на иголках. Когда-то энергия била из меня фонтаном. Сегодня достаточно сказать только слово «энергия», как я тут же брык с копыт долой от усталости. Пока Дорис Артур не закончит сценарий, заняться решительно нечем. Что до бюджета, мой первый помощник Микки Оббс сидит до первого дня съемок на предварительном гонораре размером в полставки, равно как и Дес Блакаддер с Кевином Скьюзом. Прикинуть бюджет спокойно может и Микки.

Взять хоть вчерашний день.

Одиннадцать сорок пять, и я завалился в «Джека-потрошителя» — самый дальний из моих ближайших пивняков. Народу в гадюшнике собралось не смертельно много, но девица за стойкой все время куда-то пропадала или старательно прятала глаза. Двое-трое новоприбывших были тепло встречены, внимательно выслушаны, прилежно обслужены и даже не обсчитаны — но ни на мою протянутую пятерку, ни на отрывистые «Кгхм, прошу прощения…» никто не реагировал. Что ж, не на того напали.

— Ну что? — громко сказал я. — В смысле, есть у меня шансы, если еще месяцок-другой поторчу тут?

На меня обернулись — но не барменша. Та подошла к кассе и выбила чек; со звонким дребезгом отъехал ящик с мелочью. Сохраняя натянутое выражение (нет, на прирожденную барменшу она никак не тянула), отдала сдачу перед самым моим носом, который давно должен был разъяренно побагроветь.

— Вас не обслуживаем, — заявила она.

Лицо ее дрогнуло, и наконец она встретила мой взгляд. В маленькой вселенной ее лица все было на месте, чинно-благородно. Народ у стойки навострил уши.

Для справки: когда я только вошел, мне очень хотелось выпить. И это было пять минут назад.

— Чего?! — спросил я. — Как это не обслуживаете? Что вдруг?

— После того, что вы тут устроили вчера вечером…

— Как это вчера вечером? Ноги моей тут вчера не было.

— Вы даже не помните, так напились. Джером! — позвала она. — Джером!

Джером — крашеный блондин, с серьгой в ухе и весь в джинсе, — с неохотой оторвался от окна, где у него был выстроен игрушечный город печек и микроволновок.

— Да?

Это был вклад Джерома. Девица занялась чем-то своим.

— Расскажи ему, — бросила она через плечо. — Это же он тут был вчера вечером.

— Какой, на хрен, вчерашний вечер? — спросил я. — Заладили да заладили. Говорю же, ноги моей тут не было вчера.

— Секундочку, — сказал Джером. — Флора, по-моему, это позавчера было.

— В воскресенье вечером.

— А сегодня у нас что?

— Понедельник, — ответила Флора. — Я ж и говорю, это вчера вечером.

— Ну, так вчера или позавчера? — поинтересовался я. — Весь день работаете в сраном кабаке, а сами вспомнить не можете.

— Он разбил автомат, — сказала Флора Джерому, который недовольно скрестил на груди руки. — Потом сцепился с мистером Бевериджем. Потом пытался ко мне приставать.

— Ну да, ну да, — отозвался Джером.

— Джеромище, — позвал я. — К тебе обращаюсь. Знаешь что? На хрен пошел. Флорочка. Иди сюда, к дяде.

Флора тоже скрестила руки на груди.

— И близко к нему не подойду, — заявила она.

Я уронил голову. Сделал глубокий вдох. К глазам подступили слезы. Черт, как мне требовалось выпить. Я хотел рассказать им, какой бардак творится у меня со зрением, волосами и сердцем, и что я на дружеской ноге с Лорном Гайлендом и Лесбией Беузолейль. Впрочем, гораздо более привлекательно смотрелась компактная группа пивных кружек на стойке передо мной. Сделав широкий жест, я смахнул их на пол. Падали они довольно долго, я успел одолеть полпути до двери.

— Чтобы больше не показывался! — услышал я запоздалый окрик Флоры, когда шагнул на улицу.

Поблизости были еще два кабака, «Иисус Христос» и «Бутчерз-армз» Одна сложность — туда мне тоже вход был заказан. Пришлось податься в «Пицца-пит». Я сидел в этом тусклом караван-сарае с лоханью красного вина, и на сковородке передо мной шкворчала нетронутая пицца кинг-сайз с пряностями. Субботний вечер… страшно и подумать. Или все-таки воскресный? Я опростал следующий графин и отправился на поиски нормальной жратвы. При помощи большого количества лагера я поглотил три малокалорийных «уэйет-уотчера», два «секбургера» и «америкэн уэй», а также двойную порцию «богатырского» пирога. Секундочку, секундочку… Я ничего не забыл?

Разобравшись с ленчем, я вернулся через дорогу в магазин периодики и занял место у стены плача — стенда порнографии. Как в любой библиотеке, материал разбит по темам: одни журналы специализируются на крупнобуферастых цыпочках, другие на цыпочках в шелке, кружевах и с подвязками, третьи на грубом насилии. Ничего себе, сколько журналов специализируется на цыпочках как объекте грубого насилия. Казалось бы, достаточно, ну, от силы полдюжины ежемесячников такого профиля — но нет, оказывается, недостаточно. И у порнографии есть запах, свой особый аромат. Подозреваю, это оттого, что порнобароны используют пропитанную бумагу. Запах порнографии сухой и едкий, это запах головной: боли, ушной серы… Только что я еще раз глянул «Денди» — еще раз глянул на Врон, мою будущую мачеху. Да, память меня не подводит, буфера у нее призовые. Она даже могла бы с честью выступить в одном из журналов, специализирующихся на крупнобуферастых цыпочках. Я поставил «Денди» на место и взял со стенда «Игрушку любви». Хотите верьте, хотите нет, но сильно неприличнее журнала не бывает — по крайней мере, в Англии, по крайней мере, легально. И вот стою я, втянув голову в плечи, хрипло бормочу себе под нос, оцепенело листаю «Игрушку любви» — и вдруг журнал, открытый на центральном развороте, с громким хлопком выдергивают у меня из рук.

Я поднял взгляд — тревожно, испуганно, ничего не понимая. Пухленькая симпатичная девушка в модном шарфике, два значка на отвороте вельветового пальтишка, лицо и вся поза неколебимы, во власти священного гнева… Фоновый шелест страниц утих. Ближайший сосед отступил и пропал из поля моего зрения.

— Что вы делаете? — пролаяла она и клацнула зубами. Аккуратный ротик, средний класс, голосок и зубки твердые и чистые.

Я дал задний ход или отвернул. Даже вскинул руку, защищаясь.

— Как вам не стыдно!

— Стыдно, — ответил я.

— Только посмотрите на это. Посмотрите.

Мы уставились на упавший журнал. Тот лежал полуоткрытый на нижней полке, поверх аккуратных стопок обычной, легальной периодики. Одна из центральных страниц загнулась, словно бы тактично отводя взгляд распростертой там девушки. В дюйме-другом от ее жадного оскала вяло завис бородавчатый мужской член (туловище скрывалось за обрезом страницы).

— Это же отвратительно.

— Угу.

— Как вы только можете на такое смотреть!

— Сам не знаю.

