Стремительно и почти бесшумно «автократ» несся вдоль рядов щитовых домиков, вдоль непрерывных сцен из жизни черных меньшинств, с бесчисленными братьями на баскетбольных площадках и силуэтами матерей, взывающих из окон, затянутых проволочной сеткой. У «Ла Гардии» на берегу необъятного черного водоема крышу лимузина сотрясал рев двигателей призрачных, заплутавших лайнеров. Перечеркнутый силуэт пешехода у отсутствующей обочины, «Шаг за белую линию преследуется по закону», «Соблюдайте правила дорожного движения», «Водитель! Не занимай левый ряд», «Снижение скорости в потоке создает аварийную ситуацию», «Своевременная модернизация — ключ к успеху». Зачем моему шоферу все это читать? Неужели не хватило бы просто «Педаль в пол»? Миновав пояс пляжных халуп, мы выскочили на автостраду. И вот на горизонте снова возник характерный щербатый оскал, неровный ряд башен, незабвенная нью-йоркская графика.

У «Эшбери» я предложил водителю двадцатку.

— Спасибо, сэр, но не надо, — произнес он. — = Обо всем уже позаботились. И мистер Гудни просил, чтобы вы сразу ему позвонили, по возможности.

Я снова попытался всучить ему двадцатку. Ничего не вышло, пришлось отдать ее Феликсу.

— Проныра, я чувствую себя последней сволочью, но тебе нужно встретиться с Лорном Гайлендом — прямо сегодня.

— Ну, мать-мать-мать…

Он объяснил, зачем это нужно. Я уже собирался вешать трубку, но тут Филдинг с подозрением поинтересовался:

— Кстати, а как ты летел? Опять экономическим?

— Ну да…

— Проныра, мы должны очень серьезно поговорить — насчет твоих расходов. Возьми себя в руки. Это же просто неудобно, в конце концов. Курам на смех. Наши толстосумы этого не поймут. Сними этаж в «Густаве». Найми самолет, слетай с Лесбией и Кадутой на уик-энд на Багамы. Купи ящик шампанского, вылей в ванну и полощи там свой перец, для профилактики. Не бойся тратить. Трать, трать и трать. Что мне с тебя толку, если ты летаешь экономическим? Летай на «конкорде». Летай первым классом. Черт побери, Проныра, когда же ты научишься нормально летать.

Я побрился, принял душ, переоделся, выпил кружку очередного беспошлинного зелья и устремился на раскаленном такси в район восточных Восьмидесятых, с Си Выпиевским за рулем. Или, может, это был Выпиевский Си. Ньюйоркцы говорят, что на карточке таксиста сперва пишут фамилию, а потом имя. Но не факт, не факт. Допустим даже, там написано Смит Джон или Браун Дэвид — но как можно быть в чем-то уверенным по эту сторону Атлантики? Однажды меня вез таксист, по имени Супергрустец Морган. Или, может, Морган Супергрустец. В любом случае, глаза у него были темные и жутко меланхоличные. Супергрустные глаза…

Цель моей поездки? Попробовать ободрить Лорна Гайленда. По словам Филдинга, Лорну позарез было необходимо ободрение, причем давно. Он все ждал и ждал ободрения, а того нет как нет.

— Попробуй прямо сейчас, Джон, — посоветовал Филдинг. — И ты избавишь нас от кучи геморроя в дальнейшем.

Лорну требовалось одобрение на предмет экранного времени, количества реплик и числа ближних планов. А также на предмет его моложавости, атлетического сложения и общей популярности. Не говоря уж о характере его роли. В последнем он был не одинок. В последнем я мог ему посочувствовать.

Лорн должен был играть Гарри, никчемушного папашу. Мне казалось, что в своей версии я описал Гарри достаточно рельефно. Гарри был похож на Барри, на Барри Сама — невежда с впалыми щеками, бездумный гедонист, эталон грубости и самонадеянности, который тем не менее в хвост и в гриву эксплуатирует скромный, но неотъемлемый запас удачи и обаяния… И что это я все к папе цепляюсь? Кому какое дело? Что вообще за проблема с отцами и сыновьями? Не знаю, не знаю — вряд ли дело в том, что он мой отец. Скорее в том, что я его сын. Я под завязку набит его генами-захватчиками, как чаша для голосования — черными шарами… Да, Гарри многим обязан моему отцу, так же, как Дуг, сын, во многом напоминает меня. Когда вместо муки привозят героин, Гарри хочет вернуть его мафии. Дуг же хочет продать его по уличной цене, которая составляет два миллиона долларов. И тот, и другой — злобные жадюги, но старик Гарри еще и паникер, везучий паникер.

Филдинг предупредил меня, что Лорна не устраивает целый ряд моментов. Во-первых, Лорн хочет несколько облагородить Гарри. Лорн видит Гарри хозяином не пивняка или закусочной, а модного ресторана. Также Лорна беспокоит вопрос возраста. По словам Филдинга, тот даже пытался предложить сделать Гарри старшим братом Дуга, а не отцом. Таким образом, Лорн надеялся затушевать сорокалетнюю разницу между собой и исполнителем второй главной роли. Также Лорн беспокоился о постельных сценах.

— Меня зовут Среда, — представилась девушка у дверей пентхауса Лорна. — Секундочку, я сейчас звякну.

Она просеменила к своему столу с интеркомом. Прикид на ней был ну вылитый школьный — блузка, галстучек, плиссированная юбочка капитанши болельщиков, коротенькие носочки. Ростом она была футов шесть и смотрелась, как трансвестит высшего класса — можно подумать, и тут не обошлось без калифорнийских кудесников, без хирургии с уклоном в порнографию. Когда она склонилась над интеркомом; юбочка задралась, и я увидел белые трусики, облегавшие ягодицы, как чашки лифчика. Я задумался… Филдинг утверждал, что Лорн ничего уже не может, мол, переборщил с этим делом за первые десять лет звездного статуса — достаточно распространенный синдром в кинобизнесе. По словам Филдинга, Лорн не мог поднять свое орудие лет уже тридцать пять как. Разумеется, не следует забывать, что в свое время Лорн был очень крут, колоссален, просто гигант. Когда снимали «Гаргантюа» в Испании в пятидесятых (опять же по словам Филдинга), то Слиток (так звали продюсера) заказал чартерные секс-рейсы из Нью-Йорка, Лондона и Парижа — только чтобы Лорн не испытывал недостатка в бабах за те пять месяцев, что шли съемки. Лорн похвалялся, будто может единолично оприходовать весь контингент — с бутылкой виски и с низкого старта. Тогда-то он в натуре гигант был. Всю жизнь я видел его на экране.

— Мистер Гайленд, — хорошо поставленным голосом телеграфистки пропела Среда. — Режиссер ваш уже здесь. — Она хохотнула с игривым придыханием. — Конечно, милый. Мог бы и не спрашивать. — Она обернулась ко мне. — Прошу прощения за немного запыхавшийся вид. Лорн трахал меня весь день. Поднимайтесь, вас ждет.

Я вскарабкался по обитой чем-то мягким винтовой лестнице. В чертог небожителя. Лорн выплыл навстречу в белом халате с широкими рукавами, бесшумно ступая по ковру, как по облакам, и протянул мне руку сквозь кондиционированный воздух седьмого неба. С безмолвной настойчивостью развернувшись, он продемонстрировал ряд окон — это был его балкон, персональная ложа с видом на потливый Манхэттен. Он плеснул мне выпить. Я был удивлен, обнаружив в заиндевевшем стакане виски вместо амброзии. Потом Лорн очень долго изучал меня, со зрелой прямотой во взгляде. Я произнес речь — самую длинную мою речь, как выяснилось, за весь вечер; я сказал, что, если правильно понимаю, он хотел обсудить свою роль, поговорить о Гарри. Лорн опять смерил меня очень долгим взглядом. Потом он заговорил.

— Мне этот Гарфилд представляется человеком глубокой культуры, — произнес Лорн Гайленд. — Непревзойденный любовник, с одной стороны, отец, муж, атлет, миллионер — но, с другой стороны, хорошо начитанный человек и очень… культурный. Он поэт. У него, Джон, ищущая натура. В его руках целый мир, женщины, деньги, успех — но этот человек метит глубже. Вы же англичанин, Джон, вы должны меня понять. Его дом на Парк-авеню — настоящая сокровищница, кладезь шедевров искусства. Скульптура. Старые мастера. Гобелены. Стекло. Ковры. Сокровища со всего света. Он профессор искусствоведения в каком-нибудь университете. Он пишет искусствоведческие статьи в… в какой-нибудь искусствоведческий журнал. На досуге он блестящий археолог. К нему обращаются за консультацией, искусствоведческой консультацией со всего мира. Фильм должен начинаться с кадра, как Гарфилд стоит на кафедре и зачитывает вслух из первого издания Шекспира, переплетенного в кожу не родившегося теленка. Вся стена за ним увешана полотнами: холст, масло — старые мастера. Он поднимает голову, и когда смотрит в сторону камеры, в его монокле яркий блик, и он…

Стиснув зубы, я глядел в дальний угол и старался особо не вслушиваться. Для начала, что за Гарфилд? Отца зовут Гарри. Барри — это же не сокращение от Барфилда, правда. Просто Барри, и все. Впрочем, я прекрасно понимал, что данное разногласие окажется на повестке дня наименее принципиальным. Лорн тем временем принялся очерчивать круг чтения Гарфилда. Он довольно долго распинался о поэте по имени Римбо. Вначале я решил, что это какой-нибудь наш друг из стран третьего мира, вроде Фентона Акимбо. Но потом Лорн обронил фразу, из которой, вроде, следовало, что этот Римбо француз. Ах ты недоумок, пронеслось у меня в голове, ударение-то на втором слоге должно быть, и вообще тот, наверно, не Римбо, а Рамбо какой-нибудь. Я стал смутно припоминать, что у этого самого Рамбо имелся то ли собутыльник, то ли современник, которого звали, как сорт вина… Бордо? Бардолино? Нет, это, вроде, итальянское. Черт, как это все-таки тяжело — ничего не знать. Это крайне утомительно, и на нервах пагубно сказывается. Это просто изматывает, когда ничего не знаешь, не понимаешь. Смотришь, например, комедию, и все шутки мимо. С каждым часом слабеешь. Когда я сижу в своей лондонской квартире и пялюсь в окно, то порой думаю, как это грустно, трудно, тяжело — смотреть на дождь и не жать, почему он идет.

Итак, специально для меня на двадцать первом этаже разыгрывался целый спектакль — и не особо убедительный. Хотя бы это я понимал. В золоченых сандалетах Лорн расхаживал от окна к окну, порой нерешительно замирал, но держал осанку, обращал к небесам восторженный лик, призывал ниспослать и в то же время возносил откровения, которые нынче распространялись богами на коллегиальной основе. Как и все кинозвезды, Лорн имел рост около двух футов девяти дюймов (дело в концентрации, в сгущении имиджа), но нельзя было не признать, что старый хрен в хорошей форме, и загорело-серебристый блеск королей роботов всея Америки ни капли не потускнел. Ну конечно: это же не человек, думал я, это старый рехнувшийся робот, сплошной цинк, хром и хладагент. Он похож на мою машину, на этот долбаный «фиаско» — давно уже не в ударе, только нервы всем выматывает да денег и бензина жрет прорву.

Лорн приступил к живописанию роскошного стиля жизни Гарфилда: художественные галереи, которые тот курирует в Риме и Париже, отпуск оперного фанатика в Пальме и Бейруте, дома в Тоскане, Дордони и на Беркли-сквер, укромное бунгало на Барбадосе, конные фермы, площадка для вертолета на крыше Манхэттенского небоскреба… И пока этот старый драный пустобрех оглашал ночь надсадным лаем, я с ностальгией вспомнил свой первоначальный проект, бедный маленький проект, который я так долго лелеял в своей бедной голове. Из «Хороших денег» вышла бы неплохая короткометражка, которая обошлась бы, ну, в 75 тысяч фунтов. Теперь же, с пятнадцатимиллионным бюджетом, я был не так уверен в успехе. Впрочем, надо правильно определить приоритеты. Главное же — не хороший фильм, главное — не «Хорошие деньги». Главное — это деньги. Главное — это «Деньги».

— Лорн, — позвал я. — Лорн? Лорн! ДА ЛОРН ЖЕ!

— …Рубины, бриллианты, изумруды, жемчуга и аметист ценой полтора миллиона долларов.

— Лорн…

— Ну, Джон, что скажете?

— Лорн, если Гарри такой богатый, то кому какое дело, что у него на кухне завалялось героина на пару лимонов баксов?

— Простите?

— Это же снижает драматизм, разве нет? Подумайте минуточку. Секундочку подумайте. Если Гарри богат, то значит и Дуг тоже. Естественно, они отдадут героин обратно. Была проблема — и нет проблемы. И фильма тоже нет.

— Чушь! Гарфилд хочет отдать героин. Это второй, как его, Дуг не хочет отдавать. И знаете почему?

— Да, почему.

— Из зависти, Джон, из зависти и ревности. Он завидует Гарфилду.

О зависти Лорн распинался минут двадцать: какое это сильное чувство, как широко оно распространено, и как человек, подобный Гарфилду (по-моему, в какой-то момент он даже сказал «сэр Гарфилд»), особенно склонен вызывать зависть в людях настолько низких, слабых и подлых, как этот Дуг, — Гарфилд, с его вкусом, вертолетной площадкой, эрудицией, бунгало на Барбадосе и прочими достоинствами. Это заняло еще минут двадцать.

— Вдобавок, — произнес Лорн, — он завидует тому, что происходит между мною и Лесбией.

— Почему? Вряд ли он будет так уж завидовать, если тоже спит с ней.

— Очень хорошо, что вы сами об этом заговорили. Знаете, Джон, я не думаю — и никогда не думал — что это драматически убедительно, ну, что он тоже с нею спит.

Я тяжело уставился на него.

— В этом же нет ни малейшего смысла. Просто ни в какие ворота. — Лорн расхохотался. — Если Лесбия спит с Гарфилдом, зачем ей рисковать всем этим счастьем, всем смыслом жизни — и ради какого-то мелкого гопника… — Лорн покачал головой. — Ладно. Об этом еще можно поспорить. Но все равно мой сценарий работает. Я так вижу: Лесбия ни разу не испытывала оргазма, пока не встретила Гарфилда, этого замечательного человека, и он показал ей мир, о котором раньше она могла только мечтать, мир личных самолетов и карибских особняков, мир…

Я боялся отвести взгляд. Время шло. Вдруг Лорн замер на середине фразы, на середине эпитета и произнес:

— Пожалуй, Джон, пора поговорить о сцене смерти.

— … Какой еще смерти?

