Информация

Эмис Мартин

Часть

третья

 

 

~ ~ ~

Говорить о трудностях, с которыми сталкивается успешный романист середины 90-х годов двадцатого века, Ричарду Таллу было непросто. Его одолевали проблемы, с которыми сталкивается романист-неудачник середины 90-х годов двадцатого века — или романист, возвращающийся в литературу, которого будем называть (пока) «романистом, не доказавшим себя». Ричард летел экономическим классом. Его место было не у прохода и не у иллюминатора, но, главное, это был салон для некурящих. Здесь было тесно и неудобно. От Гвина Барри Ричарда отделяли несколько сотен метров и несколько сотен пассажиров. Гвин лежал почти горизонтально в широченном пурпурном кресле, в модных носках и шикарных шлепанцах, и, расплываясь в благосклонной улыбке, позволял увивавшимся вокруг него молоденьким стюардессам подливать себе то воды из альпийских источников, то кроваво-красного бургундского, чтобы запить тарталетки с икрой, рулетики из копченого лосося, спаржу, разложенную поверх лодочек из помидоров и украшенную кастильскими оливками. Гвин летел первым классом. Ричард летел экономическим классом: он потягивал пиво из банки, закусывал арахисом, и ему казалось, что экономический класс — это целый мир. Его сосед слева был совсем юн. Сосед справа — очень стар. А между ними сидел Ричард. Ребенок вертелся, ерзал и иногда прижимался к Ричарду, беспечно уверенный, что его прикосновения ничуть не помешают. Старик справа, погруженный в траур прожитых лет, напротив, держался отстраненно. Ричард обнаружил, что его больше тянет к соседу слева, ему были приятны беззаботные детские прикосновения. В конце концов, Ричард был в том возрасте, когда он был скорее доволен, чем разозлен, если в парке или в саду около него вдруг начинала с жужжанием носиться пчела, он был польщен тем, что хоть кто-то, пусть ненадолго, пусть по глупости, ошибочно принял его за цветок.

Так, значит, перед нами обновленный Ричард? Что ж, если бы вы понаблюдали за ним в течение последних нескольких недель, то, возможно, вы бы так и подумали. Его синяк прошел, исчезла даже бледно-желтая тень на скуле. Его нос вел себя вполне разумно, как полагается всякому порядочному носу (теперь он грелся на солнышке на Береге здравого смысла). В «Танталус пресс» Ричард появлялся с видом скорбной отрешенности. «Как приятно будет вернуться к вашим метрическим медитациям, — писал он Киту Хорриджу, — после всей этой суеты с выходом моей книги в Штатах». Принимая душ и бреясь, Ричард стал думать о себе с большим уважением и уверенностью (особенно после того, как предыдущей ночью успешно позанимался — или, по крайней мере, неоспоримо — с Джиной любовью: «Чего ты хочешь?» — «Мою крошку»), Ричард несколько расплывчато пообещал Гвину, что задаст ему жару, и это несколько подпортило в целом приятный обед в доме на Холланд-парк-авеню. Если бы вы видели и слышали все это, вы могли бы подумать, что перед вами уверенный в своем успехе писатель. Ричард потратил уйму времени на Энстис, терпеливо убеждая ее не приводить в исполнение задуманный ею новый план (план совершить самоубийство на Кэлчок-стрит, 49) и вдохновляя ненадолго съездить отдохнуть на остров Малл (на острове Малл, там на севере, в середине марта, в представлении Ричарда даже неисправимый оптимист Лейбниц свихнулся бы со скуки). Ричард отказался от услуг Стива Кузенса — отменил исключительно деликатную операцию, за время подготовки к которой уже успел нахлебаться дерьма. Он почувствовал, что над ним самим нависла грозовая туча. В тот вечер в «Канал Крепри» Ричард был спокоен, но он не мог не заметить белых бурунов приближающегося шторма на мозаичном лице Стива. Возвращаясь в тот вечер домой, Ричард затылком чувствовал, что у него за спиной сгущаются тучи, громового разряда, однако, не последовало. Он не стал звонить Белладонне. Без особых приключений пообедал с леди Деметрой (и даже был весьма опечален, узнав о серьезном сердечном приступе, случившемся с ее отцом в то воскресенье — примерно через двадцать минут после ухода Ричарда). Но стал ли он меньше ненавидеть Гвина? И это, пожалуй, самое главное. Стал ли он меньше ненавидеть Гвина?

Как бы то ни было, Ричард упрямо верил в то, что у него началась полоса удач, несмотря на все неудобства перелета, несмотря на неотвязные сомнения по поводу издательства «Болд адженда» и несмотря на целый ком окровавленных салфеток, которые он прижимал к лицу. Вскоре после взлета, пока самолет еще только набирал высоту, кровь менструальным потоком хлынула из правой ноздри Ричарда. Позже, когда он устроился поудобнее со своим пивом и биографией, предвкушая близящийся обед, кровь хлынула из его левой ноздри. Нос Ричарда явно снова был вполне надежным инструментом: просто в нем оказалось несколько литров неугомонной крови. Ричард нагнулся и протиснулся к проходу, потом прошел мимо ребенка, мимо его одинокого родителя и еще одного малыша постарше и присоединился к очереди в самую презренную часть самолета, в самом его хвосте, — к очереди в туалет. После своего первого визита сюда Ричард остановился передохнуть у дверцы аварийного люка. Он смотрел на Лондон сверху и сравнивал его с тем Лондоном, какой видел, когда они ехали в серебристой машине Гвина в аэропорт. Их путь сквозь обычное бледное воскресенье, сквозь западную часть Лондона, пятна серого сверху и немного зелени снизу, длинные ряды домов, измученных дорогой, по которой они ехали. Потом земля словно сплющилась, выровнялась у порога неба (погрузка багажа и продовольствия), а сверху, подрагивая, нависало распятие самолета, он простирал над вами объятия своих крыльев и взвывал к вам своим пронзительным механическим голосом. «Америка меня доконает, — сказал Ричард Джине перед выходом. Он пытался улыбаться, но в глазах у него щипало, а шелковистые головы мальчишек казались горячими под его ладонями. — Она меня доконает».

Через полчаса Ричард вернулся в салон. После Ричарда туалет напоминал кухню, в которой только что в страшной спешке бушевал серийный убийца. Когда Ричард еще стоял, нагнувшись над умывальником и чувствуя себя жертвой этого серийного убийцы, по громкой связи назвали его фамилию и попросили дать о себе знать членам экипажа. Ричард еще раз высморкался в бумажное полотенце и, шмыгая носом, вышел в коридор. По проходу навстречу ему шла стюардесса и, погладывая направо и налево, деловито спрашивала:

— Мистер Талл? Мистер Талл? Кто тут некий мистер Талл?

Ричард внимательно посмотрел на нее. Он ее узнал. Он уже обратил на нее внимание. И здесь напрашивается вопрос: а захотел бы кто-нибудь стать предметом внимания Ричарда? Это была та самая стюардесса, которая перед взлетом, стоя в нескольких футах от Ричарда, наглядно демонстрировала спасательные средства. Конечно, обычно это задание возлагают на видеоинструктора. Но изображение на мониторе вдруг задрожало и застыло, и им всем пришлось довольствоваться живой стюардессой. При помощи знаков она объясняла, что и как нужно делать. Это была суровая дама невыразительной наружности на пороге пенсионного возраста, все системы ее организма работали со сбоями от влияния магнитосферы и длительного простоя. (Ричард знал, что такое длительный простой.) Она была похожа на мадам, которая давно ушла на покой и которую теперь извлекли из омута забвения и заставили заниматься тем, чем заниматься у нее не было ни малейшего желания: она с неохотой изображала поглаживания рукой, подкачивала тазом.

— Кто тут некий мистер Талл?

На таком языке говорили в воздухе, это был аэрожаргон; на земле так никто не говорил. Хотя для Ричарда, в ушах которого все еще шумело от кровопотери, это звучало неплохо.

Он покорно откликнулся на зов.

Стюардесса препроводила его через весь эконом-класс, затем другая девушка провела его через мир бизнес-класса, потом он нырнул под шторку, и, наконец, третья стюардесса ввела его в первый класс. Совершая это путешествие в путешествии, направляясь в сторону Америки, Ричард смотрел, что читают пассажиры, и обнаружил, что по мере его продвижения к носовой части самолета кривая читательского вкуса поразительно круто шла вниз. В эконом-классе на коленях у пассажиров были самые разные книги — либеральные, человеческие: «Даниэль Деронда», пособие по тригонометрии, Ливан, Первая мировая война, Гомер, Дидро, «Анна Каренина». Что касается мира бизнеса, то дело было не в том, что его представители и представительницы были погружены в книги неисправимо второстепенных или же неосмотрительно канонизированных авторов, таких как Торнтон Уайлдер и Достоевский. Или что они увлекались литературными середнячками вроде А. Л. Роуза и лорда Дэвида Сесиля или даже сочинениями философов, любящих устраивать бури в стакане воды, гневных историков-ревизионистов, упрямых специалистов по космологии или бледных пиитов. Дело в том, что читали там и всякую дрянь — откровенную макулатуру. Пухлые триллеры, щекочущие нервы и леденящие кровь детективы и боевики помогали им преодолевать трудности, с которыми приходится сталкиваться современному предпринимателю. Затем Ричард очутился в интеллектуальных трущобах первого класса, среди мирно посапывающих толстосумов. На мягко вздымавшихся и опадавших животах покоились книги с обложками, украшенными сценами охоты или цветущего вида молодыми парами, млеющими в объятиях друг друга. Пассажиры первого класса размякли после сытного обеда. Здесь никто ничего не читал за исключением одинокого изыскателя, который, скептически нахмурясь, листал каталог какой-то парфюмерной фирмы. Боже, что случилось с пассажирами «Конкорда»? Они прорезали тропосферу на той грани, за которой жизнь уже невозможна, и имели возможность увидеть, из чего же состоит почти вся остальная Вселенная (из ничем не нарушаемой пустоты), и вместо этого все эти кретины сидели, глядя в пространство. В пространство внутри себя, а не в пространство, где нас нет. Почти в самом носу самолета сидел Гвин Барри и читал программу своего визита.

— Привет, — сказал Ричард.

Гвин потянул за рычаг, чтобы поднять спинку кресла и перейти из лежачего положения в сидячее. Он указал Ричарду на небольшой столик. Ричард присел на него рядом с вазочкой, в которой стояли тюльпаны. В салоне первого класса везде стояли букетики цветов.

— Как дела? — спросил Гвин, а его глаза вновь обратились к программе своего пребывания в Америке на шести или семи листах с разнообразными пометками цветными маркерами, означавшими интервью для телевидения, радио или прессы. — Да уж, в Лос-Анджелесе они возьмут меня в оборот по полной программе, — продолжал он. — Весь интерес к книге идет из Сан-Франциско. Ты только посмотри. Как я могу давать интервью «Кроникл» и тут же Питу Эллери? — Он повернулся к Ричарду, словно ожидая от него ответа. Потом он спросил: — А что твои ребята для тебя наметили?

— Я тебе уже говорил. Мой редактор ушел из этого издательства. Они дали мне какого-то то ли Чака, то ли Чипа.

Это была правда. Издатель Ричарда, Рой Бив — полный идей и энтузиазма, — ушел из «Болд адженды». И каждый раз, когда Ричард звонил, его отфутболивали от Чипа к Чаку или от Чака к Чипу. «Чак на месте?» — «Вы хотите сказать — Чип?» — «Тогда давайте мне Чипа». — «Вам ведь был нужен Чак». При этом ни того, ни другого застать было невозможно. Ричард никак не мог решить, Чак и Чип — это один человек (как Дарко и Ранко), которого никогда нет на месте, или же они оба — и Чип, и Чак — это выдумка третьего лица по имени Чап или Чик. Единственный редактор, которого за все это время ему удавалось застать, был безобидный, судя по голосу, парень, называвший себя Лесли Эври.

— Так что они для тебя запланировали? — повторил Гвин.

— Я же сказал, что узнаю об этом, только когда окажусь на месте.

— Но ведь это Америка, парень! Здесь ты должен себя показать. Нельзя упускать такой шанс.

Ричард промолчал.

— Здесь надо идти напролом. Нужно расхваливать себя и требовать к себе уважения.

— Давай начистоту. Ты так шутишь или ты собираешься вести себя как американец?

Гвин откинулся в кресле и беззаботно помахал своей программкой:

— Знаешь, а ведь тебе повезло. Это все шоу-бизнес. Пока я буду мотаться по разным местам, у тебя будет время впитывать новые впечатления. Будет время подумать. Все взвесить. Время помечтать. Ты в порядке? Ты какой-то бледный. Впрочем, может, это из-за освещения.

Солнце светило прямо в иллюминаторы, и все вокруг выглядело раскаленным добела — еще немного и догорит дотла.

— У меня кровь шла носом. Я столько крови не видел, с тех пор как родились близнецы. Я целый мешок салфеток и полотенец уделал.

— Сегодня хорошая погода для полета.

— Здесь всегда солнечно. Над облаками.

— Я тебя сюда специально притащил. Кстати, для этого пришлось постараться. Чтобы ты все мог увидеть своими глазами. Для твоего очерка.

И, словно специально для Ричарда, Гвин обвел салон взглядом, в котором сочетались растерянность и озорство: «Кто бы мог подумать? Деревенский парень. Летит в Америку первым классом!»

— Ты не возражаешь, если я позаимствую эту строчку?

— А тут симпатично, верно? Чертовски удобно.

— А гигиенические пакеты, — скучным голосом произнес Ричард, — здесь такие же, как и в эконом-классе. И так же укачивает. И лететь те же семь часов. Увидимся на земле.

Ричард стал пробираться в обратную сторону: мимо «Рапсодии в ярко-розовом» и «Королевской крови», мимо «Картеля», «Скупости» и «Ростовщиков», затем он вступил в окружение многочисленных экземпляров «Тяжелых времен», «Чумы», «Америки», «Отчаяния», «Лунных камней», «Лабиринтов»… Двое — один пассажир в бизнес-классе и какой-то тип в экономическом — читали «Амелиор» в мягкой обложке.

Но когда Ричард сел на свое место и пристегнулся (на его сиденье осталась глубокая вмятина от тяжелого тома «Притворная добродетель. Жизнеописание Эдит Несбит»), в голове у него крутилась другая информация для размышления. Гвин с его программой, «Амелиор», злополучное исчезновение Роя Бива из «Болд адженды» — все это гарпунами засело в самой сердцевине души Ричарда. Но была и другая информация, требующая осмысления, информация, которая становится доступна лишь в поворотные моменты жизни, до которой дойти можно только самому, ибо никто и никогда вам ее не сообщит. А если и сообщит, то вы вряд ли прислушаетесь.

На обратном пути к своему месту Ричард заметил плачущих женщин: трех, может быть, четырех. И он понял, что в самолетах всегда есть такие женщины: плачущие, с потекшим макияжем, сжавшиеся в комок у иллюминатора или открыто рыдающие у прохода с бумажными платочками, зажатыми в руке. Раньше, замечая подобное, он полагал, что они плачут из-за того, что расстались или поссорились со своими приятелями или мужьями, а может (кто знает?), от зубной боли, менструальных болей или оттого, что боятся летать самолетом. Теперь Ричарду было сорок, и теперь он понял.

Он понял, что женщины в самолетах плачут потому, что кто-то, кого они любят или любили, умер или умирает. Такие женщины есть в каждом самолете. И в маленьких самолетиках-подкидышах, и в пузатых аэробусах они рыдают, комкая свои платочки. Только смерть способна на такое; только смерти это по силам. Это она заставляет женщин бежать к автобусной остановке, это она вынуждает их срываться и мчаться на вокзал, это она поднимает их на пять миль над землей, и они, рыдая, несутся над миром со скоростью смерти.

И раньше, нисколько не кривя душой, можно было сказать, что Ричарду всегда хочется курить, но теперь это утверждение было справедливым вдвойне. Ему страшно хотелось курить. И при этом он ощущал себя сигаретой. Рот его был набит жевательной резинкой «Некурин». На левом предплечье и правом бицепсе были налеплены два никотиновых пластыря той же фирмы. Кровь Ричарда свернулась и стала мутно-коричневой, как заварка, оставленная в чайнике на ночь. Он был сигаретой и ощущал себя сигаретой. И тем не менее ему хотелось курить… Сейчас он пытался овладеть практическими навыками не-курения. Он знал, как американцы относятся к курильщикам — людям дыма, огня и пепла. Он знал, что его будут без конца об этом просить: не курить. Короче, Ричарду хотелось курить, и еще ему хотелось выпить — много выпить. Но он не пил и не курил. С собой у него была только бутылка минеральной воды, которую Джина заставила его взять в дорогу.

 

~ ~ ~

Первую пару часов в Нью-Йорке с лица Ричарда не сходило выражение застывшего ужаса. Это выражение застывшего ужаса вовсе не было реакцией на разгул насилия в Америке или вульгарность американцев, на американское процветание, выставляемое напоказ, на профессиональные качества американских политиков, на состояние американской системы образования или уровень рецензирования книг (очень разный, но зачастую отточенно высокий — к такому заключению пришел Ричард впоследствии). Нет. Это выражение застывшего на его лице ужаса было Ричарду знакомо и прежде. Ричард оцепенел от ужаса (и он знал, что выглядит оцепеневшим от ужаса), потому что у него перед глазами стояло выражение застывшего ужаса, написанное на его собственном лице.

Ричард был в ванной в своем гостиничном номере. Там было специальное, выдвижное зеркальце для бритья, в дополнение к широкому зеркалу (и без того неумолимому). Зеркальце для бритья освещалось сверху; мало того — оно подсвечивалось еще и изнутри. Ричард подумал, что в мире, должно быть, есть масса людей, которые считали, что выглядят вполне прилично, которые воображали, что могут сойти за нормальных, пока однажды в американской гостинице они не столкнулись с зеркальцем для бритья. После этого их песенка была спета. Если говорить о человеческом лице, то, по-видимому, чем хуже его отражение, тем оно правдивее. А это зеркальце было лучшее и одновременно худшее зеркальце в мире. Все остальные зеркала — лишь рекламный трюк. После аудиенции с таким зеркалом вам оставалось пойти либо к пластическому хирургу, либо в церковь (и, возможно, гостиница была с ними в доле). Ричард попытался успокоить себя тем, что в Лондоне он тоже выглядел ужасно. Незабываемо ужасно. За неделю до отъезда Ричард обнаружил, что в его паспорт, в который он уже довольно давно не заглядывал, нужно вклеить новую фотографию, в противном случае документ будет считаться недействительным. Тогда Ричард во весь дух помчался на Портобелло-роуд и юркнул в кабинку моментального фото, даже не потрудившись причесаться. Три минуты спустя он уже рвал фотографии в мелкие клочья: на них он выглядел ужасно старым, ужасно безумным и ужасно больным. Он вернулся на Кэлчок-стрит и посетил салон красоты, а затем предпринял еще одну попытку сфотографироваться. Короче, после нескольких неудачных попыток, потратив целых шесть фунтов, он наконец получил нечто, что можно было бы представить в этой маленькой Франции — в представительстве авиакомпании «Конкорд»… Это зеркало как будто имело над Ричардом власть, оно держало его как в тисках. Его лицо — ничто. Это выжженная земля.

В номере Ричарда на кровати лежала кипа последних книжных обозрений, копия программы поездки Гвина, несколько новых книг в ярких переплетах и даже букетик цветов — дары от издателя. От издателя Гвина, чтобы, так сказать, помочь Ричарду в его работе над очерком о Гвине. Из «Болд адженды» никаких посланий не было, ни слова и ни единого внятного ответа на телефонные звонки (Ричард несколько раз звонил из ванной, уткнувшись носом в зеркало). Просьбы Ричарда связать его с Лесли Эври долго блуждали по офису, пока наконец не растворялись в воздухе или окончательно не заглушались какофонией ремонтных работ: стуком молотков, скрипом и звоном ведер и шутками, которыми перебрасывались парни по имени Таг, Тифф и Хефт. Через двадцать минут Ричард должен был быть внизу, чтобы присутствовать на интервью Гвина. А после интервью Гвина Ричард должен был организовать интервью с интервьюером Гвина, чтобы расспросить его о том, что значит брать интервью у Гвина Барри. Выйдя из ванной, Ричард присел на кровать и выкурил сигарету, пытаясь справиться с приступом нервной дрожи и сердцебиения. Ему хотелось, чтобы рядом были его мальчишки: Мариус с одной стороны, а Марко с другой. Мариус здесь, а Марко тут. Зеркало твердило Ричарду, что его тело умирает, но мысли у него были точно у полугодовалого младенца.

В апартаментах Гвина было людно, как в салоне эконом-класса: официанты, помощник управляющего гостиницей, два журналиста (один входил, другой выходил), два фотографа (в таком же положении), две высокопоставленные дамы от издателя Гвина и юный пиарщик. Кроме того, комната была забита вазами с цветами и фруктами, которые, надо полагать, были настоящими, но выглядели как театральный реквизит. Здесь витало всеобщее возбуждение от успеха, от удачной сделки, от впечатляющей прибыли — так бывает всегда, когда коммерция находит искусство доходным. Ричард устроился рядом с юным пиарщиком, который не просто говорил по телефону, а был подсоединен к телефону физически: толстый провод описывал дугу вокруг его подбородка (это напоминало рацию пилота), а высвобожденные таким образом руки умело расправлялись с электронной почтой и прочими сверхсовременными устройствами. Он был симпатичный и довольно упитанный, этот пиарщик, его зачесанные назад волосы отливали суперглянцем, как растекшееся по воде нефтяное пятно.

— Я на самом деле чувствую, — говорил Гвин, наклоняя голову, чтобы облегчить задачу фотографу, скрючившемуся у его ног, — что романист должен стремиться к простоте.

— Но как, Гвин, как?

— Он должен создавать эту простоту. Должен определять новые пути и направлять по ним читателя.

— Но куда, Гвин, куда?

— А что, если мы заарканим парня из «Пост», — включился юный пиарщик, — он мог бы посмотреть, как вы готовите радиосюжет.

— В луга. Ладно, он может прослушать мое телеинтервью из радиорубки. С утра опять в луга и в лес.

— Значит, сначала будет чтение, потом вы будете подписывать книги, а потом ответите на вопросы читателей.

— Я думаю, мы могли бы все это совместить. Это — Филлис Уайденер. Познакомьтесь — Ричард Талл.

Из рекламных материалов к «Возвращенному Амелиору» Ричард знал, что Филлис Уайденер ведет колонку в одной нью-йоркской газете: пишет о знаменитостях, об искусстве, о политических проблемах местного значения. У нее огромный трудовой стаж и, значит, наметанный глаз. Опыт — вот что приобретает человек с годами. Опыт и зрелость. Сама же Филлис производила впечатление американки, которая взяла на вооружение парочку американских идей (любезность, обаяние), а потом повернула ручку мощности, и все эти качества, у которых, как у водородной бомбы нет верхнего предела мощности, стали расти, стремясь к бесконечности. Только коллеги Филлис и ее начальство знали, что заметки, которые она пишет долгими часами, подкрепляя силы огромным количеством крепкого кофе в своей маленькой, забитой разными сувенирчиками квартирке на Тринадцатой улице, часто, и чем дальше, тем чаще, оказываются негодными для публикации — такими язвительными они получаются. Ричард отыскал лист почтовой бумаги с логотипом гостиницы и шариковую ручку и придвинул свой стул поближе к Гвину и Филлис. И в то же мгновение Ричард был вознагражден отличной деталью для своей статьи: Гвин замолк на полуслове, фактически на полуслоге (он успел дойти лишь до середины слова «безыскусственный»), когда диктофон Филлис вдруг щелкнул (в кассете закончилась пленка), и Гвин так и сидел, раскрыв рот и держа паузу, пока Филлис меняла кассету. Между тем стало совершенно очевидно, что энергия юного пиарщика направлена не на дальнейшее расширение этих связей, а, напротив, на их концентрацию.

— Безыскусственный подход — вот что я имел в виду. Мне нравится сравнивать это с работой столяра.

— Вы столярничаете, Гвин?

— С деревом у меня выходит неважно, Филлис. Но со словами — что ж, тут у меня есть свои формы и лекала, свой ватерпас и надежная пила.

— Прекрасно сказано.

— Что ж, это моя работа.

Интервью закончилось, комната опустела, и Гвин вышел освежиться (хотя, по мнению Ричарда, Гвин и так выглядел достаточно свежим). В общем, Ричард остался наедине с Филлис, под ее бесцеремонным взглядом. Он стал добросовестно ее интервьюировать. Минуты через полторы Ричард уже не знал, о чем ее еще спросить.

Через комнату в сопровождении юного пиарщика прошествовал Гвин. Его ждали внизу, в ресторане — для следующего интервью.

— Я тут поговорил насчет тебя, — сказал он Ричарду. — Что у тебя с программой? Я имею в виду интервью в Майами и участие в радиопередаче в Чикаго. И еще встречу с читателями в Бостоне. Я подумал, а может, ты это сделаешь.

— А в чем дело?

— У меня вышли накладки, и я предложил им тебя. Все оговорено.

В апартаментах Гвина нельзя было курить. Они находились на этаже для некурящих. В большей части гостиницы курить запрещалось. А Ричард всю свою жизнь боролся против борьбы с курением. Он отдал жизнь этой борьбе. Они сидели молча, пока Филлис не нарушила молчания:

— Вы старые друзья.

Ричард сдержанно кивнул.

— Знаете, он восхищается вашими работами. Я сама слышала, как он говорил по телефону, какой вы замечательный писатель. Он вас нежно любит.

— Нет, не любит. Просто хочет, чтобы вы так думали.

— Вы полагаете, он пытается сделать вам больно? — удивленно спросила Филлис.

— Ему и пытаться не надо. Мир сделает это за него.