Решимость ее несколько поколебалась. До этого момента она вообще вряд ли слушала, что я говорю. Наверно, ей немалого стоило — завестись к такому, как я, с головой погруженному в созерцание той глубины, на какую способны пасть ее заблудшие сестры. Даже с ее круглым волевым личиком, безупречными зубами и высокой нравственностью — чего-то ей это стоило. Наверняка это у нее не первый опыт, но и не сотый тоже. Взгляд ее, не утратив пронзительности, сделался несколько более осмысленным, а вопросы — действительно вопросами. Она воздела затянутый в перчатку палец.

— Но зачем тогда? Зачем? Без вас ничего этого не было бы. Только посмотрите! — Мы снова опустили взгляд. «Игрушка любви» вывернулась чуть ли не наизнанку. — О чем это вам говорит?

— Ну, не знаю. О деньгах.

Она развернулась, в тишине процокала каблучками к выходу (секунды стали тягучими, остальное движение замерло), рванула на себя стеклянную дверь и, тряхнув искрящейся копной волос, канула в уличном разброде и шатании.

Кто-то подал вполголоса реплику, кто-то хохотнул. На лица двух ошалевших девиц за прилавком выплыла улыбка облегчения. Я вернул «Игрушку любви» на стенд, потом с вызовом пролистал «Апофеоз страсти» и «Прибамбасы». Пересек дорогу, взобрался на табурет и проиграл двадцать фунтов в «3.45». Я чувствовал себя ужасно, больным, измочаленным. Ради Бога, милочка, ну почему ты не могла пристать к кому-нибудь другому? Почему ты не могла пристать к кому-нибудь, у кого чуть-чуть больше есть, что терять?

Под моросящим дождем я побрел домой, в берлогу. Ну и небо. Господи Боже! Чередуя оттенки кухонных туманов, высвечивая редкими лучами только мглу, грязные жирные стыки, воздух висел за и надо мной, как старая раковина, забитая старой посудой. Раздолбанный в хлам, не чующий под собой ног, выдохшийся, пьяный в сосиску Лондон мотает срок под опухшими небесами. В кованых воротах универмага, занимавшего цокольный этаж длинного жилого дома, стоял старик в застегнутом на все пуговицы плаще и блестящих коричневых туфлях. Он громко обращался к дождю. Рядом стояли еще старики с каменными лицами, а две женщины помоложе, в какой-то синей форме и с выражением поблекшей искренности, акцентировали и перемежали его речь маршевыми тактами флейты и барабана.

— Никогда не поздно, — сказал старик, со всей непритязательностью одного из суровых привратников Господних, — начать новую жизнь. — Щелочками глаз, поджатыми губами он встречал прогулочную иронию дневных толп, молодежи, безразличных иностранцев в тюрбанах. — И ничего такого стыдного, — проговорил он, — в этом нет. — Все равно его почти не было слышно, с этим барабаном, с дождем и молоком в воздухе.

Нет, приятель, ты не прав. Небесам стыдно, да еще как. Деревья на площадях поникли кронами, и навесы тщательно скрывают зареванные витрины. Стыдно вечерней газете в почтовом ящике. Стыдно часам над входом в тот же универмаг. Даже барабану ой как стыдно.

— Ничего себе! Да как ты умудрился довести себя до такого состояния?

— Ну все, сучка, доигралась!

— Что значит, доигралась?

— Где тебя все время черти носят, когда я звоню из Штатов?

— Что, нельзя уже на свою квартиру иногда зайти?

— Там тебя тоже никогда нет!

— Что, нельзя уже иногда телефон отключить?

— Актриса чертова! Колись, где пропадаешь!

— Ты что, так и будешь притворяться, словно не знаешь, как до этого дошло?

— Сучка, ты меня обманываешь!

— Что ты так разволновался? Я же хочу тебе кое-что объяснить, не понимаешь, что ли?

Селина расстегнула плащ. Скрестила руки, расставила ноги и ощетинилась — по-уличному, по-боевому.

— Господи, — произнесла она, — ну и экземпляр. Иди, хоть попробуй проспаться до обеда. Куда мы, кстати, идем?

Да нет, все нормально, проговорил или прохныкал я — надо только хлебнуть немного чая или там еще чего… Каким-то образом Селина умудрилась перехватить инициативу. Хотел бы я знать, как это у нее вышло. Тяжело вздохнув, я улегся на диван со своей кружкой. Сплина устроилась за круглым железным столом — с вечерней газетой, с чашкой чая, с единственной, заслуженной сигаретой. Она быстро пролистала страницы, остановилась, сдвинула брови, прочистила горло, несколько раз мигнула и, бесстрастно сосредоточившись, вперилась в газетный лист. Она читала об этом калифорнийском процессе, по поводу алиментов. Селина следила за развитием событий. Я тоже. Дела парня обстояли достаточно хреново. Насколько я понял решение суда, если девица раз в неделю варит чай для одного и того же типа, то получает половину его денег. Последнее время Селина каждый вечер утыкается в газету на одной и той же странице и зловеще затихает. Надеюсь, она не собралась требовать алименты с меня.

— Хоть раз будь реалистом, а? — позже проговорила она. — Ну как мне вбить в твою тупую башку, что я — твой последний шанс? Нет, не эти. Они слишком тесные. Ну кто еще будет с тобой нянчиться?

— Нет, не эти. Эти уже были вчера.

— Только посмотри на себя. Нет, эти надо в стирку. Согласись, ты же не подарок. Тебе тридцать пять. Пора наконец повзрослеть.

— Да, эти подойдут. И вот еще, тоже надень.

— Если ты дожидаешься кого получше… секундочку, нашла… то будешь ждать до Второго пришествия. Да кому ты нужен-то? Мартине Твен, что ли?

— Секундочку. Эти сними, надень вон те.

— Книжка у тебя от нее?

— Какая книжка? — спросил я, очередной раз восхитившись селининым чутьем.

— На прикроватном столике, в твердой обложке. Ты ее каждый вечер читаешь, и все никак с первой страницы не сдвинуться.

— Хорошо, хорошо. Это подарок.

— Надо же, подарок. И что только люди о себе воображают.

— Взгляни в лицо фактам, — проговорила она еще позже. — Пора же наконец вырасти. Я вот на тебя согласна. Согласись и ты на меня. Я бы о тебе заботилась. Позаботься и ты обо мне. Давай заведем детей. Поженимся. Не бойся взять на себя обязательства. Сделай так, чтобы я почувствовала под ногами твердую почву. Давай хоть я нормально сюда переберусь.

— Ладно. Хорошо, — сказал я. — Перебирайся нормально.