— Лорда Гарфилда, разумеется, — сказал Лорн Гайленд. — Дело обстоит так. Мафиози меня пытают, совершенно голого. Я бился как лев, но этих гадов было человек пятнадцать. Они требуют, чтобы я отдал им героин — а также культурные ценности со всего мира. Но я молчу, как партизан. Ни слова не говорю. Значит, эти недоноски меня пытают и заставляют смотреть на это Лесбию с Кадутой — может быть, тоже голых, не знаю. Не знаю, Джон, об этом еще надо, надо подумать. И вот эти женщины, когда они видят, как я молча страдаю под пыткой, голый человек, которому они обязаны всем и который затрахал их, как никто и никогда не затрахает, то эти женщины, простые голые женщины забывают о своем соперничестве и рыдают в объятиях друг у друга. Титры.

— Лорн, — сказал я, — мне пора бежать.

Добраться до двери мне удалось только через час.

Обсуждение сценария закончилось тем, что Лорн скинул халат и со слезами на глазах поинтересовался у меня:

— Ну, разве это стариковское тело?

Я промолчал. Вообще-то, ответ был «да». Я же лишь махнул рукой и скатился по лестнице.

Открывая мне дверь, Среда улыбнулась, не разжимая губ.

— Он голый? — холодно поинтересовалась она.

— Да, голый.

— Ну сколько можно, — вздохнула Среда.

И почему все это происходит со мной, все эти ошеломительные, внезапные, несообразные, эти порнографические вещи? Что ж, наверно, когда вы порнографический по натуре человек, то порнографические вещи с вами и происходят.

Наискосок я двинулся на запад через ухоженный район Ист-сайд, с его декоративными урнами, приспущенными парусящими навесами над витринами, горячим запахом непонятного мусора, и пообедал, уже будучи изрядно на бровях, с Филдингом Гудни и Дорис Артур в шумном и душном ресторанчике, облюбованном деятелями кино, всего в пяти кварталах от бурлящего Гарлема. Сценарий Дорис находился в данный момент у машинисток. Я поцеловал ей руку. Сделал знак подать шампанского. Потребовал показать мне черновой вариант сценария. Они решили меня поддразнить и сказали: поживем — увидим. Подозреваю, там много кто кого дразнил, но я уже успел изрядно перебрать, плюс смена часовых поясов, короче, не уверен. Своего девяностолетнего виски Лорн не жалел. Чего-чего, а этого у него не отнять. Принесли шампанского, и мы выпили за плоды трудов Дорис, «не сценарий, а конфетку». В заведении было полным полно кинозвезд, и все набивались новые. И что это я все с кинозвездами да с кинозвездами зависаю? Не так уж они мне и нравятся. Актеры — они все такие прозрачные. Другое дело, что профессионалы обычно безобидны. Это за теми, кто по жизни актеры, нужен глаз да глаз — и за актрисами тоже. Меня разобрала ужасная икота — больше это было похоже на серию быстрых апперкотов в подбородок. Один из ударов заклинил мышцы шеи, так что пришлось немного полежать под столом, пока судорога не отпустила. В таком ракурсе провод лампы на стойке показался мне слуховым аппаратом, торчащим у Филдинга из уха. Я задел коленом колено Дорис, раз, другой, и подумал, как это здорово, когда у молодых людей зарождается настоящее чувство. То и дело я пробивался в сортир и обратно, где вся стенка была оклеена журнальными фотками потрясных голых девок. Я наткнулся на женщину, которая вела тяжелый разговор по телефону, и попытался ее подбодрить, и не оставлял своих попыток даже после того, как откуда-то возник ее приятель или муж. Тон его мне не понравился. Он оскорбил меня до глубины души. Завязалась ссора, которая разрешилась тем, что я упал мордой в штабель мокрой картонной тары у подножия потайной лестницы. Не повезло дамочке, она была явно не прочь. Освеженный, я поздоровался с несколькими кинозвездами, ненадолго подсаживаясь к ним за столик с краткими репликами, не длиннее одной фразы, и всегда не в бровь, а в глаз. Меня пригласили в служебное помещение, где имела место перебранка с одной супружеской парой. Они сказали, что тут главные. Она была явная бандерша, в том или ином смысле, но меня это не особо беспокоило. Она все отрицала. Когда Филдинг вел меня назад к нашему столику, я обратился с неприличным, отменно сформулированным предложением к официантке-прошмандовке, которая так и загорелась, но потом впала в глубокую грусть где-то в недрах кухни, и когда я вынес двустворчатые двери, стремясь ее утешить, то двое деятелей в серых от пота футболках убедили меня, что бедному дитю уже ничем не поможешь. У меня взяли автограф. Дорис очень симпатично смотрелась в своей пижамке. Под всклокоченными волосами и бесформенной одеждой она была такая же большеглазая милочка, на все дыры мастерица и фаллопоклонница, как и все остальные. Она тоже все отрицала. Собственно, не так уж она мне и нравится. Я оглушительно потребовал портвейна и выхлебал несколько литров обжигающего черного кофе. По пути к дверям. Дорис обняла меня, но, наверно, на секунду выпустила (может, я проявил чрезмерный пыл), потому что я рванулся в забег, который закончился бы на Уолл-Стрит — нет, дальше, в Виллидж, у Мартины Твен, — если бы на моем пути не встал столик с десертом. Под аплодисменты всего ресторана я с боем ушел в ночь.

Тяжело дыша, я прислонился к фонарному столбу, пока Дорис бережно отлепляла от моего костюма апельсиновое драже и ошметки шоколадного торта. Филдинг задержался, чтобы выразить свое восхищение владелице заведения — или возместить ущерб.

— Ну и ну, — проговорила она. — Вы как, живы?

— Да знаю я, знаю, что ты лесбиянка, и все такое, но проблема-то, что ты просто еще не встретила настоящего парня. И ничего больше. Поехали ко мне в номер, побалуемся. Ну давай, милочка, точно говорю, тебе понравится.

— Дурачина ты, простофиля, — улыбнулась Дорис. Потом ее выражение изменилось, и она сказала мне что-то настолько ужасное, невообразимое, термоядерное, что я не запомнил ни единого слова. Из дверей вышел Филдинг, из-за угла выехал «автократ». Лица людей качнулись вбок, спиной вперед я забурился в такси.

И все это, можно сказать, без малейшего стресса. Подумать только, стресс! Как это люди его переносят.

Проснувшись рано утром как огурчик, я потянулся за номером «Нежности» — это самый экономичный способ определить, на каком я свете. Прочим вопросам, не менее животрепещущим — типа с кем, как, зачем и когда, — придется подождать. Среди моделей ни одной, похожей на Селину, не нашлось, и я, сам того не заметив, принялся заполнять стрессовый вопросник, где потребление никотина и алкоголя сопоставлялось с различными стрессовыми факторами, влияющими или не влияющими на ваш жизненный путь (в последнем случае рекомендовалось ставить прочерк). Если верить «Нежности», беспокоиться мне было не о чем — и, тем не менее, я смолю и бухаю, как банкрот с параличом всех четырех конечностей. И тут до меня дошло — стресс! Может быть, мне просто не хватает стресса? Может быть, хорошая доза стресса — это как раз то, в чем я остро нуждаюсь? Мне нужна тяжелая утрата, шантаж, землетрясение, проказа, членовредительство, разорение… Пожалуй, следует попробовать. Не подскажете, где можно приобрести немного стресса по сходной цене?

Стресс действительно можно приобрести, чем я и занялся. Это, наверно, Нью-Йорк так на меня действует — буря и натиск, сила и слава, электродинамика манхэттенских параллелей и перпендикуляров. Подзарядка, словно от сети. Орешек трудно расколоть, но мы не привыкли отступать.

С приятным ощущением, что продолжаю в ритме вечера накануне, со всеми его успехами и достижениями, я зашел в «Меркуцио», где купил четыре костюма, восемь сорочек, шесть галстуков и стильный легкий дождевик. Все приобретения ожидают доставки в «Эшбери» — после того, как пройдут через руки высокооплачиваемых портных. Даже галстуки, похоже, нуждаются в подгонке. Стоимость: 3476 долларов 93 цента. Я заплатил по «Ю-ЭсЭппроуч».

В «Лимопрокате» на Третьей авеню я нанял шестидверный «джефферсон» с коктейль-баром, телевизором и телефоном. Проехав всего ничего, я поставил машину на дорогущую стоянку, угол Лексингтон-авеню и Сорок третьей. Это обойдется мне в полторы с лишним сотни баксов в день.

Я зашел на ленч во французский ресторан «Золотая клетка» на Пятьдесят четвертой (сотня долларов), а массаж и душ в «Элизиуме» на Пятьдесят пятой обошлись еще в две сотни. Исчерпав запас идей и утомившись шляться по магазинам, я купил четверым алкашам и трем стриптизершам девять бутылок шампанского в стрип-баре на Бродвее. Потом я подумал, не рвануть ли на такси в Атлантик-сити, просадить энную сумму в рулетку. У меня есть идеальная система. Она никогда не работает. Но в конечном итоге я просто обналичил свои туристские чеки и противолодочным зигзагом двинулся по плавящемуся асфальту Таймс-сквер, раздавая двадцатидолларовые купюры избранным бродягам, шлюхам, старьевщицам, инвалидам времени. Дабы унять возникшее волнение, пришлось вмешаться полицейскому наряду.

— Совсем, что ли, спятил, — с максимальной убежденностью бросил мне один из полицейских. Я даже не взял за труд объяснять ему, как он не прав.

Вернувшись в свой номер, я сел к столу и задумался. Финансовые тревоги — не чета всем прочим тревогам. Если у вас десять тонн баксов долга, это вдвое тревожней, чем если бы долга было всего пять тонн — но вдвое менее тревожно по сравнению с двадцатью тоннами. Если у вас десять тонн баксов долга, это на четыре седьмых менее тревожно, чем если бы долга было двадцать три тысячи триста тридцать три доллара. А если у вас десять тысяч долга, и десять тысяч поступило на счет — то все тревоги как рукой сняло, тревожиться не о чем. С тревогами иного рода обычно совсем не так, например когда тревожишься о вероломстве вертихвосток и организма.

Я откинулся на кровать и стал тревожиться о деньгах, и очень быстро встревожился как следует. Выдернув бумажник, пересчитал справки и квитанции. По состоянию на сейчас, я полностью на нуле, И это крайне тревожно.

В дверь постучали, и я вскочил на ноги. Невероятно элегантный молодой негр вступил в номер, нагруженный большими полиэтиленовыми мешками.

— Куда их, сэр? — спросил он. — На кровать?

— Да. То есть, нет, — ответил я. — Спасибо, не надо. Я передумал. Забирайте назад.

Он непонимающе поглядел на меня и вздернул свой аристократический подбородок.

— Сэр, все условия покупки — на вашей квитанции.

— Да ладно. Кидай сюда, я пошутил.

Я дал ему десятку, и он ушел. Десятка — это много или мало?.. В течение следующего часа мне было доставлено великое множество покупок, большинство из которых явились для меня полной неожиданностью. Я устал напрягать память и лежал на кровати, и прикладывался к бутылке. Через некоторое время я стал чувствовать себя так же, как наверняка будет чувствовать себя в день свадьбы леди Диана, когда железнодорожные составы начнут доставлять подарки из стран Британского содружества. Массивный хрустальный сервиз, оранжевый ковер иранского производства, причем недавнего, испанская гитара и пара маракасов, две картины маслом (одна изображала дрыхнущих котят со щенками, вторая — обнаженная натура в стиле фотореализма), слоновья ступня, нечто, похожее на микрофонную стойку, но оказавшееся канадской скульптурой, бенгальский шахматный набор, первое издание «Маленьких женщин» и прочие культурные ценности со всего мира. Когда поток, вроде бы, иссяк, я зашел в ванную и как следует проблевался. Дорогая штука стресс. Недешево обходится он организму. Но все вышло наружу — ленч, шампанское, деньги, зеленая капуста. Когда спазмы, вроде, утихли, я подошел к телефону, позвонил Филдингу и попросил выдать мне огромную сумму денег. Мне показалось, он ждал моего звонка. Мне показалось, он был только рад. Тем же вечером ко мне в номер доставили большой конверт. Там лежала платиновая карточка «Ю-Эс Эппроуч», толстенная стопка туристских чеков и справка для банка на Пятой авеню, позволяющая в случае необходимости обналичивать до тонны баксов в день. Я испытал такое облегчение, что на двое суток залег в кровать. Собственно, особого выбора-то и не было. Спокойно, говорил я себе, спокойно. Деньги неколебимы, но ты бессилен. Такое ощущение, будто что, б я ни вытворял в этом нашем мире, я только получаю больше и больше денег…

А также стресса.

— Еще раз спасибо за подарок, — проговорил я. — Именно этого мне и не хватало.

— Я же просто хочу, чтобы ты кое-что усвоил. Неужели не ясно?

— Что именно?

— Много что. Например, сочувствие. Самоконтроль. Щедрость духа. Уважение к женскому полу.

— Да пошел ты… Ой, да ничего себе, — сказал я. — Ну ты совсем псих, я только сейчас понял.

Он рассмеялся.

— Здорово, правда? — сказал он. — Кстати, на редкость тупая была шутка, с раздачей денег. Это же не так делается. Если уж хочешь раздавать деньги, сначала поучись.

— Слушай, до меня наконец дошло. И сколько ты хочешь, козлина? Сколько стоит сделать тебе ручкой?

— А вот и не угадал. Совсем холодно. Не нужны мне твои деньги.

— Ну и что же тебе тогда нужно?

— Твоя жизнь.

— Еще раз спасибо за подарок, — проговорил я. — Очень здорово.

— Так ты прочел уже?

— Ну, еще не до конца. — За время трансатлантического перелета я одолел девять страниц, но оставалось еще изрядно. — Я тут приболел немного. И когда мы сможем встретиться?

— Чем же ты занимаешься весь день, когда болеешь?

— Ну, в основном, просто лежу. Болею.

— У меня много свободного времени, — сказала она. — Осси опять в Лондоне.

— Здорово. Может, сегодня вечером?

— А тебе хватит времени? В смысле, книжку дочитать?.. Алло.

— Да, я здесь.

— Ну хватит, самоуничижение тебе не идет. Давай, как в школе. Устное изложение «Что я прочел за лето». Потом вопросы на понимание… Алло?

— Да, я здесь.

— Чудненько, договорились. Значит, когда дочитаешь, тогда и звони.

Подождите. Вот, гляньте-ка… Должен сказать, что в Нью-Йорке за мной повсюду следят. Это женщина. Лет ей сорок или сорок пять, толстые лодыжки, рост за шесть футов — на каблуках, на высоких каблуках. Она следит за мной сквозь черную вуаль, свисающую с черной шляпки. Волосы у нее короткие, рыжеватые и кучерявые. Подбородок низкий, упрямый и психованный.

Работает она по ночам. Я вываливаюсь из бара, и она тут как тут — сложив руки, караулит в дверном проеме на другой стороне улицы. Я начинаю движение, И она держит тот же темп, дистанцию. Затравленно озираясь, я покидаю порносалон, анонимным силуэтом ныряю в спазматическое мерцание неоновой вывески над выходом, и опять вижу ее — с бумажным фунтиком, хрустит попкорном или жареными каштанами. Иногда она подходит так близко, что я ощущаю на шее, на затылке ее горячее дыхание. Но я не оборачиваюсь. Кого-то она мне напоминает. Но никак не вспомнить, кого. Где же я ее видел, эту суку бешеную? Секундочку. Вот, глядите… Опять она.