«Вы живете одна?» Такие вопросы обычно задают в американских больницах медсестры из приемного покоя — тем, кого запущенность превратила в невзрачную тень, тем, кто окружен карантином ненужности. Филлис выглядела прекрасно. И Ричард не очень хорошо разбирался в людях. Но в запущенности он разбирался прекрасно.

— Вы живете одна?

Голубые глаза Филлис округлились, сжатые губы растянулись в некое подобие улыбки; она кивнула.

— И ни разу не были замужем?

Ричард почувствовал отчаяние, хотя до сих пор он считал, что он еще не готов отчаяться, он думал, что все еще не настолько плохо, чтобы отчаиваться. Внезапно Ричард подумал об Энстис, но представил себя среди ситца и канифаса спальни Филлис: в новой пижаме (возможно, именно пижама была ключевой деталью жизни, начатой с чистого листа), Филлис склоняется над ним и прикладывает прохладную влажную тряпицу к его пылающему лбу…

— Извините, — сказал он и выпрямился на стуле.

— Все в порядке, — ответила Филлис. — Можно теперь я спрошу вас о Гвине?

Не успел Ричард и рта раскрыть, как выяснилось, что статья Филлис будет, мягко говоря, недоброжелательной. Не дочитав до конца и второй фразы, редактор Филлис пожмет плечами и, скорее всего, решит, что в таком виде литературный портрет Барри печатать не стоит. По правде говоря, Ричарду и в голову не приходило, что статья Филлис может хоть на что-то влиять, так что он и не пытался намеренно очернить Гвина. Он просто старался держать себя в форме в ожидании дальнейших событий.

Очень довольный, Ричард попрощался с Филлис в лифте и вернулся в свой номер. Закусывая бутербродом с мясом и помидорами, он в общих чертах набросал обозрение на пятьсот пятьдесят слов о книге «Песня времен. Уинтроп Прэд (1802–1839)», а затем, устроившись поудобнее, углубился в чтение «Антиверотерпимого человека. Еретическая карьера Фрэнсиса Аттербери». В час ночи — к этому моменту его день длился уже двадцать пять часов — Ричард решил прогуляться по Нью-Йорку: он накинул плащ и вышел немного побродить по Центральному парку.

Ричард знал американскую прозу и знал, что в целом она не лжет. Поехать в Америку для Ричарда было все равно что умереть: попасть в ад или в рай и обнаружить, что они в точности соответствуют своей рекламе. Возьмем, к примеру, ад: черное пламя, осязаемый мрак и лед, все здесь должно истощить вашу слабую бесплотную душу в этой антивселенной проклятых. Вокруг раскинулся Нью-Йорк, но Ричарду не было времени подумать о нем. С того самого момента, как Ричард оказался на улицах этого города, он знал, что Нью-Йорк — это пример самого безжалостного насилия, которое человек учинил над клочком земли, в каком-то смысле даже безжалостнее того, что он сделал с Хиросимой в час «Ч». Ричард поднял глаза к небу. Он посмотрел наверх и не увидел никакой разницы: обычное небо метрополии, на котором слабо мерцают шесть-семь звездочек. Необработанная земля ничего не может с ними поделать, но города ненавидят звезды, города не хотят, чтобы звезды напоминали горожанам, как на самом деле обстоят их дела во Вселенной.

— Итак! — сказал Лесли Эври, откинувшись на спинку своего вращающегося стула и обхватив затылок руками. — Что привело вас на нашу благословенную землю?

Ричарду задавали этот вопрос не в первый раз. Потрясающе. Все приключение длилось от силы секунд пять. Ричард был сражен наповал.

— Простите?

— Что привело вас, — оживленно повторил Лесли Эври, — на нашу благословенную землю?

Ричарду уже не раз задавали этот вопрос — лифтеры, бармены. И теперь он услышал его от человека, представлявшего издательство «Болд адженда». Он услышал это от своего собственного будущего. Разумеется, Ричарду нравилось думать о себе как об отвергнутом гении; история его унижения была долгой. Униженные всегда требуют внимания, но всегда сталкиваются с бездушностью и формализмом. В общем, Ричард сидел сраженный, убитый наповал очевидной банальностью Лесли Эври.

— Что привело меня на вашу благословенную землю? Видимо, меня увлекла мысль, что на вашей благословенной земле у меня выходит роман.

— Разумеется. Вы видели это?

Лесли протянул Ричарду узкий рекламный листок или закладку. На нем было перечислено около дюжины названий. И в самом низу — Ричард Талл «Без названия», 24 доллара 95 центов, 441 стр. Ричард Талл узнал Ричарда Талла. Остальные имена не были ему знакомы, да и выглядели они как-то непривычно. Ричард подумал, что их непривычность могла бы произвести впечатление даже на составителей американских телефонных справочников. Эти имена напомнили Ричарду лишь одно — имена персонажей «Амелиора» и «Возвращенного Амелиора». Юн-Сяо, Юкио, Кончита, Арнауюмаюк — создания Гвина лишь отдаленно напоминали гоминидов.

— Есть какие-нибудь рецензии или что-нибудь в этом роде?

— Ну, а как же, — ответил Лесли. Элегантным движением он распахнул лежавшую перед ним на столе папку, — Джон Две Луны кое-что написал о вашем романе в «Кейп-Коддере». Кажется, у него рыболовецкое судно. А еще Шанана Ормолу Дэвис хорошо отзывается о вашем романе в «Сияющем вестнике». Это в Майами. Она там работает со слабослышащими. Кажется, в Институте имени аббата Шарля Мишеля Л'Эпе.

Лесли передал Ричарду две вырезки, каждая размером с почтовую марку. Ричард мельком взглянул на них и кивнул.

— А вы знаете, откуда у Джона Две Луны такая необычная фамилия? Это славная история. Разумеется…

— Простите. А как дела романа «Без названия»?

— Простите?

— «Без названия». Двадцать четыре доллара девяносто пять центов. Четыреста сорок одна страница.

И Лесли произнес нечто ужасное.

— Простите? — спросил еще раз он и густо покраснел. — Пока никак. Насколько нам известно.

— Намечаются ли еще рецензии?

— Намечаются?

— С кем из рекламного отдела я мог бы поговорить?

— Разрешите спросить — по какому поводу?

В прошлом Ричарда не раз называли «трудным» человеком. Это определение — «трудный», относилось как к нему самому, так и к его прозе. Но, к сожалению, Ричарду практически больше негде было проявлять свои «трудные» качества: его «трудности» больше негде было развернуться. Ричард решил, что она попросту выдохлась после того, как он величавой поступью покинул дискуссионный зал Литературной ассоциации Ветстонской публичной библиотеки (тема дискуссии: «Куда идет роман?»). Ричард покинул зал, потому что перед началом дискуссии лишь ему из всей экспертной комиссии не предложили печенья к чаю. Потом, уже в метро, у него пылали подмышки, и он вдруг вспомнил, что вообще-то ему предложили печенье. Но не шоколадное. А овсяное с орехами. В том же году Ричарда с большим трудом уговорили не подавать в суд на одного рецензента, написавшего уничижительный отзыв о его романе «Мечты ничего не значат» в «Олди»… Ричард стоял и думал, не продемонстрировать ли сейчас свою трудность и не покинуть ли гордо «Болд адженду». А что потом? Он представил себе, как будет тоскливо стоять и дышать на авеню Би. Подобно всем писателям, Ричарду хотелось бы жить где-нибудь в хижине на каком-нибудь утесе и каждую пару лет бросать бутылку с запечатанными в ней исписанными страницами в пенные воды прибоя. Как и все писатели, Ричард хотел, чтобы ему оказывали уважение, как, скажем, Христу-воителю за час до Армагеддона.

— Честно говоря, вы меня удивляете, — сказал Ричард, — Рой Бив был полон идей. Но так получилось, что я…

— Ах, Рой! Рой Бив!

— Так получилось, что я уже кое о чем договорился. У меня запланирована встреча с читателями в Бостоне. И еще интервью с Дабом Трейнором в Чикаго.

— С Дабом Трейнором? О книге?

— Да, о книге.

— Но это же здорово. Разрешите представить вам моего партнера. Франсе Орт. Франсе? Зайди и поздоровайся с Ричардом Таллом.

Офис «Болд адженды» находился еще в процессе обустройства. Франсе Орт не столько вошла в кабинет Лесли, сколько вступила на его территорию. За ее спиной несколько здоровенных парней в опрятных комбинезонах тащили листы ДСП. Когда Ричард приехал в издательство, ему какое-то время пришлось потолкаться среди них, прежде чем он нашел Лесли. Уже сейчас можно было представить, как все тут будет выглядеть — ковролин на полу, белые уютные закутки.

— Приятно познакомиться, сэр. Я надеюсь в самом скором времени прочесть ваш роман.

За внешностью Франсе Орт угадывалась радужная палитра хромосом. Она вполне могла бы отправиться в любой из пяти районов Нью-Йорка — например, в Гарлем, Малую Асторию или в Чайна-таун — и не привлекла бы там к себе особого внимания, если не считать обычного сексуального интереса. В этническом отношении Эври и Орт были и всем, и ничем, либо ни тем, ни другим. Они были просто американцами.

— Так вот. Вы, конечно, знаете, как коренные американцы получали свои имена.

— Думаю, да. Это первая вещь, которую видит их папаша.

— Именно так. Так вот. В ту ночь, когда родился Джон Две Луны, светила прекрасная полная луна, и его отец…

— Был пьян, — высказал свое предположение Ричард.

— Простите?

— Он был пьян, и у него двоилось в глазах. Говорят ведь, что они все пьяницы. Коренные американцы. То есть я хочу сказать, что мы тоже хороши, но они…

— …И — словом, его отец вышел на берег озера и увидел в воде отражение полной луны.

— А, вот оно что, — сказал Ричард. Ему хотелось закурить назло знаку на стене, предупреждавшему его, чтобы он и не думал об этом.

— Франсе работала в Майами с Шананой Ормолу Дэвис. — Лесли встал из-за стола и подошел к Франсе.

— А как она получила свое имя? Впрочем, простите. Продолжайте.

— Она модернизирует язык знаков для слабослышащих людей. Это очень интересно.

— Негритянский, или афроамериканский, — сказала Франсе, — раньше это обозначалось так. — Она приплюснула кончик носа ладонью. — Азиатский — вот так. — Она оттянула своим детским пальчиком краешек левого глаза. — А жадный — так. — Она погладила рукой подбородок.

— И что это означает?

— Евреев. У них бороды.

— Да. Вижу, над этим пришлось немало потрудиться.

— А гомосексуалов, — сказал Лесли, — раньше…

— Голубых, — сказала Франсе.

— Простите?

— Голубые. Теперь их называют голубые.

— Точно. Голубые, — продолжал Лесли. — Раньше обозначались так. — Он расслабленно свесил кисти рук. — Представляете?

— А что теперь означает этот знак?

— Который обозначал голубых? — переспросил Лесли, поворачиваясь к Франсе. — Что теперь означает этот знак?

— Знак голубых? Думаю, теперь он означает голубой цвет.

— Далеко же мы зашли, — сказал Ричард.

— Вы правы, — согласилась Франсе.

— Вы правы, — подхватил Лесли.

Лесли взял Франсе за руку. Или это она взяла его руку. Или их руки просто соединились. И это не было декларацией ни любви, ни дружбы, ни даже солидарности. Но все же это было похоже на язык знаков. На знак, обозначающий будущее, грядущее, обозначающий эволюцию и «Амелиор»…

Франсе попрощалась, и вскоре Лесли провожал Ричарда до двери.

— Сами видите, — говорил он на ходу, — трудимся в поте лица, но, конечно, многое еще предстоит сделать. Экземпляры разосланы рецензентам. Пока объем продаж невелик, но если будут положительные рецензии, то дело, я думаю, пойдет. Можно вас кое о чем спросить? Вы просто путешествуете по Штатам?

Ричард остановился на лестнице. Деваться было некуда:

— Я пишу очерк о Гвине Барри.

— Разве не удивительно, что он вызывает к себе такой интерес?

— Да. Просто жуть. А что вы об этом думаете?

— Эта книга, чье время пришло. Она оказалась очень своевременной. Премия фонда «За глубокомыслие» — вот где собака зарыта. Думаю, она ему снится. И если премия достанется ему, то это будет почище взрыва сверхновой звезды.

Об этом не беспокойтесь, едва не вырвалось у Ричарда, премия Гвину не достанется. Ричард был настроен решительно. Он был обязан сделать это ради фонда. Он был обязан сделать это ради Вселенной.

Они продолжили спускаться по лестнице.

— Мне жаль, что пока мы больше ничего не можем для вас сделать, — сказал Лесли. — И все же. Если вы настроены решительно…

У входной двери Лесли резко свернул влево и исчез в какой-то то ли кладовке, то ли подсобке. Послышался какой-то шорох, затем раздался внезапный возглас «Черт!» — кто-то что-то волок по полу, и наконец в коридор, к ногам Ричарда, вывалился бугристый почтовый мешок, и вслед за ним, спотыкаясь, вышел Лесли.

— У вас будут встречи с читателями. — Его щеки порозовели. — Вы ведь не возражаете? Не знаю. Тут восемнадцать экземпляров. Справитесь?

Что Ричарду оставалось делать? «Без названия» было его младшим и, возможно, последним чадом. Мешок был мятый, потертый — он уже отслужил свой срок. Ричард одним махом взвалил его на плечо. Он должен был продемонстрировать, что это ему по силам: что он настоящий мужчина.

— Значит, ваша первая остановка в Бостоне?

— Нет, в Бостоне — это последняя остановка.

— Да, кстати, отличная книга.

Ричарда уже качало, ему пришлось перенести вес на отставленную назад ногу.

— Спасибо, — по-юношески задорно сказал он. — Вы очень любезны. Я чувствовал, что, в общем, кое-что получилось… Я переживал из-за нескольких предпоследних связующих абзацев. Там, где вымышленный рассказчик делает вид, будто хочет переключить внимание читателя.

Лесли понимающе кивнул:

— Ведь пародия — это всего лишь уловка.

— Угу.

— На самом деле он не настоящий рассказчик.

— М-хм.

— Которому можно доверять или нет. Но он вынужден выступать в роли рассказчика, чтобы это смещение акцентов показалось подлинным.

— Точно. Послушайте, вы уверены, что справитесь?

На углу Девятой стрит и авеню Би, между «Болд аджендой» и кафе «Жизнь», Ричард заприметил книжный магазинчик «Лейзи Сьюзен» — в полуподвале, за толстыми светопреломляющими стеклами. Этот магазинчик отличался от большинства американских книжных магазинов, он отличался от книжных магазинов между Пятой авеню и Мэдисон-сквер, которые Ричард уже обследовал (попутно он отмечал отсутствие своей книги, отворачивал «Амелиор» лицом к стене или погребал его под грудой достойной его муры). Этот магазин отличался и от новых книжных супермаркетов, залитых светом и отделанных деревянными панелями, похожих на бодлеевскую библиотеку Оксфорда и на шикарный клуб на Монпарнасе одновременно, с такими книжными магазинами Ричарду еще предстояло познакомиться. Эта книжная лавочка была как раз из тех, какие Ричард любил. Она напоминала распродажу сокровищ скупого рыцаря, одержимого библиофильской манией. Но когда Ричард вошел внутрь, погружаясь в приятный запах обмолоченного зерна (так пахли волосы его близнецов), ему в голову вдруг пришла совсем другая ассоциация: он вспомнил читальные залы «Христианской науки» на какой-нибудь английской улице, с их содержательной бесплодностью. Само понятие читального зала подразумевает свободу и возможность выбора (именно об этом часто говорят на пороге такой сайентологической читальни), но в читальных залах «Христианской науки» можно было найти лишь труды, посвященные христианской науке. «Христианская наука» не давала никакого творческого импульса и абсолютно никуда не вела. То и дело задевая за что-нибудь своим мешком, Ричард бродил по лавке, пробегая глазами размещенные в алфавитном порядке разделы. Возможно, это был филиал более разносторонней церкви и божественное откровение предлагалось здесь в более широком ассортименте — в виде магических кристаллов, карт звездного неба, пособий по нумерологии; да, кое-где встречались стихи, проза, критика, книги по философии. Потом на одном из стендов Ричард увидел логотип «Болд адженды» и кренящиеся набок стопки книг. Он быстро подошел к стенду и резко остановился, отчего мешок больно ударил его по позвоночнику. «Прошу тишины» Шананы Ормолу Дэвис, «Ковбойские сапоги» Джона Две Луны и — среди прочих творений провидцев «Болд адженды» — два экземпляра романа «Без названия» Ричарда Талла.

Он проторчал в «Лейзи Сьюзен» больше часа. «Без названия» никто не купил; никто его не перелистывал, не взвешивал в руке; никто даже и близко не подошел к стенду «Болд адженды». Все книги этого издательства, как выяснилось, были словно покрыты ворсом, отталкивающим и на вид, и на ощупь. Да, поистине роман «Без названия» внушал жалость: никакой суперобложки, грубая, как из конского волоса, обложка. Еще дома, на Кэлчок-стрит, вытаскивая первый экземпляр из пачки, Ричард всадил себе под ноготь колючую щетинку. Когда ему наконец удалось ее вытащить, кончик его пальца напоминал сгусток кровяной плазмы… Ричард бродил по лавке уже больше часа. Никто даже не притронулся к его роману. Но Ричард не придал этому значения. Что такое час? Разумеется, литературное время не соотносится со временем космическим, геологическим или эволюционным. Но оно не совпадает и со временем в бытовом смысле этого слова. Оно движется медленнее, чем время, которое отмеряют настенные часы.

Вот что было бы неплохо усвоить Гвину Барри, подумал Ричард по дороге в гостиницу. Намертво прикованный ко всему мирскому, временному, ревностный слуга собственного романа, Гвин продолжал отгружать интервью в своих апартаментах на четырнадцатом этаже. Ричард посмотрел и послушал три или четыре из них («простота, безыскусность, столярное ремесло»), и его убаюкали скука и отвращение. Правда, «Возвращенный Амелиор» должен был выйти в свет не раньше начала следующего месяца, а «Без названия» поступил в продажу две недели назад, но Ричард по-прежнему не считал свою игру проигранной. Почему? А почему ему постоянно так хотелось выпить (почему ему так хотелось поскорей опрокинуть все напитки, стоявшие на столе?), почему одна мысль о прикосновении Джины заставляла его сердце биться быстрее? В последнее время перед отъездом в Америку, по утрам, просыпаясь рядом с ней, Ричард чувствовал в себе такой пыл, как в первых тактах «Пети и волка» Прокофьева… Сегодня поздно вечером они вылетали в Вашингтон. Ричард сумел выкроить время, чтобы доехать на такси до авеню Би, зайти в магазинчик «Лейзи Сьюзен» и собственными глазами увидеть, что ни один экземпляр «Без названия» не покинул своего места на стенде. Хотя, впрочем, вполне может быть, один экземпляр все же был продан, а скромную стопку Ричарда заботливо пополнили со склада. Может быть, хотя бы один экземпляр был продан. И может быть, где-нибудь сейчас читатель хмурится, улыбается и чешет в затылке. Может быть, хоть один экземпляр был продан. А может, и два.

Мы уже неоднократно упоминали о том, что ни Деметра Барри, ни Джина Талл не были связаны с литературой, если не считать того, что мужья их — писатели. Так же как у Ричарда не было никаких связей с Ноттингемом, если не считать того, что его жена была оттуда родом. Так и Гвина со знатью и центральным отоплением связывала лишь жена-аристократка.

Однако все это так и не совсем так. В конце концов, Деми довольно долгое время была хозяйкой литературного салона, а еще она работала (хотя и не очень долго) в паре комитетов по защите прав гонимых, замалчиваемых, находящихся в заключении или убитых писателей, а также прав писателя-призрака, того самого, который здесь и которого здесь нет, кто числится среди живых и кого среди них нет. Что же касается Джины, то ее связь с литературой началась давно.

Когда Ричард увидел ее в первый раз, он подумал: что эта девушка здесь делает, она должна сейчас заниматься своим маникюром в хозяйской спальне какой-нибудь тридцатиместной яхты в Персидском заливе или под восторженные вопли поклонников выходить из вертолета на крышу какого-нибудь небоскреба, чуть запаздывая к ланчу с Би Джеем, Леоном или Уитни. Но, пожалуй, чаще он представлял ее у парапета какого-нибудь испанского замка (ее лицо было таким свежим и необычным, оно так и просилось на холст) в качестве музы и любовницы пучеглазого живописца в просторной блузе… Все эти впечатления странным образом усилились, когда они впервые оказались в постели; последнее, впрочем, потребовало от Ричарда определенных усилий. А тогда, в первый раз, он увидел ее за столом в обшитом темным деревом Ноттингемском музее. Она продавала открытки и каталоги, а за ее спиной за окном виднелся уголок огороженного стеной сада, еще не успевшего просохнуть после дождя, сверху пробивались косые лучи солнца, на траве отряхивалась одинокая ворона, поправляя свой черный, как сажа, наряд. Мир ничего о Джине не знал. Как это случилось? Ричард понимал, что такого не может быть. Не может быть, чтобы только он это видел. Перед ним была генетическая знаменитость, имеющая непреходящую ценность, и у нее должны быть свои поклонники. В иные времена и в иных краях ее семья держала бы ее взаперти, а в день шестнадцатилетия выставила бы ее на аукцион. Склонившись над столом, девушка пересчитывала деньги и едва заметно вздыхала. Ей уже было на десять лет больше, чем шестнадцать, а о ней еще никто не знал. Но вести о ней, сообщения по телефону или факсу, еще могли долететь до повес планеты от богатенького бездельника из паба с его непристойными шутками, балагура в сапогах для верховой езды, разъезжающего на джипе, и до клептократа из ОПЕК, спустившего половину национального валового продукта на свой член. Ричард почувствовал зуд алчности пронырливого агента аукционного дома Сотбис, который по дешевке покупает Тициана у старьевщика. Ричарду было тридцать, он был выпускником Оксфорда, и он все еще был хорош собой. Он жил в Лондоне — в самой столице. У него была скандально известная подружка — властная Доминика-Луиза. И он был печатающимся романистом. А тогда в Ноттингеме с улицы сквозь витраж на его колени смотрела та глупая ворона, она как будто следила за ним и хрипло каркала.

Ричард купил седьмую по счету открытку и второй каталог и спросил у девушки: «Вам нравится Лоуренс?» Девушка посмотрела на него такими огромными и чистыми глазами, что в этих глазах неизбежно должна была выразиться какая-то вялость, какая-то провинциальная скука, потому что в таких глазах хватит места всему. Джина не была похожа на английскую розу, которая вянет на следующий же день. В ней ощущались кельтские корни. У нее была довольно смуглая кожа; в ней было что-то цыганистое. Ее глаза обрамляли темные круги, как у барсука, ночного грабителя или уличного забияки, нарисованные какими-то внутренними красками (от смущения эти тени всегда становились глубже); у нее был нос как у Калигулы и небольшой рот: не широкий и не пухлый.

— Вам нравится Лоуренс?

— Что?

— Д. Г. Лоуренс. Он вам нравится?

Что вы имеете в виду — нравится? — спросили ее глаза. Но губы произнесли:

— Я сразу не поняла. Моего парня зовут Лоуренсом. Но уж вам-то Д. Г. Лоуренс всяко нравится.

Ричард добродушно рассмеялся. (А ведь она действительно сказала «всяко». Только тогда. Только однажды.) Чувствуя, как шумит у него в ушах, словно заложенных ватой, Ричард объяснил суть дела. За два дня он приходил в музей уже в пятый раз. Но его интерес был профессиональным, трезвым и материально вознаграждаемым. В этом музее, в городе, где жил писатель, проходила временная выставка, посвященная Д. Г. Лоуренсу, — его помазок для бритья, карманные часы, его рукописи, его картины, написанные с неожиданным профессионализмом. Ричард писал об этом статью, очень похожую на те статьи, какие он писал в те дни. Темы статей обычно были местного значения, и за работу платили мало. Ричард остановился в дешевом пансионе: там у него была початая бутылка виски, «Избранная переписка», стихи, «Д. Г. Лоуренс — романист», «Леди Чаттерлей», «Отрывки из „Феникса“», «Влюбленные женщины». Тогда Ричарду этого вполне хватало для счастья.

— Я пишу статью для «Литературного приложения к „Таймс“».

Это звучало очень солидно. Ричард понимал, что слова — это его единственное оружие. Не те слова, которые появятся в «Литературном приложении к „Таймс“». И не те, что появятся на страницах романа «Мечты ничего не значат» — роман должен был выйти осенью. Нет — Ричарду нужны были слова, которыми он сможет воздействовать на Джину Янг. В беседе и, конечно, в письмах и записках. Ричард знал, что для женщин значат письма и записки. Он знал, что для женщин значат слова.

— Где вы задержались? — спросила она.

Ну, конечно, это местная языковая особенность. «Расположились» значило «остановились».

— В «Савое», Столтон-авеню, три, — ответил он. — Можно вас кое о чем спросить?

— О чем?

— Приди ко мне и будь моей.

— Вы спятили?

— Среди холмов, среди полей, там, где ничей по склонам гор… То есть. Извините меня. Но что я еще могу сказать? Я никогда не видел никого, похожего на вас. Я никогда не видел таких глаз.

Она стала озираться по сторонам, словно бы искала глазами кого-то. Кого? Скорей всего, полицейского. Или критика — чтобы тот явился и помог ей справиться с литературными штампами. Но ведь нам нравятся клише в сердечных делах, разве нет? Любовники — это та же толпа. Спасибо, подробностей не нужно, когда речь идет о любви, не нужно ничего интересного само по себе. Это все придет потом. И наши невероятные запросы и условия, и наши капризы и странности, и наше несносное пристрастие к деталям.

— Уходите, — сказала она.