Так что следующим утром, когда вороны на площади еще продолжали свой голодный галдеж, я заказал мебельный фургон, и мы покатили под горку, к Эрлз-корт, за селининым барахлом. Ее соседки, Манди и Дебби, порхали по квартире в аппетитном дезабилье и подавали мне кофе с почтением, полагающимся толстосуму и покрывателю долга. Я развалился на кушетке в пирамидальной (так как под самой крышей) гостиной с глубоко посажеными окнами. Сквозь, эти черепичные колодцы можно было наблюдать за погодой, как раз решившейся продолжить забуксовавшую карьеру: солнце все ржавое и барахлит, то мерцает, то вдруг погаснет, как отсыревший фонарик. Собрав волосы в пучок под бейсбольной кепкой и нацепив передник, Селина занялась упаковкой, в то время как Манди и Дебби по очереди меня развлекали. Манди и Дебби тоже выглядят так, словно сошли с обложки «Плейбоя». Они похожи на Селину. Современные куртизанки — это вам не томные креолки, которые день-деньской валяются в будуаре, жуют шоколад, мурлычут и слизывают с усов сливки пополам со спермой. Нет, у них деловая голова на деловых плечах, острый нюх, лисьи повадки, и вид отнюдь не юный, а бывалый, жесткий, закаленный. В селининых отношениях с Манди и Дебби, как и с Хелль, бывают спады и подъемы. Как-то она сказала мне, с презрением и ненавистью в голосе, что Манди и Дебби не гнушаются ролью наемных спутниц, причем расклад следующий: клиент платит агентству пятнадцать фунтов, из которых цыпочке достаются два. Вы не ослышались — два фунта. Просто скандал. Поэтому ничего удивительного, что девицы подрабатывают на стороне. Правда, в этой халабуде не происходило ничего; что происходило, происходило в безликих гостиничных номерах, в отдельных кабинетах аморальных клубов и процветающих кабаков, на скользком кафеле арабских квартир. Манди и Дебби вполне вжились в роль, вид у них был достаточно бывалый — особенно у Дебби, которая так часто заглядывала мне в глаза, клала руку на колено и демонстрировала всю глубину декольте, что я чуть было не спросил ее номер телефона. Но вовремя спохватился, что в данных обстоятельствах такой шаг будет абсолютно лишним. Ее номер у меня уже был.

Я выписал чек на 320 фунтов для покрытия всевозможных издержек — Манди назвала это выходным пособием — и разместил селинины пожитки в задней части фургона. Их набралось до смешного мало. Они спокойно могли бы поместиться и в «фиаско», если бы «фиаско» был на ходу. Но «фиаско» был не на ходу. Три черных мешка с одеждой (антрацитово-блестящие, ну вылитые мусорные), чайник, две фотографии в рамках, мыльница, стул, утюг, зеркало и лампа.

— Приехали, — провозгласил я, когда внес последнюю партию груза.

— Спасибо, дорогой, — отозвалась Селина. Она стояла посреди моей гостиной… нет, не моей, съемной. — Теперь это мой дом. Очень хорошо.

Селина добавила на полку три потрепанных книжки — «От А до Я», «Популярные юридические советы», «Любовь и брак». С учетом подарка Мартины, моя библиотека явно разрастается.

— Не говори никому, — прошептал Алек Ллуэллин, — но тут очень даже ничего. Не смейся! Они увидят и подумают, что я несерьезно к этому отношусь.

— У тебя одиночная камера?

— Нет. — Алек откинулся на спинку стула. — Вернее, по замыслу-то одиночная, но там еще два человека. Жуткая скученность в этом заведении. Сплошные взломщики, аферисты и прочее жулье. У нас даже есть свой чайничек. Атмосфера самая непринужденная, кто бы мог подумать. Первым же утром просыпаюсь, и ощущение просто зашибись, ну, как в детстве. Я, значит, потягиваюсь и думаю, ну, сейчас выпью чашечку чая, а потом прогуляюсь до… И тут вспоминаю. Как обухом по голове.

— Ничего себе.

— Именно. Такое, кстати, облегчение было. Я-то думал, что с моим акцентом и пяти минут не протяну, по стенке размажут. Но ничего подобного. Похоже, тут единственное место во всей Англии, где классовая система еще работает.

Я закурил и ждал продолжения.

— Наверно, все дело в четкости речи. Остальные-то здесь, что заключенные, что персонал, говорят так, словно только что научились. Они все не могут взять в толк, каким образом меня сюда занесло. На этой почве у них натуральная паранойя. У уголовников, у замначальника — у всех. Даже начальник иногда спускается ко мне в камеру, за жизнь поговорить.

— А кормят как?

— Отвратительно. Все на соевой основе. Вполне питательно, но очень уныло. Знаешь, я всегда думал, что они кладут в кофе бром. Но этого, оказывается, и не нужно. Ничего они в кофе не кладут. И собственно кофе — тоже не кладут. Лесбия Беузолейль могла бы ходить тут в чем мать родила, и никто бы на нее даже не взглянул. Ну, может, попытались бы на стенку пришпилить. Серьезно, целый день ощущение такое, словно только что дрочил раз десять подряд. Это все еда и воздух, и клаустрофобия.

Мы сидели в готическом кафетерии. Если задрать голову, можно было подумать, что находишься в школе. Наверху, между окнами каретного сарая, плыли в лучах света пылинки, стометровка вольным стилем, и дарила терпимость к людскому шуму и гаму внизу; где заключенные сидели по одну сторону убранных желтой клеенкой столов, а посетители (женщины, дети, старики) — по другую, на кухонных стульях. Ни тебе кабинок, ни железных решеток. Если хочешь, можно было взяться за руки. Можно было целоваться. Заключенные со стажем выделялись длинными чуткими носами, и у некоторых вид был какой-то недоделанный. Они сидели на скамейке непринужденно откинувшись, жестикулировали покорно, будто оправдываясь. Женщины их беспокойно балансировали на краешке своих стульев, всем видом проявляя заботу, готовность в любой момент припасть к полу. Дети молча ерзали и зыркали по сторонам — в общем, демонстрировали чудеса выдержки, самое лучшее поведение.

— Я принес блок сигарет, — сказал я, — и дюжину вина.

— Спасибо. А ты…

— Я очень удивился, когда мне сказали, что можно принести. Полбутылки вина в день — мало, конечно, но лучше, чем ничего. Я все оставил дежурному.

— А ты книжек принес?

— Чего?

— Вот недоумок! Завтра принеси, а? Обещай, что принесешь. Как по-твоему, чем я тут весь день занимаюсь? В здешней библиотеке одни вестерны и триллеры, и то всего ничего, плюс половина страниц выдрана или залита чаем, или все в соплях. Последние несколько дней вообще пришлось за Библию взяться. Оно бы и ничего, но все начинают думать, что я свихнулся. Принеси каких-нибудь книжек.

— Я даже не знаю, что тебе нравится.

— Да что угодно! Я список дам. Романы, исторические книжки, путешествия — что попадется. Что угодно, хоть поэзию.

— Поэзию? Здесь?

— Ничего, рискну.

На Алеке был темно-синий комбинезон — как у французского работяги-синеблузника или даже какого-нибудь нововолнового малыша-нарциссиста на пробах в «К. Л. и С.»… Только увидев Алека в, так сказать, тюремной робе, я ощутил, насколько глубоко он пал. Не надо, мысленно взмолился я; хватит, глубже не надо. Иначе он просто исчезнет. Все сидящие здесь преступили черту, все они согрешили против денег. А теперь, говорят деньги, настал час расплаты.

— Кстати, случайно вспомнилось, — произнес я. — У тебя часом шести тысяч не завалялось?

Алек почесал макушку. Шевельнул острым носом.

— Я очень извиняюсь. Так неудачно все вышло…

— Что вышло-то?

— Часть я отдал Эйлин, а остальное попытался удвоить на рулетке. Не самая блестящая мысль, согласен. Да и все равно мало было. Черт, видел бы ты меня в зале суда. Чуть до инфаркта не дошло. Когда этот старый кретин в парике, когда он приговор зачитывал — я подумал, что, наверно, речь о ком-нибудь другом. Не обо мне же. И это ведь только для доследования. Вот если девятого не выгорит, тогда я влип серьезно.