Эти люди всегда безошибочно меня вычисляют. Абсолютно всегда. Просто вынюхиваю — своим животным, собачьим чутьем. Когда обвешанная пакетами бомжиха заходит в умолкающий кафетерий и неуклонно петляет между столиками, когда бродяга поднимается с тротуара и буравит взглядом толпу — все мы понимаем, кого они ищут. Я встречаю их взгляд и ничего не могу с собой поделать. Что-то во мне чем-то отзывается на что-то в них. Что-то в них чем-то отзывается на что-то во мне. Что бы это могло быть? Это зов роликов и заехавших за них шариков. Мы безошибочно распознаем этот зов и идем на него. По-моему, кое-кто или кое-что стремительно движется ко мне прямо сейчас.

— Ну ничего себе, — сказал Феликс в вестибюле, проводя пальцем по узкому лацкану моего пиджака. — Вообще-то, его стиль мне по душе. Неделю работаешь, потом месяц отдыхаешь. Что стряслось-то?

Пробы стряслись, вот что. Утром я спустился по ступенькам «Эшбери» и чуть не лопнул от хохота, такая стояла жара. Это все шуточки нью-йоркские, это не может быть серьезно. Где-то я прочел или по телевизору услышал что-то про области космоса, где летают наши большие железные бумеранги. Там очень жарко, несколько миллионов градусов по Фаренгейту. Психопатическая жара. В Нью-Йорке в июле жара тоже психопатическая. На взбрыкивающем Бродвее все такси благим матом жалуются на жизнь, курсируя туда-сюда с грузом роботов, злых собак. Я сграбастал свой багаж и нырнул в поток.

Говорят, Нью-Йорк — это джунгли. Можно пойти еще дальше и сказать, что Нью-Йорк — это ДЖУНГЛИ!!! В тени вековых стволов, слепленных из оплывающего гудрона, злобное Лимпопо заболоченной Девятой авеню несет гневную флотилию крокодилов и драконов, тигровых акул, ревунов и шаманов. На углах стоят колдуны и охотники за головами, вудуисты в трансе — аборигены, которые в джунглях, как рыба в воде. А ночью под сенью экваториальных крон и парникового облачного покрова разносится звериный вой сирен, и вспыхивают костры, чтобы не подпустить чудищ. Будьте осторожны: на улицах полно капканов, ловчих ям. Наймите проводника. Не забудьте сыворотку от змеиных укусов, от яда — духовых стрел. Никаких шуток. Джунгли — это очень серьезно.

В своей раскаленной клетке я направлялся в район мясных рынков, на край Вест-виллидж. Здешние красно-кирпичные склады по совместительству привечают выставки подвесных туш и крысиные гнезда — манхэттенская фауна, живая или мертвая, ищет себе ровню. Еще здесь находятся самые беспредельные места зависания гомиков — «Клин клином», «Ватерклозет», «Бремя и стремя». Никто не знает, что там творится. Кроме гомиков-беспредельщиков. Даже Филдинг отвечает несколько уклончиво. Не током, так плеткой, или в рожу из брандспойта, или залповый выброс фекальных масс — не лучшее, по общему мнению, времяпрепровождение, и я даже готов согласиться. Средний завсегдатай прибывает в «Клин клином» на одном такси, а отбывает домой на двух. А следующим вечером возвращается и просит еще. Они приковываются к раковинам, млеют под унитазами. Эта братия многое должна объяснить, если хотите знать мое мнение, особенно пассивные. Простите, уважаемые, за такую дискриминацию, но надо же с чего-то начинать. Ежечасно внушать безудержную тягу смертоубийству — как-то это подозрительно. Тем временем, говорит Филдинг, мать-природа смотрит на все это и притоптывает ножкой, и цокает язычком. Вечная радетельница моногамии, она скоро нахимичит какую-нибудь новую коварную болезнь. Беспредела она не потерпит.

Я отклеился от сиденья, выбрался из машины и заплатил водителю через окошко его дверцы — лондонская привычка, вредная по нью-йоркским меркам. Старый таксист и ухом не повел.

— Нет сдачи с десятки, — объявил он.

— Чего?

— Читать умеете? — Он кивнул на пожелтевшую табличку, которая провозглашала беспомощность водителя перед лицом купюр крупнее пятерки. — Сдачи нет.

— Да этому объявлению лет, наверно, десять. Ты хоть об инфляции слышал?

— Сдачи нет.

— Да хрен с ней, со сдачей. Вы тут все прямо как дети малые. Когда же научитесь смотреть фактам в глаза?

Такси устало отъехало. Я посмотрел через улицу и увидел ряд гаражных рамп с выпотрошенными остовами грузовиков. На одном из них — перевернутом брюхом кверху, со снятыми крыльями — демонстрировали загорелые торсы трое молодых людей. Двое были раздеты до пояса, худощавые, покрытые пушком, третий же являл сплошную мозаику из драной джинсы и кожи в заклепках. Я только сейчас заметил, что вход в здание, на крыше которого Филдинг арендовал мансарду, находился прямо за ними — дверь с табличкой номера между большими черными ребрами… Широким жестом я застегнул среднюю пуговицу на своем новом костюме (беловатом, с антрацитовыми швами; с момента покупки меня неоднократно посещали сомнения — жаль, что вас тут нет, очень жаль, вы бы подсказали, идет ли он мне), засунул руки в карманы брюк и вразвалочку двинулся через улицу.

Что хочу сказать: обычно гомики ко мне не пристают. Похоже, я не их тип — до такой степени, что даже немного обидно. Проблемы такой не возникает. Даже вопроса не встает. Но, шагая по испещренному колдобинами и трещинами асфальту, я ощутил, кроме привычного, иронично-агрессивного возбуждения, кое-что еще; я почувствовал, что мой вес, массу, мясо оценивают, примечают, взвешивают — не так чтобы с явным вожделением, нет, но с абстрактным плотским интересом, ощущать который мне пока не доводилось. Однако ж. Бабоньки, откликнитесь — вам-то, наверно, такое ощущение хорошо знакомо. Я не сводил взгляда с двери; на периферии поля зрения наблюдалось какое-то шевеление, но я старался его не замечать. Я миновал рубеж.

— Чтец, — послышалось мне.

Я остановился. Прижал подбородок к груди. Вы бы прошли мимо, но я пройти мимо не могу. Я обернулся и с искренним интересом спросил:

— Как-как вы меня назвали?

— Отец, — произнес один из молодых людей. Между ног у него было что-то вроде абордажного крюка. — Большой папочка.

В голове моей теснились варианты ответа один другого удачней, но я только фыркнул, дал презрительную отмашку и продолжил движение. Даже это было неумно. Даже это было, в джунглях, неосмотрительно… Я зашел в парадную, в настолько глубокую тень, что едва не ослеп. Через секунду-другую передо мной смутно забрезжил круто уходящий вверх лестничный пролет. Я шагнул к нему и тут услышал за спиной звук шагов, предсмертный хрип несмазанных петель, звон цепей. Честное слово, я буквально взлетел по ступенькам, окрыленный первобытным мочегонным ужасом от имени и по поручению неприкрытого тыла… Тяжелая дверь наверху подалась лишь с пятой попытки, но я уже успел развернуться и увидел силуэты, растворяющиеся, пожимая плечами, в ярком свете, и теперь до меня доносился только смех.

Я вскарабкался на вершину и заморгал, отдуваясь, посреди залитого светом стеклянного аквариума; воздух был настолько прозрачным и океаническим, что каждая соринка в глазу выделялась невыносимо рельефно. В дальнем углу среди сосновых подпорок стоял Филдинг Гудни, смехотворно вальяжный и решительный — можно даже сказать, кондиционированный, — в джинсах и белоснежной рубашке; молодость сидела на нем, как костюм, богатство — как загар. Он отдавал указания троим рабочим или посыльным в мешковатых синих комбинезонах. Заметив меня, он приветственно вскинул ладонь.

Дожидаясь, пока уймется склочница-одышка, я обошел снятую Филдингом мансарду. Закурил, и первая же затяжка согнула меня пополам, исторгла из легких яростный, неудержимый лай. Похмелье за похмельем со свистом промелькнули перед моим мысленным взором, и веки нестерпимо зачесались, на глаза навернулись слезы. Да уж, пить или не пить — это нелегкий выбор. В смысле, если выбираешь пить, то потом очень тяжело. Я пытался насладиться океаном света, волоча ноги мимо больничного вида ширмочек и навесов, листов декоративного картона со слоем алюминиевой фольги, верстака, древнего стола для механического бильярда. На задней стенке были развешены полдюжины белесых морских пейзажей. Художнику жизнь представлялась незамутненной, как зубная паста; или он прикидывался. Я развернулся, подставляя лицо солнцу. В таком ракурсе Манхэттен был почти не виден — только верхушки башен Всемирного торгового центра, две одинаковых золотистых зажигалки на ярком, навязчиво-синем фоне. Я мотнул головой. Соринка в моем глазу, пятно, где умирает свет, погрозило мне черным пальцем.

— Привет, Джон. Ого, какой костюмчик. В Алабаму собрался?

— Чего?

— Проныра, что-нибудь не так?

— Все так. Просто ко мне какие-то гомики привязались, по пути сюда.

Филдинг рассмеялся, потом нахмурил внимательно брови.

— И что?

— Один из них обозвал меня папочкой. К чему бы это?

— Прелесть какая.

— Ну хватит, Филдинг: Какие тут, к черту, пробы. Район совершенно гопницкий. Как ты себе это представляешь, когда наш клиент пойдет косяком, точнее клиентки?

— Очень хорошо представляю — они пойдут через парадный вход, — объявил Филдинг и положил руку мне на плечо. — Там только кондитерская и лифт, прямое сообщение. Это я тебя через черный вход завел.

— Зачем?

— В познавательных целях, Проныра. Давай я плесну тебе чего-нибудь, и можешь расслабиться. Скоро будут девочки.

Лучшего ответа я не мог и пожелать. Мы поднялись узкий подиум, где Филдинг установил кучу видеоаппаратуры (в том числе две ручных камеры), стереосистему, игровую приставку, аквариум, два диванчика с двумя низкими железными столами и низкий пузатый холодильник. Люблю новую мебель. Новехонькую, только из магазина. После детства в Пимлико и в Трентоне, Нью-Джерси, от антиквариата меня уже тошнит. И главное — чтобы не особо навороченная была. Филдинг наклонился к аквариуму и щелкнул по мутному стеклу. Я тоже заглядываю в аквариум, и все, что я вижу, это новую мебель, немного другую: головки штифтов, капельки и черно-белые полосатые высверки, колыханье оборок и мелодичное журчанье, гостиная Барри и будуар Врон.

— Все рыбы реагируют на маневры вожака, — проговорило створчатое отражение Филдинга в стекле аквариума. — Вон вожак — чернохвостый. — Он глянул на часы и выпрямился. — Так вот, сегодня мы разбираемся с нашей танцовщицей.

— Со стриптизершей? — спросил я. — А как же Лесбия?

— Ты в курсе, что эта роль для Лесбии, я в курсе, что эта роль для Лесбии. Ты в курсе, что танцовщицей будет она. Я в курсе, что танцовщицей будет она. Но эти девицы — они же абсолютно не в курсе. Усек, Проныра? Развлекуха будет качественная.

И это действительно была развлекуха. Благодаря здоровому жбану «ред-снэппера», предусмотрительно заготовленному Филдингом, я совершенно не чувствовал боли, когда к нам, качая бедрами, двинулась первая кандидатка — крупная смуглая девица с потрясающими… нет, секундочку. Может, мы начали с безотказной блондинки, которая сняла… Нет. Это была негритяночка, у нее еще… В общем, через какое-то время, после изнурительного бдения на слепящем солнце, после всего бухла, гнилого базара и порнографии, девицы несколько смешались у меня в памяти — где чьи ноги, где чьи руки, где головы, форменная расчлененка. Процедура была абсолютно одинаковая, Филдинг в два счета поставил дело на поток. В кинобизнесе есть старая добрая традиция — поддерживать непринужденную атмосферу, когда молодые женщины пробуются на роли эротического плана. Например, у Терри Лайнекса из «К. Л. и С.» припасена для подобных случаев особо выразительная фраза. Он просто говорит: «Значит так, сейчас постельная сцена. За мужика буду я». Видели бы вы, как им не терпелось, этим телкам с Манхэттена, да они были просто без ума от счастья.

Они шли к нам, боязливо поеживаясь, но трепеща от возбуждения, и нервы их, завиваясь в колечки, простирались до самых кончиков волос; каждая со своей неповторимой игрой светотени, со своим импульсом и моментом кручения. Мы усаживали их, предлагали выпить и задавали все обычные вопросы. Понукать их не требовалось — они на полном серьезе считали, будто это возможно, вероятно, несомненно, что их ждут деньги и слава, что их удел исключительность. Они рассказывали о своей карьере, о срывах, о приятелях, о психоаналитиках, о своих мечтах. На меканье-беканье или стрекотанье Филдинг давал им минут пять, а потом с блеском стратега в глазах интересовался:

— …А Шекспир?

От их ответов на этот вопрос даже меня иногда пробирал смех.

— Да, я очень хочу сыграть миссис Макбет. Или в «Антонии и Клеопатре», Или в «Комедии ушибов».

Одна девица, вот не сойти мне с этого места, была почему-то уверена, что «Перикл» — это о владельце автозавода. Другая, судя по всему, полагала, что действие «Венецианского купца» происходит в окрестности Лос-Анджелеса.

— Это очень интересно, Вероника, или Энид, или Серендипити, — говорил Филдинг. — А теперь не могли бы вы, пожалуйста, раздеться.

— Под музыку?

— А как же, — говорил он и тянулся за пленкой.

— Но… я же не так одета.

— Ничего-ничего, Морин, или Эйфория, или Асцидия. Вы же актриса, верно?

И, продемонстрировав для затравки жизнерадостный оскал, девицы начинали выкидывать коленца. Я наблюдал сквозь искрящуюся пелену стыда и страха, смеха и страсти. Я наблюдал сквозь мою порнографическую пелену. И девицы слушались — повиновались зову порнографии. Искушенные горожанки, профессиональные жительницы двадцатого века. Они не танцевали, не дразнили — и даже назвать это стриптизом было, строго говоря, нельзя. Они скидывали одежду, большую ее часть, и давали вам урок анатомии. Одна, скажем, просто задрала юбку, разлеглась на полу и стала мастурбировать. Она была лучшей. За три насыщенных дня мы услышали два робких отказа. Филдинг сказал, что все дело в Шекспире, в том восторге, что порождается при соприкосновении с высоким искусством.

Периодически у меня возникало подозрение, не занимается ли Филдинг промоушном заодно и в другом смысле. Но реплики его были, как правило, весьма лаконичными: «Вот ее телефон, Проныра» или «Джон, ты ей понравился», или «А вот к этой присмотрись получше».

— А как все-таки тебе Дорис? — поинтересовался я в редкий момент затишья.