— Хорошо. Может быть, пообедаем?

— У меня есть парень.

— Конечно же — Лоуренс. Разумеется. И давно вы вместе?

— Девять лет.

— Понятно. И Лоуренс вам нравится. А я Лоуренсу не понравлюсь.

— Не понравитесь. Что я ему скажу?

— Ничего. Впрочем, нет. Скажите ему «прощай».

Ричард обернулся. За ним в очередь встала дама — деликатное покашливание, обычная лучезарная улыбка. Ричард мельком взглянул на открытку, которую держал в руках. Мехико. Он заплатил за открытку. Как у него тогда пересохло во рту. А ее лицо, устремленное на него снизу вверх, — каким взволнованным оно было, сколько разных чувств выражало. Нельзя забывать и о призраке писателя (хотя Джина романов его никогда не читала и никогда не прочтет), который присутствовал при их невинном и таком банальном разговоре. Нет, это не Генри Джеймс. И — ради бога! — это не Э. М. Форстер. Посмотрите на сэра Клиффорда Чаттерлея в его инвалидном кресле: у него не нашлось мужества назвать суку сукой! Нет, посмотрите на раскрасневшегося Лоуренса, сжимающего ляжками разгоряченную лошадиную плоть, посмотрите на толстую Фриду, скачущую рядом с ним. Осыпаемые дождем искр, они несутся быстрее ветра по окрашенным пурпуром склонам Попокатепетля…

Ричард решил, что Джина спала с Лоуренсом. Спать с писателями ей еще не доводилось. Но в скором времени она переспит со многими из них.

— Можно я встречу вас после работы?

— Нет.

Все это осталось в прошлом. А потому — это правда.

 

~ ~ ~

В Британском посольстве в Вашингтоне устроили вечер в честь Гвина. Вечер, надо полагать, был организован совместными усилиями Британии и юного пиарщика.

Ричард стоял под многопудовой люстрой, и овальные световые зайчики рассыпались по его лицу. Это придавало Ричарду вид некоего существа, притаившегося у реки, а его неподвижный взгляд напоминал взгляд амфибии или, скорее, рептилии. С терпением рептилии, с крокодильей расчетливостью Ричард подсчитывал шансы на провал вечера; он наблюдал и выжидал, выжидал и наблюдал. Гвин сейчас обхаживал Люси Кабретти — юный пиарщик (большой дока в разного рода закулисных играх) назвал ее номером один в фонде «За глубокомыслие». Для начала Гвина поставили в дверях встречать гостей: процессию промокших путников (предположительно членов местной культурной ассоциации) с шапками снега на зонтиках, в скользких галошах. Когда Гвина представляли Люси, он выказал бурную радость, а теперь сосредоточенно очаровывал ее на диване у окна, за которым кружила залитая светом снежная галактика. Люси смеялась, запрокинув свою головку. Ее ладонь легла на руку Гвина, чтобы предотвратить новый взрыв смеха. Стоя под люстрой, Ричард не сводил с них взгляда рептилии. Он подумал о том, что теперь у Гвина есть перед ним преимущество в плане сексуального очарования. Раньше Гвин никогда не был привлекательным в сексуальном плане, но после того, как он раскошелился на свою наружность (взять хотя бы цветные контактные линзы), его шансы найти ключик к женским сердцам явно повысились. Успех придает человеку лоск. Он молодит. Уже хотя бы потому, что поражение старит.

По случайному совпадению (международная конференция и неделя культуры в Белом доме — сведения предоставил молодой человек по связям с общественностью) на вечере в посольстве присутствовало несколько американских писателей, и хотя среди них не было никого, о ком Ричард писал, это была славная сборная полутяжеловесов, уважаемых героев второго плана. Окажись здесь их британские коллеги, они обязательно уселись бы кучкой, оживленно монолитной и практически неразличимой. Но идолы американской словесности сохраняли дистанцию, и каждый собирал вокруг себя свой собственный кружок. Ричард уже успел походить вокруг этих кружков, инстинктивно оценивая силы отталкивания, заставлявшие их держаться на расстоянии. Почему они так ненавидят друг друга? Причина была очевидной. Быть может, я немного утрирую, но подумайте сами: вон там коротышка из Алабамы уткнулся в лохань со спиртным, а тут возвышается красавица из Виргинии с мятным коктейлем и медоточивой речью; там — скрежещущий зубами еврей из Днепропетровска, а здесь — странствующий ливанец; тут — внучка африканского раба, а за ней — брамин из Бостона и шведский хиппи из Сент-Пола. Америка — это мир в миниатюре. А теперь посмотрите на этот мир. Люди не ладят друг с другом. А писатели, по врожденному убеждению Ричарда, просто обязаны друг друга ненавидеть. Когда речь заходит о деле. Ибо они состязаются за право обладать тем, что существует в единственном числе: за право обладать вселенной. Они просто не могут не рваться в драку.

— Извините, вы Люси Кабретти? Ричард Талл. Редактор «Маленького журнала» в Лондоне. Скажите, вы уже видели рецензию на вашу книгу «Парное свидание» в нашем журнале?

— Нет, еще не видела!

— Мне сказали, что вы будете здесь, поэтому я захватил экземпляр. Вот, пожалуйста. Интересная рецензия, к тому же благоприятная. Лично я думаю, что вы заняли наиболее здравую позицию. Вам удалось чрезвычайно прояснить ситуацию с правовой точки зрения, не упуская из виду тот факт, что речь идет о реальных мужчинах и женщинах.

Люси поблагодарила его. Ричард действительно бегло просмотрел «Парное свидание. За и против» — это было пособие на тему, как сделать так, чтобы тебя не изнасиловали все твои друзья. Он был согласен с ее аргументами, но вместе с тем недоумевал, кого они могут заинтересовать. С другой стороны, кто может объяснить тот факт, что «По-своему» выбрали гимном современной Америки? Американцы не хотят делать по-своему. Они хотят делать по-вашему.

— Я сопровождаю Гвина в его турне. Пишу о нем очерк. Мы старинные приятели. Мы познакомились еще в Оксфорде. Оба были стипендиатами. Я приехал из Лондона, а Гвин — с долин Уэльса.

— Как романтично.

— Романтично? Да, пожалуй.

— Простите, но я совершенно несносная англофилка.

— Он родом из Уэльса, а не из Англии, — сказал Ричард, поразившись, что англофильство в Америке еще не перевелось. — Это нечто вроде Пуэрто-Рико.

— Тогда это еще более романтично.

— Романтично? Да, Гвин был невероятным… «дамским угодником», если выражаться пристойно.

— Правда?

— Если выражаться очень пристойно, — сказал Ричард, чувствуя, что может чересчур увлечься. — Пойдемте присядем там и что-нибудь выпьем. Вам это понадобится.

Ричард так и не нашел, чем себя занять в Вашингтоне — в этом центре мира. Дни напролет он валялся в постели в своем номере, погруженный в транс коварных планов. Гвин провел четыре фотосессии и шесть интервью для разных СМИ, и еще он нашел время посетить коллекцию Филлипса, Сенат, Библиотеку Конгресса и Американский музей Катастрофы. А Ричард за это время успел лишь вымыть голову. Ах да, еще он звонил в «Лейзи Сьюзен» (туда оказалось не так просто дозвониться), и там ему сказали, что у них есть два экземпляра романа «Без названия». Вымыть голову — это тоже не простая формальность. Ричард снова и снова возвращался к зеркалу в ванной, преследуемый мыслью о том, как один и тот же человек может быть одновременно таким плешивым и таким косматым. В конце концов Ричард сходил в аптеку и намазал волосы разными муссами и кондиционерами. Но это не помогло — его волосы по-прежнему выглядели ужасно… На вечер в посольстве Ричард добирался самостоятельно. То ли из-за погоды, то ли в соответствии с местными законами водитель постоянно подсаживал новых пассажиров — этих осиротевших детей Млечного Пути, присыпанных звездочками снежинок. Ричард сидел на заднем сиденье, а таксист не спеша развозил их по городу: по бульварам, по заснеженным полям американской истории. От сильного ветра стекла в машине поскрипывали. Они миновали Джорджтаун, Хилл, Дюпон-серкл, а маячивший в снежной дали многоглазый Капитолий, казалось, нисколько не приблизился. Город строился с большим размахом, и его планировка, очевидно, доступна лишь существу высшей породы. Ричард попросил высадить его в районе посольства. В дверях его встречал Гвин.

— Наверное, для этого существует какой-нибудь медицинский термин, — продолжал Ричард. — Сатиромания или что-нибудь в этом роде.

— По крайней мере, у него есть свой стиль, — снисходительно сказала Люси. — И потом все те хорошенькие студентки…

— Да нет же. Это не были студентки. Это были отнюдь не чаровницы из колледжей Сомервилль или Святой Хильды. Отличницы с веснушчатыми носиками.

— Гвин не мог остановиться.

— Это были не студентки. Нет, нет, — Ричард выдержал паузу и добавил: — Для своей забавы дружище Барри выбирал девушек из обслуги.

Люси нахмурилась: на ее лобике под темными завитками волос появилась морщинка. На прощание Ричард вызвал из запасников памяти подлинное воспоминание о своем первом годе в Оксфорде: вот он заваливается к себе в два часа ночи после оргии в какой-нибудь комнатке в общежитии школы секретарш и видит Гвина, склоненного над книгами, грызущего гранит науки. Раз в две недели на выходные приезжала Гильда — автобусом из Свонси. Обычно она сидела тихо, как мышка, в маленькой спальне Гвина. В воскресенье утром, позавтракав в столовой, Гвин приносил ей спрятанную в кармане сдобную булочку с джемом. Гильда любила апельсиновый джем. В любом случае, джем — это все, что ей доставалось.

— Он прославился тем, что любил приударить за посудомойками. В те дни университетская прислуга практически была на положении рабов. Когда начинались летние каникулы, их всех скопом увольняли и осенью нанимали снова, а летом им приходилось ютиться по ночлежкам. Так что, если юный джентльмен хотел воспользоваться случаем… — Ричард покачал головой, словно стараясь припомнить. — Особенно неприятная история вышла с одной кухаркой, которой едва исполнилось шестнадцать. Трогательная девочка. Темные кудряшки. Ребенок, да и только. Поговаривали, что она цыганка, подкидыш, — Ричард напрягся. Ложь, словно дым, ела ему глаза. — Так вот, Гвин… Гвин побился с одним своим дружком об заклад. Не стану утомлять вас подробностями. В общем, Гвин выиграл, но его приятель — его звали Трелони — отказался платить. Хотя речь шла всего лишь о нескольких гинеях.

— Гинеях? — спросила Люси.

— Это денежная единица, предпочитаемая игроками, — Ричард придвинулся к Люси и чуть повысил голос. — Тогда Гвин решил прижать Трелони к стенке. Он ее опозорил — он стащил у девочки кое-что из нижнего белья и прибил к доске объявлений в комнате младшекурсников.

— И что дальше? Трелони заплатил? Он заплатил Гвину гвинеями — то есть гинеями. А сколько это — гинея?

— Двадцать один шиллинг, — Ричард подумал, что с гинеями он, пожалуй, перегнул палку.

Люси сложила руки на груди и вздохнула:

— Знаете, в вашу историю очень трудно поверить.

— Вот как? Почему же?

— На вид он такой симпатичный и совершенно нормальный. А его книги? Взять хотя бы «Амелиор». Он пишет как-то по-щенячьи.

— Как?

— Как щенок, который вечно поджимает хвост, потому что страшно боится кого-то обидеть. Конечно, это приятное чтение, но его проза — она совершенно неживая.

Ричард был счастлив и горд. Он понял, что не стоит терять времени на Люси Кабретти.

— Приятно было побеседовать, — сказал он, вставая. — Надеюсь, что вам понравится рецензия.

— Спасибо. Вы приятный собеседник. Постойте. А что стало с той девочкой?

— Какой девочкой?

— С той служанкой. Цыганочкой.

Ричард ответил не сразу. Он уже приготовился начать свое тяжеловесное шествие к дверям. В самом деле — что? Забеременела? Угодила за решетку? Оказалась выброшенной на улицу в ненастье — в лохмотьях, без гроша за душой? Но Люси и без того считала прозу Гвина дерьмом, поэтому он сказал только:

— Кто знает? Кто знает, что случается с этими бедными девочками, после того как их используют и выбросят?

Вернувшись в гостиницу, Ричард позвонил домой и поговорил с Лизеттой, Мариусом и Марко — Джина куда-то вышла… Потом он сел к письменному столу и усилием воли заставил себя чем-нибудь заняться: точнее, взяться за очередную биографию. Ричарда уже давно мучили подозрения, что кольцевая дорога его обозревательского плана покрыта изморозью и гололедицей. Он чувствовал, что его швыряет из стороны в сторону и работать он может только из-под палки. Короче, над Ричардом нависла катастрофа — он мог просрочить все мыслимые сроки. На самом деле сейчас Ричард писал больше рецензий, чем когда бы то ни было раньше. Правда, он частично воскрес как романист, но зарабатывать романами не представлялось никакой возможности. Потребовалось время и неоднократные напоминания Джины, чтобы до него это дошло. Биографии валялись… Нет, биографии грудами громоздились по всей комнате. У Ричарда закружилась голова, и это было странно, так как на вечере в посольстве он держался молодцом и старательно подсчитывал количество выпитого: всего набралось семнадцать порций. Еще несколько биографий лежали в чемодане, но он его так и не распакует — этот чемодан, обремененный трудными жизнями.

Было десять вечера. Люси Кабретти уже успела вернуться домой. И сейчас она тоже читала. Ричард был на пятой странице «Меркуцио из Линкольнс-Инн-филдс. Жизнеописание Томаса Беттертона». А Люси была на сто шестьдесят восьмой странице романа «Будь моей любимой». Через несколько минут она закончит «Будь моей любимой» и начнет «Рапсодию в ярко-розовом». Такие романы Люси читала по три-четыре штуки в день. Это никоим образом не отражалось на ее неподкупной честности, с которой она боролась за принятие поправки к закону о равноправии; это не придавало специфической окраски ее речам и лекциям об экономическом равенстве; и это ни в коей мере не испортило ее серьезного и строго документального бестселлера о пережитках в отношениях между полами. Но Люси читала по три-четыре штампованных романчика в день. Сейчас она лежала в постели одна. Ее красивый и здравомыслящий друг уехал в Филадельфию навестить сестру. Люси прочитала: «Сэр Уильям со своей тросточкой и пофыркивавшим мастифом вел Марию между стогами сена», ее глаза расширились от ужаса, а рука сама собой потянулась к горлу, в котором застрял горячий комок. Мария была служанкой, маленькой, симпатичной, с темными кудряшками.

Полночь. Ричард добрался до семьдесят третьей страницы. Время от времени он заглядывал в мини-бар (в отношении Ричарда эти слова означают, что он выпил сравнительно немного). Будь его воля, он вполне мог бы выпить гораздо больше, чем помещается в мини-баре. Но Ричард пил пиво из мини-бара, а это означает, что Ричард вел себя более чем благоразумно. Впрочем, он пил пиво из мини-бара исключительно потому, что там, если только не считать льда и легкой закуски, ничего не осталось. Голова Ричарда медленно запрокинулась назад. Он с возмущением посмотрел на бутылку. Тихо шипящая жидкость показалась ему пресной на вкус. У Ричарда возникло подозрение, что это пиво — безалкогольное. Поднеся бутылку к свету, он принялся внимательно изучать этикетку, пока не наткнулся на напечатанное крохотными буковками предупреждение о том, что содержимое может повредить беременным женщинам. После такого веского заверения Ричард удовлетворенно кивнул и вернулся к чтению биографии, продолжая прихлебывать пиво.

На следующий день они летели на юг.

Очевидно, существует некая духовная связь — обет, торжественная клятва верности — между аэропортами и книжной макулатурой. По крайней мере, так казалось Ричарду.

Книжная макулатура продается в аэропортах. Люди в аэропортах покупают и читают макулатурные романы. В макулатурных романах описываются люди в аэропортах. Макулатурные романы нуждаются в аэропортах, чтобы развозить своих героев по земному шару, а аэропорты в макулатурных романах служат фоном для их встреч и расставаний.

Часть книжной макулатуры полностью посвящена аэропортам. Некоторые макулатурные романы так и называются — «Аэропорт». Почему же тогда, спросите вы, нет ни одного аэропорта, который назывался бы «Макулатурным»? Фильмы, основанные на макулатурных романах, разумеется, в значительной степени зависят от съемок в аэропортах. Почему же никто никогда не видел аэропортов, где книжная макулатура превращалась бы в фильмы? А может быть, действительно где-то есть такой специальный аэропорт под названием «Макулатурный» или под более витиеватым названием, типа «Мандерлейский международный макулатурный аэропорт», где киношники снимают все свои фильмы? Не настоящий аэропорт, а декорация где-нибудь в съемочном павильоне, где все двумерное, плоское, сделанное из пластика, фольги и прочей дряни.

Но даже попадая в аэропорт, персонажи макулатурных романов не читают макулатурных романов. В отличие от обычных людей. Герои макулатурных романов читают завещания и брачные контракты. Если же это интеллектуалы, ученые, великие умы, то им иногда дозволяется читать какой-нибудь не-макулатурный роман. А вот реальные люди, которые читают не-макулатуру, и даже люди, которые пишут не-макулатуру, читают макулатуру, когда (и только тогда) — когда оказываются в аэропорту.

Макулатурные романы существуют по крайней мере так же давно, как и не-макулатурные, а вот аэропорты существуют, в общем, не так уж давно. Но по-настоящему они стали завоевывать популярность одновременно. Читатели макулатурных романов и люди в аэропортах хотят одного и того же: сбежать и как можно быстрее перенестись из одного макулатурного романа в другой, из одного аэропорта в другой аэропорт.

Таща через все эти аэропорты свой почтовый мешок с романом «Без названия» и тяжкое бремя биографий в чемодане, Ричард, пожалуй, не отказался бы заглянуть в какой-нибудь макулатурный романчик, но он был слишком занят чтением всей этой чепухи про третьеклассных поэтов, романистов седьмого ряда и совсем уже мелких драматургов — чтением биографий эссеистов, полемистов, редакторов и издателей. Настанет ли день, когда ему удастся включить в список своих обозрений статью о книжном обозревателе? О продавце скрепок или о мастере по ремонту пишущих машинок? Не надо обладать выдающимися заслугами на литературном поприще, чтобы заслужить биографию. Достаточно уметь читать и писать… Несколько человек в этих аэропортах — идущих легкой походкой, спешащих или сидящих, развалившись в кресле, — щеголяли экземплярами «Возвращенного Амелиора». Это удивило и озадачило Ричарда. С точки зрения Ричарда, «Возвращенный Амелиор» не был макулатурным романом. Он был дерьмовым романом. Но он не был макулатурным романом. Герои и героини макулатурных романов, даже если они были кардиналами или послушницами, оставались ненасытными в мирских утехах. С другой стороны, взгляните на маленькую труппу неуклюжих мечтателей Гвина — без денег, без половых различий, без пластических операций, без машин с кондиционерами — никто из них и близко не видел аэропорта.

Чем бы ни были макулатурные романы, как бы они ни воздействовали на читателя, это была своего рода психотерапия, так же как и сами аэропорты. И то и другое принадлежало культуре залов ожидания. Духовая музыка, язык спокойного увещевания. «Сюда, пожалуйста, экипаж корабля приветствует вас на борту». Аэропорты, книжная макулатура — все это помогает отвлечься от страха смерти.

 

~ ~ ~

В шерстяном пиджаке и при бабочке, с двумя антиникотиновыми пластырями на руках и антиникотиновой жевательной резинкой во рту, Ричард полулежал в шезлонге и курил сигарету: он чувствовал себя засунутым в мусорный мешок где-то за воротами атомной электростанции, смиренно ожидающим ужасного радиоактивного выброса. Перед ним катила свои беспечные волны неприветливая Атлантика, а по обе стороны раскинулись покатые, орошаемые брызгами прибоя пляжи Саут-Бич… Гвин и юный пиарщик расположились в пятизвездной цитадели чуть дальше по берегу, а Ричарда поселили в менее официальной обстановке. И Ричард был не в обиде. Ричард был снобом, и его снобизм был искренним: он не прикидывался снобом только потому, что считал это принадлежностью высших классов. Да, в его снобизме было что-то старомодное. Ричард был модернистом, а не постмодернистом. Поэтому ему на самом деле не хотелось томиться и чахнуть вместе с Гвином в этом наутилусе двадцать первого века, в этом космическом корабле, обставленном в стиле эпохи регентства, с непременными огромными аквариумами и сногсшибательными счетами за пользование электроэнергией. Там в каждом номере стоит по три телевизора и пять телефонов (согласно представлениям американцев о роскоши, телевизоры и телефоны всегда должны быть рядом), и деньги там буквально испаряются каждую минуту, чем бы вы ни занимались. Ричарда успокаивала обстановка запущенности, ему нравилось это осыпающееся не очень высокое здание на Саут-Бич, где по утрам пахло влажной штукатуркой и индийскими пряностями. Жук Кафки не просто делал вид, что ему нравится валяться на неметеном полу под вышедшими из употребления предметами мебели. Перефразируя критика, который кое-что знал о жуках и об их вкусах, можно сказать, что жук Кафки испытывал истинное удовольствие, истинную отраду, пребывая в полной темноте, пыли и мусоре.

За спиной Ричарда, между пляжем и главной улицей города, где курортный бизнес бился в конвульсиях на фоне здания в стиле ар деко, раскинулась чахлая зеленая зона, огражденная невысокой кирпичной стеной. За этой стеной Гвин Барри участвовал в съемках музыкального видеоклипа. Надо признать, что Гвину в нем была отведена пассивная роль. Он не плясал и не пел. Он просто сидел там по просьбе ведущего вокалиста группы — большого поклонника «Амелиора». Гвин должен был сидеть за столом, на котором стоял глобус и лежала книга; за его спиной висел хлопающий на ветру задник с овечками, пасущимися под присмотром седовласых парней с посохами, лирами и эоловыми арфами. А мимо Гвина носилась команда молодых темнокожих танцоров, которые сгибались и разгибались, точно марионетки. Ричард задержался, чтобы послушать поучительную беседу между Гвином и прилизанным молодым человеком по связям с общественностью, Ричард даже записал ее в свой блокнот. Звучала она примерно так:

— Уж поверьте мне. Это будет мощная поддержка для «Возвращенного Амелиора».

— Возможно, — сказал Гвин. — Но это может повредить «Глубокомыслию».

— Мне пообещали, что до объявления результатов «Глубокомыслия» ролик на экранах не появится.

— …Но насколько это поможет «Возвращенному»?

— Очень поможет. Вы только подумайте, какой будет резонанс.

После этого Ричард ушел — к песку, к морю и к режущей глаз металлической синеве неба. Он так поспешно удалился вовсе не потому, что увиденное показалось ему воплощением пошлости или продажности. Причина была в нем самом. Ричард бежал от чернокожих танцоров с их цепкостью и верткостью, от их молодости и здоровья. И тем не менее эти юные черные звездочки были полной противоположностью артистам, они делали только то, что им скажут, и безоговорочно принимали место и время, в котором им выпало жить. Они по-прежнему были рабами. Ричард с полной уверенностью мог заявить, что его предками были свободные мужчины и женщины, но сам он был рабом и призраком в собственной жизни; лишь малая часть его существа была свободна — та часть, что задумывала и записывала его прозу. Этих танцоров можно было считать конечным звеном в цепи работорговли, хотя они были любимыми чадами, бесценными экземплярами, резвыми и изящными. А Ричард… И все же не эти мысли заставили его перебраться через стену и спуститься на пляж, где небо сверкало ярче, чем море. Ричард шел, опустив голову, одной рукой прижимая к себе две толстые книги, а другой стараясь успокоить подергивающееся лицо. Его обожгла их смуглость, прозрачная ясность их глаз и белизна зубов, нежная плоть их языков — он почувствовал, что отныне жизнь и любовь спрятались, укрылись от него. Ему казалось, что зверская доза сильнодействующих лекарств, которые ему в скором времени наверняка придется принимать, на него уже действует, накрывая его с головой плотной, колышущейся полутенью взвихренного воздуха, и эта полутень наглухо отгораживает его от жизни и любви. На пляже американцы делали физические упражнения и играли в разные игры. Американское здравоохранение ударяет каждого по самому чувствительному месту — по карману, так что любое несчастье, приключившееся с вашим телом, многократно отражается и на вас самих, и на всех, кто идет с вами рядом по жизни. На любимых и так далее. Но люди с деньгами явно извлекают из оздоровительного процесса немало, и Майами — где пляжи полны еле шкандыбающих мафусаилов — это город чудес индустрии здоровья. На лицах всех, кто прыгал и хромал, кричал и сипел, можно было прочесть то, о чем Ричарду до сих пор приходилось слышать лишь в дискуссиях об американской внешней политике, — американскую решимость. Она ясно читалась даже на лице самого толстого бегуна трусцой. Американская решимость не похожа ни на какую другую решимость; и пусть эта решимость не совсем несгибаемая, зато она постоянно заявляет, что не следует сомневаться в том, что американцы владеют ею по праву. Всерьез подумывая о том, чтобы снять бабочку, Ричард снова закурил.

Ричарду становилось горячо. Горячим начал становиться и роман Ричарда. Даже юный пиарщик, изучив ситуацию Ричарда, мог бы без всякой иронии сказать, что дело начинало двигаться. Пару раз в день Ричард звонил в «Лейзи Сьюзен», используя один из своих потрясающе бездарных американских акцентов (в этом он был не лучше близнецов, которые, подражая американцам, растягивали «да» на три слога, а в слове «банан» вместо «а» выговаривали «э»). Похоже, дела с его романом необъяснимым образом вдруг сдвинулись с места. В магазине «Лейзи Сьюзен» осталось уже не два, а один экземпляр. Это означало (учитывая увеличенный по контракту процент авторского гонорара), что прибыль Ричарда составляла уже два с половиной доллара. К тому же, и что очень важно, у него вырисовывалось нечто вроде расписания рекламных мероприятий. Завтра у него должен был взять интервью Пит Зал из «Майами геральд». В Чикаго его ожидало часовое интервью Даба Трейнора, а в Бостоне у него была запланирована встреча с читателями в театре «Фаундер». Обо всем этом договорился или этому поспособствовал Гвин. Юный пиарщик прислал Ричарду все это в отпечатанном виде.