— Я могу как-то помочь? — быстро спросил я.

— Да нет. С такой величиной залога — даже просить неудобно. Что сказала Элла?

— Почти ничего. Ты сильно зол на нее?

— Ну, так… Когда все время ссоримся и злимся друг на друга, бабе приятно осознавать, что закон на ее стороне — судья, пять сотен, да еще и Брикстон. Вместо того чтобы швырнуть в тебя пепельницей, она швыряет тебя в тюрьму.

— Ничего себе. Я бы…

— Она не виновата. Это какая-то чисто юридическая закавыка, из-за детей. Самое смешное, — произнес Алек Ллуэллин и описал кадыком восьмерку, — самое смешное, что Эндрю даже не мой сын.

— Откуда ты знаешь?

— Только посмотри на него. На его волосы. Посмотри на Мандолину. Небо и земля.

— Ты уверен?

— В тот месяц мы были совсем на ножах, я не спал с ней ни разу. Она говорит, что я засадил ей, когда напился. Но если я так напился, что все забыл, то засадить уж точно не мог. Короче, Элла пришла ко мне в первый же день, как меня упекли, и выплакала все глаза. Она, кстати, говорит, что пыталась дать делу задний ход.

— Да ну.

— А как Селина?

— Нормально. И, между прочим, абсолютно верна мне.

— Дурачина ты, простофиля.

Я назвал его среднюю школу. Назвал его высшую школу. Назвал колледж, в котором он учился в Кембридже.

— А теперь Брикстон, — проговорил я. — Что дальше?

— Пентонвиль. — Он достал очередную сигарету из моей раскрытой пачки. — Школа жизни, мои университеты и тэ дэ. Каждый день что-нибудь новенькое узнаешь. Например, что тебя заказали, дружище.

— А, это, — невозмутимо отозвался я. — Как же, слышал.

— Мне тут один мелкий воришка рассказывал. И заказ тоже довольно мелкий. Фунтов на пятьдесят или около того.

— А кто заказчик?

— Этого он не знал или не мог вспомнить. Зато он помнит формулировку.

— На пятьдесят фунтов? — сказал я, чувствуя странную обиду или унижение. — Подзатыльник, что ли? «Крапивка»?

— Один удар в лицо тупым предметом. Ладно, сделаю-ка я пока список. Не забудь только про книжки, понял?

Листок бумаги бесшумно перешел из рук в руки. Равно как и десятифунтовая купюра. Больше было бы нескромно. Покупать, правда, будет почти нечего, но даже здесь определенной властью деньги обладают… Вскоре его увели — охранник просто приоткрыл дверь и молча поманил Алека. Тот встал, в своем синем комбинезоне, и серьезно кивнул мне. Алек Ллуэллин, щеголь из щеголей. Я вышел тем же путем, каким вошел. Заключенные со стажем принялись обнимать и ободрять своих супруг, многие из которых терпеливо исторгали ежедневную дозу слезопада. Дети стали еще тише, исполнившись свежих предчувствий. Я миновал будку дежурного, раздевалку со скамьями, ряд полных мусорных баков и штабель старых батарей. Следующая семейная волна ждала своей очереди на вход, сбившись в кучки; следующая волна динамщиков, домушников и дуралеев выкатывалась из камер. Нагруженные бумагами, в толпе лавировали охранники в рубашках с короткими рукавами. За воротами один из постовых помог мне толкнуть «фиаско». Делая много оборотов в минуту, я выкатился вдоль зеленой полосы в Брикстон и покатился дальше. Но лишь когда передо мной раскинулась Темза, а в вышине заполоскались белесые небеса, я решился заглушить мотор и дать волю своим страхам.

Я вылез из машины. Прошел полпролета моста Баттерси. За моей спиной буравили небо четыре трубы электростанции — порог неоконченного строения, чудовищно исполинского. Подо мной вихрилась Темза, пульсировала, как человеческий мозг, посылала сигналы, и пелену застилала пелена, как будто по водной поверхности скользила более тяжелая жидкость, не оставляя сомнений, что реки — живые существа. А все живое умирает. Я вцепился в ограждение и не отпускал до тех пор, пока тошнота не покинула меня, просочившись через железные прутья, растворившись в воздухе.

Понимаете, я из нее родом — из преступной стихии. Честное слово. Она вошла в мою плоть и кровь. И никуда мне от этого не деться. Такой, как я, неспособен оставить тюрьму позади, удалиться от нее на недосягаемое расстояние. Я могу только оставить там деньги. Плоть и кровь, плоть и кровь. Когда я доберусь наконец до калифорнийских чудо-протезистов, надо будет, пожалуй, оформить заявку по полной программе и с кровью тоже разобраться.

Калифорния, страна моей мечты.

В Нью-Йорке вы меня видели и знаете, как я там и что, но в Лос-Анджелесе мне просто удержу нет — настоящий живчик, неуемный ловчила, фонтан энергии, триста тонн тринитротолуола. В прошлом декабре мою получасовую короткометражку «Дин-стрит» целую неделю ежедневно крутили в «Пантеоне небесных искусств». Я заключал сделки в надраенных до писка ресторанах, в джунглях джакузи, на мглистых берегах бассейнов. Деловая часть прошла без сучка, без задоринки, и казалось, что нет ничего невозможного. Как обычно, проблемы выплыли с досугом.

В Лос-Анджелесе без машины вы не человек. Я же не человек, если не выпью. А сочетать там выпивку с вождением нет ни малейшей возможности. Стоит вам чуть ослабить ремень безопасности, стряхнуть пепел или поковырять в носу — добро пожаловать в Алькатрас на аутопсию, вопросы потом. Такое ощущение, будто малейшая оплошность, малейший шаг в сторону чреваты мегафонным окриком, снайперами на крыше, лобовой атакой полицейской вертушки.

И что же, спрашивается, делать? Выходите вы из отеля, из «Врэймона». Над кипящим Уоттсом силуэт башен городского центра отмечен прозеленью небесных соплей. Шаг вправо, шаг влево, вы — прибрежная крыса у активной судоходной артерии. В этой забегаловке не подают спиртного, в той не подают мяса, в третьей не подают гетеросексуалам. Можете сделать маникюр любимой обезьянке, можете сделать себе татуировку на мошонке, двадцать четыре часа в сутки, но как насчет обеда? А если на другой стороне улицы видите вывеску «Бифштексы! Бухло! Мы рады всем!», то нечего раскатывать губу. Единственный способ перейти улицу — это родиться на другой стороне. На всех пешеходных переходах горит красный свет, и это символично. Именно это Лос-Анджелес и пытается всеми способами втолковать: без машины вы не человек. Без машины вам всюду красный свет, куда ни ткнетесь. Я попробовал такси. Без толку. Все таксисты родом с Сатурна, они даже не в курсе, та ли это планета или совсем другая. Каждая поездка начинается с того, что приходится учить их водить.