— Дорис? Никак, она же лесбиянка. Сам знаешь.

— Ну и где же этот ее хваленый сценарий?

— Терпение, Проныра, терпение. Сохраняй ледяное спокойствие. Да, кстати, сегодня тебе надо встретиться с Гопстером и кое-что с ним обсудить. Предупреждаю, задачка не из легких.

— Какая еще задачка?

Он объяснил.

— О нет, — сказал я. — Только не это. Сам обсуждай.

— Проныра, тебя он уважает. Ты для него авторитет.

— Этого еще не хватало, — отозвался я. Но дверь уже хлопнула, и к нам летела очередная секс-бомбочка, а после всего выпитого, после такого обилия впечатлений я был не в лучшей форме, чтобы спорить.

Так что, как видите, последние несколько дней мне было не до чтения. Сплошные пробы.

«Мистер Джонс, хозяин Господского двора, запер на ночь курятники, — прочел я, — но забыл закрыть лазы, потому что был сильно пьян…» Я так до сих пор и не выяснил, что это за лазы. Я специально спрашивал. Филдинг не в курсе. Феликс не в курсе. Словарь и тот не в курсе. А вы?

— Привет, — услышал я из-за спины и обернулся.

— Пошел ты, — бросил я и отвернулся.

Я захлопнул книжку и огляделся. Скажем прямо, это не самое подходящее место, чтобы светиться с книжкой — бар для голубых качков, глубоченный подвал где-то под обугленными восточными двадцатыми. Настолько глубокий, что кажется перевернутым небоскребом. Может быть, когда-нибудь весь Манхэттен станет таким же — короскребы, ядроскребы, сто подземных этажей. Отдельные ньюйоркцы, из сравнительно неприхотливых, уже обосновались в канализации, в заброшенных тоннелях метро. Деньги загнали их вглубь, опустили так, что дальше некуда… В кабаке же меня окружало сплошное безбабье, агрессивно выпяченные челюсти, стрижки под бобрик, экземпляры в коже с головы до ног, будто аквалангисты, или в костюме Адама, во всеоружии щетины, мышц и пота. Единственное, что здесь требовалось, в полумраке и россыпях опилок, это мужское достоинство, прокисший тестостерон.

— Привет, — услышал я из-за спины и обернулся.

— Пошел ты, — бросил я и отвернулся.

В общем-то, это было не самое беспредельное заведение. Подозреваю, среднестатистический манхэттенский гомик вполне мог бы заскочить сюда опрокинуть последнюю рюмочку белого вина по пути на казематное свидание или смертоубийственное рандеву в «Ватерклозете» или «Бремени и стремени». Здесь же царил полумрак, поиск на ощупь, шепоты, темные силуэты. Которые не внушают ни трепета, ни угрозы, настолько поглощены созерцанием радара, отслеживающего динамику аппетитов, что привели их сюда.

— Привет, — услышал я из-за спины и обернулся.

— Пошел ты, — бросил я и наконец присмотрелся. — Ой, привет. Я очень извиняюсь. Как дела?

— Дела замечательно. А как вам это заведение? Что-то на вас лица нет. Перепугались, что ли? Ладно. Так о чем вы хотели поговорить?

Я набрал полную грудь воздуха — и услышал, как вскипает микроволна вражеского протеста в недрах легких. Он уселся на соседний табурет. Футболка, жилистые бицепсы. Он заказал стакан воды. Из-под крана — не минеральной. Зачем ему эти пузырьки, Гопстеру.

Главное — не забывать, что он очень сложный молодой человек. Он не курит. Не пьет. Не нюхает. Не ест. Не играет в азартные игры. Не матерится. Не живет половой жизнью. Даже не дрочит. Вместо этого он отжимается. Делает стойку на руках. Практикует медитацию и гипноз. Утвердившийся в вере, он занимается благотворительностью — помогает бедным и больным… Да уж, тут мне придется задействовать свои управленческие навыки на полную мощность. Я посмотрел ему в глаза — цепкие, настороженные — и произнес:

— Давид, я хотел поговорить о вашем имени.

— Да? А что с ним такое?

— Боюсь, вы меня совсем возненавидите…

— Куда уж больше.

— Дело в том, — начал я, — что в Англии…

— Я знаю, что вы сейчас скажете. Не стоит труда. Я ждал.

— Вы хотите, чтобы я заменил «а» на «э» — не Давид, а Дэвид. Так вот, не дождетесь. Идите придумайте что-нибудь получше. Ни в коем случае. Ни за что в жизни.

— Да нет, — сказал я, — Давид сойдет. Давид пускай себе остается, в целости и сохранности. Проблема с фамилией.

— С фамилией?

— Да, с фамилией проблема.

— Гопстер?

— Угу.

Вид у него был удивленный. Такого поворота он явно не ожидал. Я заказал очередной скотч и закурил очередную сигарету.

— Дело в том, — сказал я, — что в Англии могут не так подумать.

— А что тут думать? Республиканец и республиканец.

— Верно. Только возникает левое созвучие.

— Какое еще созвучие? Джи-оу-пи, великая старая партия. Они там что, все за демократов?

— Не знаю, не знаю. Все равно возникает левое созвучие.

— Да какое еще созвучие?

Я объяснил. Это оказалось для него сокрушительным ударом.

— Прости, Давид. Честное слово, я не специально. Его юное лицо перекосилось, пошло рябью, в углах глаз прорезались морщинки, как от зубной боли. Почему никто не сказал ему раньше? Наверно, боялись, подумал я и пожал плечами, и допил очередной скотч.

— Сам подумай, — продолжал я, — вот если бы ты работал с английским актером, которого звали бы, ну хоть Урия Урлович, то ты…

— Да черт с ней с Англией. Какое мне дело до Англии?

— Но согласись, что это проблема… А поменять можно и всего чуть-чуть. Как насчет Лобстер?

— Лобстер? Ну хватит. Что это вообще за фамилия, Лобстер?

— А что, полно ведь похожих американских фамилий. Мобстер. Добстер. Тапстер. Капстер. Тостер. Давид Ростер, — на пробу проговорил я. — Или Костер, или Постер, или Состер, или… Достер, или Мостер, или…

— Еще одно слово, и я себе уши оторву.

— Или Фостер, — сказал я. — Или Зостер.

Тут я задумался. У меня возникло смутное подозрение, что Зостер тоже может ассоциироваться с чем-то не тем, с чем-то нездоровым.

Гопстер вдруг соскользнул со своего табурета. Схватив меня за галстук, будто для равновесия, он со всей актерской выразительностью принялся буравить взглядом мою переносицу. Продолжалось это долго. Наверно, он пытался меня загипнотизировать, хотя не уверен. Потом одним щелчком здоровенных костяшек он послал свой нетронутый стакан воды скользить по гладкой железной стойке — как в вестерне. Стакан остановился в нескольких дюймах от края, от обрыва.

— Давид?.. — проговорил я. Но тот повернулся и ушел.

Я хладнокровно заказал еще выпить и развернулся на табурете. Если Гопстер рассчитывал выбить меня из колеи, выбрав для встречи такую точку, то ему не повезло. К таким точкам я уже привык. Со всеми этими лесбиянками, голубыми качками, стриптизершами, трансвеститами и сребролюбцами, с которыми приходится работать, аномальность меня уже так не удивляет. Аномальность становится нормой жизни. Кто нынче натурал? Вы вот натурал? А Мартина Твен?.. Я повертел головой — лица, плечи, руки. Что до меня, в моем послужном списке голубизна не значится. Голубого прошлого у меня нет. Но разве можно в наше время быть в чем-то твердо уверенным? Может быть, передо мной большое голубое будущее. Не исключено, что как голубой я буду иметь оглушительный успех.

Эй вы, гомики-комики, творцы большого прорыва. Я к вам обращаюсь — к вам там, не к вам здесь. Значит, вы решили сами обойтись. Решили закремниться. И как вам, без них? Только представьте: ни тебе погоды, ни лунного дождя или ветра, ни биологии. Умеренная зона. Одни мужики. Когда человечество так располовинено, тепло ли у вас на душе от всеобщей похожести? Не странно ли? Заодно, кстати, расскажите, пожалуйста, мне это давно не дает покоя. Случается ли так, что у обоих не встает, хоть ты тресни? Бывают ли ночи типа «я тоже нет»? Да уж, приходится признать, этот век был ваш. Недавно я слышал, что из чулана с гиканьем вырвалась Австралия. Кто бы мог подумать — Австралия! Все эти тыкворожие деревенщины и трехпалубные пляжные мастодонты — теперь они педрилы. Что же это творится, черт подери? Некоторые во всем винят баб. А я виню мужиков. Стоит появиться первым тревожным признакам, после пятидесяти миллионов безмятежных лет, как мы выкидываем белый флаг, точнее голубой? Стыдно, стыдно. В смысле, должен же быть хоть какой-то предел голубизны. Ну хватит, парни, не оставляйте меня одного. Где старый добрый пещерный дух? Не сдавайтесь. Ни шагу назад. Чего испугались-то. Они же просто бабы, не более того.

Я заказал еще выпить. Покосившись в сторону, я увидел что-то странное, что-то аномальное — девушку, пухлую кроху-школьницу, робко пробирающуюся ко мне вдоль стойки. Она не могла быть старше шестнадцати, бедный заблудившийся ребенок, в розовой юбочке и коротенькой джинсовой курточке. Гомики стали на нее оборачиваться. Она забралась на соседний табурет и потребовала у сурового бармена апельсиновый сок. Вскоре я понял, что должен сделать. Это же очевидно. Назад в многоэтажку, пара успокаивающих слов ее матушке, молчаливое благодарное рукопожатие отца, партия в шашки с младшим братишкой и, уже на выходе, перепихон встояка, по-быстрому, но незабываемо, в комнате для игр.

— Привет, — произнес я, и она обернулась.

— Да пошел ты, — бросила она и отвернулась. Собственно, я и последовал ее совету. Уничтожил несколько пицц величиной с автомобильную покрышку в монгольской закусочной, поймал такси и вернулся в гостиницу. Потом пообедал в «Барбариго», ближайшем итальянском ресторанчике. Завтра большой день. Предстоит встреча с Мартиной, так что мне еще читать и читать.

Подарок Мартины назывался «Скотный двор», автор — Джордж Оруэлл. Читали? Как вы думаете, мне понравится? Я нацелил абажур лампы и выложил сигареты в ряд на столе. Потом выпил столько кофе, что к моменту, когда решительно раскрыл книжку, чувствовал себя, как убийца на электрическом стуле при первом щелчке рубильника. Настоящее имя автора — Эрик Блэр, но потом он стал звать себя Джордж Оруэлл. В этом его можно понять. Книжка начиналась с собрания животных, которые жаловались на свою тяжелую жизнь. Им действительно не позавидуешь — вкалывать от зари до зари, и ни тебе расслабиться, ни денег; но чего они, спрашивается, ожидали? Я не питаю реалистичных амбиций относительно Мартины Твен — только нереалистичные. Даже удивительно, что нынче доступно любому клиническому идиоту с кучей бабок. Если вы гетеросексуал, и в бумажнике что-то шуршит — можно рассчитывать на успех с самыми-самыми телками. Самые-самые мужики подаются в голубые или предпочитают порнографических цыпочек, клинических идиоток. На собрании животные поют песню. Звери Англии… Я прилег на кровать. Голова была полна помех. Не помешали бы очки. Еще не помешало бы подрочить. Но надо продолжать чтение. С чтением главное, что для негр обязательно быть в надлежащей форме. В том числе физической. Собственное тело все время отвлекает. Вот я пытаюсь читать, углубился в чтение, но то и дело должен откладывать книжку, чтобы пойти отлить, постричь ногти, побриться, сблевать, почистить зубы, причесаться, подрочить, принять аспирин, закурить сигарету, заказать еще кофе, поковырять в ухе и выглянуть в окно. Я снова начал читать. На собрании животные поют песню. Звери Англии. Как тут жарко, невыносимо жарко. Я подошел к зеркалу и принялся изучать свою спину. Все зажило, кроме одной ранки, которая воспалилась, серьезно воспалилась. Я-то готов отшутиться, спустить все на тормозах, но она очень серьезно настроена, в натуре раздосадована. Я снова начал читать. Я читал так долго, что никак не мог отделаться от мысли о том, как долго я читаю. Я позвонил Селине. Там шесть утра — я не обсчитался? — но никто не брал трубку. Она опять скажет, что выключала телефон. На двенадцать сорок пять у меня назначен ленч с Кадутой Масси в «Цицероне». Но сейчас еще только одиннадцать пятнадцать. Я снова начал читать — такое впечатление, будто всю жизнь только и делаю, что читаю, по крайней мере, страниц одолел изрядно. Должен признать, меня впечатлило, насколько поздно у Оруэлла начинается собственно действие — странице аж на седьмой. Это должно работать в вашу пользу. Только вы не находите, что чтение все-таки ужасно долгое занятие? Семь потов сойдет, пока доберешься со страницы, скажем, двадцать первой до, скажем, тридцатой. В смысле, сначала идет двадцать третья, потом двадцать пятая, потом двадцать седьмая, потом двадцать девятая, не говоря уж обо всех четных страницах. А потом еще тридцать первая и тридцать третья, конца-краю нет. Хорошо еще, «Скотный двор» не такой уж и длинный роман. Но вообще романы… они все такие длинные. Ужасно длинные. Через какое-то время у меня возникла мысль, не позвонить ли Феликсу и не попросить ли принести пива. Искушение я поборол, но это тоже заняло какое-то время. Потом я позвонил Феликсу и попросил принести пива. И продолжал читать.

С перерыва на ленч я вернулся в без четверти пять в превосходной форме, заглянув на обратном пути в кабак — другой. Оставалось три часа и сто двадцать страниц. Девяносто секунд на страницу, ерунда какая. С Кадутой Масси тоже прошло вполне мирно, в этих ее апартаментах. Я просто сидел и кивал на пару с ее старым князем Казимиром (до сих пор не может оправиться после Второй мировой), а Кадута соловьем разливалась о детях и матерях, о родовых схватках, о временах года и холмах ее родной Тосканы, где растет трава, дует ветер, а небо голубое. Судя по всему, на ее холмистой родине весна — это время возрождения, почва исторгает новую жизнь, набухают почки, а в молодых деревьях бродит сок.

— А теперь я оставлю мужчин наедине с кофе и марочным портвейном, не буду больше надоедать своей болтовней, — произнесла Кадута и испарилась.