— Привет.

Ричард поднял голову. Над ним стояла молодая женщина. На ней были обрезанные джинсы, татуировки на теле и черный пластиковый кошелек на поясе.

— С вас три бакса.

— За что это с меня три бакса?

— За шезлонг, на котором вы сидите.

— У меня нет при себе денег.

— Простите, сэр.

Какая прекрасная идея — то, что американцы всем подряд говорят «сэр» — официантам, таксистам, уборщикам в туалетах, серийным убийцам. В итоге это, сэр, звучит как «приятель», «малыш» или «козел».

— Ладно. Может, я наберу.

Взяв у Ричарда две помятые банкноты и горсть мелочи, девица уселась на свой электромобильчик и поехала дальше, высматривая людей в шезлонгах. «Славная у вас работенка», — спокойно сказал Ричард… самому себе. Он откинулся на своем шезлонге, зевнул и немного вздремнул, нянча свою джет-лаговую сонливость. Во всяком случае, он надеялся, что это были всего лишь последствия перелета, а не вполне естественное, происходящее в глубокой старости прекращение функций организма.

Единственной уступкой Ричарда его теперешнему окружению был ядовито-желтый маркер (он нашел его в своем номере под тумбочкой), он помечал им особо интересные места в «Образе сэра Томаса Овербери (1581–1613)». Вообще-то Ричард читал две книги одновременно — одну унылым, другую благосклонным оком. На коленях у него лежала биография. А в голове у него крутилась другая книга — его собственный роман «Без названия», отрывки из которого он будет читать в Бостоне. Какие? Описание рекламы эскорт-бюро длиной в целую главу, выполненную как пародия на стиль «Романа о розе»? Или дивный tour de force, где пятеро ненадежных рассказчиков ведут перекрестный разговор по мобильным телефонам, застряв в одной вращающейся двери? Когда они с Гвином были на книжном фестивале в Майами, Гвин подтвердил, что все остается в силе относительно чтений в Бостоне. До «Часа с Гвином Барри» оставались считанные секунды. Тронутый словами друга, Ричард потащился с ним на это мероприятие, надеясь, что оно если не провалится, то, по крайней мере, жестоко разочарует Гвина. К немалой досаде Ричарда, публики собралось не меньше тысячи человек. Почему? Помилуйте, в Майами, где вам предлагают столько всего! Почему было не сходить на рынок, не искупаться в бассейне или не посетить казино? Неужели им больше нечем заняться? Единственный приятный эпизод произошел, когда Гвин уже покидал аудиторию. Он то и дело останавливался, чтобы принять поздравления, пожать кому-нибудь руку, дать автограф, заранее демонстрируя свое умение подписывать книги — этим ему предстояло заниматься на стенде Гвина Барри, на площадке между первым и вторым этажом. Внезапно к Гвину подошла какая-то полная женщина в джинсах и майке с бретельками (юный пиарщик поспешил между ними вклиниться) и сказала: «Ничего личного, но, по-моему, ваши книги — дерьмо». Молодой человек с профессиональным спокойствием и невозмутимостью провел Гвина мимо этой неприятной неожиданности в джинсах, мимо этого конфуза с бретельками. «Не все думают, что вы замечательный писатель!» — крикнула женщина им вслед. Гвин полуобернулся и чуть помедлил с полуулыбкой на лице, словно он был ей благодарен за это полезное напоминание о том, что в Америке еще осталась парочка упрямцев. Женщина повернулась к своему спутнику и обратилась к нему на языке знаков. Она не зажимала себе нос пальцами, но было ясно, что она говорит своему глухому другу: книги Гвина — это дерьмо. Ричард почувствовал гордость и солидарность — он уже интуитивно догадался, что это Шанана Ормолу Дэвис из «Болд адженды». Он проводил ее восхищенным взглядом.

Дымка над пляжем Саут-Бич под жаркими лучами солнца растаяла. Под действием той доли энергии, которую наше светило — звезда главной последовательности (хотя ее масса больше, чем у 90 процентов звезд, подобных ей), едва вступающая в средний возраст, — отдает с такой безумной щедростью. А солнечная энергия направляется не только в сторону Земли. Каждую секунду в солнечном реакторе теряется 640 000 тонн солнечной массы и умножается, в соответствии с уравнением Эйнштейна, на скорость света в квадрате: 300 000 х 300 000 км/сек. Ричард снял пиджак. Ему еще ни разу не приходилось участвовать в чтениях. Но он довольно часто выступал перед публикой. Конечно, если толковать понятие публика широко. Станция метро «Доллис-Хилл», затем 198-б. Дальше через подземный переход. Вас встретят у билетных касс. ПОЧЕМ СОВРЕМЕННАЯ ПОЭЗИЯ? Приглашаются все желающие. Приглашения присылали раз в два года. И Ричард всегда откликался. Он представлял себе, как однажды его стащат со смертного одра, чтобы поговорить о смерти романа. Роману предоставляется последнее слово. Ричард с кряхтением нагнулся и стал расшнуровывать ботинки.

Джина была там — за океаном. Теперь, когда Ричард думал о жене, он жалел, что всегда представляет ее пойманной in flagrante delicto. Он представлял, что стоит, перекинув полотенце через руку, как официант, а она выбирается из-под… — он не знал, из-под кого. Но все же у него были серьезные подозрения. Ричард решил пойти в бар гостиницы и написать открытки Мариусу и Марко, Энстис и Киту Хорриджу. И еще он напишет письмо Джине. В нем не будет никаких новостей. Это будет любовное письмо: песенка, которую он пел ей по утрам перед отъездом в Америку:

Чего ты хочешь? Мою малышку. Что тебе нужно? Ты знаешь — мне нужна ты…

И тот, второй стих — предел женских восторгов:

Я тебя не обижу, Пока ты от меня вдалеке. Я тебя не обижу — потому что я не хочу…

Ричард оделся, собрал вещи и пошел в гостиницу.

— Ничего. Впрочем, нет. Скажите Лоуренсу «прощай». Скажите ему «прощай».

В тот раз Джина сказала «прощай» Ричарду. Прощайте. А он продолжал приходить. Она отказалась пообедать с ним или выпить после работы. Но когда он возвращался в Лондон, в кармане его жилетки лежал ее домашний адрес; и после этого под вопросом оставалось только «когда». Почему? Да, потому что в умелых и решительных руках перо и бумага — почти то же самое, что для маньяка-насильника подсыпанное в напиток снотворное или накинутый сзади шарф. Подобно кулакам мастера боевых искусств, слова, написанные на бумаге, можно расценивать как оружие убийственной силы, которое можно применять только на ринге или на татами — лишь для демонстрации. Если бы мужчины знали, как на женщин действуют письма и записки. Если бы они этому поверили. Скажем, муж-ветеран, перед тем как уйти на работу, успевает нацарапать что-нибудь вроде: «Газовщик говорит, что зайдет позже» или: «У нас опять кончилось масло», а вечером жена встречает его в бикини и туфлях на высоких каблуках, держа в каждой руке по запотевшему бокалу с коктейлем. После ужина (она приготовила его любимое блюдо) она выключает верхний свет, ставит какую-нибудь сладострастную музыку, подкладывает полено в камин, усаживает мужа на ковре с подушками, подает ему рюмку мятного ликера… и выходит из комнаты. Теперь он может спокойно подрочить. Но постойте. Это будет позже. А где же тогда был Ричард?

В своей квартирке в Шепердс-Буше, сидя за кухонным столом, на котором стоит початая бутылка итальянского вина, и стараясь не обращать внимания на истошные звонки придушенного подушкой телефона (это звонит Доминика-Луиза), Ричард пишет письмо Джине Янг. Его письма сыпались как конфетти, они были похожи на лепестки цветущих яблонь, кружащих над апрельскими улицами. Письма приносили каждый день. Они пестрели заезженными штампами и заимствованиями — прописными истинами, этими нарочными любви. Ее ответы напоминали благодарственные открытки неумеренно восторженному и ужасно смешному крестному. Ричард едва удостаивал их взгляда. Раз в две недели по выходным Ричард ездил в Ноттингем, хотя Д. Г. Лоуренса из музея уже вытеснили поделки местных гончаров и ремесленников, старые пишущие машинки и разные имперские трофеи. В поезде бледное лицо Ричарда, украшенное лишь редкими цветовыми мазками — следами царапин и тычков Доминики-Луизы, — подрагивало от тряски или резкого освещения, а он сидел с неприступным видом, гордо задрав подбородок. Они с Джиной подолгу сидели в кофейнях на главной улице, гуляли по городским садам под невесомым, не касавшимся земли дождем. Кормили уток. Он наконец взял Джину за руку, ладонь у нее была узкой, пальцы — длинными и тонкими. Он сказал ей об этом. И не только об этом. Вернувшись в Лондон, Ричард внес важное изменение в последнюю корректуру романа «Мечты ничего не значат» — он зачеркнул имя Доминики-Луизы на странице с посвящением и заменил его на имя попроще. В сельской идиллии парка Виктория-Гарденз он склонился над ней под мокрыми ветвями березы. Она печально его поцеловала. Он помнил ее губы, запутавшиеся в волосах капли дождя. Ричард понял, что дело в шляпе, когда однажды в субботу вечером за гостиницей его избил мрачный Лоуренс, получивший отставку дружок Джины. Он заявился с братьями, но, впрочем, их помощь не понадобилась. Ричард драться не умел. Он умел писать. Книжные рецензии. И любовные письма.

Ричард в своей бабочке сполз вниз по стенке и даже не пытался встать. Он скорее согнулся, чем сжался, одна ладонь вяло лежала на колене. И даже когда Лоуренс начал пинать его, Ричард покорно сидел на бетоне, прислонившись к стене, тихо вскрикивая или громко икая всякий раз, когда кожаный ботинок врезался ему в ребра. Ричарду не казалось, что с ним обходятся жестоко или несправедливо. Он считал естественным, что Лоуренс может делать с его телом все, что захочет. И Лоуренс бил его кулаками, коленями, затем пинал (а начал с удара головой, тогда Ричард и почувствовал первую боль). «Сука!» — выругался Лоуренс и заплакал. В тот день Ричард впервые привел Джину к себе в гостиницу. Ничего особенного между ними не произошло. Очень скоро Ричард в своей бабочке и пестром жилете спустился на улицу и уселся на мокрый асфальт. Он знал, что Лоуренс не такой уж плохой. Лоуренс должен был быть хорошим парнем или должен был стать хорошим парнем после девяти лет, проведенных с Джиной.

Через два с половиной месяца Джина перебралась в Лондон. Она оказалась на удивление собранной и бесстрашной и вскоре — без всяких особых усилий с его стороны — обзавелась картой метро, ключом от его квартиры, ежедневником, работой и (на этом она настаивала) собственной квартиркой-студией. Квартирка была совсем недалеко от его дома, там было довольно симпатично: белые занавески и белый диван. В полночь диван превращался в благоухающее ложе с вышитыми подушками и мягкими игрушками, на этом диване Ричарда обнимали и ласкали, и на нем он регулярно лишался дара речи от утонченной столичной старательности и изобретательности Джины, сочетавшейся с первобытной страстью. Ричард бросил ее и вернулся к Доминике-Луизе, ненасытной женщине-вамп, которая кричала на него ночи напролет и у которой никогда не было месячных. В то время Ричарду все время попадались подружки, у которых никогда не бывало месячных. Сам он против месячных ничего не имел. Просто ни у одной из его подружек их никогда не было. Ричард не делал из этого никаких выводов, но на протяжении нескольких лет он ни разу не видел тампонов или хотя бы каплю крови за исключением своей собственной. Так было до Джины, и все же он ее бросил. Она не плакала.

Ричард надеялся, что Джина уедет в Ноттингем и вернется к Лоуренсу. В тот день, когда он ушел от Джины, раздеваясь под равнодушным взглядом Доминики-Луизы, Ричард заметил, что его тело наконец ассимилировало следы, оставленные Лоуренсом: упрямо не желавшие проходить синяки на бедре, царапина на предплечье, желто-лиловая радуга вокруг правого глаза. В тот вечер в Ноттингеме Джина сама прикладывала к глазу Ричарда кусок сырого мяса.

Это странное совпадение вызвало в душе у Ричарда лишь легкую ностальгию: кровь, провинция, Д. Г. Лоуренс, бесхитростная любовь. Пять ночей спустя он вернулся к Джине или, по крайней мере, пришел к ней домой. И снова с подбитым правым глазом — на этот раз его случайно разукрасила Доминика-Луиза. И Джина снова кинулась к холодильнику. Мясо, с которым она вернулась, было в полиэтиленовой упаковке. Здесь ведь Лондон, а не Ноттингем. «Ты задержишься?» — спросила она. Ну конечно, она имела в виду не задержишься, а останешься. Остаться?! Нет уж — и Ричард вернулся к Доминике-Луизе. Он оставил симпатичных мягких зверушек, чай с тостами по утрам, птиц, доверчиво и шумно скачущих по подоконнику, Джину в ее кукольно-детской ночной рубашке, в пушистых шлепанцах и с носовым платочком, зажатым в руке (на этот раз у нее брызнуло несколько слезинок), и вновь отправился к Доминике-Луизе. Кстати сказать, спальня Доминики-Луизы была вся черная и без окон. По ночам в ней стояла классическая, мифологическая тьма. Доминика-Луиза лежала в этой черной спальне, качая на ладони тяжелую пепельницу, которую она периодически швыряла в Ричарда (ей стало известно, что он изменил посвящение к роману), она курила, ждала, и у нее никогда не было месячных.

Ричард думал, что Джина вернется в Ноттингем. Но ей, похоже, это в голову не приходило. Ричард с этим смирился и решил, что так даже лучше: он сможет иногда навещать ее и спать с ней, когда ему заблагорассудится. Он сможет продолжать делать это, прикидывал Ричард, даже когда у нее появится какой-нибудь симпатичный простачок с постоянной работой. Потому что Джина его любит. В то время девушки ничего не могли с вами сделать (они не могли позвонить адвокату, сообщить в газету или вызвать полицию), они могли лишь покончить с собой или забеременеть. Все, что у них было, — это жизнь: они могли лишить себя жизни или дать новую жизнь. Они могли производить с жизнью только два действия — сложение и вычитание. Помимо прочего, Ричард был уверен в двух вещах. Он знал, что Джина никогда не покончит с собой. И что Доминика-Луиза никогда не забеременеет. Но Джина поступила иначе. Она занялась современной литературой, систематично. Вечерние занятия она понимала так: Джина начала спать с писателями.

На следующий день Ричард снова пошел на пляж. Он только что дал интервью Пит Зал из «Майами геральд». Из этого интервью ничего не вышло. Никаких катаклизмов не произошло, равно как и ничего такого, что могло бы вызвать удовлетворение, замешательство или хотя бы просто интерес. Просто интервью прошло впустую.

Они отлично поладили. Более того, Пит Зал из «Майами геральд» Ричарду понравилась — оказалось, что это женщина. Потрясающе хорошо сохранившаяся для своих лет, Пит сразу же заявила, что ей пятьдесят три и у нее взрослые дети. Отец Пит хотел сыновей. Поэтому он взял и назвал всех своих дочерей мужскими именами. Пит привыкла к своему имени и никогда не пыталась его приукрасить, преобразовав в Петранеллу, Петулу или Петунию. Она так и осталась просто Пит: Пит Зал.

Нет, дело не в том, что Пит все время говорила о Гвине. Пит, похоже, не очень ясно себе представляла, кто это такой (и это в каком-то смысле вдохновляло Ричарда). Просто интервью состояло исключительно из ее рекомендаций: она советовала, какие романы и поэтические сборники стоит почитать, какие фильмы, пьесы, шоу посмотреть. «Я вам запишу», — то и дело повторяла она. Но ей далеко не всегда удавалось вспомнить, что как называется. Она попросту жила вне времени и пространства, как, впрочем, и все в Майами. Когда отведенные на интервью полтора часа подходили к концу, Пит говорила Ричарду о ресторанах.

— Значит, так, «У Джино», — говорила она. — Это двадцать минут на такси. Если не будет свободных столиков, скажите им, что вы от Пит Зал. «У Джино». Я вам запишу. У них прекрасно готовят телятину. Скажите, что вы от Пит Зал.

— Именно так я и сделаю. Войду и прямо с порога скажу: я от Пит Зал.

— Я вам запишу. Телятина alia picante. Они подают ее с лимонным соусом. Обязательно попробуйте. Приятно было побеседовать. Главное, не забудьте сказать, что вы от Пит Зал.

— Запишите мне.

Граф де Риво хотел сыновей. И он был упрям как осел. Но он назвал своих дочерей женскими именами: Урания, Каллисто, Деметра, Амариллис и Персефона. Он не назвал их леди Джеф, леди Майк, леди Пит, леди Брэд и леди Бутч.

Заслышав жужжание автотележки, Ричард повернулся в своем шезлонге. Маленькая ведьма катила прямиком к нему на своей электрической таратайке, позвякивая кошельком на поясе. Над прибрежной полосой низко пролетел легкий самолетик. Ричарду показалось, что он тянет за собой длинную веревочную лестницу, напомнившую ему тех чернокожих танцоров — людей-марионеток. Ричард стал пристально всматриваться в пышущее жаром небо. Веревочная лестница была составлена из слов: ГВИН БАРРИ ВОЗВРАЩЕННЫЙ АМЕЛИОР. Самолетик сверкнул на солнце и растаял в его лучах. Ричард собрал свои книги. Они должны были вылетать через час. Ричард видел этот самолетик и раньше, тогда он оповещал о каком-то другом куске дерьма. Что это было? «Море крови» некоего Чака Фистера. Так что все в порядке.

Однако на какой-то миг Ричарду показалось, что небо благосклонно к Гвину Барри — солнце рукоплещет ему крыльями самолета. На какой-то миг Ричарду показалось, что сама Солнечная система благоволит Гвину Барри.

 

~ ~ ~

Чикаго оказался единственным городом, который напугал Ричарда по-настоящему.

Напугал тем, что именно здесь, в Чикаго, ему предстояло — или не предстояло — дать интервью Дабу Трейнору. Часовое радиоинтервью один на один. Теперь это интервью было под вопросом. Но город напугал Ричарда не только этим. Ричарда напугала суровость обнаженных стальных конструкций. Он знал, что Чикаго — это колыбель американской политической машины. И здесь действует принцип: что хорошо для нас, хорошо для всех. Если нам это не нужно, то это не нужно никому. Он знал, что Чикаго — восьмой по числу жителей город в мире. Города похожи на машины. Ни один другой город, где Ричарду доводилось бывать, не заявлял о себе с такой откровенностью, что он машина. Чикаго говорил вам: я — машина.

Всю дорогу из аэропорта они то и дело попадали в пробки, было сумрачно и дождливо. Туман был густым, как облака, облака были густыми, как дым, а дым был густым, как меловой раствор. Зябнущий Чикаго, окутанный серой дымкой, массивный и осанистый на зыбком фоне горизонта, их ждал. Они ползли по автостраде Кеннеди, останавливаясь через каждые пять метров. Все пять полос автострады, ведущие в город, были загружены транспортом, равно как и пять полос, ведущих из города. Между этими двумя широкими, как Миссисипи, бесконечными потоками металла, страданий и духовного заточения пролегали железнодорожные пути, по которым в обоих направлениях мчались ярко освещенные и абсолютно пустые поезда. Железной дорогой никто не пользовался. Место человека — в машине. Американцы — мученики автомобилестроения; автомобили их аутодафе. И не важно, что для нас значат машины в глобальном, вселенском масштабе; машины — наши машины — ненавидят и унижают нас, они унижают нас каждую минуту. Разные типы водителей (робкие или нахрапистые) — это еще и разные типы страдальцев: молчаливые, постоянно озлобленные, внешне уравновешенные; некоторым водителям удается убедить себя в том, что это они командуют парадом (так называемые «лихачи»); водители бывают брюзгливые, грубо ругающиеся, унылые, раздавленные…

Их машина чуть продвинулась вперед. Их водитель — женщина из местного отделения издательства Гвина, сидевшая рядом с пухлошеим юным пиарщиком, — показывала, где в ясную погоду можно увидеть первое, третье и пятое по высоте здание на Земле. Они продвинулись еще чуть-чуть: ракушка «Шелл», желтая на красном, словно ладонь, поднятая, чтобы прикрыть глаза от яркого солнца, «Пиломатериалы Ли» и «Окна Уэйна». Надпись на огромном придорожном щите: «Худеем без усилий» — вдруг задела Ричарда за живое, хотя он еще не был очень толстым. Намокший флаг. И вот наконец они оказались в городе или, вернее, под городом, среди его стальных эстакад и опор — подопытные крысы в стальной крысоловке Чикаго. Ричард вдруг подумал, что американские города похожи на огромные челюсти, которые постоянно нуждаются в протезировании. И ничего удивительного, что при этом от постоянных зубоврачебных работ ноют десны, ведь тут не обойтись без сверления каналов, пломбирования, установки мостов и коронок. Со всех сторон их окружали душераздирающие звуки работающих бормашин, и на мгновение Ричард почувствовал, что его зубы, словно когти, впились ему в десны.

Ричарда высадили первым. Его поселили в другой гостинице, и, разумеется, в гостинице похуже; впрочем, он не возражал… Он долго шел по длинному коридору, стараясь не отстать от высокого чернокожего носильщика. Носильщик нес неподъемно тяжелый чемодан Ричарда, легко покачивая его в правой руке, а Ричард — этого требовала авторская честь — тащил свой почтовый мешок, из-за него он наверняка заработает искривление позвоночника еще до того, как они покинут Вашингтон. Они свернули за угол и оказались в начале еще одного, уходящего в бесконечность коридора. Носильщику этот путь был знаком в самых мельчайших подробностях. Для него коридор не таил и не мог таить никаких неожиданностей. Не говоря уже о его старшем коллеге, трясущемся белом бедняге, который шел им навстречу, из последних сил толкая перед собой невероятно неповоротливое и, очевидно, очень древнее сооружение, напоминавшее тройную супницу на колесиках. Лет сорок назад этот старикан, пожалуй, был бы счастлив откликнуться на приветствие Ричарда. Но теперь ему было не до этого.

Ричард поужинал в одиночестве в Парусной гостиной, непонятно почему украшенной оленьими головами и медвежьими шкурами. На стенах помещения были развешаны тарелки местного обжига, а с потолка свисали вытканные местными умельцами полотнища, казенным цветом и фактурой неприятно напомнившие Ричарду переплет романа «Без названия». Ричард почувствовал, что его втиснули в обложку его собственного романа. Когда Ричард заканчивал свиную отбивную и одновременно дочитывал «Дом славы. Жизнеописание Томаса Тирвитта», на стол перед ним поставили телефон — не новомодный беспроводной, а допотопный — белый, с диском и длинным извивающимся шнуром.

— Да, я обо всем договорился, — сказал Гвин.

Его как будто сонный голос выдавал, что Гвин доволен собой, фоном слышался негромкий разговор, и тихо позвякивала посуда.

— Как тебе это удалось?

— Я сказал ему, что меня ждет съемочная группа телевизионщиков из Детройта, что, как оказалось, недалеко от истины. И предложил взамен тебя.

— И он… Как он к этому отнесся?

— В конце концов он согласился. Я сказал, что буду к его услугам, когда приеду рекламировать издание в мягкой обложке.

В одиннадцать вечера бары гостиниц в крупных американских городах начинают заполняться мужчинами, которые не очень часто бывают в крупных городах: это делегаты различных съездов и коммивояжеры. И у нас есть возможность посмотреть, что с ними делают большие города. Большой город словно поворачивает ручку мощности до отказа; мужчины чувствуют себя моложе и похотливее, их лица горят (как на них поглядывают официантки). Атмосфера большого города заставляет их много пить и курить: они оживляются и принимаются рассказывать всем вокруг, как давно они бросили… Ричард курил и пил, сидя в уголке, в том углу, куда он сам себя загнал сигаретами и выпивкой. Пить и курить — это он любил. И возможно, скоро из всего, что он любит, у него останется лишь это. А за той чертой начинается время, когда пить и курить — это единственное, что может делать человек, разбитый параличом из-за выпивки и курева. И все же сейчас Ричард чувствовал себя хорошо (ведь он пил и курил), и если он засидится допоздна, то сможет позвонить Джине и сказать ей, что дела идут не так уж плохо, рассказать про объем продаж в «Лейзи Сьюзен», интервью с Дабом Трейнором и дальнейшее распространение романа «Без названия».

В своей жизни Ричард прочитал много литературных жизнеописаний, и он знал, что Америка может сделать с английским писателем. Робко моргающие деревенщины пересекали Атлантику, и их мгновенно накрывала с головой волна паники: ведь здесь либо ты, либо тебя. Они теряли над собой контроль, подавленные страхом и алкоголем. Возьмите хотя бы Дилана Томаса или Малкольма Лаури. По-видимому, это относится и к Ричарду. Или же (а это, в свою очередь, относится к Гвину) британские писатели надевали на себя новые, временные личины, учились по-новому улыбаться, по-новому смеяться и могли, подобно бродвейским импресарио, преспокойно разгуливать по ночным улицам в ожидании рецензий в утренних газетах. Затем лихорадка метаморфоз отступит и они вернутся к тому, с чего начинали, и снова станут здравомыслящими гражданами. Ну и что? Весь вопрос в том, что они оставляют позади. Если Америка может сделать такое с угрюмыми книжными червями из Англии, то что же Америка способна сделать с американцами, которые не проводили в среднем по три года в университетах двенадцатого века, читая «Потерянный рай» Мильтона, и у них нет другой родины, куда они могли бы вернуться. Им нечем защититься от Америки и от лихорадки возможных перемен. Прислушайтесь ночью к большому городу, и вы услышите звук, похожий на тихий стрекот сверчков в ночном Майами, — это гнусавое сопение нужды и невроза.