Я напился, позвонил в прокат, арендовал на четыре дня помятый «бумеранг» и отправился колесить, зажав бутылку между коленей. Бель-Эр, Малибу, Венис. Потом в последний вечер я совершил большую глупость, влип в ту самую передрягу, о которой уже говорил. Назидательность — не мой стиль, но это была действительно большая глупость. Я мчался по бульвару Сансет и вдруг, ни с того, ни с сего, решил свернуть налево у «Шельдта»; помнится, там расхаживали эти черные малышки в мини-шортах пастельных тонов… В итоге, диспозиция следующая: так или иначе, я валяюсь со спущенными штанами на переднем сидении «бумеранга», а закинувшаяся амфетаминами зулуска по имени Агнес пытается отсосать у меня за двадцать баксов. По-моему, очень дешево. А вам как кажется? Даже при нынешней слабости фунта, это сколько выходит, всего-то фунтов девять! Но у нас с Агнес проблема.

— Стояк — он и в Африке стояк, — помнится, втолковывал я ей, — сто потов сойдет, пока встанет.

Агнес постепенно теряет терпение и доход, я уже чуть только не высунул ноги в окно, когда вдруг звучит тяжелый хлопок по крыше машины.

Я подумал: фараоны! Я подумал: полиция нравов! С трудом задрав голову, я поглядел в опущенное окошко дверцы и в створе своих ботинок увидел накрашенную, пальчики оближешь, домохозяйку в атласном халате.

— Нельзя ли чуть-чуть поскорее? — сказала она. — Вы мне выезд загородили.

Агнес моментально, словно горькую устрицу, выплюнула мой вялый орган и на полной громкости выдала такую содержательную тираду, что даже мои, ко всему привычные уши свернулись в трубочку. В красочных деталях она живописала, что сделает с самой женщиной, ее детьми и любимой собачкой, при этом упоминались такие экзотические детали женской анатомии и телесные выделения, о которых даже я слыхом не слыхивал.

— Хорошо, звоню в полицию, — сказала наконец женщина и удалилась в дом.

Я задергался, засучил руками-ногами, но Агнес продолжала давить на меня всем своим каким-никаким, а весом, здесь же мешалась бутылка виски и еще какой-то хлам, короче, мне никак не удавалось выпрямиться и сесть. Тут дверца за головой распахнулась, свет в салоне полыхнул, как фотовспышка, и надо мной возник семифутовый негр-сутенер, со свирепым оскалом и чернущей бейсбольной битой.

Настолько голым и беззащитным я не чувствовал себя нигде и никогда. Вот как на духу — нигде и никогда. Сама бита, фактура ее поверхности, надраенной с мягким мылом или просмоленной, высветила все с непрошеной ясностью, напомнила, почему я стороной объезжал «Шельдт» и милых черных крошек с их охренительно дешевым минетом. «Это все очень серьезно, смертоубийственно, свирепо и скверно. Нечего шляться здесь по трущобам, у трущоб есть зубы». Агнес ужом выскользнула через дверцу с другой стороны, черномазый исполин вскинул свой молот. Я зажмурил глаза. Пощады не будет. Я услышал натужное мясницкое хэканье, свист разрезаемого воздуха, оглушительный удар, потом нехарактерно четким и грациозным движением я сел, произнес «Деньги», извлек из кобуры бумажник, веером сунул в потную морду сутенера пять двадцаток, захлопнул дверцу, знаком показал, что все в ажуре, и чинно-благородно выехал с Розалинд-корт. Потом вой сирен у меня на хвосте. Оставляя на асфальте непрерывный двойной след жженой резины, я ракетой пронесся по бульвару Сансет, проскочил на красный три светофора и эффектно произвел аварийную посадку на стоянке у «Врэймона». Выскользнул из машины и метнулся к лифту. Поднялся на ноги, вздернул стреножившие меня брюки и сделал вторую попытку. Повезло-повезло-повезло, вот это повезло, твердил я себе, промывая в ванной комнате номера 666 расквашенный до крови нос. Когда на следующий день с ушедшим в пятки сердцем я поехал сдавать «бумеранг», то в прокате даже не заметили разбитых фар и глубокой свежей вмятины на дверной коробке. В своем мешковатом костюме, я склонился над опаленным капотом и, судорожно стиснув ручку в пальцах с обкусанными ногтями, молниеносным росчерком выписал чек. У меня за спиной, сверкая огнями, как плавучий театр, несся на полных парах бульвар Сансет.

Через час я уже пристегивал ремень в салоне самолета. Первый класс — милостью «Пантеона небесных искусств». Поднимая за здоровье Джона Сама один мартини фабричного смешивания за другим, я тоже был как шейкер, приготавливал коктейль из веселости и трепета. Только что я прочел в «Дейли минит» о серии грабежей, избиений и убийств в районе Розалинд-корт; прошлой ночью на автостоянке нашли японского компьютерщика и немецкого стоматолога, вместо лиц — кровавая каша. Наверно, я был в шоке, или подкатила запоздалая реакция. «Повезло, вот это повезло», — бормотал я, глядя в иллюминатор на Скалистые или, может, Мглистые, или Ветвистые горы, на их облачно-снежный покров… Соседний трон занимал элегантный молодой человек — летний деловой костюм, калифорнийский загар, шикарная шевелюра. Я принял его за актера. Он поднял голову от книги (дорогой, в твердой обложке), встретил мой взгляд и отхлебнул шампанского.

— За удачу, — проговорил он. — И за деньги.

Особо упрашивать меня не пришлось, и вскоре я выболтал ему все свои мечты и страхи. Как выяснилось, он тоже был на фестивале, занимался разведкой. Он видел «Дин-стрит», и ему понравилось. А какие дальше планы, спросил он. Я рассказал ему о «Плохих деньгах» — еще одна короткометражка, ничего особенного. Мы поговорили, обсудили перспективы, обменялись телефонами — чем еще заняться в самолете; это все выпивка, это замкнутое пространство и сказки о быстром обогащении, это порнография авиалиний.

— Я позвоню, — пообещал он на развилке туннелей в аэропорту Кеннеди, и наши пути разошлись. Конечно-конечно, думал я, стоя в очереди на регистрацию на лондонский рейс.

Через три дня он вызвонил меня в моей берлоге.

— У нас есть Лорн Гайленд, — сказал он. — У нас есть Лесбия Беузолейль. У нас есть восемь миллионов долларов, чисто для затравки. Давай, Проныра, отрывай свою толстую задницу от дивана и лети сюда. Будем делать «Плохие деньги».

Я так живо себе это представляю — конструкторский отдел в Силиконовой долине. Сияет солнце, но в воздухе ни пылинки. Я уверенно двигаюсь среди инженеров, лаборантов и настройщиков, идейных вдохновителей и творческих консультантов. Кто-то показывает мне черновой набросок моих новых ушей и ноздрей. Я склоняюсь над кульманом и одобрительно изучаю образец лобка. Спецы по сердцу перепроверяют многостраничное техническое задание. Я провожу предварительную встречу с шустриками по шевелюре. Следующий пункт — генофонд, программирование ДНК, банк крови. Иногда я высказываюсь: «Выглядит неплохо, Фил», или «А какая гарантия, Дэн?», или «Конечно, Стив, но будет ли оно держать нагрузку?» Наконец я достаю бумажник, и воцаряется тишина.

— Ладно, парни, внимание на меня. Бабки я плачу немереные, но и отдачи требую в полную силу. Сколько бы это ни стоило — мне нужна голубая, королевская, самая лучшая кровь, какая только бывает. Уж в этот раз, черт побери, не лопухнитесь!