Минут сорок пять мы с Казимиром, не говоря ни слова, глушили портвейн, пока не вернулась Кадута с тремя толстенными фотоальбомами, посвященными исключительно ее крестным детям. Никаких других детей у Кадуты нет, только крестные, зато уж этих — просто немерено. Я устроился на диване вплотную к ней и тишком-молчком урвал немало материнской ласки… Тем временем мы с книгой разогнались не на шутку. Говорю же, нет ничего проще. Моя теория в том, что помогает виски. Виски — ключ к легкому и непринужденному чтению. Или же «Скотный двор» нехарактерно легкая книжка… Единственное, во что я так и не врубился, это в свинскую тему. Придумай что-нибудь похлеще, приятель, думал я, что это вдруг именно свиньи такие все из себя умные-разумные, культурные, воспитанные? Свиней, что ли, никогда не видел? Я вот видел, и поверьте, впечатление осталось преотвратное. На свиноферму меня занесло, когда снимался ролик для каких-то новых котлет из свинины. Я чуть с площадки не свалил, когда осознал, с каким материалом придется работать. Видели бы вы этих прожорливых троглодитов, эти щетинистые мешки с дерьмом, как они хрюкают и чавкают у корыта. Откусить хвост у дражайшей супруги, когда та отвернулась — это, по меркам хлева, образцовое поведение, старосветская любезность. А стоит подумать, чем они занимаются на сеновале, так даже меня пробирает дрожь. Не случайно, скажу я вам, их так и зовут — свиньи. А вот Оруэлл считает их главными гигантами мысли на хуторе. Подозреваю, он просто никогда не видел свиней в натуре. Или же я чего-то не понимаю.

«Стоящие в саду животные вновь и вновь переводили глаза со свиней на людей, — прочел я, — и с людей на свиней и снова со свиней на людей, но не могли сказать определенно, где — люди, а где — свиньи». Круто. Я позвонил Мартине и сладкозвучно договорился встретиться с ней в «Чащобе» на Пятой авеню. Она попыталась что-то возразить — не помню что, какая-то чепуха. Я принял душ, переоделся и прибыл с хорошим запасом времени. Заказал бутылку шампанского. Выпил ее. Мартины все не было и не было. Я заказал еще бутылку шампанского. Выпил ее. Мартины все не было и не было. Какого хрена, подумал я, и решил, раз такое дело, нажраться… Когда же эта цель была достигнута, то потом, боюсь, я отбросил всякую осторожность.

Рос и воспитывался я здесь, в Соединенных Штатах самой-что-ни-на-есть Америки. С семи до пятнадцати я жил в Трентоне, Нью-Джерси. Я ничем не отличался от обычных американских детей. Забрасывал в чулан сандалеты и короткие штанишки, гордо натягивал кеды и штанишки подлиннее. У меня были кривые зубы, оттопыренные уши, стрижка под ежик, толсторамый велосипед с «белобокими» шинами и электрическим клаксоном. Акцент у меня был не английский и не американский, а что-то между — скажем так, среднеатлантический. Алек Ллуэллин утверждает, что я до сих пор иногда говорю, как английский диск-жокей. Не помню, чтобы в Штатах все казалось мне таким уж большим, но точно помню, что когда вернулся в Англию, все казалось ужасно маленьким. Машины, холодильники, дома — скукоженные, смехотворные. В Штатах мне худо-бедно запали в подсознание азы богатства и вознаграждения. Я морально приготовился подсесть в будущем на фаст-фуд, сладкие коктейли, крепкие сигареты, рекламу, телевизор с утра до вечера — а также, не исключено, на порнографию и драки. Но к Америке у меня претензий нет. Америку я не виню. Я виню папашу, который сплавил меня сюда вскоре после смерти матери. Я виню мамашу.

Я ее почти не помню. Помню ее пальцы — холодным утром я ждал у ее кровати, а она вытягивала теплую руку из-под одеяла и застегивала пуговицы на моих манжетах. Лицо ее… Нет, лица совсем не помню. Лицо оставалось под одеялом. Вере всегда нездоровилось. Я только помню ее пальцы, папиллярные линии, ногти в пятнах, вмятину от белой пуговки на кончиках подушечек. Видимо, у меня не получалось застегивать манжеты самому. На самом деле мне скорее не хватало человеческого тепла, чувства локтя. Сейчас разревусь, хотя нет, не разревусь. Никогда не ревел и никогда не буду. На самом деле, скорее мне нужно было сохранить о ней какое-нибудь воспоминание, и что у меня осталось? Только память о ее пальцах и о том, как изменился дом, досадно, непоправимо изменился, когда ее не стало.

В Трентоне мне нравились тетя Лили и дядя Норман. Вера и Лили, сестры; на фотографии, которую я давно куда-то задевал, у них вопросительное, какое-то очень американское выражение — широкие улыбки, верхние передние зубы чуть скошены внутрь, хохотушки-сладкоежки. Сестры в курсе, что они сестры, и очень тому рады. Радость на генетическом уровне. «Успеха вам, девоньки, — всегда думал я (куда же фотография-то делась). — Развлекайтесь». Также на их лицах испуг. Им двадцать и двадцать один. Знакомое ощущение. В таком возрасте пытаешься выглядеть уверенно, хотя ни черта на самом деле не петришь. В Англию сестры прибыли в сорок третьем. Не знаю, рассчитывали они обзавестись английскими мужьями или нет, но обзавелись именно что английскими мужьями. Лили вернулась домой с Норманом. Вера осталась с Барри Самом.

Мне нравились мои младшие двоюродные брат и сестра, Ник и Джулия. Друг другу они тоже нравились, и поскольку были младше, то сумели обамериканиться до такой степени, до какой мне и не светило. Правда, когда им что-нибудь угрожало, и я вставал на их защиту, с кулаками или наглым гонором, то они обычно предпочитали, чтобы я был где-нибудь подальше. Мелкие же, что они понимали. И все равно обидно. Интересно, кем бы я был в «Скотном дворе»? Сначала я подумал, что одной крыс. Но зачем же так, зачем так сурово. Сейчас, по зрелому размышлению, я пришел к выводу, что больше похож на собаку. Я и есть собака. Хозяин привязал меня к заборчику и убежал с хозяйкой подурачиться на пляже. Я мечусь, прыгаю, подвываю, натягиваю поводок, места себе не нахожу. Собака легко может пережить тычок или пинок. Для собаки тычок — тьфу, ерунда. Пинок — плюнуть и забыть. Но посмотрите, как ведут себя собаки на улице: им все интересно, до всего есть дело, за каждым углом их ждет великое открытие. И только вообразите, как это горько, мучительно — быть привязанным к забору, когда столько всего происходит, столько волнующего, потрясающего, сногсшибательного, и ведь буквально лапой подать, да поводок не пускает.

Я всегда понимал, что Америка — страна великих возможностей, страна энергичных дворняжек. Успех разлит в ее озоновом слое, это новый мир для выскочек и новой метлы, которая чисто метет, это страна, где удача улыбается и знаком показывает, что все в ажуре… Угу. Или нет. Дядя Норман начал с промтоварной лавки. Совсем маленькой, конечно. Он работал не покладая рук. Дни были долгими и безмятежными. Прошли годы. И эффект был нулевой. Дядя Норман по-прежнему владел мелкой промтоварной лавкой. Тогда он продал лавку и всецело переключился на бытовую аппаратуру. И опять ничего не вышло. Бытовой аппаратуре было сто раз плевать, что дядя Норман всецело на нее переключился. Следующим этапом был лесной склад. И опять не вышло, опять не повезло. После чего дядя Норман сделал зигзаг — взял кредит под залог дома и вложил все деньги, до последнего цента, в производство кондиционеров. Производство кондиционеров преспокойно заглотило вложенные им средства, только их и видели. Тогда дядя Норман совершил самый трудный поступок в своей жизни. Он подал заявление в приют.

Меня, пятнадцатилетнего, вернули отцу в «Шекспире»; мы с Барри были уже одного роста. Я пошел работать, что меня вполне устраивало. Моя семейка рассеялась. Лили второй раз вышла замуж; она помогает супругу держать кулинарию в Форт-Лодердейле. Джулия тоже вышла замуж, они с детьми где-то в Канаде. Ник занимается хрен знает чем где-то в Арабских Эмиратах — кажется, в Катаре. Норман в приюте. Подозреваю, он в любом случае угодил бы туда, даже если бы не разорился. Добряк-недотепа, которому на роду написаны бардак и путаница. Я должен Норману денег. В какой-то момент я что-то послал ему. Перевод вернулся. Приют — это единственное место, где деньги, так или иначе, ничего не стоят.

В пятнадцать я был бодр как никогда, мне не терпелось использовать разом все мои таланты. Рано утром я ворочал ящики с Толстым Винсом. Весь день я был на побегушках у «Элиота и Уоллеса». Вечером помогал Толстому Полу выкидывать из «Шекспира» припозднившихся ханыг. Я… Не знаю даже, зачем я вам все это рассказываю. Это слишком давние этапы моего путешествия во времени. Промежуточные пункты не играют никакой роли, когда у путешествия нет цели, только конец. На улице женщины цокают каблучками — цок-цок, качается их маятник, тик-так… Так было, теперь все по-другому. Как сгинувшей Веры, прошлого не воротишь. Будущее может пойти туда, может сюда. Перспективы будущего никогда не были столь шаткими. Рисковать деньгами, ставить на будущее не стоит. Мой вам совет: ставьте на настоящее. Самое настоящее настоящее, другого не будет, да ничего больше и нет, одно только настоящее, все взмыленное, на последнем издыхании.

— И что с тобой стряслось? — спросил я у телефона, готовый проявить бездны великодушия.

— …Я не пришла.

— Я заметил, — сказал я и сделал паузу. — А почему ты не пришла?

— А смысл? Я пыталась отменить встречу по телефону, но ты не слушал.

Я ждал.

— Я ждал, — произнес я.

Мартина вздохнула.

— Ты был пьян. Это все-таки слишком большое самопожертвование, провести вечер в компании с алкоголиком.

…Я прекрасно понимал, как она права, всегда понимал. В этом плане пьющие очень понятливы. Но обычно людям хватает такта не касаться данной темы. Правота и такт — вещи несовместные. В том-то и беда с не-алкоголиками — никогда не знаешь, что они еще сказанут. Странные они, эти трезвенники — абсолютно непредсказуемы, зашорены, привереды. Но мы стараемся потрафить им по мере возможности.

— Давай встретимся сегодня. Обещаю, что не буду пьян. И прости, пожалуйста, за вчерашний вечер.

— Вчерашний вечер?

— Да. Я немного переусердствовал.

— Вчера вечером?

— Да. Не знаю, что на меня нашло.

— Это было не вчера вечером, а позавчера. Позвони мне в восемь, тогда скажу. Если опять будешь пьян, я просто повешу трубку.

И она просто повесила трубку.

Похоже, предстоят серьезные разборки, подумал я, выбрался из постели и стал медленно раздеваться перед окном; в безветренном небе мне мерещились грандиозные химические предательства, злокозненные наложения. Я даже сказал себе: Господи Боже, опять этот коллапс, — но тут возник Феликс с моим завтраком, пожелал мне доброго утра, и все, вроде бы, пришло в норму. То есть, кроме еды. На тарелке омлет смотрелся сравнительно смирно, однако вскоре странным образом ожил.

Я позвонил Феликсу и вызвал его в номер 101.

— Послушай, — сказал я ему со всей строгостью, на какую был способен. — Что же ты меня вчера не разбудил? Я черт знает до скольки продрых. Что за безобразие, а? Время-то деньги. Проклятие, Феликс, я же деловой человек.

— Вчера? — переспросил Феликс, наклонив голову. — Приятель, да вчера тебя тут и не было. Я думал, ты уехал на уик-энд, или еще чего. Ты только вечером пришел, поздно вечером.

— Пьяный?

— Пьяный? — И стала проявляться эта его улыбка, — Дежурный не согласен, но, по-моему, вчера круче всего было, за всю дорогу. На тебе был колпачок праздничный. И вся физиономия в помаде. Пьяный?! Какое там пьяный, для этого слов еще не придумали. Это ж надо так уделаться. Просто мертвецки.

Вот это да. Ну ничего себе. Я ни хрена не помню о вчерашнем вечере, дне или позавчерашнем вечере. Но самое хреновое, что я абсолютно забыл «Скотный двор».

Чем бы я там вчера ни занимался, но в результате на заднице у меня вскочил фурункул, причем здоровенный. Не первый в моей практике, отнюдь не первый — но, пожалуй, самый здоровенный. Просто огромный. Я-то думал, что они ушли из моей жизни вместе с групповой мастурбацией и ломающимся голосом. Ан нет. Видно, дело в бухле, в дерьмовой жрачке, во всей этой порнографии… Такое ощущение, будто высиживаю раскаленный грецкий орех или плутониевый шарик, и масса в аккурат критическая. Просто диву даешься, даже немного лестно, как это в организме сохранились такие взрывоопасные соединения, злопамятные подкожные яды. Но как он, падла, болит. Если встать спиной к неподцензурному зеркалу, согнуться, насколько позволяет пузо, вдвое и с перекошенной от натуги мордой неумолимого порнографического мстителя глянуть через раздвинутые ноги — то вот он, красавец, пламенеет в самом центре левой ягодицы. Прямо в яблочко, прямо к делу. Не разводя никаких антимоний. Порою ванная комната, знакомая, как собственное тело, или просто съемная, типа этой, с ломающимися отражениями, пятнистой сталью труб, полиэтиленовой занавеской, морщинистой, словно престарелый дождевик, перемещает тебя на двадцать лет в прошлое и заставляет усомниться, а была ли жизнь, не привиделась ли… Лежать можно. Ходить больно, стоять больно, сидеть больно. Терпеть больно. Видно, дело в бухле, в дерьмовой жрачке, во всей этой порнографии.

Странный нарисовался денек, симпатическими чернилами на тонкой кальке. Я читал и перечитывал, и обшаривал память и комнату в поисках улик и упреков. Звери Англии. Боксер, здоровый битюг. Махровая салфетка в ванной напоминала роликовое полотенце в борделе в час пик. Откуда вся эта помада? С чьих она губ? Это явно была профессионалка. Добровольно меня давным-давно никто не целует. Обманщик Визгун. Видно, дело в бухле, в… Промывая фурункул (ого! моя задница и так всегда была не самым аппетитным в мире зрелищем, но теперь это просто что-то), я невольно вспоминал острова Блаженных — Ши-Ши, это она. Должен сделать одно признание. Хватит темнить. От вас-то все равно ничего не скроешь. Дело в том, что я… я вел себя вовсе не так примерно, как пытался вам внушить. Наверняка же вы заподозрили, что что-нибудь нечисто. Я возвращался на Третью авеню, не на острова Блаженных, но в похожие места, в «Элизиум», «Эдем», «Аркадию» — не чаще раза в день, честное слово, и лишь для того, чтобы мне подрочили (а когда прихворнется, или похмелье слишком сильное, то и вообще не хожу). Вместо этого я смотрю фильмы для взрослых на Сорок второй стрит. Хожу в порносалоны. В жестком порно не целуются. Если подумать, кстати, то на Третьей авеню тоже не целуются. Можно по-французски, по-английски, по-гречески, по-турецки — но они не целуются. Наверно, я немало приплатил за такое редкое извращение. Наверно, это обошлось мне в бешеные бабки. Извините, пожалуйста. Раньше я не решался выложить все начистоту из боязни, что вы от меня отвернетесь, утратите ко мне всякое сочувствие — а мне оно позарез нужно. Потерять еще и ваше сочувствие — этого я не переживу. Наполеон, заводила; этот свин любит яблоки. В кармане я обнаружил картонку со спичкам — «„У Зельды“: ресторан и дансинг, лучшие партнерши». Куда меня еще заносило? Может, спросить у этой бабы, которая повсюду за мной таскается? Она-то наверняка в курсе. В бумажнике я обнаружил упаковку с тремя презервативами, за отворотами брюк — два скуренных косяка, а в волосах — коктейльную соломинку. И чего тогда удивляться, что на жопе фурункул? Видно, дело в бухле, в дерьмовой жрачке, во всей этой порнографии.