Насекомые — это озвученный невроз, если только неврозы способны производить звуки носом.

Это выглядело как очередная распродажа всякого хлама, на этот раз устроенная пещерным племенем мелких воришек и жуликов, сидящих на социальном пособии. Сиденье из старой автомашины, старая картонная коробка, на которую можно было поставить бумажный стаканчик, грязный половик, ободранные обои… — все это вместе могло означать только одно: помещение радиостанции. А точнее, радиостанции, вещающей на частоте 4456–4534, и шоу Даба Трейнора. Ричард лучился безмятежностью. Радиостанция Би-би-си, куда он ради 11 фунтов и 37 пенсов иногда заходил порассуждать о книжных обозрениях, биографиях или о чем-нибудь, имеющем отношение к маленьким журналам, в общем-то, выглядела не намного лучше. Страшная запущенность в обстановке — это общая беда всех радиостанций. На радио понимают, что их будут слышать, но никогда не увидят, поэтому они позволяют себе распуститься. И слушатели это понимают, так что радио никогда не придется раболепно извиняться и корчиться от стыда под взглядами многомиллионной аудитории. Поэтому Ричард смиренно принял обстановку вокруг, однако про себя не мог удержаться от комментариев. Если вы симпатизируете всему несовершенному — недоделанному, неудачному, запущенному, то вам бы здесь понравилось. Ричарду предложили чашку незабываемого на вкус кофе. Даб должен был скоро подойти. По мнению состоявшего при Гвине юного пиарщика, Даб был серьезным парнем и завзятым книгочеем, и он любил современную прозу. Накануне вечером Ричард вытащил из своего мешка экземпляр романа «Без названия» и, чувствуя легкое головокружение, словно в разреженном воздухе высокогорья, отвез его на такси по вестсайдскому адресу Даба. Вряд ли Даб успел прочесть весь роман, но Ричард с нетерпением ожидал получить то, чего до сих пор на его долю выпало так мало: живой отклик. К тому же его почтовый мешок заметно полегчал. В порядке эксперимента Ричард взвалил его сегодня утром на плечо и почувствовал, что приступы боли стали значительно слабее.

Вошла девушка, приносившая ему кофе, и сообщила, что у них возникла небольшая проблема: местная бейсбольная команда прямо сейчас объявляет о своем намерении сменить спонсора.

Ричард удивленно посмотрел на нее.

— Для здешних мест это большое дело. Дабу придется этим заняться. Вы уж нас извините.

Появился Даб — в диагоналевых брюках, с озабоченным бородатым лицом — в общем, мужчина с харизматической внешностью, по местным представлениям. Он кивнул Ричарду, пожал ему руку и повел в свою кабинку, где стоял кухонный стол, уставленный обычной радиоутварью. На столе перед Дабом под грудой пресс-релизов, папок и блокнотов лежал роман «Без названия». Даб то и дело тер глаза большим и указательным пальцами и моргал слипающимися веками.

Усевшись поудобнее, Даб щелкнул тумблером и пробормотал:

— Придется этим заниматься…

— Все, что Макс сделал, — послышался монотонный голос: человек словно повторял заученный урок, — для клуба с точки зрения бизнеса это было… с нашей точки зрения… действительно хорошо в плане бизнеса… для клуба.

— Простите, — сказал Даб, — но тут такая история. Вы уже были на Ригли-филд?

— Нет. А что — надо было? Что это такое?

— Это стадион. На шестьдесят лет старше любого другого в Америке. Построен еще по старинке. Грустное зрелище, что тут скажешь. Даже лучшие команды на нем проигрывают по полсотни игр за год. Но грусть придает игре романтики. Как ничто другое. Поэтому она привлекает писателей. Вы только послушайте, какие имена — Ларднер, Маламуд…

Он снова щелкнул тумблером. Послышался другой голос:

— Мы привыкли думать, что компания «Когерент» занимает ведущие позиции в своей отрасли. И что ее успех благотворно скажется на делах бейсбольной команды.

Тут его перебил первый голос:

— Поэтому мы надеемся, что то, что хорошо для «Когерента», и для клуба тоже будет… хорошо.

Кивнув Ричарду, Даб быстро произнес:

— Вы слышали выступления Физза Дженкерсона и вице-президента компании «Когерент» Терри Элиота на стадионе Ригли-филд. У нас еще будут включения на стадионе Ригли-филд, где сейчас решается вопрос о спонсорстве нашего бейсбольного клуба, а я сейчас веду беседу с британским культовым писателем Ричардом Таллом. У меня была намечена беседа с другим британским писателем, Гвином Барри, но это нам еще предстоит, а пока я представляю вам Ричарда Талла. Скажите, вы любите мюзиклы? Всю…

— Нет, — ответил Ричард.

Даб оторвался от микрофона.

— Мне вообще не нравятся мюзиклы.

— …Ну, а если бы они вам нравились, то всю эту неделю будут замечательные утренние представления с завтраком в «Эшбери». Всего за двадцать пять долларов вы можете посмотреть хит сезона, и в эту цену входит шведский стол в ресторане «Карвери», тут же рядом. Ну что — неплохое предложение?

— Но мне не нравятся мюзиклы.

— Это не… это было рекламное сообщение.

— Что?

Даб снова принялся массировать веки, а чужой голос между тем продолжал:

— Проблема в том, что у нас не было проблем с «Ультрасоном», который действительно оказал реальную поддержку бейсбольному клубу. Проблема… вернее, это даже не проблема, если «Когерент» окажется лучше… для клуба.

— Не возникало ли у вас такого желания, — сказал Даб, — чтобы писательство было похоже на спорт? Чтобы вы могли в честной борьбе определить победителя? Выявить лучшего. Конкретно. По всем показателям.

Ричард задумался.

— Да, — сказал он наконец.

— Мне стало известно о том, — сказал Даб в микрофон, — что переходная игра нашей команды уже вызывает повышенный интерес в букмекерских конторах на Ласаль-стрит. У вас есть щенок?

— Нет, — ответил Ричард.

Даб оторвался от микрофона, по-видимому сраженный подобным заявлением наповал. Потом поднял ладонь (как бы говоря Ричарду: «Погодите») и сказал в микрофон:

— Но если бы у вас был щенок, то я, несомненно, порекомендовал бы вам купить «Ограду без ограды» от фирмы «Пертер пэтс» за сорок девять долларов девяносто пять центов. Это особая непутающаяся цепочка. И тогда вы смогли бы держать вашу собачку на привязи, длину которой вы могли определять по своему усмотрению. Вашей собачке это понравится. И вашим соседям — тоже.

— Мои мальчишки все время просят у меня собаку, — сказал Ричард. — Но мы живем в городской квартире, и сами знаете…

— Я не верю этому парню, — Даб закашлялся и продолжал: — Знаете, что сказал Джон Берримен, когда ему сообщили о смерти Роберта Фроста? Он сказал: «Это ужасно. Кто теперь номер первый?»

— Думаю, Роберт Лоуэлл.

— Верно… Верно. Во время самоубийства Берримена у него был свидетель-очевидец. Берримен прыгнул с моста Вашингтона. Прямо вниз в Миссисипи. На острые камни у берега. Этот свидетель потом рассказывал: «Он запрыгнул на перила, присел и быстро спрыгнул вниз. И даже не оглянулся». Очевидца звали Арт Хитмен. Университетский плотник. Арт Хитмен. Как вам нравится такое имя?

— Да уж. Берримен всегда говорил, что чувствует себя «комфортно» на втором месте после Лоуэлла. Ничего подобного.

— Погодите. — Даб принялся тереть глаза еще активнее, словно Ричарда не было рядом. Потом он начал делать гимнастику для глаз и время от времени бесцеремонно откидывал назад голову.

Трансляция пресс-конференции на стадионе Ригли-филд продолжалась.

Без трех минут двенадцать Даб вытащил из-под завалов на столе свой экземпляр романа «Без названия». Книга раскрылась на пятой странице. Рука Даба снова потянулась к глазам, и он сказал:

— Что-то странное. Я начал было читать вашу книгу вчера вечером, и вдруг мне показалось… что мне под линзы что-то попало. Тогда я… Это были Физз и Терри Элиот со стадиона Ригли-филд. Мы едва не выбились из графика, и мы собирались побеседовать с Гвином Барри о том, какими ему представляются новые пути развития нашего многострадального человечества, но сейчас в нашем эфире другой британский писатель, Ричард Талл, чей новый роман только что вышел в свет. Из «Амелиора» и его продолжения мы знаем, куда призывает нас ваш друг и коллега. А что вы думаете по этому поводу? Что вы хотите сказать вашим романом?

Ричард на мгновение задумался. Современное представление о романе сводится к тому, что человек, решившийся поведать о чем-нибудь миру, должен первым делом выдвинуть нечто вроде лозунга, а затем либо написать его на кружке, на футболке или на наклейке (и приклеить ее на бампер своей машины), либо написать на эту тему роман. По-видимому, даже Даб считал, что все происходит именно так. А поскольку писатели тратят столько времени, рассказывая всем и каждому, что и как они делают, то рано или поздно они сами начинают поступать именно так. Ричард медлил с ответом. Даб постучал пальцем по часам.

— Я ничего не пытаюсь сказать. Я просто говорю.

— Но что вы говорите?

— Я говорю то, что хочу сказать. Для этого мне потребовалось сто пятьдесят тысяч слов. Ни больше и ни меньше.

— Это был Ричард Талл. Большое спасибо, Ричард.

Перед уходом Ричард предложил Дабу надписать ему книгу. Отчаянно размахивая руками, словно корабельный сигнальщик, Даб отклонил это предложение. На самом деле он хотел вернуть книгу автору. Он настаивал, даже, можно сказать, напирал. Ричард попробовал подарить книгу девушке, которая приносила ему кофе.

— Спасибо, сэр, — ответила она, — лучше не надо.

Всю дорогу в аэропорт они то и дело застревали в пробках. Было сумрачно и дождливо. Пять полос, ведущих из города, были запружены транспортом, равно как и пять полос в сторону города. По разделительной полосе спокойно курсировали пустые поезда. Угрюмо светились огни и отражения огней, фары и подфарники — замызганная бижутерия автострады Кеннеди. Они продвигались вперед в окружении «мустанга», «дикого жеребца» и «пегой лошадки», «синей птицы», «жаворонка», «божьей коровки», «панды», «кобры», «ягуара» и «кугуара», зажатые со всех сторон этим грязным бродячим зверинцем автострады Кеннеди.

 

~ ~ ~

Оставаясь наедине с самим собой во время долгих авиаперелетов, Ричард пил, читал, смотрел в иллюминатор и чувствовал, как он словно постепенно уменьшается. В воздухе у него была возможность подумать о небе. Весь день он видел облака — то сверху, то снизу.

Как выглядят облака сверху? Представьте себе, что вы видите облака впервые: на своем пути из космоса к Земле. Облака расскажут вам о ней. О ее скалах, горах и плато, о ее сочных лугах и заснеженных равнинах. Облака поведают вам о ее песчаных отмелях и настойчиво будут твердить вам (70 процентов всего времени) о ее океанах во время шторма и штиля. И хотя красота небес утратила часть своей невинности (ведь теперь почти каждый видел облака сверху), небо расскажет пришельцам о Земле.

Когда вы смотрите на небо снизу, оно рассказывает вам о Вселенной. Сейчас Ричард снова был на земле: в Колорадо, сначала на взлетно-посадочной полосе, а потом в плоском мире автостоянки со своим неразлучным мешком… По мере того как они продвигались на запад, небеса становились все шире; и они могли вам рассказать о многом. Чаще всего небо изображает космический вакуум: пустоту, украшенную зыбким кружевом звездного вещества. Реже — межзвездный газ, межзвездную пыль и туманности. Еще реже небо копирует характерные очертания галактик: плоские диски, приплюснутые или вытянутые штопором спирали, эллиптические сигары и сомбреро. Небо может имитировать сверхновые звезды и квазары. Очень скоро Ричарду предстояло обнаружить, что небо способно воспроизводить ужасные черные дыры. Сейчас оно трудилось над имитацией пульсара. Небо может служить художественным комментарием дня, погоды, света, который оно на вас изливает, но еще оно может поведать вам о Вселенной, самым ненавязчивым образом напомнить вам о вашей роли и вашем месте в мироздании.

— Здесь я и умру, — заявлял юный пиарщик на протяжении всего вечера в Денвере. — Боже, я здесь просто не выживу.

В Денвер (а этот город имеет непосредственное отношение к фонду «За глубокомыслие») они прилетели к концу национального съезда книготорговцев, когда пленарные заседания уже сменились вечеринками для широкой публики: эти вечеринки проводили в гимнастических залах, полицейских участках или в шахтах. Вечеринку в честь Гвина Барри и «Возвращенного Амелиора» устроили в цирке. Это был маленький бродячий цирк, но все же в цирке был купол, посыпанная опилками арена, животные, фокусники и акробаты. Предполагалось, что мероприятие пройдет на ура, так как труппа состояла исключительно из мексиканцев, пуэрториканцев, цыган и американских индейцев, и они как раз заканчивали свои гастроли по казино резерваций. Но на самом деле этот цирк внушал отвращение, настолько все здесь было жалким и убогим. Держа пластмассовый стаканчик на бумажной салфетке, юный пиарщик топтался на опилках и повторял: «Я здесь умру». Он грозился вызвать пожарную охрану, санэпидемстанцию и адвоката. И при этом все время повторял: «Я здесь умру». Вид у него был такой, словно он действительно был при смерти. Если иметь в виду, каким старым и больным чувствовал себя Ричард, можно сказать, что он веселился от души.

Все животные были старыми клячами, а у циркачей были тупые и зверские физиономии, и никто из них, похоже, никуда не годился. На улице было холодно, а в помещении — жарко. Из всех щелей тянул холодный воздух Аляски, работали обогреватели. От горячего воздуха работающих обогревателей, сквозившего из всех щелей ледяного дыхания Аляски и медленно плывущих облачков согретого животными газа вас бросало в пот… Когда они только приехали (Ричард это сразу заметил), Гвин был явно настроен весь вечер изображать детское изумление. Но скоро он об этом позабыл и с натянутой улыбкой завел разговор о правах животных и их болезнях.

— Кто финансирует этих клоунов? — риторически вопрошал молодой человек.

Но как раз клоунов в труппе не было.

Когда после неоднократных угроз грязно-белых собачек все-таки заставили перепрыгнуть через обручи в руках дрессировщика, Ричард заметил профессора Стенвика Миллза. Он стоял рядом с деревянными ящиками и баулами, в которых исполнители хранили свои магические жезлы, усыпанные блестками плащи и отсыревшие костюмы. Он разговаривал с Гвином Барри. Гвин отвечал ему, благосклонно склонив голову набок, то хмурясь, то кивая, как если бы он соглашался на какое-то интересное предложение (а его при этом снимали для телевидения). По арене, закончив номер с собачками, расхаживал «матадор» с поднятыми руками и притягательно выпуклыми ягодицами, требуя восторженных похвал публики.

Затем послышался все нараставший рев — почти вопль, — и в свете прожекторов на арену вразвалку вышел мелкий зловонный слон. Был это карлик или больной слоненок, успевший к годовалому возрасту превратиться в развалину? Слон, спотыкаясь, блуждал по арене. Его старательные перемещения должны были согласовываться с отчаянной решимостью пегого пони, скакавшего по кругу с какой-то болезненной однообразностью. Пони, очевидно, был готов так скакать до самого конца, а слон тем временем беспомощно и тяжело переваливался рядом, изо всех сил стараясь понравиться публике. Из глаз у него сочилась черная слизь, на нездоровой влажной шкуре росли пучки волос, вроде тех, что растут вокруг заживающей раны, ломкие и рыжеватые. Если бы этого слона одели в комбинезон, он мог бы сойти за лондонского строителя: добродушного, слегка себе на уме, с пивным брюшком и костистым копчиком, выпирающим на тощем заду.

Ричард увидел, что у него появился шанс.

— Профессор Миллз? — спросил он и многословно представился. — Позвольте узнать, получили ли вы экземпляр нашей рецензии на переиздание вашей книги «Юриспруденция»? Я захватил с собой экземпляр на случай, если встречу вас здесь. Интересная рецензия и к тому же весьма благосклонная.

— О, благодарю, — ответил Миллз. — Я обязательно посмотрю.

По мнению Ричарда, рецензии определенно были хорошей идеей. Американцы не могли знать — они не могли себе даже представить, насколько маленьким на самом деле был «Маленький журнал».

— Меня в особенности заинтересовали ваши мысли о реформе системы наказаний, — сказал Ричард. — Мне нравится ваш, если можно так выразиться, гуманно-утилитарный подход. В сфере, где царит такая неразбериха. Как вы пишете, вопрос заключается в том, действенны существующие меры или нет.

Они продолжили беседу, точнее, говорил в основном Ричард. У Миллза был встревоженный и болезненно-озабоченный вид. Ричард мельком взглянул на прыгавших по арене животных — это были разномастные низкорослые дворняжки. Он был поражен ростом Миллза: для американца ирландского происхождения Миллз был поразительно высоким. Может быть, эта болезненная дрожь была следствием высокого роста: человек всю жизнь таскал на себе свой долговязый остов? На шее у Миллза была легкая шина, похожая на ошейник.

— Просто трудно представить, насколько мы в Англии консервативны. Чуть что — сразу меры устрашения. Изоляция от общества. Разговоров много, но желания что-либо изменить ни у кого нет. Даже самые либерально настроенные представители нашей общественности говорят одно, а… — Ричард как будто колебался, стараясь учесть все требования этикета, равенства или чтобы попросту подыскать подходящий пример. — Взять хотя бы Гвина Барри. Либерал до мозга костей во всех своих публичных заявлениях. Но в глубине души…

— Вы меня удивляете. В своих сочинениях он выглядит безупречно либеральным в подобных вопросах.

— Гвин? О, вы не имеете ни малейшего представления о том, что он говорит в частных беседах. На самом деле он сторонник возврата публичных форм наказания.

Миллз выпрямился, как статуя на постаменте. Ричард в который раз дал себе слово быть осмотрительней.

— А со зрителей взимать плату. Проводить показательные наказания. И к тому же с элементом возмездия. Привязывать к позорному столбу. Публично пороть. Обмазывать дегтем и обваливать в перьях. Сажать на кол и сдирать кожу. Видите ли, он считает, что толпе это не повредит. Побить камнями и даже линчевать…

Тут Ричарда прервали, но не профессор, а очередная попытка книготоргового сообщества освежить выдохшееся терпение публики: по арене беспокойно трусила пара карликовых верблюдов, а может, лам со свалявшейся шерстью. Животные проявляли так мало рвения, что их то и дело приходилось подбадривать хлыстом. Это было скромное приспособление — черный шнур на черной рукоятке. Ничего похожего на оглушительно хлопающие хлысты, какие представлял себе Ричард.

— Вы ирландец, профессор, — сказал он. — Так что вы наверняка знаете об этом случае — помните, когда в торговом центре была заложена бомба. Знаете, что по этому поводу сказал Гвин? Он сказал, что нужно схватить всех известных членов ИРА и приковать их к воротам лондонского Тауэра. Повесить им на грудь позорные знаки, объявить во всеуслышание об их деяниях и призвать толпу излить на них свой гнев. А через пару месяцев, когда их разорвут на куски, бросить на поживу воронью. Да, да. Такой он — дружище Барри.

Ричард мог бы продолжать, но в этот момент на арене начали шумно и торопливо сколачивать туннель из стальных обручей, ведущий к квадратной клетке. Послышалось передаваемое из уст в уста слово «тигр»… Наших собеседников стиснули со всех сторон, причем Ричард старался закрыть своим телом профессора, который, похоже, боялся за поддерживающий его шею «воротник». Они стояли рядом, наслаждаясь, как казалось Ричарду, единодушием, не нуждавшимся в словах. В начале этой зимы (дело было все еще sub judice) Миллз вместе с женой встречал Рождество в своем загородном доме на озере Такоу. В рождественский сочельник на дом Миллзов напала шайка хулиганов, и в течение недели супруги подвергались физическим и сексуальным издевательствам, а их дом был подожжен и разгромлен. Разумеется, профессор прекрасно понимал, что при определении сознательной позиции ученого личный опыт, каким бы страшным он ни был, может быть учтен лишь в статистических данных. Однако Миллзу многое пришлось переосмыслить, впрочем, он был вынужден это сделать еще и потому, что все заготовки к его книге (а эта книга была делом всей его жизни и имела рабочее название «Милосердная длань») были сожжены налетчиками вместе с компьютером и другими предметами, которыми он дорожил. Жена Миллза Мариетта до сих пор находилась в клинике: с самого Нового года она не произнесла ни слова.

Тигр вот-вот должен был появиться. Ричард отошел от Стенвика, и прежде чем вновь пробраться поближе к арене, умудрился опустошить еще один поднос с напитками. В воцарившейся тишине тигр шел по узкому туннелю из стальных прутьев с почти неорганической плавностью, с какой жидкость в шприце повинуется давлению большого пальца медика. Ричард поднял глаза и увидел Гвина — совсем недалеко, у самого барьера. Гвин сидел, вяло полуобернувшись к склонившемуся над его плечом человеку в форменном пиджаке (вероятно, студенту), желавшему во что бы то ни стало закончить свою шутку или байку. В этот момент Ричард в очередной, по крайней мере тысячный, раз убедился, что Гвин — не художник. Если бы он разговаривал с женщиной, тогда еще куда ни шло. Но рассеянно слушать какого-то балбеса, в то время как тебе представляется возможность понаблюдать за тигром… Ричард попытался сосредоточиться на животном, как подобает художнику. Первой его реакцией был страх, и это было совершенно естественно. Стив Кузенc вызывал у Ричарда такую же реакцию. При одной только мысли о том, что эта дикая тварь может с тобой сделать, окажись вы один на один… Конечно, данный конкретный тигр отнюдь не был похож на блистательного обитателя джунглей или тайги. Он выглядел заранее обезвреженным и укрощенным, выпавшим из своей биологической ниши. Его потертая, пыльно-желтая шкура с поперечными темными полосами скорее напоминала камуфляж. Даже его свирепый от природы взгляд казался рассеянным. Ричард боялся за его зубы, но зубы оказались нетронутыми. Тигр широко зевал, обнажая похожие на кинжалы клыки. Зверь вкладывал в эти зевки всю свою ненависть к дрессировщику и к его табурету, и к наркотику, от которого у него пересохла пасть. Эта ненависть говорила о безнадежной борьбе, о безнадежном рабстве зевающего зверя.

Скоро тигр ушел, и на арену высыпали все остальные животные — на поклоны: это юный пиарщик приказал, чтобы представление закончили. Одна из собак вдруг начала задыхаться, корчиться, и ее вытошнило — то ли от долго сдерживаемого страха сцены, то ли оттого, что ее перед представлением чем-то накормили. Другой пес наклонил дрожащую морду, обнюхал и стал слизывать эту блевотину. Американские издатели и книготорговцы стали дружно закрывать рты платками, сдерживая приступы рвоты, закашлялись.

В пять часов утра в международном денверском аэропорту «Стэплтон» никто не желал работать. Поэтому работать заставили робота. У робота, управляемого компьютером, был женский голос. Ричард подумал, что этот робот (ведь роботы по сути своей рабы) должен быть существом необидчивым, привыкшим к тому, что им вечно помыкают: подгоняют, заставляют шевелиться быстрее. Ричард шмякнул свой чемодан и мешок на транспортерную ленту для багажа, но лента еле ползла, и он довольно скоро нагнал свой багаж. А потом Гвин пошел дальше, а Ричард вернулся к двери, за которой маячила холодная голубая даль. Он хотел покурить в тишине. Он выкурил сигарету, но отнюдь не в тишине. Он зашелся душераздирающим кашлем за багажной тележкой, его чуть не вырвало у автомата с прохладительными напитками, и наконец он чуть не выплакал вдруг заслезившиеся глаза. Потом он прислонился спиной к стеклянной двери и выкурил вторую сигарету — в тишине. В его слезах было и чувство облегчения, и сознание своей смертности под огромным западным небом, которое как раз практиковалось в имитации квазара: яркие облака, теснясь наподобие неправильной галактики, окружили и затенили что-то необычное и величественное — Солнце. Солнце, распухшее на рассвете, сейчас съежилось и побледнело, превратившись из красного гиганта в белого карлика. Глядя на белое солнце, можно было с легкостью поверить и в черные дыры, и в прочие необычные явления. Потому что сейчас эта самая обычная звезда напоминала волдырь, вздувшийся на пространственно-временном континууме.

Юный пиарщик получил строгий наказ задержаться и уладить все последствия мероприятия в цирке, поэтому он был вынужден лететь следующим рейсом. Таким образом, Ричарду предстояло путешествие в первом классе, рядом с Гвином, у которого на это утро были запланированы интервью в следующем городе.

— Мы тут все немножко не в себе, — сказала стюардесса.

Ричард ответил, что он не голоден.

Гвин заказал английский завтрак.

— А вам, сэр, кофе? Сэр?

— Не могли бы вы принести немного бренди?

— Немного чего?

— Бренди.