После переезда Селины Стрит, в моем житье-бытье исподволь наметились перемены. Кряхтя от натуги и по инерции дичась, квартира начинает реагировать на женское присутствие. Она распрямляется — неуклюже, с непривычки кособоко — и пытается выглядеть учтиво, предупредительно, старательно. Лишь иногда в прорезях маски мелькает коварный блеск. Постепенно квартира оттачивает свой номер. Аккуратной стопкой складирует полотенца. Сдерживает в узде холостяцкий бардак. И даже я, с моим заложенным носом, учуял, насколько лучше тут стало пахнуть. За это мне следует благодарить селинины импортные духи и шампуни, крахмальную свежесть ее белья, недешевую маслянистость ее кожи и ароматного пота. Сейчас, кстати, она тоже в ванне, моя земноводная Селина. Вскоре я услышу, как она прихорашивается в спальне перед зеркалом, нежит свои выпуклости шелком и кружевами. Мы собираемся выйти пообедать в дорогой ресторан, очень дорогой, такой, чтобы Селине было не стыдно разодеться в пух и прах… Квартира приосанилась, обрела лоск. Только не подумайте, что Селина такая уж вся из себя хаусфрау, валькирия с пылесосом наперевес. Раньше уборщица приходила каждую неделю, теперь каждый день. Но Селина эффективна и практична. Оптимальное соотношение цена/качество.

А если уж дома появилась баба, то с прежним образом жизни поневоле распростишься. Да-да, распростишься. Я-то знаю — проверял. Мастурбация с бодунища на нестеленной кровати уже не вариант. Сморкнуться в кофеварочный фильтр — никакой возможности. Поссать в раковину — прибьют на месте. Ни одна женщина, достойная зваться женщиной, никогда не позволит тебе поссать в раковину. Женщины предпочитают если не шик-блеск, то тишь-гладь, хотя чаще, конечно, первое. Без женщин жизнь — натуральный кабак, причем в без четверти три все уже под столом. Вы когда-нибудь замечали, кстати, что синие, черные или красные трусы подолгу не пачкаются, зато белые… в самом деле, что такое с белыми трусами? Их хватает от силы на час. Не трусы, а просто смех, сувенир остряка-самоучки. Короче, с Селиной приходится жить в белых трусах. Наверно, они действительно лучше, хоть и приходится их все время менять.

Я зашел в спальню и вручил Селине ее игрушечный бокальчик.

— М-м, — отозвалась она, стоя перед зеркалом в полном бордельном прикиде. Какой талант. Какое мастерство. Половые признаки ее не такие уж пухлые или полные. Они просто выдающиеся, в высшей степени выдающиеся — попка, пузико, нора, буфера. Она выглядела настолько порнографично со всеми своими туалетными прибамбасами, что мне захотелось, чтобы она их тут же сняла или лучше, гораздо лучше, чуть сдвинула в сторону.

— Поди сюда, — сказал я.

— Нет.

— Почему нет?

— Сам знаешь, почему нет.

— …Видел сегодня Терри Лайнекса. Он передавал привет. Да, и с пособием на ход ноги хорошие новости. Терри выразился, цифра может быть «наполовину шестизначная».

— Это сколько? Пятьдесят штук?

— Легко.

— Тем более. Кстати, Терри Лайнекс приставал ко мне.

— Чего? Когда бы это?

— Я думала, он просто шутит. Потом мои ресницы застряли в молнии у него на ширинке. Потом он…

— Хватит, хватит! Поди сюда.

Она прогудела что-то неразборчивое.

— Почему нет?

Она втиснулась в свое черное платье.

— Сам знаешь, почему нет.

Честно говоря, я был не особо уверен. Последнее время мы ссорились из-за денег, но дело могло быть и в моем лице. Рожей я и так не особо вышел, а тут опять щеку разнесло. Это все тот же зуб. Я потащился с моим бедным ртом к Марте Макгилкрист, и она в сотый, наверно, раз вскрыла абсцесс, поставила дренаж. Любой женщине, воображающей себя феминисткой, стоит пойти и посмотреть на Марту Макгилкрист. Зверь, а не баба. Рядом с ней я как старлетка. Марта Макгилкрист — просто мужичина. Еще она сказала, что если опять будет нарывать — а нарывать будет обязательно, — то спасти зуб не удастся ни за какие коврижки. Придется ему подождать до Калифорнии, наряду со всем прочим.

Немного покричав на Селину, я вернулся к своему дивану и стакану. Телевизор был включен. Телевизор всегда включен. Сегодня днем на площади я видел двух склеившихся собак, зад к заду. Тут же стояли хозяева, ждали. Собаки тоже ждали, вид у них был смущенный, глуповатый, стоический. Они явно имели по этой части богатый опыт — или, по крайней мере, собачьи гены имели. Нечего и думать разделить парочку, это опасно… По ящику показывали документальную короткометражку о двухголовых змеях. Двухголовые змеи встречаются редко и живут недолго. Они вечно ссорятся о еде и о том, куда ползти. Они все время пытаются убить друг друга и съесть. Вскоре одна из голов начинает доминировать. Другая волей-неволей вынуждена составлять ей компанию, но права голоса уже лишена. Это помогает им протянуть еще какое-то время. Но все равно довольно скоро обе они умирают.

Если в чем-то я, пожалуй, и уверен, так это в том, что надо бы мне жениться на Селине. Да, пожалуй, так оно и есть. Пора уже вырасти, остепениться. Собственно, выбора-то и нет — затянувшееся детство, отсутствие семьи сказываются на мне самым пагубным образом. Надо с этим завязывать, пока не поздно.

Да, надо жениться на Селине, обзавестись семьей. Для безопасности. Безопасность — это звучит угрожающе. Семья — это больно круто, форменная авантюра. Подумать только — дети! Вот для чего требуется настоящее мужество. Стать мужем и отцом — что может быть круче. Но рано или поздно это удается почти всем. Вам вот наверняка уже удалось или скоро удастся. Пожалуй, мне этого тоже хочется, в некотором смысле.

Конечно, кое-чего не хватает. Заметили? То-то. Не слепые же вы, в конце концов. Не хватает мне, не хватает ей, не хватает и никогда не будет. Мы с Селиной замечательно подходим друг другу. Все у нас тип-топ. Я должен на ней жениться. Если не женюсь, то не знаю, что со мной будет. Если я не женюсь на ней, то и никто не женится, и на моей совести будет еще одна загубленная жизнь. Если не женюсь на ней, она может подать на меня в суд и потребовать все до последнего пенни.