День перевалил за середину и кренится куда-то не туда, книга замыкается на себя самое, и не за горами слово «конец», а я лежу тут и трепещу, охваченный чувством упреждающей справедливости в делах телесных, — и, может быть, ее вовсе нет, справедливости этой. Представьте монахиню, с ног до головы серую, и макияж под стать, как она корчится в своей безликой келье, проклиная боль и климакс. Некоторые дети вполне могут умереть во цвете лет от старости. Лишенные цинка или железа, марганца или бокситов, безупречные стоики исходят на шипение и хруст. У тела моего не счесть недругов, куда более отвратительных, чем все мои грехи. Недруги объединены в организацию. Они не ограничены в средствах (интересно, за чей счет). У них есть пехота, шпионы и снайперы, уличные бойцы, минные поля, системы химического оружия, термоядерные заряды. У них еще много что есть, поскольку на мониторе моего тела в отделении интенсивной терапии сейчас тоже играют в космическое вторжение, с роящимися злыднями, ложными целями, многобашенными космокрейсерами и самонаводящимися бомбами. Драка за тепленькое местечко разгорается нешуточная. И подумайте хоть секундочку о вуайере с идеальным зрением, о вертком уличном грабителе с добрым безотказным сердцем, о порнозвезде с густой шевелюрой и плоским животом, об обаятельном детоубийце с ослепительной улыбкой.

Как вообще можно вырасти, если на жопе фурункул? Кто к вам серьезно отнесется? Это все шутка, глупая шутка за мой счет.

Видно, дело в бухле, в дерьмовой жрачке, во всей этой порнографии.

— В общем-то, мне даже понравилось. Что следующее? «Медвежонок Руперт»? Давай-ка сделаем перерыв. И потом пусть это будет нормальная книжка, хорошо? Сплошные хрюндели, подумать только. Стар я уже для этих басен. Понятно, что надо с чего-то начинать, но совсем уж в детство впадать зачем?

Прозвучала эта речь достаточно спонтанно; на самом же деле, с меня семь потов сошло, пока репетировал. Я рассчитывал, что Мартина пожмет плечами, извинится и подкинет мне что-нибудь посерьезнее. Она будет потрясена, даже, может, немного уязвлена и отрезвлена той неуемной силой мысли, которую начала пробуждать во мне. Я встретил ее взгляд. Живые глаза Мартины, из которых еще не ушла обида, полнились недоумением, восторгом. Вот черт, подумал я, это в натуре была шутка, с самого начала.

— Вообще-то, это аллегория, — произнесла она.

— Чего?

— Это аллегория. На самом деле речь идет о русской революции.

— Это как?

Она объяснила.

Я был потрясен, просто потрясен. В принципе, о революции я слышал — была у них там какая-то заварушка в начале века, изрядная заварушка. Но аллегория… блин, кто бы мог подумать. Мартина говорила, а я слушал. Этот здоровенный коняга, Боксер, оказывается, олицетворяет крестьянство. Всё, приплыли. Визгун — это пропагандист Молотов. В курсе ли я, что до революции Молотов был редактором «Правды»? Я был не в курсе. Чтобы скрыть панику (а это действительно паника, паника перед лицом неведомого), я стал критиковать свиней.

Почему-то Мартину это тоже изрядно насмешило. Как и у большинства людей, у нее есть два смеха — вежливый-задумчивый и настоящий. Настолько неблаговоспитанного смеха, как мартинин настоящий, я еще не слышал — безудержный, детский, но симфонический, с балансом уровней и перепевов. Да уж, Мартину хлебом не корми, только дай похохотать.

— Извини, — сказала она. — На самом деле свиньи умнее собак. У них выше отношение веса мозга к весу тела. А это главное. Свиньи почти такие же умные, как обезьяны.

— Да ну, — проговорил я. — Так-то оно, может, и так — но чего они тогда живут… как свиньи? Ну, если такие умные, и вообще? Ты-то их видела, в натуре?

— Мне нравятся свиньи, — объявила Мартина.

Она принесла стакан белого вина, усадила меня на террасе и ушла наверх переодеваться. Первая выпивка за день. Похмелья я не ощущал. Ощущал я натуральную ломку — но кислое шипенье помех эпизодически прорезали сполохи отчаянной веселости. На террасе у Мартины было полно цветов — в горшках, кадках и настенных вазах — цветов больших и маленьких, синих и красных, и над ними вились упитанные пчелы, лоснящиеся, как темная галька в быстром ручье. Демоны-соучастники с металлическим отблеском, динамо-машинки низкого полета, настолько тяжелые, что когда пикировали на цветок, то казалось, будто висят на невидимых нитях. Я был рад их компании. Они не станут тратить на меня свои самоубийственные жала. Ниже простирался клетчатый садик — мощеные дорожки, рыбные пруды, хилые фонтанчики, скамейки в завитушках; женщина в комбинезоне щелкает секатором. Нью-йоркские пернатые ежились и каркали среди кривых ветвей. Нью-йоркские пернатые — натуральные доходяги, и в этом их нетрудно понять. Их довел Манхэттен, довел двадцатый век. Типовой английский голубь выглядел бы срёди: них натуральным какаду, а малиновка — райской птицей. Нью-йоркские пернатые — как старые аферисты в грязных регланах. Они живут лишь за счет благотворительности, собесовских подачек. Они кашляют, ворчат и хлопают крыльями, чтобы согреться. Деклассированные элементы, пропустившие пару звеньев эволюционной цепи. Несладко им пришлось. Ни тебе больше пения, ни толстых червяков, ни перелетов к теплому морю. Двадцатый выдался хреновым веком для нью-йоркских пернатых, ну да они в курсе.

— Как ты там? В порядке?

Я качнулся на стуле и задрал голову. Из окна меня разглядывала Мартина, лицо ее обрамляли аккуратно расчесанные волосы.

— Нет, — ответил я, — тут просто рай.

Окно опустело. Я сидел на террасе в жарких сумерках и пил вино в компании пчел-марионеток.

Пообедали мы дома. Вначале мне было несколько не по себе. Я же заказал модный столик в «Последнем метро» на западном Бродвее и вообще настроился тряхнуть мошной.

— Отмени, — сказала Мартина.

И я отменил заказ. Она приготовила обед. Омлет, салат, фрукты, сыр. Белое вино. Двухэтажная квартира идеально соотносилась со здоровой и целеустремленной жизнью. Книги, картины, письменные столы, пишущая машинка, шахматы, теннисная ракетка, непринужденно прислонившаяся к дверце стенного шкафа. Одежда Осси на втором этаже наверняка развешена ровными рядами, уложена в аккуратные штабеля… Высокая Мартина надела вязаную кофточку с треугольным вырезом и джинсовую юбку. Тыл у Мартины вполне надежный, да и фронт впечатляет, пусть даже несколько менее, чем я представлял. Нет, это тело ее собственное, а не слепленное по какому-нибудь образцу и подобию.

— Давай никуда не пойдем, — сказала она. — Просто дома приятнее.

Можно откровенно? Вы уверены, что хотите это услышать? Так вот, признаюсь: в глубине души я всегда подозревал, что Мартина немного мазохистка. То есть, что ей неймется затащить меня в койку. Согласен, звучит не особо правдоподобно. Но и люди нынче совершенно неправдоподобные. Все может быть. Двадцать лет назад превыше всего для нее были бы ее дом, ее интересы, ее лощеный муж. На меня она и не взглянула бы. Но сейчас? Сейчас — кто его знает; никто не знает. На хрена я ей, спрашивается, сдался? За каким чертом она меня сюда затащила? Ради интересной беседы, что ли?

Впрочем, она всегда, вроде бы, относилась ко мне достаточно тепло. В шестидесятых я частенько общался с Осси и Мартиной, с идеальной парой. Он подаст ей руку на выходе из «лендровера», в котором они тогда разъезжали, и неразлучная пара направится в ярмарочный шатер или в театральное фойе, или в переоборудованное трамвайное депо, или в любимый ресторан, кабак, забегаловку. На них оглядывались, на этих двоих. Особенно впечатлял непреложный факт, что они были явной парой, зрелой, яркой парой, в то время как остальные уподоблялись блудливым котам или пребывали в наркотическом ступоре — ЛСД там, шприцы-самоколы, колеса-самокаты, да и пенициллин. Тогда Осси был актером. Шекспировского репертуара. Интересно, что она сейчас думает, когда он простой толстосум, такой же, как все остальные. Мартину я знал еще с киношколы и нередко заваливался к одаренной паре с той или иной стилисткой или визажисткой, которую, тогда обихаживал, сказать привет. Это изрядно укрепляло мою репутацию. Вроде бы, Мартина всегда была рада меня видеть. Может, она уже тогда была немного мазохистка.

Так что, когда обед подходил к концу, и Мартина стояла рядом, доливая остатки вина, я сунул руку ей под юбку и сказал:

— Иди ко мне, милая. Ты же это любишь.

Расслабьтесь. На самом деле ничего не было. Собственно, весь вечер я вел себя неимоверно пристойно. Потому что до меня наконец дошло. Я просек, чего добивается Мартина Твен, чего она хочет. Дружбы. Просто дружбы — не секса, не обмана, не заморочек, не денег, а только человеческого контакта, без трений. Ну а мне-то какой, на хрен, с этого прок, подумал я вначале. Я был вне себя от трезвости и воздержания, в голове чувствовалась необыкновенная легкость, в голове шумело, как после хорошей пьянки, а я стоически обедал с этой извращенкой, которая видела во мне только меня самого. Редкой силы извращение, исключительной силы. Но я держал себя в руках, и беседа протекала достаточно гладко. Чего только ни бывает, философски заключил я и смирился. Все равно еще этот фурункул…

Правда, уходя в полдвенадцатого, я все же попробовал одну хитрость. Иногда самые шикарные женщины почему-то наиболее обделены заботой, и кто его знает, где найдешь, где потеряешь.

— Кстати, — сказал я. — Не дашь еще чего-нибудь почитать?

— Тогда подожди секундочку.

Книга называлась «1984», и опять Джордж Оруэлл.

— Снова зверюшки? — предостерегающе поднял я палец.

— Нет. Ну так, несколько крыс.

— Снова аллегория?

— Не совсем.

— Кстати, — произнес я (вот она, хитрость), — ты мне тут недавно снилась. Сон был — просто закачаешься.

Обычно такой заход, на моей практике, вызывает либо защитную реакцию, либо откровенную панику. Но Мартина лишь глянула на меня с ровным любопытством и поинтересовалась:

— Да? И что там было?

— Ну… я, типа того, спасал тебя от краснокожих индейцев. Только они были не краснокожие, а сплошь нордические блондины. Мы спасались на моей машине, «фиаско». Только она не заводилась.

— И с чего там закачаться?

— Ну, потом образовалась другая машина, и мы уехали. Спаслись.

Тут я первый раз отклонился от истины. Сон у меня действительно был. Только на самом деле индейцы куда-то исчезли, ускакали по другим делам, «фиаско» превратился в роскошную спальню, Мартина скинула рубашку из х/б и штаны из оленьей кожи, и я любил ее до полного изнеможения.

— Просто засада была, — проговорил я. — Не заводится машина и не заводится, хоть ты тресни.

— Может, она перепила, — улыбнулась Мартина, открывая мне дверь на лестницу.

Фильм для взрослых оказался историческим и с несколько более выраженным сюжетом, чем обычно — о чернокожем владыке (Мавритания? Карфаген?) и аппетитах его одаренной жены (Хуанита дель Пабло), которая, при помощи горничной (Диана Пролетария), обслуживает не только законного супруга, но и большую часть его армии, а также отдельных слуг, рабов, евнухов, акробатов и, ближе к развязке, палачей. Под конец владыка ловит ее с поличным и отдает на растерзание львам (львы были подмонтированы очень знакомые, из какого-то старого-старого фильма). Когда я шаркал по проходу со своим Оруэллом и бутылкой, а из динамиков разносилась истеричная реклама следующего сеанса («…в главной роли Диана Пролетария! Принцесса Индии! Цветок джунглей! Роковая страсть!»), со своих мест, потирая глаза, поднялись двое негров.

— Эх, круто бы в какую-нибудь такую древность завалиться. Только не слишком, блин, далекую.

— На пару там недель.

— На пару-тройку. Слишком далеко-то на хрен? Но завалиться в древность было бы круто.

Через пять минут я сидел в стрип-баре на Бродвее и обсуждал инфляцию с танцовщицей по имени Синди, отдыхающей между выходами. Спроси вы, как я себя чувствую, и я ответил бы: какое это облегчение — вернуться в цивилизацию.

— Хотелось бы поблагодарить вас, Джон, — сказала трубка, — за незабываемую ночь.

— Какую еще ночь?

— Субботнюю. Или воскресное утро. Только не говорите, что все забыли. Мы, типа того, встречались. Вы были крайне любезны, Джон. Ни мордобоя, ничего. Сама любезность.

— Хватит чушь болтать, — сказал я.

Опять меня достает телефонный Франк. Честно говоря, меня все еще интриговала субботняя ночь. Чем сильнее я напрягался, пытаясь вспомнить — точнее, пытаясь не дать воспоминанию всплыть, — тем сильнее убеждался, что произошло что-то серьезное, основополагающее, поистине катастрофическое. Вот почему, наверно, я так нажрался в воскресенье. Чтобы закопать воспоминание поглубже, как можно глубже. Впрочем, справиться с телефонным Франком было вполне в моих силах. Он у меня еще попляшет.

— Спички-то нашел в кармане? Иди-иди, Джон, поищи. Я там тебе пару слов черкнул.

— Да ну?.. Чего?!

— Поищи, Джон, поищи. Я хочу, чтобы ты увидел доказательство.

Я подошел к гардеробу и обшарил свой костюм. Я ничего не выкидывал. Я никогда ничего не выкидываю. А вот и предательские спички, розовая картонка цвета сладкой помады — «У Зельды: ресторан и дансинг, лучшие партнерши». Я развернул картонку и прочел, что там написано.

— Ах ты псих несчастный, — проговорил я. — Идиот недоделанный. Скажи-ка одну вещь, будь так добр. Зачем тебе это? Скажи еще раз. Я все время забываю.

— Ага, мотивировки захотелось. Мотивировку, значит, подавай. Хорошо. Пожалуйста. Будет тебе мотивировка.