Выяснив, сколь разнообразны типы кожи и волос на этом свете, Ричард во время полета к Тихоокеанскому побережью не отрывался от иллюминатора. Гвин тем временем со знанием дела спал. А они пролетали над вафельными полями и французскими тостами, слегка припорошеными сахаром, над соленым озером и над набожной равниной, над пустыней, снова над пустыней, над горами и долинами, потом над поросшими хвойными лесами горными кряжами, обрамляющими континент, — и так от тундры до тайги.

Ричард подумал, что зрители в цирке из рассказа Кафки «Der Hungerkünstler», пожалуй, были правы, когда отвернулись от «голодаря», который просто лежал в своем ящике, наполовину зарывшись в солому, и уныло отказывался от пищи. Пожалуй, эти зрители были правы, когда предпочли голодарю пантеру. Потому что пантера не чувствовала себя рабыней, она даже не чувствовала себя пленницей, она излучала свободу, притаившуюся где-то в ее челюстях. На фотографиях Кафка всегда выглядит таким забавным и таким удивленным — ошарашенным, словно он все время видит в зеркале свой собственный призрак.

После посадки их еще час продержали в самолете. В чем причина: технические неполадки или бунт рабов, — не удалось выяснить даже Гвину, чьи интервью кружили над ним, как переплетающиеся дымовые следы от реактивных лайнеров… Ричард был уже знаком с типичными ландшафтами аэропортов — они все были примерами незавершенности. Речь не о внутренних помещениях, пропахших попкорном и залитых веселым желтым светом. Внутренние помещения аэропортов служат примерами непрестанного пополнения: бесконечная регистрация пассажиров, словно прирастающий во все стороны конструктор «Лего». На каждую расстающуюся пару тут была другая пара, встречающаяся со страстным поцелуем, на каждую рыдающую бабулю — радостные двоюродные братья и сестры. Самолеты летят с одинаковой скоростью, но у каждого путешественника свой собственный ритм: кто-то передвигается рысцой, кто-то спринтерским бегом, кто-то предпочитает сидеть, развалясь в кресле. Однако ландшафт, окружающий здание аэропорта, поражал своей незавершенностью. Пустые автобусы и неподвижные автопогрузчики. А за ними прицепы без тягачей, тягачи без прицепов, трапы, нацеленные в небо, — все это резало глаза своей незавершенностью.

 

~ ~ ~

— Мы просто собираемся немного поразмышлять вслух.

— Потерпите минутку. Хорошо? Отлично. Итак, Амелиор…

— Значит, так. Для того чтобы нас волновала судьба этой общины, необходимо, чтобы… ей угрожали извне.

— Мы так думаем.

— Да, мы так думаем.

— Если мы собираемся затронуть экологию, то общине должны угрожать… Ну, не знаю. Стреляйте меня. Крысы-убийцы. Крысы-мутанты.

— Пожалуйста, пусть это все же будут люди. Итак, обшине угрожают…

— Байкеры-нацисты. Ку-клукс-клан. Ну, я не знаю.

— Стойте, стойте. Соломон… Соломон на холме, ну, скажем, что-нибудь там пашет. Вместе с Падмой и Юн-Сяо. И вдруг доносится крик! Это Барувалуву. И Соломон видит…

— Облако пыли на дороге.

— Облако пыли?

— Ну да, это байкеры-нацисты.

— Стойте, стойте. Строительная компания планирует…

— Построить шоссе, которое будет проходить…

— Хочет превратить общину в…

— Химический военный объект.

— В казино.

— В биоинженерный завод. Тут-то мы и ухватим экологию. Так мы подключаем экологию?

— Фабрику, на которой производят животных-мутантов.

— Животных-мутантов?

— Мутантов… свиней. Огромные туши без головы. Или крыс-мутантов.

— Для военных. А Соломон…

— Придумывает…

— Как их одурачить. Стойте, стойте.

Ни в одном из сладчайших видений, навеянных тропической лихорадкой, ни в одном из омерзительно игривых кошмаров бери-бери Ричарду вряд ли бы примерещилось, что однажды киношники захотят снять по роману Гвина Барри фильм. И тем не менее Ричард с Гвином сидели на диване в роскошном сборном домике на территории киноконцерна «Миллениум», на «Студии Эндо», в Калвер-сити, Лос-Анджелес. В общем, Лос-Анджелес встретил Ричарда новым кошмаром. «Возвращенный Амелиор» рассматривался как вариант, но, очевидно, предпочтение отдавалось «Амелиору».

— Да, — подтвердил Гвин накануне вечером в гостинице. — «Миллениум» берется за это. Привет, — добавил он, обращаясь к вошедшему в комнату юному пиарщику. — Но я не хочу, чтобы об этом стало известно прежде, чем будут объявлены результаты «Глубокомыслия».

Молодой человек вопросительно посмотрел на него.

— Люди подумают, что мне это не нужно, — сказал Гвин изменившимся голосом. — Ну, еще бы. Богатая жена, родственница королевы. Два бестселлера. А тут еще это кино.

— И музыкальный клип.

— И музыкальный клип. Они мне покоя не дадут из-за этих киношников. Меня и так уже раз девять спрашивали.

— Скажите просто, что киношники проявили интерес.

— Да, пожалуй, это неплохо. Киношники проявили интерес — это неплохо.

У Ричарда все это до сих пор не укладывалось в голове. Не имеет значения, сколь бездарно произведение искусства, в любом случае оно принадлежит к определенному жанру. А оба «Амелиора» принадлежали к жанру литературной утопии. Есть множество фильмов о неудавшихся утопиях и об антиутопиях, но никто и никогда не снимал фильма о безоблачной утопии, в которой все поголовно все время счастливы. Достаточно вспомнить фильмы о колониях нудистов, вспомнить документальные фильмы, снимаемые в 30-х годах XX века в нацистской Германии, вспомнить строгие каменные лица в кино социалистического реализма, чтобы сделать вывод: утопия в кино — это всегда пропаганда и порнография. Кроме того, «Амелиор» был начисто лишен какого-либо действия, равно как и секса, насилия, конфликтов и драматизма.

Подобные мысли явно не давали покоя трем киношникам, собравшимся в этом бунгало на колесах, чтобы в присутствии Гвина обсудить идеи, которые можно использовать в фильме. Молодые люди были одеты в сложное спортивное обмундирование типа водолазных костюмов. На девушке была юбка из шотландки и белая блузка, и она курила.

— А не лучше ли будет, — сказал Гвин. В такое напряженное время перед самым объявлением итогов «Глубокомыслия» ему ко всему прочему предстояло еще написать сценарий, — если это будет внутренний конфликт?

— Давайте попробуем. Скажем, Гупта — один из них.

— Он — байкер-нацист.

— Нет. Биоинженер.

— Гупта? Стойте, стойте. Соломон…

— Почему все время Соломон?

— Ладно. Абдурраззак.

— Вы представляете, через что нам придется пройти, если это будет Абдурраззак?

— Ладно. Юн-Сяо… обманывает Гупту…

— Лучше не Гупту. Как насчет Юкио?

— Обманывает Юкио? Ты шутишь?

— Ладно. Петра…

— Ладно, Петра.

— Юн-Сяо обманывает Абдурраззака, он говорит, что Петр… один из них.

— Что он — биоинженер.

— Или агент ФБР.

— Стойте, стойте. Гупта ненавидит Соломона, верно?

— Верно. И Абдурраззак тоже. А Юкио ненавидит Юн-Сяо. А Женщина-Орел ненавидит Кончиту. А Падма ненавидит Машу.

— А Барувалуву ненавидит Арнаюмаюка.

— …О боже, чего ради Барувалуву ненавидеть Арнаюмаюка?

— Потому что они гоняются за одним и тем же спонсором.

— Стойте, стойте… Пусть Кончита будет разносчиком мутантной инфекции в Амелиоре.

— …которой она заразилась от биоинженера Петра.

— …у которого шуры-муры с Юн-Сяо.

— …которая передает заразу Юкио.

— …а от него заражается Абдурраззак.

— …у которого интрижка с Женщиной-Орлом.

Когда после непривычно продолжительного молчания Гвина попросили высказать свое мнение, он сказал:

— В «Амелиоре» нет ни любви, ни ненависти.

— Верно, Гвин. Мы обратили на это внимание. Там и так все больны.

— В жестком переплете книга переиздается уже в одиннадцатый раз, — сказал Гвин, пустившись в перечисление достижений «Амелиора» в Западном полушарии. — И все это без любви и ненависти. Возможно, вам стоит над этим подумать.

— Любовь и ненависть должны быть, Гвин. Даже если ради этого придется затушевать этнические различия… и сделать их всех американцами.

— И отказаться от болезней. Любовь и ненависть обязательно должны быть. Мы думаем, что это важно.

— Мы так думаем.

— Да, мы так думаем.

— Раз уж мы заговорили о том, что считать важным, — сказал Ричард, который уже собрался уходить (Гвин оставался с ними обедать), — то можно мне задать один вопрос? Там, внизу, я заметил большой мусорный бак. И на нем такую маленькую бумажку «Заботливая кубышка». Что такое «Заботливая кубышка»? Она выглядит точь-в-точь как большой мусорный бак.

— Ах, это. Это Заботливая кубышка. Заботливую кубышку поставили после землетрясения, чтобы…

— После беспорядков.

— Ну да, после беспорядков. Заботливая кубышка предназначена для того, чтобы служащие… складывали в нее продукты и теплую одежду для…

— Для тех, кто нуждается.

— Спасибо, — сказал Ричард.

На пути к дверям он прошел мимо третьего исполнительного продюсера, который сказал, нахмурив лоб:

— Так вот это для чего? А я-то думал, что это просто большой мусорный бак.

Пока женщина на вахте вызывала ему такси, Ричард смог хорошенько разглядеть Заботливую кубышку. В ней действительно валялся старый шарф, носки и несколько пакетов с печеньем и хлопьями, наполовину заваленные мусором, который туда бросали служащие, не знавшие о том, что это Заботливая кубышка. Ричард теперь знал. Его самого постоянно одолевали заботы. Он то и дело думал о чем-то, его постоянно что-то беспокоило. Пройдет еще несколько лет, подумал он, и мне, возможно, придется проводить много времени, заглядывая в Заботливые кубышки и беспокоясь об их содержимом.

Вернувшись в гостиницу, он позвонил в «Лейзи Сьюзен». Само собой, в наличии по-прежнему был один экземпляр его романа.

Во время поездки Ричард заботился о своем здоровье. К примеру, он каждый вечер тщательно следил, чтобы количество выпитого спиртного ни на миллилитр не превышало той дозы, от которой у него откажет печень. Ричард почти не забывал принимать витамин С, пока тот у него не закончился. Да, еще — Ричард стал меньше курить, или, скажем, его курение теперь носило иной характер. Эти ограничения, малоподвижный образ жизни, кондиционированный воздух, которым вынуждены дышать современные путешественники, трехразовое питание: обильная и не очень полезная пища — все это компенсировалось его частыми спринтерскими забегами в туалет и бессонницей. Но в Лос-Анджелесе Ричард определенно распустился. Ему приходилось предпринимать нечеловеческие усилия, чтобы заставить себя не думать о будущем, и это отнимало у него массу сил.

Все говорили, что Гвину нужно смотреть на вещи проще и решительно оградить себя от давления, так или иначе испытываемого преуспевающими романистами. Однако Гвин и выглядел, и вел себя как ходячий генератор энергии, он по-прежнему во всем полагался на молодого человека по связям с общественностью и даже поощрял его. Когда у Гвина не было интервью где-нибудь в другом месте, Гвин Барри в белых теннисных шортах и черных сандалиях давал интервью прямо у бассейна. Иногда на интервью его сопровождал молодой человек по связям с общественностью, а иногда (Ричард знал по меньшей мере о двух подобных случаях) — Одра Кристенберри, молодая киноактриса, и ее юный пиарщик, или ее агент, или агент ее агента. В любом случае этот молодой человек распоряжался жизнью Одры, точно так же, как жизнь Гвина была подчинена указаниям его пиарщика. Одра во всеуслышание заявляла, что она большая почитательница Гвина и его творчества, и ее прочили на роль Кончиты в «Амелиоре». Ричард сказал Гвину, что Одра не похожа на Кончиту. Она уже больше не была девчонкой-сорванцом из Монтаны. Полгода, проведенные в Голливуде, превратили Одру в искусственное создание, призванное услаждать мужские взоры, в то время как Кончита из книги была девчонкой-сорванцом, в соломенной шляпе, грубых штанах на лямках, имела талант садовода и больные легкие.

Но это был Голливуд, и Одра была продуктом фабрики грез. Ричард чувствовал себя одиноким в реальном мире. И в данный момент эта реальность была представлена зеркалом. Ричард стоял перед ним в пляжных трусах, оценивая себя как на кинопробах; он посмотрел на свое отражение и решил: «нет». Реальность, с которой он столкнулся лицом к лицу, была не по зубам никакому молодому человеку по связям с общественностью. Крайне неудачным было то обстоятельство, что встреча с читателями оказалась запланированной на самый конец поездки — в Бостоне. Если бы у Ричарда были встречи с читателями в Вашингтоне или Чикаго, то сейчас его мешок был бы легче, а может, и совсем опустел. Правда, еще оставались биографии, от которых он по привычке не мог избавиться. Но, в общем-то, его неподъемный чемодан служил чем-то вроде ручного противовеса убийственной тяжести почтового мешка.

Зеркало сказало ему: вот она — реальность. И Ричард уже не сомневался, что стал по меньшей мере на семь сантиметров ниже, с тех пор как покинул Лондон. Итак, он стоял перед зеркалом в пляжных трусах; бледность его кожи лишь подчеркивалась большой потертостью на правом плече. На ключице намечалось что-то вроде пролежня. Правая рука в общем была в порядке, если от нее не требовалось что-нибудь сделать, но ночью, когда Ричард, всхлипывая, лежал без сна, она немела, наливалась кровью и распухала. Утром он боялся на нее посмотреть, опасаясь увидеть вместо кулака боксерскую перчатку. Его единственная пара обуви носила на себе следы испытаний земным притяжением — его туфли были растоптаны и сбиты, как коровьи копыта.

Поэтому Ричард никогда никуда не выходил. Если не считать того времени, когда в номер приходила горничная, он никогда никуда не выходил. У него выработалось пристрастие к «Симпсонам» — мультипликационной комедии положений о средней американской семье, у нарисованных героев были уродливые тела и карикатурные лица, и они очень много шумели. Ричарда заинтриговала, если так можно выразиться, и разного рода порнография. Телевизор в его номере относился к таким передачам без предрассудков, но самому Ричарду они казались шокирующими и напоминали гладиаторские игры: странное сочетание экскурсий по магазинам и кровавых забав в духе модернизма. Или в духе постмодернизма: и тогда порнография пыталась вторгнуться на территорию других жанров (туг были и секс-вестерны, и секс-космические приключения, и секс-детективы с загадочными убийствами). Но чем дальше, тем больше все фильмы, казалось, были переполнены порнографией: теперь это называлось «фильмы для взрослых». Еще были псевдодокументальные ленты о «взрослой» жизни: соперничество между «звездами»; взлеты и падения в судьбе режиссера. Немало было и бездарных пародий на другие телеразвлечения. Среди них — пошловатая пародия на «Симпсонов» под названием «Лимпсоны». Материал подвергался жесткой цензуре: по-видимому, он подгонялся под гостиничные нужды: в одном месте появлялся многозначительный абажур, в другом — ваза с фруктами. Вы видели только лица. Мужчины тяжело дышали и скалились, как под пыткой. Женщины рычали и вопили, как во время родов. Словом, в распоряжении Ричарда были «Симпсоны», «Лимпсоны» и обслуживание в номере.

Обычно утром, стоя у мини-бара, Ричард думал, не позвонить ли ему домой. Ему хотелось поговорить с мальчиками. С Марко. Или, пожалуй, лучше с Мариусом. У Мариуса была особая манера разговаривать по телефону: он брал трубку и молчал (так что можно было слышать его теплое детское дыхание). А Марко просто хватал трубку и тут же выкладывал все, что с ним случилось за последние десять секунд. Нет, от Марко толку будет мало. И все это чертовски дорого стоит. Когда они выписывались из гостиниц — этих памятников инфляции и энтропии, — Гвин шел к такси или лимузину, а Ричард становился в очередь к столику администратора и, отрывая от сердца, отсчитывал свои дорожные чеки за дополнительные услуги: за телефонные разговоры, за обслуживание в номере, за напитки. Устроившись за письменным столом, Ричард продолжил очередное длинное письмо Джине. Пока он писал, его внимание разрывалось между тремя взаимосвязанными опасениями. Во-первых, письма, как известно, это всего лишь бумага, у них нет объема, веса, чего-то, что может отвлечь или удержать ее внимание; письмо, валяющееся на коврике в прихожей, не может соперничать с тем, кто стоит на пороге и звонит в дверь. Кроме того, Ричард чувствовал, что его брак и даже существование близнецов — это не просто более зримая параллель его смертного пути, это продукт все той же литературной зависти и литературной ненужности. И еще он представлял себе, как Джина бегло просматривает его письма, а потом их складывает или выбрасывает, а может, она их и не читает, как все, что он пишет. Или еще хуже: его письма просто остаются валяться на коврике вместе с другим мусором.

В тот раз, когда Ричард вернулся к Доминике-Луизе, а Джина, вместо того чтобы вернуться в Ноттингем к Лоуренсу, осталась в Лондоне и занялась современной литературой, она, разумеется, начала с поэтов.

С поэтов идиллических, лирических, сатирических. В компании поэтов Ричард всегда чувствовал воодушевление и ничем не замутненный прилив хорошего настроения, потому что это были единственные живые литераторы, еще более скромные и непритязательные, чем он сам. И они останутся такими же скромными и непритязательными, думал он тогда. Ричард щеголял Джиной в богом забытых пабах, где собирались поэты. Она общалась с ними запросто: ведь они тоже были провинциалами. Они понимали друг друга с полуслова. Вскоре после того, как Ричард бросил Джину и возобновил свои блуждания в потемках спальни Доминики-Луизы, поэты, не оставляющие без внимания ничего мало-мальски ценного среди брошенных вещей, были тут как тут со своими любовными письмами в стихах, со своими депрессиями и бутылками «Бычьей крови». Ричарду по-прежнему дозволялось заходить к Джине, и какое-то время ее подъезд напоминал ему зал поэтического общества. В дверях Ричард сталкивался с каким-нибудь Проинсиасом или Клиэргилом, а на лестнице какой-нибудь Энгоас или Йейен склонялся над своим велосипедом или шарил по карманам пиджака. Здесь были представители всех поэтических школ: символисты, дадаисты, акмеисты. Единственным реалистом была Джина. Действительно ли она спала с ними, или они просто говорили о сердечных делах, как это свойственно поэтам? Быть может, она попросту выслушивала их сердечные излияния? Беспорядочные половые связи с поэтами — это просто непрактично; это ставит вас в неловкое положение: вам в тысячный раз придется выслушивать «Красавицу и чудовище», без конца и без цели бродить по городским садам, делать минет бродягам, отсасывать у жаб, мечтая о принце. Принцев среди них, надо полагать, не было. Или со временем Джина почувствовала, что современность унижает поэтов, умаляет их значение и возможности. И никто из них не умел водить машину. Как бы то ни было, скоро у нее завязался параллельный флирт с издателем и литературным агентом. Потом она переключилась на романистов. Даже теперь, почти десять лет спустя, в журналах и тонких книжицах время от времени появлялись стихи с такими заглавиями, как: «Задержись и останься», «Трент-ривер» или даже «Посвящается мисс Янг» — охваченные романтической ностальгией восьмистишия или более длинные, свободные по форме, мрачные сексуальные воспоминания, или сексуальные фантазии. Никогда не знаешь наверняка (а Джина ему не расскажет). Женщины принадлежат поэтам. Больше у поэтов ничего нет, и женщины это чувствуют; так что они принадлежат поэтам.

Время, когда Джина переключилась на романистов, бесспорно, было самым тяжелым временем для Ричарда. Он предполагал, что она спала по меньшей мере с одним или двумя из них, или во всяком случае это так выглядело. Иначе почему они так крутились вокруг нее? Джина не была ни аристократкой, ни психопаткой. Она была трогательной, как полевой цветок; она была по-пролетарски экзотичной и по-прежнему по большей части безмолвной — она идеально подходила поэтам. Но все эти прелести не способны удержать романиста. Этим марафонцам, этим рабам письменного стола, этим одушевленным песочным часам к концу дня обязательно захотелось бы чего-нибудь новенького. Позднее, когда Джина и Ричард уже поженились, вышло два или три романа, в которых можно было безошибочно узнать Джину (прежде всего как спутницу высокомерного и острого на язык книжного обозревателя, любителя пестрых жилетов). От некоторых описаний ее сексуальных талантов Ричарду становилось дурно… Откуда же взялись эти таланты? Ричард был ее вторым мужчиной, и он не мог себе представить Лоуренса эротически утонченным любовником, только не Лоуренса с его слезами и кулаками громилы. Похоже, Джина была сексуальным открытием. Вроде той медсестры из Уэстли, которая в сорок лет впервые попробовала спиртное и очнулась через пять дней — или пять лет — в луже тоника для волос и лосьона для лица. Теперь, проходя по улице, где жила Джина, Ричард украдкой обменивался недобрыми взглядами с магическими реалистами и брутальными урбанистами. Теперь по утрам на пороге квартиры Джины (в кровоподтеках и царапинах после ночи, проведенной с Доминикой-Луизой) Ричард сталкивался с блистательным аналитиком современной культуры или с дотошным прозектором постмодернистских нравов, или, проще говоря, с новым, странным, приковывающим к себе внимание голосом. В то время Ричард и сам был новым, странным, приковывающим к себе внимание голосом: одна книга у него уже вышла, другая была на подходе. Ему казалось, что романисты Джины становились все богаче (и старше); он подозревал, что в ящичке своего туалетного столика она хранит список авторов бестселлеров, и, возможно, он пополнит ее коллекцию. Хотя Джина была далека от литературы, она твердо держалась романа и предпочитала не экспериментировать с жанрами — ее не интересовали те романисты, которые были знамениты чем-то еще помимо своих литературных заслуг. Ричард не стал бы особо возражать, если бы она проводила зиму на Бали с каким-нибудь игроком в гольф, автором романа о компьютерном мошенничестве. Или об игроках в гольф. Но Джина предпочла вращаться в кругу, более или менее близком Ричарду.

Существует прекрасный литературный закон, правда слегка поистрепавшийся и покрывшийся бурыми пятнами, но по-прежнему прекрасный, и этот закон гласит, что чем легче написать вещь, тем больше за нее платят. (И наоборот: спросите об этом у поэта на автобусной остановке.) Так что это было почти неизбежно — после издателя-искусствоведа и театрального критика Джина переключилась на драматургов. И тут уж Ричарду пришлось распрощаться со своими мечтами о том, что романы Джины ограничиваются лишь легким флиртом (и провинциальной сдержанностью). Она переехала, и ее новая квартира в современном доме неподалеку от Мраморной Арки скоро стала рисоваться Ричарду как царство самой откровенной чувственности. Теперь, когда он заходил к ней, раскланивался со швейцаром и ждал лифта, он волей-неволей был вынужден лицезреть все пылкие посредственности лондонской сцены. Не голодного барда и не близорукого рассказчика, а прожженного марксиста в черных кожаных брюках.

Ричард ненавидел всех поэтов вкупе с романистами, но драматурги… Также как Набоков и многие другие, Ричард рассматривал драму как примитивное, рудиментарное искусство. Драма гордится Шекспиром (и это поистине замечательная вселенская шутка), Чеховым и парочкой покойных скандинавов. Но где же тогда все остальные? Глубоко во втором эшелоне. Что же касается сегодняшних драматургов, то эти позвякивающие колокольчиками прокаженных городские кликуши измеряют степень нездоровья общества количеством непроданных мест в финансируемых ими «Глобусах». Эти врачеватели человеческих душ требуют аплодисментов за свои безжалостные прогнозы. К тому же они, наверное, и это самое главное, зарабатывают кучу денег, которые тратят на актрис. Ричард не мог этого больше терпеть, и он сделал ответный ход.

Впоследствии Ричард не раз задавался вопросом, как далеко могла зайти Джина. И он без труда мог представить Джину у бассейна в компании сценариста, зарабатывающего по пять миллионов фунтов стерлингов за сценарий. Вот она в окрестностях какого-нибудь замка гуляет под руку с чревоугодником-франкофилом, скрывается в тайном убежище с писателем-призраком, тем самым, который здесь и которого здесь нет, кто числится среди живых и кого среди них нет. Или благоговейно следует за электрической инвалидной коляской парализованного астрофизика. По правде говоря, Ричарду следовало жениться на ней в тот самый день, когда она приехала к нему из Ноттингема. Что его удержало? Ему казалось, что Джина слишком прозаична и не сможет быть его музой? Как-то раз, еще в ту далекую пору, они сидели вечером у Гвина: Гвин с Гильдой и Ричард с Джиной. Макароны и семейная бутылка красного вина. Тогда Гвин был книжным обозревателем-неудачником. Скромная еда, женский шепоток с его придыханием и смешками. Ричарду в его замызганном галстуке казалось, что он заслуживает большего. И он оставил мягкие игрушки Джины ради адского будуара Доминики-Луизы. Но он продолжал приходить к Джине. Ее романы с другими писателями — это было похоже на хитрость, но, может быть, она пошла на это лишь от отчаяния? Казалось, она хочет сказать: «Смотри, на что ты меня толкаешь». Она словно говорила: «А почему бы и нет? Почему нет?» Но при этом Джина давала ему шанс обойти всех соперников. И он этим шансом воспользовался.

Однажды утром Ричард задержался в больнице и довольно долго смотрел на капельницу, подсоединенную к безжизненной руке Доминики-Луизы, а потом помчался к Джине. Он стоял там, сложив руки на груди, и ждал, пока один из самых многообещающих молодых сценаристов Британии укладывает свою электрическую зубную щетку в свой металлический кейс. Потом молодой сценарист вышел, закрыв за собой дверь навсегда, а Ричард сказал: «Давай поженимся», и Джина расплакалась.