Сегодня я порвал с привычкой и традицией и зашел на ленч в ресторан под названием «Возрожденный». Это тесноватое заведение с плохой вентиляцией, с перегородками и столами из огнеупорного пластика, наполовину дешевое бистро, наполовину забулдыжник для гопоты, а персонал — отборная итальянская гвардия плюс некоторое количество приблудного сброда, местных уборщиц, недавних бомжих, лондонских дворничих. Народ сюда заходит самый разнообразный, от мусорщиков до управленцев среднего звена. В меню преобладает жареный картофель, но лицензию на торговлю спиртным они имеют. С чего бы иначе я обратил на них внимание? Я заказал жаркое с подливой, два салатика и графин красного — а для меня, инвалида «Пицца-пита» и «Бургер-шака», «Доннер-дена» и «Фуртер-хата», это все равно что горсть коричневого риса и стакан шипучего витамина С. (Диетическое питание неподалеку тоже подают, силами престарелых хиппи или неулыбчивых датчан. Но не буду же я есть это дерьмо. Вот хоть режьте — не буду.) Я сидел и ждал, пока принесут мой заказ, когда в открытую дверь зашел Мартин Эмис — помните, писатель, с которым я как-то недавно разговорился в кабаке. Народу было довольно много, и он помедлил, вертя головой, пока не увидел свободные места за моим столиком. Вряд ли он заметил меня.

Мартин сел напротив и тут же уткнулся в книжку. Испортит он себе зрение… Мне же и так было о чем подумать — например, как одолеть изрядное похмелье, — короче, только лишних сложностей мне и не хватало. Прошлый вечер открыл, так сказать, новую главу. Коктейли — 17 фунтов. Обед — 68 фунтов. Селина — 2500 фунтов. Вы не ослышались — две с половиной штуки. Та суходрочка на островах Блаженных — да Ши-Ши просто даром работала. Я теряю хватку, разваливаюсь на ходу. Год назад по итогам двухчасового, при свечах, сеанса добычи средств Селина заработала бы разве что затрещину (не подумайте ничего такого, все было бы тихо-мирно, то есть не в ресторане, не на людях, а уже в «фиаско» или дома). Я действительно старею, действительно слабею. В спальне я дал ей чек. Она сложила его к спрятала в ложбинке между чашками своего черного лифчика. Потом я получил свое, да еще как. Через час раздался телефонный звонок. Времени было начало второго. «Не подходи», — прошептала Селина. Но я был не прочь прерваться, ровно в той же степени, в какой Селина этого не хотела. Мы разделились (это было все равно что запутавшийся шнурок развязывать), и я проковылял к аппарату. Филдинг Гудни ввел меня в курс всех последних событий: Дорис Артур прислала «не сценарий, а конфетку», Кадута Масси и Лесбия Беузолейль уже подписали контракт, Гопстер хотел сниматься, Гайленд отказывался — Лорн Гайленд сходил с ума или давно уже сошел. Деньги сыпались с неба быстрее, чем Филдинг успевал их ловить. Возбужденный, посвежевший, я захватил бутылку бренди, вернулся в спальню и заставил Селину пожалеть, что на свет родилась. Две тысячи пятьсот фунтов — это же чертова уйма денег. Но Филдинг вел речь о миллионах. Если все выгорит, я смогу спать с Селиной каждую ночь, до конца своих дней.

Принесли вино. Все равно предстояла еще целая трапеза, так что я подался вперед и проговорил:

— Это судьба.

Он вздернул голову, чуть было не запаниковал — но тут же успокоился и улыбнулся. Он меня узнал. Обычно меня узнают. С чем, с чем — а вот с узнаванием у меня проблемы нет. Это одна из немногих компенсаций за мой страхолюдный вид.

— А, привет, — отозвался он. — Мы что, так и будем каждый раз сталкиваться?

— Вы-то что делаете в этой дыре? Почему не на бизнес-ленче со своим… со своим издателем, или еще кем?

— Да ну, бросьте. С издателем у меня бизнес-ленч раз в два года. А вы чем вообще занимаетесь?

— Кино, — ответил я. — Я занимаюсь кино, днем и вечером.

— Тогда почему вы не с Лорном Гайлендом? Понимаете, о чем я? Просто это не так часто случается.

— Что это вы именно Лорна Гайленда вспомнили?

Может, конечно, он просто запомнил меня — а, может, и не просто. Все-таки я довольно известен, в определенных кругах.

— Да ничего, просто так.

— Джон Сам, — протянул я руку, и он ее пожал.

— Мартин Эмис.

— Будем знакомы.

— Секундочку, — проговорил он. — Это не вы случайно делали рекламные ролики, те, которые с эфира сняли?

— Случайно я.

— Ага, — кивнул он. — Забавные ролики были, я очень смеялся. Мы все смеялись.

— Спасибо, Мартин, — поблагодарил я. Появилась официантка с моей тарелкой — полной до краев, источающей пар. Мартин сделал свой заказ. Он удивил меня, выбрав стандартный гопнический набор — яичница с беконом и жареная картошка. Видно, не так уж и много им платят, писателям.

— До ста? — поинтересовалась девушка, одна из итальянского контингента; кожа ее была основательно натурализована кухонными испарениями.

— Нет, спасибо, тостов не надо.

— Пить што?

— Пожалуйста, чай, — ответил Мартин.

— Хочешь капельку? — спросил я, показывая на свой литр красной шипучки.

— Нет, спасибо. За ленчем я стараюсь не пить.

— Я тоже. Только никогда не получается.

— Если я за ленчем выпью, потом весь день отвратно себя чувствую.

— Я тоже. Но я весь ленч отвратно себя чувствую, если не выпью.

— Что ж, главное — сделать свой выбор, — произнес Мартин. — И вечером то же самое. Если выпил хорошо, значит утром плохо. Если утром хорошо, значит выпил плохо. И так далее. То же самое, кстати, с жизнью. Когда хочешь хорошо себя чувствовать — в молодости или в старости? Или то, или то, третьего не дано.

— Ну не трагедия ли.

Он внимательно посмотрел на меня. Я с печалью проследил за его взглядом и увидел то же, что и он. Белоснежные щеки и багровые веки, жадная прорезь рта и дубильные зубы — и лохмы, сухие ломкие лохмы, лохмы ханыги.

— И все равно выбираешь вечер, так?

— Угу.

— И отвратно чувствуешь себя утром. — Он с усмешкой покосился на мое вино. — А также в послеобеденное время.

— Вообще-то я сова, — промямлил я.

Принесли его заказ — в этом заведении кота за хвост тянуть не привыкли, — и Мартин потянулся за солью.

— Я был тогда в журнальном магазине, — негромко произнес он, уже начав есть, — когда вы с той девицей поцапались.

— Серьезно? — отозвался я, и сердце мое болезненно екнуло.

— По-моему, вы вполне достойно себя вели. Пренеприятная была ситуация.

— Еще бы, — сказал я. — Чуть сквозь землю не провалился, так неудобно.

Мартин отрезал кусочек бекона и тщательно прожевал.

— Вообще-то, — сказал он, — вы могли бы сказать, что мужчину тоже эксплуатируют.

— Какого мужчину?

— На фотографии там мужчина тоже был?

— Нет. Просто у девицы перед носом здоровый такой хрен болтался.

— Ну и чей это, интересно, хрен был?

— Да, но девки же… девки не считают это эксплуатацией. Они думают… они думают, что все мужики в любом случае этого хотят.

— Значит, они не правы, — спокойно отозвался он. — Я бы, скажем, этого не хотел. Вы бы не хотели. Мужчины делают это за деньги, так же, как и женщины.

— Да ну, должны же быть мужики, которым это нравится. Когда я был моложе, мне всегда казалось, что это самая-самая, как ее, синекура. И не забывайте, что некоторым женщинам это тоже нравится.

— Вы так полагаете?