Потом он произнес самую длинную свою речь. Он сказал:

— Помнишь в Трентоне, в школе на Бадд-стрит, бледного очкарика во дворе? Ты его до слез доводил. Это был я. В прошлом декабре в Лос-Анджелесе ты вел прокатную машину и проскочил на красный в Колдуотер-каньоне? Такси въехало в столб, а ты не остановился. В такси был пассажир. Это был я. Помнишь, в семьдесят восьмом году в Нью-Йорке ты устраивал пробы в Уолден-центре? Заставил одну рыжую девицу раздеться, а потом не взял, и хохотал еще. Это был я. Вчера ты переступил через бомжа на Пятой авеню, глянул на него, ругнулся и хотел пнуть. Это был я. Это тоже был я.

«Эшбери». Номер 101. На моей крокодильей морде мелькают заключительные отсветы позднего, самого позднего фильма. Я не…

Я не помню бледного очкарика в слезах на детской площадке; наверняка, конечно, был очкарик-другой, чего с ними миндальничать. На каждом шагу эти бледные очкарики… Я действительно был в Лос-Анджелесе в прошлом декабре и действительно брал в прокате тачку, и не раз был на волосок от аварии. Меня часто заносило, и я бил по тормозам или по газам, смотря по обстоятельствам. На каждом шагу — на волосок от аварии… Я действительно устраивал пробы в Уолден-центре в семьдесят восьмом, подыскивал сисясто-жопастых моделей для рекламы шоколадного батончика «Херши-кингсайз». Наверняка среди них и рыжие попадались, а я был настроен очень строго, по-деловому (когда я тружусь, я совершенно другой человек, абсолютно невыносим, и куда только все обаяние девается). На каждом шагу эти рыжие… В семьдесят восьмом я не миндальничал. В прошлом году тоже. А теперь еще и это.

Вчера я шагал по золотистой Пятой авеню к каштановой прорве Сентрал-парка. Супермаркеты трудились на всю катушку, втягивая людские потоки в свое нутро и извергая наружу под наблюдением узколицых манхэттенских тотемов, этих идолов или каменных статуй, что таращатся прямо по курсу, одобряя — сурово, но беспечно — совершающиеся под ними сделки. Деньги лились рекой. На тротуаре по мелочи промышляли жулики и аферисты, картежники и наперсточники, торговцы краденым и контрабандой. Баб-то сколько нарядных повылазило, воздухом подышать, по магазинам прошвырнуться… да уж, чего-чего, а больших буферов на Манхэттене просто море. Едва ли не на каждом шагу. Тут я обратил внимание на другое распространенное зрелище — неимущий бедолага, нью-йоркский кочевник, трухлявым бревном валяющийся на тротуаре мордой книзу, боком к пенным валам ликующих потребителей. Переступая через него, я глянул вниз (волосы слиплись в корку, ухо рдеет, как гранат) и сказал — вполне благодушно, как мне показалось:

— Вставай, ленивец.

Буквально через несколько шагов я встретил Филдинга — тот выходил из книжного магазина. Под ручку мы дошли до «Каравая», где встретились, еще с двумя нашими финансистами, Баксом Дукатто и Шейлоком Стерлингом. Их чрезвычайно вдохновляла перспектива сотрудничества, и оба они были убеждены, что в кинобизнесе передо мной большое будущее. Мы заказали японский обед, и потом они все отправились на «автократе» по ночным клубам, но я успел отяжелеть и онеметь от рисового вина, так что я…

«У Зельды: ресторан и дансинг, лучшие партнерши». Внутри было нацарапано несколько слов, почерк с наклоном, неуверенный, напоминает мой. В мое время здесь, в Штатах, уроки чистописания начинались с того, что тетрадку разворачивали влево на сорок пять градусов, и почерк вырабатывался колеблющийся, неровный. «Франки плюс Джонни равно любовь» — и скреплено поцелуем, отпечаток губ в натуральную величину, помада ярко-розовая.

Вообще-то, я не очень понял, что этот подонок имел в виду под «мотивировкой».

Новый телевизионный интерком на железном столе издал сдавленное «би-бип». Филдинг вдавил кнопку, подождал, пока возникнет изображение, и удивился. Несильно — однако удивился.

— Это еще кто? — спросил я у него.

— Хорошо, Доротея, — произнес Филдинг. — Спасибо. Нет, не надо, мы вам сами позвоним. — Филдинг сел на стул и ответил: — Наб Форкнер.

— А, ну ладно, — сказал я.

Давид Гопстер свалил в самоволку. Давид ушел в подполье и не отвечал на наши звонки, так что мы с Филдингом решили, как говорится, обеспечить тылы и прощупать Наба Форкнера. Я записал его имя в блокнот — надо же было изобразить деятельность.

— О-эр-ка, — поправил меня Филдинг. — Через «эр».

— Я же так и написал, — сказал я, глянув на страницу.

— …Джон, а ты вообще много читаешь?

— Что читаю?

— Художественную литературу.

— А ты?

— Конечно. Это меня очень обогащает, идейно. Обожаю шум и ярость, — загадочно добавил он.

Вот до чего людей чтение доводит — начинаешь изъясняться подобным образом.

— Ну, последнее, что я читал, — произнес я, — это роман Джорджа Оруэлла. «Скотный двор». Точнее, перечитывал. Сейчас вот «1984» читаю.

И это была чистая правда, «1984» продвигался без сучка, без задоринки.

Доротея, или как там ее, послала нам воздушный поцелуй и процокала к выходу, застегивая на ходу блузку. Уже в дверях она сбилась с шага, испуганно замерла и поскорее юркнула в коридор. Проем заполнил Наб Форкнер. Втянув голову, он медленно протиснулся в дверь и со вздохом остановился, чтобы восстановить исходную форму, исходный вес… Вообще-то, с творчеством Наба я был совершенно не знаком. Я продремал и проикал два фильма с его участием — на высоте тридцать тысяч футов, в укромной темноте трансатлантических авиалайнеров. Пресс-релиз у меня в руках подтверждал, что Наб исполнял роли бродячего индейца-пауни в «Виски с лимоном» и глухонемого в ярком прошлогоднем бурлеске «Записки из желтого дома». И бродяга, и глухонемой, насколько я помнил, отличались буйным нравом, склонностью к внезапным вспышкам безадресного насилия — здоровенные бугаи, форменные троглодиты. И сейчас весь его вид — гориллоподобная сутулость, черные лоснящиеся волосы до плеч, тяжелые костяшки, задевающие пол при каждом шаге, — призван был акцентировать неизбывно-первобытный аспект натуры Форкнера, его пещерную щетину, доисторические джинсы, пивное брюхо благородного дикаря. Не нужно было психиатра, чтобы понять: Форкнер готов, спекся, сейчас рванет. Рост шесть футов пять дюймов, вес фунтов триста. Призовой экземпляр.

— Привет, Наб, — сухо произнес Филдинг. — Чего стул не возьмешь.

Действительно, чего? Наб взял стул и небрежным движением кисти отшвырнул в угол. Потом смахнул на пол хромированный яичный таймер Филдинга, который мы использовали вместо метронома для потенциальных стриптизерш. Ссутулившись еще сильнее, он настороженно протянул руку, в любой момент готовый одним махом очистить столешницу от всех ее хай-тековских причиндалов. Он поднял взгляд — неожиданно заискивающий, выжидательный.

Филдинг резко встал со стула.

— Спокойно, Наб, спокойно, — произнес он. Форкнер нахмурился и распрямился.

— У нас сцена ярости, так? — спросил он абсолютно спокойным голосом. — Мужского гнева. Для меня главное — методика. Мне нужно предварительно разъяриться.

С самого начала это был фарс. Наб оказался актером одной роли, ярмарочной бородатой женщиной. Для нас он был бесполезен. Ну кто поверит, что Кадута Масси произвела на свет эту гору? Как он сможет убедительно притвориться, будто уступил в драке Дорну Гайленду? А представить его в объятиях Лесбии Беузолейль? Нечего и пытаться. Пусть ждет, пока не всплывет роль очередного жирного психа… Но в любом случае мы должны были попробовать его, а он — нас. Он должен был прийти проверить, не помогут ли его распоясавшиеся гормоны, его специфический подход, специфическая версия сшибить еще пару баксов. Полагаю, все мы торгуем тем, что имеем. Актеры — мастера стриптиза, они занимаются этим целый день. Филдинг навешал на уши Форкнеру традиционной лапши, и, наконец, тот двинулся к выходу, сметая все на своем пути.

— Великолепно, — произнес я. — Теперь опять все сначала.

— Не отчаивайся, Проныра. Вся фишка в том, что и Наб, и Давид — оба сидят под Герриком Шнекснайдером. Я ему позвоню, а ты пока займись выпивкой. Твоя очередь.

Филдинг позвонил Геррику Шнекснайдеру. Он сказал, что ему нравится, как играет Наб, и поинтересовался, насколько тот сейчас свободен. Была осторожно названа ориентировочная сумма — шестизначная, но едва-едва шестизначная.

— Наб вполне свободен, — объявил Филдинг, положив трубку, и включил интерком.

— Еще бы.

— Да ладно, на вышибалу он подойдет, эдакий костолом. Глянь-ка лучше, кто к нам пожаловал. Челли Унамуно. Мексиканка. Девятнадцать лет. Говорят, она ого-го.

— Однако ж, — сказал я. — Только бы Лесбия ничего не узнала.

— Не волнуйся. А кстати, как тебе Лесбия? В личном плане.

— Тебе лучше знать. Ты ж ее проверял.

— Нет, Проныра, я для нее слишком молод. Она предпочитает зрелых мужчин. Ты более в ее вкусе.

— Лесбия берет именно тем… ну, как там она сама говорит: только потому что ты молод, красив и талантлив, это вовсе не значит, что у тебя пусто в башке. Лесбия берет именно тем, что она вовсе не обычная… — Я замялся.

— То есть, ты догадался?

— О чем?

— Она полная идиотка, — произнес Филдинг. — Лесбия берет своей большой задницей. А, Челли, привет. Проходи, садись, устраивайся поудобней. Джон? Как там наша выпивка?

Через двадцать минут, когда Челли уже одевалась (тело у нее было как в порнокомиксе, а вот глаза подкачали: но в неполные двадцать никто и не ждет от глаз умения скрывать страх, беспомощность), я встал и, как призрак, двинулся к белому окну. Я сжимал холодный стальной шейкер, и, глядя со спины, как ходят ходуном мои плечи, вы могли бы подумать, что я его трясу. Но я его не тряс. Просто я вдруг подумал: я в аду, почему-то это ад, но почему? В чем смысл этого белого шатра, с девицами, обманом и сумасбродством, и выше только небо? Я все гляжу на небо и говорю: да, я такой; лазурное, ярко-ярко лазурное. В чем же дело? Не первый и не последний раз. И никакая полиция не остановит. Я в курсе, что за мной наблюдают, вы в том числе, но теперь появился новый наблюдатель. И опять женщина. Вот ведь какая петрушка. Мартина Твен. Она поселилась в моей голове. Как она туда попала? Она у меня в голове, вместе со всеми помехами, со всем базаром. Она за мной наблюдает. Вот ее лицо, она прямо здесь — и наблюдает. Наблюдатель под наблюдением, наблюдаемый наблюдатель; дополнительный же пафос в том, что наблюдать она за мной наблюдает, но неосознанно. Нравится ли ей то, что она видит? Надо бороться, надо противостоять этому, что бы это ни было. Я совершенно не готов для полиции любви. Деньги, надо отгородиться деньгами, поставить новый денежный частокол, и побольше. Тогда мне будет ничего не страшно.

— Фиддинг, — произнес я, — что ты со мной вытворяешь? Что? Уже двенадцать дней прошло. Черт побери, где этот сценарий?

— Завтра утром, Джон. Даю гарантию.

Зазвонил телефон, и я с чувством выматерился — но это был именно тот звонок, которого ждал Филдинг. Звонил Давид Гопстер. Я вернулся к окну, а Филдинг принялся улещивать и умащивать.

— Как я и думал. Шнекснайдер тут же ему отзвонил. Дело в том, что Гопстер ненавидит Форкнера всеми фибрами души. История длинная… — Филдинг вяло пожал плечами. — Короче, Давид наш. А Геррик на хрен пошел.

— Это хорошо, — сказал я, совершенно искренне.

— Только одно условие. Приколись. Он хочет, чтобы точка была вегетарианская.

— В фильме?

— В фильме. Ну это ж надо…

Я рассмеялся, и Филдинг рассмеялся тоже, своим очаровательным, чарующим смехом. Хохоча, он продемонстрировал свои чистые зубы вплоть до восьмерок (округлые, детские, безупречные), и я оцепенело подумал: черт побери, какой же он красавец. Когда я доберусь до калифорнийских кудесников, когда войду голенький в лабораторию, помахивая чеком, то, пожалуй, я знаю, что скажу. Я скажу: «Чертежи в мусорную корзину. Макеты на свалку. Я остановлюсь на Филдинге. Сделайте-ка мне Гудни. Чтобы как две капли воды».

Как я уже упоминал, с «1984» никаких проблем не было. Аэрополоса № 1, организованная без затей, управляемая без особых сантиментов, снобизма или фаворитизма, представлялась как раз по мне. (Я видел себя молодым капралом-идеалистом на службе в Полиции мыслей.) Дополнительный плюс — сексуальный аспект, и все эти обещанные крысиные пытки. Ввалившись на нетвердых ногах в «Эшбери» поздно вечером, я был потрясен, обнаружив, что обитаю в Номере 101. Не исключено, что еще какие-нибудь детали моей жизни тоже наполнятся смыслом, обретут рельефность, если я буду больше читать и меньше думать о деньгах. Но на следующий день времени для чтения у меня не было: я только и делал, что читал.

В одиннадцать часов меня разбудил Феликс, доставивший четыре элегантно переплетенных тома «Хороших денег» — сценарий Дорис Артур на основе идеи Джона Сама. Я заказал шесть кофейников и одновременно прокрутил свой банно-прачечный цикл, как человек-оркестр. Позвонил на гостиничный коммутатор и сказал, чтобы не соединяли, кто бы там ни звонил. Устроился поудобней; из-за плеча у меня с любопытством выглядывала новая лампа на гибкой консоли. Такое ощущение, что последнее время я только и делаю, что читаю. Сижу в номере и читаю, читаю. Только сейчас это было другое чтение. Для работы. Для денег. «1. В комнате. Вечер», — с замиранием сердца прочел я, и понеслось.

Будучи в надлежащей форме, и вдобавок читателем со стажем, я одолел «Хорошие деньги» меньше, чем за два часа. Потом разрыдался, в щепки разнес стул, швырнул полным кофейником в дверь и пнул ножку кровати с такой дикой силой, что пришлось бегать по комнате, зажав рот подушкой, пока не унял наконец вопль. Невероятно, просто не могу поверить… Отчасти Филдинг был прав. «Хорошие деньги» в натуре не сценарий, а конфетка: ни единой логической несообразности, ни одной потери темпа. Диалог энергичный, забавный и соблазнительно уклончивый. Чувство ритма сказочное. При желании со съемками можно было бы уложиться в месяц. Я уселся за стол, придвинул гостиничные блокнот и ручку. Стал перечитывать.