Ричард думал, что слезы — это чисто женский репертуар. Но ведь он и сам расплакался, когда узнал, что его книгу приняли в издательстве «Болд адженда»… Это не имеет никакого отношения к драматургам, но Ричарда по-прежнему удивляла склонность женщин к театральным эффектам. Женщин слишком захватывают чувства, и они, по-видимому, нуждаются в помощи, чтобы вырваться из театра. Но мужчины тоже пользуются театральными эффектами, когда это им необходимо, но их чувства слабее. Женщинам нравится разнообразие, как в фасонах брюк, которые они носят. Мужчины же посещают одну актерскую школу, где изучают единственный метод — хладнокровие. Такие они — мужчины. Хладнокровные лицедеи.

— Так, значит, Одра Кристенберри будет играть Кончиту?

— Она очень талантливая актриса. Такая органика. Такая живость, — Гвин кивал, обдумывая это. — Да. Я уверен, она отлично справится.

— Ей придется подобрать свои сиськи. — Ричард был не в состоянии изображать хладнокровие. Ему все труднее было оставаться хладнокровным. Но чем, кроме хладнокровия, он еще мог воспользоваться?

— Подобрать?

— Именно — подобрать. Вынуть имплантаты.

— Я не понимаю.

— В книге у Кончиты плоская грудь, верно? Почти мужская.

— Не мужская. Просто не слишком рельефная.

— Плоская.

— Я бы сказал — маленькая.

— И что ты собираешься с этим делать?

— С чем?

— С этими двумя силиконовыми буферами?

— Ну и выраженьица у тебя. С чего ты взял, что они не настоящие?

— Мы же видели ее в других фильмах. Мы видели ее в том фильме, когда мне поставили синяк. У нее там вообще сисек не было. Она была плоская, как доска. Просто идеально для «Амелиора».

— Может, у нее позднее развитие.

— Ну конечно. Когда она поворачивается направо, они поворачиваются налево. Она заходит в бар за сэндвичем, а они по-прежнему загорают у бассейна.

— Боже.

— Она точь-в-точь как та девица из «Лимпсонов».

— Что это?

— Порнофильм.

— Я такое не смотрю.

— Почему же?

— …Видишь ли, такие фильмы опредмечивают женщин. Превращают их в вещи.

— Это очень удобный способ узнать, как в наше время меняется сексуальное поведение. Начиная с орального секса и так далее. А вообще-то, в этом фильме ничего не разглядишь — что-нибудь обязательно загораживает от тебя картинку — бутылка вина или ваза с цветами. Это превращает женщину в вещь. Так же как силикон.

— Что с тобой?

— Я тут умру. Я здесь просто не выдержу.

— Ты пьян. Что с твоим голосом? У тебя голос как у фермера с больными гландами. Тебе лучше привести свой голос в порядок до встречи с читателями в Бостоне. А то никто ни слова не разберет.

Таким образом, иногда после полудня, одетый в свою древнюю тенниску и длинные шорты цвета хаки, Ричард предпринимал вылазки к бассейну. Обычно он садился на приличествующем расстоянии от Гвина и его свиты и наблюдал за купальщиками. Конечно, далеко не все женщины здесь были похожи на красавиц с обложек глянцевых журналов, далеко не все были усовершенствованы при помощи высоких технологий, как Одра Кристенберри. Многие были столь же бледными и пегими, как Ричард, хотя, несомненно, они были старше его по меньшей мере вдвое. Они плавали кролем, высоко поднимая согнутые в локте руки, — так плавают многие женщины, в особенности американки, — с сосредоточенным видом, а точнее, с непоколебимой верой в американскую решимость. Но наш Гамлет чувствовал себя развалиной, и он вовсе не собирался высмеивать американскую решимость. Ричард сильно располнел, но он все же выглядел стройным по сравнению с парой из Техаса: он как-то спускался с ними в лифте. Супруги были настолько толстыми, что заставляли всех по нескольку раз перечитывать инструкцию, в которой производитель гарантировал, что подъемник способен выдержать восемнадцать человек. Мужчины у бассейна — о, эта удивительная каста добытчиков! Они плавали, ели и говорили по телефону. Уверенно расположившись на лежаках, они поворачивались на бок или лежали на спине, поджав ногу и положив ладонь на мускулистый живот, или вели добытчицкие беседы со своими цветущими приятелями-добытчиками. В Лос-Анджелесе Ричард не был твердой валютой; он чувствовал себя злотым, презренной копейкой. В нескольких шагах от Ричарда — в перерыве между омлетом и чаем со льдом — Гвин отвечал на вопросы. «Писать — это все равно что плотничать». «Моя проза умозрительна, но кинематографисты уже проявили к ней интерес». «Я пользуюсь обычным текст-процессором, это нечто вроде пишущей машинки с дополнительными функциями». «От завтрака до обеда и иногда ближе к вечеру…» В полутора метрах от Гвина виднелись волнующие линии купальника Одры Кристенберри. Или стопроцентная невыразительность юного пиарщика.

Гвин, в чьих жилах текла кельтская кровь, на глазах становился смуглее, его кожа блестела на солнце. А Ричард, со своей не поддающейся загару английской кожей, за время нескольких кратких посещений бассейна успел получить ожоги первой степени на плечах, бедрах, шее, носу и лбу. В одежде он становился похож на актера второго плана из дешевого видео или порнофильма: отталкивающе-неряшливо размалеванного и освещенного тусклым светом лампочки. Без одежды он напоминал себе лондонского голубя. И даже его худые и красные, как у голубя, ноги нагоняли на него тоску по дому. И еще многое не ладилось у Ричарда здесь, в этом городе на берегу Тихого океана. Он никак не мог избавиться от сухости во рту, что бы он ни пил. Его язык словно сворачивался в трубочку. Крупицы информации вязли на зубах — информации о том, что вот-вот должно было случиться. В его теле в двух местах (слева сверху и справа снизу) при каждом втором ударе сердца словно лопались пузырьки феерической боли. Потом боль отпускала. А по ночам он писал обзоры биографий и делал пометки в романе «Без названия», готовясь к встрече с читателями в Бостоне, где их турне заканчивалось.

Что-то с Ричардом было не так в этом городе у Тихого океана, который, ширился во все стороны, куда ни кинешь взгляд. Пару раз, когда у Гвина было интервью на радио или на телевидении, Ричард, собравшись с силами, позволял отвезти себя в город, он присутствовал на встрече Гвина с читателями в каком-то супермаркете. Этот город был похож на город, который превосходно держится после ядерной катастрофы, после попадания метеорита размером с Эверест или после тысячекилометрового цунами. На тысячи квадратных километров вокруг все было заражено и разрушено, но солнце, предприимчивость и совместные усилия многонациональной общины снова ставили все на свои места. Как Гвин льстиво поведал аудитории в начале своей творческой встречи с читателями, Лос-Анджелес очень напоминал Амелиор… лишь с некоторыми отличиями. Когда Никита Хрущев, пролетая над Западным побережьем США, увидел все эти бассейны, невинно обращенные к небу, он понял, что коммунизм проиграл. А Ричард каждой клеткой своего тела чувствовал, что, какие бы идеи он ни отстаивал — трудно передаваемые на словах, заумные, сложные, — в любом случае он проиграл. Лос-Анджелес повсюду искал трансцендентное. Астрология, гадания, культ тела, посещение храмов — все это были лишь суетные попытки постичь божественный промысел, получить совет и рекомендацию, как лучше поступить здесь и сейчас. Но главное — как подготовиться к будущему. Ричард к будущему не был готов. Тело Ричарда об этом знало, это телесное знание, казалось, проникло во все его полости; это было знание не в форме мысли: оно улавливалось носом, звучало в ушах, першило в горле.

Женщины понимают время. (Джина уж точно понимает, что такое время.) Женщины умеют направлять свое воображение в будущее и помещать себя в какой-нибудь момент в будущем. Время — это измерение, а не сила. Но женщины ощущают его как силу, потому что ежечасно чувствуют на себе его атаки. Они знают, что к сорока пяти они будут наполовину мертвы. Мужчинам не приходится сталкиваться с такой информацией. Для мужчины сорок пять лет — это самый расцвет. Расцвет? У них климакс. А у нас расцвет. Но именно поэтому наши тела рыдают и покрываются испариной по ночам: потому что мы тоже наполовину мертвы и не знаем, как и почему это произошло.

— У-у, — сказал юный пиарщик. — Вид у вас не ахти. Очень болит?

— Не так сильно, как вы думаете, — ответил Ричард.

— Простите?

— Не так, как вы думаете.

— Простите?

Ричард помотал головой. На самом деле ему было очень больно. Еще до рассвета Ричард выполз из постели и направился к зеркалу в ванной, охваченный необычайно сильной тревогой. Его лицо разнесло как телевизор. Он был похож на одного из Симпсонов. На Барта Симпсона. В профиль лицо Ричарда напоминало персонажа газетной карикатуры, изображающей приемную дантиста. Но анфас он выглядел как Барт Симпсон. Потому что у него, как назло, разболелись сразу два зуба: один снизу справа и другой сверху слева.

В аэропорту Ричард с Гвином сидели, а юный пиарщик бился головой о стенку в ближайшей телефонной будке, пытаясь перенести интервью. Их рейс в Бостон задерживали, и отсюда проистекали дальнейшие осложнения. После встречи с читателями в Бостоне они должны были ненадолго заскочить в Провинстаун — это на другой стороне залива, на мысе Кейп-Код, — чтобы поприсутствовать на вечеринке то ли у парфюмерного магната, то ли у короля гамбургеров, который финансировал издателей Гвина. Юный пиарщик вернулся к ним со словами:

— Парень из «Глоуб» и дама из «Геральд трибюн» встретят нас в аэропорту, и мы сможем провести двойное интервью в такси.

— Ты дозвонился до Эльзы Отон?

— Меня соединяли только с секретаршей, которая только орет и ничего не хочет передавать.

Молодой человек грузно опустился в кресло.

Гвин не сводил с него пристального взгляда:

— Попробуй еще раз. В чем дело? Она — третий член жюри фонда «За глубокомыслие».

В Лос-Анджелесе перед началом встречи Гвина с читателями юный пиарщик показал на затерянное в небе одинокое облачко — розовое, похожее на поварской колпак — и предсказал (как оказалось, он ошибся), что никто не придет, потому что это Лос-Анджелес. Похоже, в Лос-Анджелесе небо могло изображать только одно: космический вакуум. А на вопрос, какая в Лос-Анджелесе завтра будет погода, небо, как и Гвин Барри, когда его спросили, что третье тысячелетие несет «Амелиору», воздержалось от комментариев. Небо над Лос-Анджелесом считало комментарии излишними.

 

~ ~ ~

Встречи Гвина и Ричарда с читателями должны были состояться в переоборудованном театре в деловом центре Бостона в одно и то же время. Увидев толпу у входа, толпу в вестибюле, толпу в коридоре, толпу в баре, где они с Гвином будут подписывать книги, Ричард счел это благим предзнаменованием. Стол Гвина был уже готов, точнее, стола почти не было видно под грудами книг: стопки «Возвращенного Амелиора», стопки «Амелиора» и, боже, стопки «Города вечного лета» в новой яркой и оригинальной мягкой обложке. Подойдя к своему столу, разумеется совершенно пустому, Ричард принялся разгружать свой мешок. Вытаскивая первый экземпляр «Без названия», он, как всегда, занозил палец о грубый переплет. Ричард посмотрел на Гвина и постарался изобразить на своем лице выражение лица Гвина — изобразить кроткое, зачарованное, ничему не удивляющееся лицо. А еще Ричард попытался почерпнуть уверенность в безудержном энтузиазме американцев. В Англии, если бы ваш любимый писатель (и к тому же ваш брат-близнец, которого вы давно потеряли из виду) устроил чтение в соседнем доме, вам бы даже и в голову не пришло выйти из дому и посмотреть, что там происходит. Но американцы — другое дело, и если уж они что решили, то они идут и делают это.

А на ближайшие четверть часа оба писателя должны были занять места в специально отгороженной части бара, где их уже дожидалась готовая поднять заздравную чашу команда журналистов и университетских преподавателей. Среди них была и Эльза Отон. Ричарда поразило то, как она выглядит. Это была уже не та угловатая, похожая на Джину, дриада с фотографии: он бы, наверное, ее не узнал, если бы не увидел рядом с ней Гвина. По странному стечению обстоятельств Ричард решил отказаться от дальнейшей клеветы на своего друга. Но после разговора с Гвином (прощаясь, он одарил ее полновесным рукопожатием, ухватив ее ладонь двумя руками, словно для совместной молитвы) Эльза подошла к месту, где стоял Ричард со своим помятым лицом и пластиковым стаканчиком с белым вином. И Ричард подумал: «А что, если?..» и произнес:

— Эльза Отон? Ричард Талл. Позвольте спросить, видели ли вы нашу рецензию на ваш сборник рассказов «Конский волос» в «Маленьком журнале»? Благосклонный и очень интересный отзыв. Я прослежу, чтобы вам прислали экземпляр.

— Спасибо. Хорошо. Как ваша поездка?

Ричард смотрел на Эльзу, и то, что он видел, было повестью о толстяках. Печальной повестью о том, как она дошла до этого состояния, как пытается вернуться к тому, что было. Как она ненавидит свой излишний вес. Ричард подумал, не выдумать ли ему что-нибудь о том, что Гвин ненавидит толстых, — ну, скажем, язвительные насмешки над ребенком с нарушением обмена веществ. Но Ричард не очень представлял себе, как можно ненавязчиво затронуть тему ожирения. На какое-то мгновение он даже почувствовал гордость за свое опухшее лицо. Ричард знал, что Эльза пишет трогательные рассказы о прогулках и ночевках на природе и о дружбе с животными. И еще, что она недавно вышла замуж за Вишванатана Сингха, экономиста из Гарвардского университета.

Втянув грудь и выпятив живот, Ричард сказал:

— Просто поразительно, честное слово.

— Что именно?

— Видите ли, я знаю Гвина уже двадцать лет. — На сей раз Ричард даже не стал давать себе слово не зарываться. — И я знаю все его слабости. Или мне казалось, что знаю. Он невероятный сноб, что касается внешнего вида. Обожает комфорт. Ненавидит животных. Ну и что? Кого это касается? Но мне и в голову не могло прийти, что он может быть таким неисправимым расистом. Да, да. Я просто в шоке.

— Расистом?

— Я, конечно, понимаю — он вырос в Уэльсе, а Уэльс в расовом отношении очень однороден. А в Лондоне он и его жена — леди Деметра — вращаются исключительно в избранных кругах. Но здесь, в это великом «плавильном котле»…

— Что вы имеете в виду?

— Уже целых две недели мне приходится выслушивать от него поток злобных замечаний в адрес разных ублюдков и дегенератов: черномазых, узкоглазых, итальяшек, китаезов и так далее. «Их всех нужно отправить назад в их вонючие норы». Вам это наверняка знакомо, — Ричард задумался: что бы еще придумать. Сказать, что Гвин прорезает в гостиничных наволочках дырки для глаз? Или с пылающим крестом в руках… Нет. Ричард сделал над собой усилие и, запинаясь, пробормотал вдруг изменившимся голосом: — Я пробовал ему читать, что Диккенс писал об американском Юге. Бесполезно, как об стену горох. Нет, с нашим другом Барри это не проходит.

— Но в своих книгах он такой деликатный, такой мягкий.

— Да, так часто бывает, разве нет?

— Я не смогу остаться на чтение. Я… не смогу.

Эльза Отон не могла остаться на чтение потому, что к ней домой должен был прийти человек, чтобы повесить портьеры, а Вишванатан не желал иметь дело с разной обслугой. Сингхи переехали в эту квартиру совсем недавно, и подобное случалось чуть ли не каждый день. Вишванатан мог позвонить Эльзе и вызвать ее только потому, что за дверью стоит посыльный из магазина. Накануне ночью он застал ее в темной кухне у открытого холодильника и объявил, что хочет перебраться в отдельную спальню с отдельной ванной. А сегодня утром произошла очередная стычка. Эльза прошла по комнате перед столом мужа. На будущее ей было велено проходить по комнате за его спиной. Но и до этого ей, похоже, разрешалось смотреть в его сторону только раз в две недели по вторникам.

— Только что в аэропорту, — продолжал Ричард, — наш носильщик, пожилой господин азиатского происхождения, случайно уронил складную трость Гвина. И Гвин назвал его, прошу прощения, чертовой обезьяной! Представляете? Что касается меня, то мне абсолютно все равно, какой у людей цвет кожи — зеленый, синий или серо-буро-малиновый в крапинку…

«О да, конечно, — подумала Эльза. — Посмотрела бы я, как бы вы на моем месте справились с моей чертовой обезьяной».

— Приятно было побеседовать. Я перечитаю его книги, — сказала она.

— Непременно сделайте это.

Пора. Организаторша взяла Ричарда за руку и с непроницаемой улыбкой на лице повела впереди Гвина. Пока они шли по разным коридорам и лестницам, Ричарда все сильнее охватывало предчувствие ожидающей его катастрофы: не литературного унижения, а настоящей катастрофы с человеческими жертвами. Сначала двое санитаров-добровольцев в оранжевых комбинезонах пронесли мимо них молодую женщину на носилках. За ними последовал полицейский, потом еще один медик, потом пожарный с топором и наконец молодая пара, которую, казалось, сблизила глубокая общая скорбь. Ричард свернул за угол. У стен в разных позах выстроились паломники: подавленные горем, изможденные и выздоравливающие. Это был вход в театральный зал А, где должен был читать Гвин. Заглянув внутрь, Ричард увидел столпотворение, немыслимое в наши дни в цивилизованном мире. Такое можно увидеть разве что в японских электричках или в репортаже о стихийном бедствии… Ричард подумал о депортации, о перевозке рабов, о переполненных калькуттских тюрьмах. Помещение напоминало жужжащий улей — в воздухе был разлит аромат молодых гормонов. Сопровождавшая Ричарда дама чуть замедлила шаг, чтобы убедиться, что двое пожарных охраняют двери, а потом, повернувшись к Ричарду, со зловещей ласковостью сказала:

— Уверена, вы тоже прекрасный писатель.

После этого они проследовали дальше — в театральный зал Б. Зал А вмещал 750 человек, а зал Б — 725. Ричард с готовностью согласился уступить Гвину зал А: он долго кивал в аэропорту, и в укромной кофейне, и на автостоянке перед гостиницей, где они садились в такси. Ричард высморкался и вступил в просторный и тихий зал Б.

Позднее Ричард скажет себе, что чтение было кульминацией этого дня. Возможно, его аудитория не была большой. Но она была разнообразной: женщина, негр, американский индеец и толстяк. Вот, собственно, и все. Но погодите. Толстяк был фантастически толст. Надо было видеть, как он расплывается, растекается на двух, на трех местах! А негр был черен, как спальня Доминики-Луизы. Индеец в ковбойских башмаках сидел, перекинув ногу через ручку кресла, и в знак своего плюрализма он периодически болтал ногой. А у женщины под длинной толстовкой — у Ричарда не было никаких сомнений — имелось все, что полагается иметь женщине. Толстяк, чернокожий, ковбой и индеец в одном лице и представительница слабого пола… Ричард взошел на кафедру под вулканические аплодисменты, доносившиеся из соседнего зала. Звук был такой, будто около заложенного правого уха Ричарда заработала кофемолка. Ричард не упал в обморок, а начал читать с начала одиннадцатой главы: это было описание сборища бродяг, преподнесенное как бурлескная пародия «Королевских идиллий» Теннисона. И тут же Ричард потерял четверть своей аудитории: индеец, улюлюкая, встал на ноги и стал подниматься по ступенькам. Ричард поднял голову. Их взгляды встретились. Индеец был неумолим и суетно скор в своих ковбойских башмаках. В ковбойских башмаках, которые носили его палачи. Ричарду стало горько и обидно — в индейце он узнал своего сотоварища по «Болд адженде» — Джона Две Луны. Итак, слушателей осталось трое. Ричард продолжил читать и обнаружил, что его все больше и больше занимает вопрос об их хрупком единодушии, о непредсказуемости их интереса и переменах их настроения. Отрывки, которые он читал, ему никак не могли помочь: сейчас Ричарду были нужны отрывки, в которых бы превозносились толстяки, чернокожие и женщины в толстовках. Толстяк заставил Ричарда прерваться на несколько невыносимо долгих минут: он предпринял несколько слабых попыток выбраться из кресел. Поначалу он рвался, пытаясь встать, но в конце концов забылся беспокойным сном. Чернокожий тоже привнес драматическую ноту: одолеваемый своими сокровенными мыслями и чувствами, он начал сначала что-то шептать, потом бормотать, распевать и наконец кричать, заглушая голос человека с микрофоном. И только женщина — сильно накрашенная, с немигающими глазами и невыразительной улыбкой, ровесница Ричарда, — только она сохраняла спокойствие: идеальная аудитория из одного человека.

И чтение, несомненно, было кульминацией дня. Потом все покатилось по наклонной плоскости.

Во время одной из многочисленных пауз, вызванных восторженным визгом, доносившимся из зала А, Ричард воспользовался носовым платком. Одним из тех носовых платков, о которых американцы и думать забыли с тех пор, как были изобретены бумажные платочки. (Юный пиарщик просто не мог поверить, что такие носовые платки еще существуют.) На заскорузлой ткани местами виднелись следы чего-то клейкого, желеобразного, похожего на белок недоварившегося яйца, и у платка была странная, явно асимметричная форма. Ричард утер нос этой влажной тряпицей. Да, это был самый настоящий сморкальник. Точно такой же Ричард, еще школьником, как-то нашел в кармане своего школьного пиджака — очевидно, он завалялся там после гриппа. Платок был такой же формы и цвета, что и облака над Лондоном.

Над Бостоном полыхало кирпично-красное марево, когда они шли к самолету, точнее, это был легкий маленький самолетик. Ричард обернулся. Ржаво-пыльным вечером у бостонского аэропорта Логан был какой-то грязновато-коричневый, похотливо-бордельный вид. И обычный шум ветра перерастал в дикие стоны.

— Вам вряд ли удастся меня убедить, — сказал Гвин.

— Это пустяки, — не унимался юный пиарщик. — Всего-то полчаса лету. Мы успеем обойти грозу. Они гарантируют, что мы обгоним грозу.

— Надеюсь, мы не на этом полетим. Боже. На нем еще братья Райт летали.

— Орвилл и Уилбур Райты, — пробормотал Ричард, — на холме Китти-Хок.

— Я уже тысячу раз на нем летал. Подумаешь, ветер.

— Ничего себе ветер. Это не ветер — это ураган.

— Не волнуйтесь об этом.

Ричард снял с плеча мешок и опустил его на землю. После встречи с читателями в Бостоне мешок стал тяжелее. И, словно чтобы увековечить этот факт, мешок собирались взвесить. В воздухе вес имеет значение. У всех пассажиров на регистрации спросили их вес, Гвин первым раскрыл карты: 55 кг, Ричард назвал давно устаревшее число 69 кг, а юный пиарщик прискорбные 80 кг. Молодая женщина в синем костюме водрузила мешок Ричарда на широкую платформу весов. До этого она взвесила чемодан Ричарда и удивленно вскинула брови, а теперь предметом беспристрастной дискуссии стал почтовый мешок. Чтобы выдержать эту дискуссию, Ричард был вынужден улыбаться. Когда улыбка причиняет вам боль, вы понимаете, как часто вам приходится улыбаться через силу и как часто ваша улыбка — это не улыбка радости, а улыбка боли. Зеркала поведали Ричарду, как он выглядит, когда улыбается. Когда он улыбался, он выглядел как человек, поправляющийся после апоплексического удара. Поэтому эта улыбка в защиту почтового мешка — на глазах у Гвина, на глазах у пиарщика — отняла у Ричарда последние силы. Она вывернула его карманы и выгребла из них последнюю мелочь. Обчистила до нитки… В нескольких сотнях метров от них смущенно застыл похожий на журавлика на тоненьких ножках самолетик: он красноречиво заявлял о своей аэродинамической бесхитростности. Глядя на этот самолетик, Ричард подумал не об улыбающихся лицах Орвилла и Уилбура Райтов в летных шлемах, а об усатых любителях, скатывающихся с гор на велосипедах и машущих игрушечными крыльями. Мешок Ричарду вернули в качестве ручной клади. Он снова взвалил его на плечо и обернулся к Гвину:

— Боже. Ты только посмотри.

— Где? — Гвин повернулся и посмотрел на небо.

Ночь была уже готова опуститься на землю и разлиться по ней, но день противился этому. Земля вращается, и ночная мгла пришла на смену свету, но свет противился этому. Свет и день не собирались ложиться спать. Они бодрствовали даже после наступления тьмы. Свет, окруженный со всех сторон надвигающейся темнотой, отчаянно сражался. Свет — это талант и страсть — от отчаяния он стал безумно ярким. Сумасшедший день.

Ричард не волновался, потому что он уже умер. Все было кончено. Он вышел на летное поле со своим мешком и сел на него у трапа — у этой лестницы, нацеленной в небо, но ведущей в никуда. Он сжал сигарету непривычно онемевшими губами и дал смерти медленно пройти мимо.

Ричарда доконала встреча с читателями, точнее та ее часть, когда они вместе с Гвином должны были подписывать книги. Китса убила рецензия. А Ричарда доконала встреча с читателями. О чтении, по крайней мере, можно было сказать, что свидетелей позора Ричарда было мало. Но когда он должен был подписывать книги, их оказалось как на вавилонском столпотворении. По просьбе распорядителей Гвин провел укороченное чтение — в три приема (зал не вмещал всех желающих). И все они ждали, когда он начнет подписывать книги.