— Уверен, — авторитетно ответил я. — Есть у меня одна знакомая, она позировала для этого журнала «Денди». Так стоит только об этом напомнить, она прямо рыдает от гордости.

— Гордости?.. Да, пожалуй, все сходится.

— Это как?

— Гоп-арт, — туманно пояснил он. — Ой, извините, мне уже бежать пора.

— Да вы что, перевариться же не успеет, это вредно. Хлебните-ка лучше.

Он мотнул головой. Прежде чем уйти, он протянул мне свободную руку, и я ее пожал.

— Приятно было пообщаться, Мартин.

— До встречи, Джон.

Джон. Ну и имечко. Гадливое, блудливое, никакое. Я оттолкнул тарелку и сосредоточился на вине. Закурил сигарету. Задумался. Гоп-арт… Искусство для гопоты… Ну да. Когда наконец Врон выплакалась — предварительно продемонстрировав потенциальному пасынку фотографии, на которых дрочит в чем мать родила, ради денег, — она подробно, с трепетом в голосе и со свежими слезами на кончиках ресниц разъяснила мне, что всегда была творческой натурой.

— Джон, я всегда была творческой натурой, — упорно повторяла она, как будто я осмелился возразить, что она была творческой натурой лишь иногда или стала только недавно.

Врон подтвердила, что в школе неплохо успевала по рисованию, и учитель часто ее хвалил. Она привела в пример свое умение штопать и вкус к интерьерному дизайну.

— Я всегда знала, что когда-нибудь попаду в книгу, — произнесла она и снова потянулась за номером «Денди», — и наконец, Джон, моя мечта осуществилась.

Она уселась поудобнее и расправила на коленях журнал; на развороте Врон — «Врон» — была запечатлена на четвереньках, вид сзади, ракурс в три четверти, на каблуках-шпильках, в чулках и в темно-красных трусиках, спущенных ниже рябых ягодиц.

— Изумительно, — выдохнул отец у меня над ухом.

— Понимаете, Джон, — сказала Врон, — если уж у вас есть творческий…

— Дар, — договорил отец.

— Творческий дар, Джон, то вы просто обязаны… обязаны, Джон, этим даром поделиться. Вот, Джон, посмотрите. — Она перевернула страницу. На следующем развороте Врон откинулась на игривом белом коврике, продев одну руку под колено, а другую засунув между ног чуть ли не по локоть; лицо ее, повернутое к объективу, выражало отвращение, переходящее в экстаз. — Видите, Джон, как я стараюсь, не жалею себя? Так мне Род все время и говорил. Род — это фотограф. Он говорил: «Не жалей себя, Врон, не жалей!..»

Через полчаса я ушел. К этому времени Врон и Барри снова успели разрыдаться — благодарно, утешительно разрыдаться, сжимая друг друга в объятиях.

А теперь — внимание на экран. Эту историю я повторять не буду.

Три года назад, когда я стал зарабатывать как следует, по сравнению со всей той мелочью, что перепадала прежде, отец просадил море бабок в карты и на скачках, и он… Знаете, что он сделал, этот паникер? Он выставил мне счет на все те деньги, которые потратил на мое воспитание. Во-во, расходную фактуру заслал, именно что. Не такое уж и дорогое, кстати, у меня оказалось детство, поскольку семь лет я провел в Штатах с маминой сестрой. Где-то у меня этот, с позволения сказать, документ до сих пор валяется. Шесть страниц формата A3, отстуканных на машинке одним пальцем. За 30 пар обуви (прибл.)… За 4 выезда на море… За мою долю бензина, израсходованного при означенных выездах… Он все-все мне припомнил — и карманные деньги, и мороженое, и визиты в парикмахерскую… К документу прилагалась пояснительная записка, где с той же дотошностью оговаривалось, что это, разумеется, только грубая оценка, и что я вовсе не обязан возмещать все расходы с точностью до пенни. Инфляцию он тоже учел. Я обошелся ему в девятнадцать тысяч фунтов.

Как бы то ни было, мы повели себя в своей обычной манере, каждый — в своей. Только манеры у нас совпадали. Получив отцовское письмо, я нажрался как свинья и послал ему чек на двадцать тонн. Получив мой чек, отец нажрался как свинья и поставил все деньги на лошадь в забеге «Золотой щит Челтенхема». Как же этого конягу звали, Суходрочка, Пидор, хрен его знает. Для стипль-чеза он был еще слишком молодой, да и статью не ахти как вышел, но папочке дали ценный совет, самый свежак. Ставки были сто к восьми, и папочка загорелся, и послал курьера. Один из его дружков-бандосов, Морри Дьюбдат, все устроил и выступил поручителем… Через десять минут Барри запаниковал и решил сыграть отбой. Но букмекер уже свалил из конторы нанимать громил, и ставка осталась в силе. Вдвое сложившись над бутылкой виски, Барри слушал радиокомментатора, а над стойкой уже мигала красная лампочка, мол, через десять минут закрываемся. Кто бы сомневался: Пидор вразвалочку миновал стартовые воротца и закружился на месте, и заплясал тарантеллу, ржа и взбрыкивая в шорах и шапочке. В конце концов жокейский хлыст возымел действие, и Пидор потрусил вслед исчезающим за поворотом соперникам. Комментатор время от времени подпускал на его счет шпильки, пока отец, допив виски, не разбил приемник и чуть не скончался от носового кровотечения.

Впоследствии Барри приобрел видеозапись этого заезда и до сих пор то и дело ее смотрит, злорадно хихикая. Пидор не просто пришел первым — он пришел чуть ли не единственным. У предпоследнего барьера образовалась хлюпающая, засасывающая куча-мала. Фыркая и спотыкаясь на каждом шагу, Пидор пробился через хаос и вышел на финишную прямую. Одинокий конь потрусил к последнему препятствию. Он не столько взял его, сколько выгрыз себе в живой изгороди сквозной проход. До финиша оставался десяток абсолютно беспрепятственных ярдов, и тут Пидор завалился набок. Жокей, совсем уже взмыленный, попробовал снова залезть в седло. Некоторые из сбитых коллег решили последовать его примеру. Минут через десять — несколько лошадей без всадников успели тем временем миновать финишную линию, а наиболее прыткий соперник взял последний барьер и угрожающе надвигался — Пидор устал кружиться на месте и наконец заступил за линию с опережением на полкорпуса.

Букмекер же был посредником, работал подпольно, и когда папочка отправился за выигрышем, то прихватил за компанию Морри Дьюбдата, Толстого Пола и двух стрелков. Вдобавок я уже успел протрезветь и сразу стал вставлять палки в колеса, пытаясь остановить платеж по чеку — пока отец не выложил всю историю, повизгивая от восторга. После месяца уличных боев он получил-таки свои бабки — не всю, конечно, сумму, но достаточно для того, чтобы расплатиться с долгами, купить пивоварню, устроить в «Шекспире» капитальный ремонт, поставить бильярдный стол, подиум для стриптиза и стробоскопы… Он говорит, что когда-нибудь вернет мне эти деньги. Впрочем, плевать. Не в том дело. Но шрам остался незаживающий. Этого батяня, видимо, и добивался.

Я расплатился по счету; время было проведено не зря, это ж сколько бренди я успел высосать, пока предавался воспоминаниям. Я поехал домой, упаковал чемодан и начал возвращение в Америку.