Мать-перемать, ну что за издевательство? Просто не верится. И какая ж это сука так со мной?.. Начать хоть с Гарри, папаши, «Гарфилда» — роли Лорна Гайленда. Во вступлении, до титров, Лорн, осыпаемый градом насмешек, кубарем выкатывается в сырой пижаме из супружеской спальни, одежда мятым комом в руках. Это, фактически, его высшая точка. Дальше все по наклонной. Хотя Лорн вечно похваляется своей эрудицией, богатством и моложавостью, на самом деле (как выясняется) он редкостный невежда, на грани разорения и более или менее маразматик. И как он только на ногах держится. Когда ему наконец удается шантажом залучить в койку молодую стриптизершу (эпизод — обхохочешься), Старый Лорн не в силах поднять свой прибор. Да какое там поднять, Лорн не в силах его найти. Тогда, в слезах бессилия, он поднимает руку на издевательски скалящуюся юную красотку. Та отвечает пинком по яйцам, и Лорн закатывает редкой красоты истерику. Собственно же в сцене драки Лорн Гайленд, в пуховке с капюшоном, получает феноменальную взбучку — притом, что застал противника врасплох, спящим, и разбудил монтировкой по голове. Последние несколько слов Лорна едва слышны — из-под гипсового кокона в отделении интенсивной терапии. Что касается сына, Дуга — что касается Давида Гопстера, — ну, начнем с того, почему он не хочет расставаться с мешком героина: он давно и крепко сидит на игле, что обходится ему в тонну баксов в день. Заядлый курильщик, азартный игрок, беспробудный пьянчуга и (что Дорис хотела этим сказать?) мастурбатор до мозга костей, Гопстер вдобавок оказывается натуральным гуру или кудесником от фаст-фуда, шаманит над кухонными котлами, химичит со смертоносными добавками и клейкими приправами. О характере и масштабе его сексуальных отклонений остается только догадываться, хотя в навязчивом побочном эпизоде Гопстер совершает на пару с мамашей «благотворительный» визит в детский дом: следует быстрая смена ближних планов — Гопстер раздает большеглазым оборвышам, гладя их по головкам, шоколадки и игривые щипки.

Переходим к женским образам. Если бы вам приспичило одним словом охарактеризовать суть персонажа Кадуты Масси, на ум немедленно пришла бы «стерильность». Весь образ Кадуты к тому и сводится, насколько она стерильна, фантастически стерильна. Никаких ей дополнительных детей. Никаких ей вообще детей: даже Гопстер (как выясняется в критический момент) — ее приемный сын. Несмотря на многократно подтвержденную импотенцию супруга и несмотря на показанную в фильме ее пятьдесят третью годовщину, Кадута продолжает говорить о том, как много детей у нее когда-нибудь будет. Полно было символических моментов: Кадута сокрушенно разглядывает детскую площадку, где кишат карапузы, или задумчиво замирает у вазы с увядшими цветами. Плюс визит в детский дом. Плюс долгий сон, в котором Кадута бесприютно бредет по бескрайней серой пустыне. Короче, одна воплощенная стерильность. Даже меня проняло. А что насчет Лесбии Беузолейль — любовницы, стриптизерши? Я рассчитывал, что Дорис как коллега-феминистка удовлетворит единственное выдвинутое Лесбией условие. Я рассчитывал, что Лесбия будет избавлена от хлопот по дому — от мытья посуды, скобления полов, застилания кроватей. А вот и фигушки. В трактовке Дорис Лесбия могла бы воплощать затурканную домохозяйку в рекламе бытовой техники. Она чистила картошку, выносила мусор, драила сортир. Даже в сценах в ночном клубе Леобня постоянно мыла стаканы и гладила набедренные повязки. Ее основной сценический номер включал пантомиму с ведром и шваброй. А чем еще она брала? Правильно, догадались; наверно, даже раньше меня. Несмотря на весь свой апломб и красноречие, Лесбия тем не менее была круглой идиоткой. Грудастая пустоголовая расфуфыренная дуреха. Классическая, хрестоматийная тупая блондинка — чем и брала.

— Кто-то надо мной выжучивается, — вслух произнес я, и тут мой фурункул лопнул.

И опять началась беготня.

Я на скорости проскочил вестибюль первого этажа, где дремлющий лакей слишком поздно встрепенулся, дальше была гостиная, уставленная антиквариатом и всевозможной аппаратурой, а вот и двойные двери спальни. Ухватил за обе ручки — и распахнул… Филдинг сидел на краю кровати в черном шлафроке и даже ухом не повел. На белых простынях выделялось крепкое тело смуглого мальчика, лежавшего отвернув лицо.

Как и всех, меня до глубины души шокирует, когда вдруг открываются чьи-нибудь подлинные аппетиты, однако я уже завелся и только подумал: этот, значит, тоже пидор? Флаг ему в руки.

— Иди сюда.

— Проныра, что-нибудь случилось?

Выдержка у него была просто железная, не могу не признать. Затворяя за собой дверь, он даже зевнул и почесал в голове.

— Сценарий, — произнес я.

— Ну да, здорово же.

— …Да это полная катастрофа, неужто не ясно?

— Почему бы?

— Звезды, долбаные кинозвезды! Они к этому дерьму и на километр не подойдут. Все кончено.

— Прости, конечно, Проныра, — сказал он, наливая себе кофе из кофейника на складном столике, — но это просто выдает твою неопытность. Кофе, кстати, хочешь? Наливай. Контракты уже подписаны. Если кто-нибудь закочевряжится, то будет платить неустойку. Им надо с самого начала показать, кто здесь хозяин. Джон, да ты сам хотел реализма. Почему я, черт побери, и вписался в проект.

— Это не реализм. Это… это вандализм.

— Проныра, неужели ты сам не понимаешь, что мы затеяли? Это будет единственный фильм года, десятилетия, эпохи, который покажет доподлинное безумие кинематографа, обнаженность актеров, покажет, что происходит с…

— Тогда без меня. Я так работать не могу. Серьезно говорю: Дорис нужно послать подальше. Эта сучка совсем сбрендила, или саботажница. Сценарий у нас будет, можешь не беспокоиться, нормальный сценарий. Я своего человека привлеку. А ей выдай сколько там причитается — и пускай гуляет.

Филдинг помедлил и отвел взгляд. Можно было подумать, нарушаются его самые сокровенные планы, стопорятся, идут прахом.

— Как по-твоему, — с веселым блеском произнес он, — может, стоит, чтобы Дорис все это выслушала?

— Конечно, стоит. Вызови ее.

— Будет сделано. — И он позвал ее. — Дорис?

Дорис Артур вышла из спальни, в одних лишь трусиках, но очень клевых… И хоть я был совершенно не в себе, это следовало зафиксировать и усвоить — да и зрелище было неотразимое. Она подошла к столику с завтраком, помахивая руками с непринужденностью девятилетки на пляже. Поскольку скрывать ей было нечего, абсолютно нечего. Зато трусики — крайне полезные трусики, полезные по фетишистским меркам, не говоря уж по феминистски — трусики вмещали ого-го сколько: крепкий нервный задок, фронтальная кочка в состоянии неопределенности, будто завернутая в платок слива, прежде чем обтереть ее и разделить поровну. Наверно (подумал я), наверно, у нее будет нормальная грудь, когда пойдут дети, а потом и, потом и остальное…

— Ладно, — сказал я, — побазарим за литературу. Дорис, ты нам так подосрала… Скатертью дорожка. Слушай, Филдинг, — повернулся я к нему, — все очень просто. Кто-то должен уйти — либо я, либо она. Долбитесь на здоровье, но… Блин, а ведь что было бы, прочитай Кадута хоть одно слово этого дебилизма — и подумать страшно. Или Лорн!

— Они уже читают, — произнес Филдинг. — Сегодня утром развезли все копии. Тебе, Кадуте, Лорну, Давиду, Лесбии.

— Хорошо, — сказал я. Ход был за мной, мой бросок. Второй попытки не будет, поэтому надо от души. — Значит, хай поднимется со всех четырех сторон. И разбираться ты будешь сам, потому что я улетаю, сегодня же. И вот что еще. Я там и останусь. Мне плевать. Вернусь опять в «К. Л. и С», буду снимать рекламу и ждать, не подвернется ли чего нормального. Или она, или я, с вещами на выход. Давай решай, а то я пошел, и с концами.

Филдинг напряженно замер в кресле. Дорис беспечно прихлебывала кофе, держа чашку двумя руками. Я повернулся.

И пошел. Вдоль всей комнаты, вдоль диванов и полированных столов. Справа и слева от далекой двери мигала огоньками многочисленная электроника, серые железные кожухи, клавиатуры стационарные и выносные, целый шкаф дискет, экран за экраном, бегущие строки угловатого кибершрифта… Драматический выход, думал я, отходная ария. Убедительно получается, как есть от души. Так держать. Сейчас выйду в дверь и пошагаю дальше, и так и буду шагать до самой Англии, К больше уже не вернусь.

— Проныра, — произнес Филдинг.

Теперь — мощеный парк в средней части города, и, несмотря на все старания жары, между плитками проступает, сочится влага. Жара старалась как могла, а толку чуть. Здание в дальнем торце этого бетонного скверика претендовало на некую строгость форм, с ровными бороздками, испещрившими его угловые камни, но сама площадь была общедоступной, являла все многообразие уличной культуры, с паразитами, педрилами перехожими и птичьим пометом, саксофонистами, мелкорозничными наркодельцами и народными умельцами. На деревянной скамейке рядом со мной — Мартина Твен.

Она только что из какого-то музея. На коже ее характерная музейная бледность. Обычно Мартина бодра и румяна, но иногда странно обескровлена. Я бы приписал это факту моего присутствия, моей близости, но сейчас дело было в чем-то другом. И чувствительный компас подсказывал мне, что проблемы — с Осси. Вдобавок я думал о Селине. Только что я звонил в Лондон, и вертихвостка, о чудо, была на месте.

— Угу, — даже сказала она, — нет, это здорово. Приезжай поскорее.

Эта встреча с Мартиной… Я позвонил ей, чтобы попрощаться — уже впопыхах, уже с низкого старта, — но подумал: секундочку, не гони лошадей. Голос у нее был не ах, а когда я попрощался, то стал еще тоскливее. Оттого и эта молчаливая встреча, никакого прогресса, одно присутствие, ну и, может, некоторое утешение. А для чего еще, спрашивается, друзья нужны? Я этим вопросом часто задавался: для чего они, собственно?

У меня были и другие причины молчать. Кинозвезды, видимо, все поголовно асы скоростного чтения. Когда после ленча я прискакал в «Эшбери», там уже поджидала многочисленная засада, и все как один метили мне в лицо, причем одновременно. Кто-то метко плюнул, кто-то отвесил пощечину, кто-то высказал все, что обо мне думает, кто-то потряс кулаком, а кто-то — судебной повесткой. В числе участников были: заплаканная Среда в сопровождении негра величиной с Наба, крайне заботливого и назвавшегося Бруно Биггинсом, телохранителем Лорна. Старый князь Казимир жаждал встретиться на рассвете в Сентрал-парке, выбор оружия за мной. Геррик Шнекснайдер с тем же пломбирным причесоном рвался защищать интересы Гопстера. Истошно голосящий упырь представился как Хоррис Толчок, поверенный Лесбии… В конце концов мне пришлось позорно бежать, и, с телефоном на коленях, я затихарился в гостиничном баре. Начинало смеркаться; весь день Филдинг разъезжал с миротворческой миссией, и накал страстей несколько спал.

Но только не моих. Выйдя навстречу Мартине с хорошим запасом, я успел прочесать недра Таймс-сквер, нижних Сороковых, верхних Тридцатых. В темном проулке я увидел черный навес, который мои ноги узнали прежде меня самого, поскольку я споткнулся и, пригибаясь, похромал вперед, как раненый солдат под огнем. «У Зельды». Я подошел ближе. Ресторан и дансинг. Я стал всматриваться сквозь затененное, как у лимузина, стекло. Столы, зачехленный рояль. Вид был совершенно нежилой, вымерший, свет серый и нелицеприятный, повсюду пыль и переполненные пепельницы. Клиентура и прислуга разбрелись по саркофагам и вампирским гробам, ждут ночи… Я скользнул в бар напротив и развернул табурет спиной к стойке, лицом к забытому навесу.

— Налейте мне… как это, — произнес я. — Ну, белого вина с содовой.

— Вы уверены? — спросил бармен. Крупный, монолитно сложенный ирландец в чистом белом переднике, словно мясник в начале недели, на старте еженедельного кровопролития. В его руках, в мясницких руках («Бутчерз-армз» — машинально вспомнил я) была зажата пинта виски с кривой мерной насадкой.

— Уверен, уверен.

Он с сомнением отставил «Би-энд-Эф» в сторону.

— А где ваша подружка? — поинтересовался он, опять же без особого радушия, скорее даже откровенно враждебно. Он хочет выставить меня вон, подумал я, а я еще только пришел.

— Какая еще подружка?

— Высокая рыжая. Она вам все время ухо вылизывала.

— Когда это?

— А я почем знаю? Хрен его знает. В субботу, что ли, вечером.

— Это был не я, — привычно сказал я, — это мой брат-близнец. Расскажите-ка поподробней.

Он мрачно мотнул головой. Я предложил ему двадцатку, но он так и не раскололся.

— Я Джон, а он Эрик, — объяснил я.

— У вас? Брат-близнец? — проговорил бармен и отодвинулся подальше. — Нет, приятель, ты один. Одного более чем хватит.

…Рядом шевельнулась Мартина. Наша безмолвная встреча подошла к концу. Она встала и нагнулась извлечь засевшую в платье щепку. Потом взглянула на меня своими миндалевидными глазами. И ничего не произошло. С какой стати каждый раз что-то обязано происходить? С какой стати? Мы пожали друг другу руки, сказали слова прощания. Она спустилась по лестнице на Сорок вторую стрит между Пятой и Шестой авеню и направилась на запад, и вскоре я потерял ее из виду.

И вот я сижу в рукотворной лунной пещере в аэропорту Кеннеди с тройным «Би-энд-Эф» в кулаке, а небо демонстрирует шумный фильм о близком будущем — хороший фильм, кадр за кадром в рамке моего иллюминатора, и оператор классно поставил освещение. Вокруг снуют люди с аэропортовым выражением на лицах, с выражением отлета. Возникая со всех сторон, они медленно разбираются по нарядам, получают летное задание. Земляшки — первоклассные летуны; день — ночь, сутки прочь. «Хорошие деньги»… Что-то несомненно начало происходить. Я в прекрасной форме, я полон сил, я уже почти повзрослел. Я не просто пассажир — я один из пилотов жизни. Тайные власти, силовые поля, которые в ответе за все, — я ощутимо их поколебал. Может, конечно, ничего у меня и не выйдет — но я твердо понимаю, что делаю.

Пора лететь. Прежде чем двинуться на посадку, я ни с того ни с сего решил позвонить Мартине, еще раз попрощаться. Мне вдруг стало казаться, почти безотчетно, что летать первым классом совершенно естественно.