В общем, его друг и соперник успел исписать три шариковые ручки, подписывая «Возвращенный Амелиор», «Амелиор» и «Город вечного лета», подписывая программки, рекламные листки, фотографии, вырезанные из газет и журналов, оставляя автографы в книгах для автографов, на гипсовых повязках, девичьих предплечьях и бедрах. А Ричард эти два часа просидел за своим столом без дела… В прошлом выступая в разных (не очень значительных) ролях, Ричарду случалось бывать на ярмарках и фестивалях и видеть очереди, которые выстроились к писателям, подписывавшим свои книги; эти очереди вызывали в нем странную враждебность. Каждая очередь, равно как и каждая книга и каждый писатель, принадлежат к разным жанрам. Некультурные, самодовольно поучающие, беспорядочные, выстроившиеся как по струнке, игривые, серьезные, не говоря уже о классовых, расовых, возрастных и половых различиях. И, нужно признать, очередь к Гвину включала всех и каждого. Они шли к нему, шагая по проходу, как к ковчегу будущего.

Ожидая своей очереди (а где же эта очередь заканчивалась?), они могли разглядывать Ричарда и ломать голову над тем, что здесь делает этот человек. Ричард скрашивал их ожидание. Они не знали, что были участниками его похорон, плакальщиками, медленно проходящими мимо хладного трупа его призвания, немого и бледного.

За столом с неподписанными экземплярами романа «Без названия» сидел призрак. Минут через сорок, сияя архангельски чистым ликом, к Ричарду подошел старик в джинсах с проглаженными стрелками: призрак Тома Пейна. Старик вытащил из-под мышки экземпляр романа «Без названия» и швырнул его на стол. Книга раскрылась на восьмой или девятой странице, страницы явно были закапаны засохшей кровью. В книге лежала закладка с логотипом «Лейзи Сьюзен», а на загнутом верхнем уголке девятой страницы остался четкий отпечаток окровавленного большого пальца. Старик не хотел, чтобы Ричард подписал ему книгу. Он вообще не хотел эту книгу… Единственный, кто удостоил Ричарда своим вниманием, была женщина: та самая, что присутствовала на чтении. Она была единственным человеком, обратившим хоть какое-то внимание на его слова. Женщина подошла к его столу с робостью котенка. Ричард поприветствовал ее от всей души и продолжал сохранять свой приветственный настрой, пока женщина доставала из своей сумки книгу. Но это была книга, написанная не Ричардом Таллом, а Федором Достоевским. Это был роман «Идиот». Женщина склонилась над Ричардом (лицо ее оказалось невероятно близко) и стала перелистывать страницы, сопровождая свои действия пояснениями. Эта книга тоже была в пятнах, но это были не пятна крови, это были маркеры двух соперничающих цветов — голубого и розового. И не на двух страницах, а на всех шестистах. Каждый раз, где буквы «о» и «н» появлялись вместе, они были выделены голубым цветом. Каждый раз, где вместе появлялись «о», «н» и «а», эти буквы были выделены розовым цветом. А поскольку каждое слово «она» включает в себя солово «он», неудивительно, что мужской род преобладал. Это она и пыталась доказать. «Вы видите? — спросила она, обдавая его горячим дыханием, сильно пахнущим какими-то лекарствами, батарейками и пресс-формами. — Видите?..» Организаторы прекрасно знали эту женщину — эту несчастную, тихую и неутомимую зануду, — они пытались уговорить ее уйти. Но Ричард словно этого не слышал, у него никогда не было более приятной компании. Никогда жизнь не казалась ему такой восхитительной. Он никогда бы ее не бросил. На склоне лет, разумеется без всяких детей, вооружившись маркерами, они брали бы в оборот великие тексты, один за другим. И если он станет допускать ошибки, она возьмется за голубой. А если она устанет, он пустит в ход розовый. Но жизнь коротка, а искусство вечно: смогут ли они исчерпать одних только великих русских писателей? Вдвоем бок о бок: он с пивной кружкой и болеутоляющими, она — с цинком и марганцем.

«Дама с собачкой» и др. «Шинель». «Отцы и дети». «Герой нашего времени».

«Смерть Ивана Ильича». «Господин из Сан-Франциско». «Мастер и Маргарита».

«Бесы». «Двойник».

«Мы».

Ричард поднес ладонь к пористой обшивке своего лица. Он подумал, что, может быть, все решится прямо сейчас — его книги против книг Гвина в их связи со Вселенной. Ричард услышал, что его зовет юный пиарщик. А там, наверху, небо показывало, что оно может изображать и черные дыры. На самом деле эта имитация требовала большого труда (грубо закругленный горизонт с сузившимся, как у наркомана, зрачком посередине — похожие картинки были в одной книжке по астрономии у близнецов Ричарда).

Самолетик покатил вперед, и скоро они должны были взлететь. Семеро пассажиров сидели, мучительно втянув головы в плечи. Не потому что потолок был низкий, а из-за смущающей близости взлетно-посадочной полосы — в каких-то полутора метрах от их подошв. Мотор ревел так громко, почти за гранью человеческого восприятия, и можно было почувствовать лишь вибрацию, отдававшуюся в каждом атоме тела. Полупридавленный своим мешком, Ричард сидел, втиснувшись в кресло, в самом первом ряду рядом с Гвином. Они оба пристально следили за пилотом: это был высокий, полный, рыжеватый мужчина, который с женской деликатностью обращался со своей фуражкой, приборами и наушниками. Повернувшись к пассажирам, пилот с привычной небрежностью абсолютно бесцветным голосом огласил правила безопасности, а затем отвернулся к приборной доске, больше подходившей довоенному аэроплану или ядерной подводной лодке первого поколения: циферблаты, датчики, металлические переключатели со стершейся краской. Ричард заметил, что на доске нет ни единой пластмассовой детали. Хорошо это или нет? — подумал он и постарался отдать молчаливую дань уважения долговечным механизмам, сработанным умелыми мозолистыми руками людей, которые, увы, давно уже умерли. На пилоте были белая рубашка и грубые кремовые брюки, словно выкроенные из старых обоев. Так или иначе, трудно было оторвать взгляд от его кремового седалища. Обрамленное щелью между спинкой и сиденьем кресла, оно прочно и гордо занимало свое место.

Самолетик выруливал на взлетную полосу. Маленький самолетик был всего лишь маленьким самолетиком среди больших лайнеров и надеялся, что он никому не мешает. Однако он им мешал. Реактивные лайнеры с черными и мокрыми от росы или от испарины надвигающейся грозы собачьими носами ждали, выстроившись за ним в очередь, напряженные, как готовые к охоте пойнтеры. Ричард посмотрел на лопасти винта, вращавшиеся с такой скоростью, словно они старались разорвать воздух в грязные клочья. За поворотом виднелись туши челноков, летавших в Нью-Йорк и Вашингтон, и по всей Америке, куда пожелают американцы. Над мучительным ожиданием прошедших проверку и готовых к полету самолетов, воющих друг на друга и требующих, чтобы им дали дорогу, слышалось небо и эпический рык средних слоев атмосферы. С севера накатывала ночная мгла. Но юг бросал ей вызов демонстрацией света и электромагнитных колебаний: направо и налево хлестали божественные хлысты, кнуты и бичи из олова и меди.

Все молчали. Вдруг Гвин повернулся и стал что-то говорить юному пиарщику. Изголовье кресла заглушало вопросы Гвина, поэтому казалось, что молодой человек, охваченный лихорадочным возбуждением, оживленно беседует сам с собой.

— Послушайте, вы ведь видели, что за нами… Они делают это по девять раз в день… Это не может быть ураган. Это гроза… Вы хотите сказать, что это ураган вроде тех, которым дают имена?

— Раньше все ураганы были девушками, — сказал Ричард. Он заговорил, чтобы молодой человек не выглядел умалишенным. Да и сам Ричард от этого почувствовал себя спокойнее, поэтому он продолжал говорить все, что придет в голову. — Теперь они чередуются. Девушка, парень. Парень, девушка. Думаю, так лучше, а впрочем, не знаю. Ураган Деми. Ураган Гвин. Ураган Джина. Ураган Мариус. Ураган Энстис. Ураган Скуззи.

— Кто?

— Это я так.

— Не слушайте его, — сказал Гвин. — Он уже спятил. Боже. И все из-за какой-то вечеринки.

Пилот повернулся вполоборота и невыразительным голосом сообщил, что после взлета в самолете станет намного прохладнее. Это была хорошая новость. Потому что пассажиров всегда интересовал вопрос, что происходит с воздухом в самолетах и что случилось бы с воздухом в реактивных лайнерах, если бы не все эти ухищрения для его охлаждения и очистки. Как скоро воздуха станет не хватать и он станет теплым и едким, как кровь. Как скоро им придется бороться за каждый его глоток. В большом самолете можно полчаса прождать у двери в сортир и войти в него сразу после того, как оттуда выползет какой-нибудь смердящий долгожитель: вот за что так любят этих парней. В маленьком самолете воздух — это особенно деликатная субстанция. Его даже разговорами не хотелось тревожить… И сейчас все пассажиры страдали молча. А ведь в этом странном современном занятии (к тому же баснословно дорогостоящем) — я имею в виду авиаперевозки — Америка опережает весь остальной мир. Но вот самолет выполнил последний поворот, и перед ними не оказалось ничего, кроме моря и неба. Самолет с грохотом помчался в фиолетово-синюю даль и взлетел, сменив одну среду на другую. Его тут же стало бросать из стороны в сторону, он замахал крыльями, как ветряная мельница, и все в один голос застонали, отвечая стонущему воздуху над головой.

Потом самолет выровнялся и начал набирать высоту. Они пролетели над автостоянкой, над кладбищем, над пристанью, над заливом. Вскоре белые пятна бурунов стали похожи на перхоть, припорошившую широкое плечо моря. Ричард посмотрел в иллюминатор и не поверил своим глазам. Грозовое облако походило на готический собор с оскалившимися горгульями… День — это метафора человеческой жизни: пробуждение, невинное утро, хлопотливый полдень и его помпезное завершение, потом блеклые предвечерние часы, потом усталость, потом смертельная усталость, уверенность в ночном покое, потом кошмары и, наконец, глубокий сон без сновидений. День за бортом самолета закончился, но он не ушел на покой. День умер, но он не желал в это поверить: пусть и больной, он пытался вернуться со словами: «Я все еще день. Разве вы не видите меня? Вы меня больше не любите? Я все еще день». И он не уходил, судорожно подрагивая под крылом. Дождь старался как-то смягчить отчаянное противостояние дня и ночи, хотел все успокоить и очистить. Но его старания напоминали исступленные, истерические аплодисменты.

— Этот красный переключатель, — сказал Гвин. — Что он делает с этим красным переключателем?

Рядом с хронометром, отсчитывавшим время полета (прошло девять минут), на приборной доске был красный переключатель с мигающей и пикающей красной лампочкой. Эта лампочка, по-видимому, нервировала пилота. Он вертел ручку переключателя в надежде, что лампочка погаснет, или переменит цвет, или перестанет пикать. Но его движения скорее говорили о любопытстве, чем о тревоге. Кремовый панцирь его спины по-прежнему неколебимо возвышался в кресле.

— Мы теряем высоту. Мне кажется, мы теряем высоту.

— Если бы что-нибудь случилось, он бы нам сказал. Ведь так? Или нет?

Не оборачиваясь, пилот сказал: «Самолет немного перегружен. Надеюсь, это… не вызовет проблем. Иначе мы не сможем подняться над грозой». После этого он все же обернулся и подозрительно посмотрел на пассажиров, словно выискивая слишком толстого безбилетника.

— Я не стану беспокоиться, — сказал Гвин, — пока он не начнет беспокоиться.

А пилот вовсе не казался обеспокоенным. Он даже начал насвистывать.

— Мудрые слова, — сказал Ричард, отворачиваясь к иллюминатору.

Море оказалось так же близко, как десять минут назад взлетная полоса. Ричарду вдруг померещилось, что самолет прокладывает себе путь не по воздуху, а сквозь вспененную воду. То погружаясь, то взмывая на гребень волны, то всплывая, то ныряя вниз. Вверх, вниз, вверх, вниз, вверх, вниз.

— О господи, — сказал Гвин.

— Он перестал вертеть эту чертову ручку.

— Правда?

— Да, наконец-то он перестал вертеть эту чертову красную ручку.

— Правда? Слава богу.

Свет в салоне стал тусклым, потом вспыхнул и снова стал тусклым.

 

~ ~ ~

И только когда на кремовом заду пилота расплылось пятно, Ричард со всей определенностью понял, что дело плохо. Сначала пятно проступило как крохотный островок, скоро оно превратилось в Кубу, потом в Мадагаскар и наконец в жутковатую коричневую Австралию. Но это было пять минут назад, и теперь до этого никому не было дела. Разумеется, никто из пассажиров не считал состояние брюк пилота хорошим знаком, но это случилось пять минут назад, это уже было историей, и теперь до этого никому не было дела, даже самому пилоту. Он кричал в микрофон, кричал в мир скрежещущего металла и скрипящих заклепок, кричал на языке самой грозы — с ее страшными фрикативными и свирепыми взрывными звуками. Отложив хлысты, боги закончили свое родео со стихиями и принялись играть в боулинг — шары с грохотом катились по желобам времени и пространства. А внутри самолета сидели смертные, распластанные, как морские звезды, побелевшие от кончиков пальцев на руках до кончиков пальцев на ногах, распятые, как Христос, как Жанна д’Арк на костре. Ричард оглянулся, и ему вдруг стало жаль юного пиарщика с его лоснящимся от пота, дрожащим и залитым слезами лицом.

Вот и конец. Ричард сжал руку Гвина и громко сказал ему на ухо:

— Смерть — это хорошо.

— Что?

— Смерть — это хорошо. — Здесь, в Америке, Ричард заметил, что каждый раз, когда они садились в самолет, его все меньше и меньше беспокоило, разобьется он или нет. Каждый раз у Ричарда оставалось все меньше причин, ради чего ему стоило бы возвращаться на землю. — Смерть — это хорошо.

— Правда?

Ричард почувствовал, что победил. Потому что у него есть его мальчишки — Мариус и Марко. У Гвина есть жена. И у Ричарда есть жена. Но кто она — ваша жена? Она та женщина, на которой вы остановились, и она мать ваших детей. А вы лишь тот, от кого она их родила. Детство всемирно. Оно было у каждого.

— Я выживу, — сказал Ричард.

— Мы все выживем. Все.

Нет, только не ты, подумал Ричард, а вслух сказал:

— Мир любил твои романы.

— Кому теперь до этого дело? Нет уж, спасибо. Прости, что я… Джина тебя любит. Просто она…

— Что? Что она?..

В это мгновение в иллюминаторах сверкнули тысячи фотовспышек. Последние снимки грозы-папарацци. Небо не спеша вложило их самолетик в свою рогатку, оттянуло резинку («Смерть — это хорошо», — повторил Ричард) и выпалило им в безмолвную ночь.

Уже чувствовалась близость полуострова, стали видны огни аэропорта. Одни огни неподвижно застыли. Другие двигались.

— Спасательный фартук, — прорыдал пилот в микрофон. — Спасательней фартук…

Пассажиры кашляли, заново устраиваясь в креслах. Ричард протянул свой носовой платок молодому человеку по связям с общественностью, и тот с готовностью его принял.

— Спасательный фартук. Спасательный фартук!

— О чем это он? — спросил Гвин, ерзая на сиденье. — Что за спасательный фартук? Это место, где мы собираемся грохнуться? Шасси уже выпустили? Или они отвалились?

Это уже было не важно, и казалось, это уже никого не волнует. Ведь они приближались к своей родной стихии, к земной тверди, к земле. Они избежали раскаленного дыхания огня, избежали ненасытной пасти моря, избежали раздирающего в клочья воздуха.

Аэропорт Провинстауна был аэропортом-малюткой, предназначенным для самолетов-малюток, и поэтому он робел при любом шуме. Ричард со своим чемоданом и мешком уселся на траве у главного бунгало. Он курил сигарету за сигаретой, прикуривая одну от другой, и терпеливо потягивал через пластмассовую трубочку бренди из пластмассовой бутылки, которую ему дал один симпатичный врач. Столпотворение людей и техники на летном поле достигло кульминации, а потом пошло на спад. Осталась одна пожарная машина, два многоместных фургона «скорой помощи», которые приехали на всякий случай (в один из фургонов занесли пожилого пассажира, схватившегося за сердце), и пара полицейских в скрипучих ботинках… Пилот покинул самолет последним в сопровождении наземного персонала. На нем была блестящая, черная юбка, или фартук, до колен. Двое пассажиров в здании аэропорта неуклюже попытались приподняться в креслах, чтобы поприветствовать его, но он прошел мимо с подчеркнутой скромностью. Гвин сейчас тоже был в здании аэропорта вместе с молодым человеком по связям с общественностью и резко жестикулирующим журналистом из газеты «Кейп-Коддер».

Ричард прикрыл глаза. Вдруг кто-то вытащил у него сигарету из рук и стал жадно и шумно затягиваться. Ричард открыл глаза и подумал, что оба они находятся в состоянии, которое, вероятно, имеет специальное медицинское название, потому что таким он Гвина еще никогда не видел. Может быть, со стороны Ричард вовсе не выглядел непробиваемым, как ему самому казалось. Со стороны он — просто человек, сидящий на покрытой инеем траве, у которого вздрагивают плечи, а над ним, как от напуганного животного, поднимается облако пара. И все же Ричард рассмеялся резким смехом и сказал серьезно:

— Я узнал. Насчет пилота. Помнишь, он кричал «спасательный фартук». Я узнал, что это такое. Я тут слышал одну дамочку. Это называется совсем по-другому. По крайней мере, она назвала это «обсерник». — Ричард тихо засмеялся, его плечи по-прежнему дрожали. Ему казалось, что это просто замечательно. Не станете же вы запрашивать по рации «обсерник». Это оскорбит слух пассажиров. Поэтому вы просите спасательный фартук. Таким образом ничто не оскорбит слух пассажиров, пока они готовятся приземлиться либо дружно обделать сортир аэропорта. — Обсерник, — повторил он. — По-моему, это замечательно. А что ты говорил про Джину?

Гвин молчал.

— Ты сказал, что она меня любит?

— Несмотря ни на что. А это кое-что значит. Ты и сам прекрасно знаешь. Несмотря на то что ты книжный обозреватель-неудачник, который строит из себя крутого. Я понимаю, почему ты думаешь, что смерть — это хорошо. Потому что тогда мы с тобой были бы на равных. Но я жив. И я собираюсь продолжать делать то, что делал бы любой на моем месте, если бы думал, что у него это сойдет с рук. Все изменилось, — Гвин опустился на одно колено и положил руки на бедро, словно для посвящения в рыцари. — Позволь мне рассказать тебе кое-что о звездной системе. Она работает. Хочешь знать, какой он на ощупь, силикон? Чудесный. Лучше, чем без него. Спрашиваешь, куда идет оральный секс? Что ж, он тоже изменился. Я скажу тебе, как он изменился. Я скажу тебе одним словом. Он стал более шумным. — Гвин снова выпрямился. В неожиданном порыве отвращения он отшвырнул сигарету и сказал: — Знаешь, что нас чуть не убило там, наверху? Тебя, меня?

Он сделал шаг и пнул почтовый мешок — Ричард прижимал мешок к груди, как тренер по боксу держит грушу, чтобы чувствовать силу удара правой своего ученика.

— Это твоя паршивая книжонка.

Юный пиарщик вышел из здания с мобильным телефоном в руках и сказал, что у них есть три варианта на выбор. Они могут прямиком отправиться в гостиницу и отдохнуть. Они могут поехать в больницу, в травмпункт или еще черт знает куда. Или они могут поехать на вечеринку.

Они поехали на вечеринку.

На следующий день утром оба писателя отправились на лимузине в шестичасовое путешествие в Нью-Йорк в полном безмолвии. Когда шофер сворачивал с федерального шоссе, Гвин произнес:

— Пока ты здесь…

Он вытащил из портфеля экземпляр «Без названия», который Ричард ему дал еще в Лондоне месяц назад. Они оба посмотрели на книгу. Гвин относился к романам Ричарда примерно так же, как Ричард относился к романам Гвина. Ричард думал, что «Амелиор» можно было бы назвать замечательным романом, если только Гвин написал бы его левой ногой, а Гвин полагал, что «Без названия» можно было бы признать сносным романом, только если его автор писал бы его своим носом.

— Ты мог бы подписать ее для меня.

— Я ее уже подписал.

— Да, действительно, — сказал Гвин. — Действительно.

 

~ ~ ~

Бостон был опоясан ржаво-зеленоватыми кольцами, а Манхэттен, по мере того как они подъезжали к нему с севера, все больше напоминал завершающую главу городского эротического романа: железнодорожные пути и мосты, бывшие подвязками и резинками чулок, теперь стали шинами, корсетами и бандажами для грыжи. Над всем возвышался небоскреб Эмпайр-стейт-билдинг, похожий на вертикально поставленный шприц.

Времени у Ричарда было немного. Он отправил чемодан с носильщиком в гостиницу Гвина, а сам в компании своего мешка, опухшего лица, носового платка и похмелья прошел пешком до авеню Би, где располагался офис издательства «Болд адженда». Перед столом Лесли Эври Ричард появился без доклада. Лесли медленно поднялся ему навстречу. Во всем офисе воцарилась тишина, когда Ричард самым громким и пронзительным голосом, на какой он только был способен, произнес:

— С какой целью, если таковая имелась, вы решили издать «Без названия»?

Лесли посмотрел на него так, как на него смотрели многие американцы: как будто они хотели вызвать охрану. Американцы — Ричард это чувствовал — были в нем разочарованы. Не потому что он не был графом или гвардейцем охраны лондонского Тауэра, а из-за его явных несовершенств, вполне устранимых недостатков тела и ума, с которыми он по какой-то причине не хотел расставаться. Франсе Орт тоже была здесь (Ричард видел ее боковым зрением), и она была полна решимости.

— С какой целью, если таковая имелась, вы взялись за издание романа «Без названия»?

— Простите?

— Ладно, давайте по порядку. Вы занимаетесь распространением книги?

— Косвенно.

— Вы разослали роман на рецензии?

— Мы разослали несколько экземпляров в некоторые… точки.

— Сколько именно? Можете не отвечать! Нисколько! Сколько экземпляров вы отпечатали?

— Есть еще дополнительный тираж. Просто книги еще не переплетены.

— Я спрашиваю, сколько вы отпечатали?

С сокрушенным видом Лесли указал на мешок, который по-прежнему висел на плече Ричарда:

— Это все.

— Кто принял решение опубликовать мой роман — отпечатать текст и переплести его? Где Чип? Где Чак? Где Рой Бив?

— Ах, Рой, — сказал Эври, покачав головой, — Рой Бив! Кто б знал. Он никогда не подписывался Рой Дж. Бив?.. Ради этого он изменил свое имя. Если бы вы были американцем, вы бы поняли. Его имя — это мнемонический акроним: как легче запомнить цвета радуги. То же, что и: «Каждый охотник желает знать…» Рой старался угодить всем. Таков уж он — Рой. Бедняга Рой.

— Но ведь вы напечатали роман. Руководствуясь каким критерием? Пожалуйста, ответьте честно. Это ведь литературная жизнь. В своем роде. Ответьте прямо. Каким критерием вы руководствовались?

Ричард почувствовал на своем плече ладонь Франсе Орт. Он обернулся. Дружеские объятия «Болд адженды» были по-прежнему распростерты ему навстречу: что вы хотите — детский садик, горячую линию по половым расстройствам, оздоровительный центр? Пожалуйста. Уютные кабинеты, ковролин, стремление к всеобщему благу — не издательство, а лечебница. И Ричарду совсем несложно было представить, как он сидит на низком диване, ожидая совета относительно всех своих хворей и недугов.

— В основном, — сказал Лесли Эври, — в основном, чтобы сбалансировать список издаваемых книг. Нам показалось, что он составлен неверно и как-то не смотрится. Нам показалось, что это может угрожать нашему финансированию.

— Потому, — сказал Ричард, — что всех остальных звали Трам-та-ра-рам или Джон Две Собаки. А вам нужен был… — На стене он заметил плакат «Болд адженды». Ричард почти пришел в восторг, когда увидел, что одного из авторов звали Непродан — Непродан Инукулук. — Боже, — сказал он, — вам был нужен я, как белая обезьянка на удачу. Даже Гвин им погнушался. Почему я? Почему не кто-нибудь из Бостона?

— Политика нашего издательства состоит в том, чтобы представлять наиболее оригинальное, аутентичное…

— Но кто-нибудь его читал? Хоть кто-нибудь? Может быть, Рой?

— Рой? Рой вообще никогда ничего не читал. Я его читал.

— И вы прочли до конца?

— Не совсем. Я начал — я только начал вчитываться…

— Лесли положили в больницу с подозрением на менингит, — сказала Франсе Орт.

— Ладно. Хорошо, я оставлю это здесь, если можно. Только возьму… впрочем, нет. Я все оставлю здесь. — Ричард в упор посмотрел на Лесли. И вспомнил. В Англии, чтобы запомнить цвета радуги, дети учат присказку про Ричарда из Йорка, который побеждает зря. — Вот именно. Дело в разнице культур. В разнице между новым и старым. Между вами и мной. Ричард из Йорка приветствует Роя Дж. Бива. Нам не о чем говорить.

— Извините, — сказала Франсе Орт.

— Я сам найду выход. Пока.

Пока и больше никогда. Ричард стоял на тротуаре перед магазинчиком «Лейзи Сьюзен». Чьи витрины… Даже витрины «Лейзи Сьюзен» с американским пафосом говорили ему, что если ты занимаешься искусством, если ты выбрал эту сумасшедшую профессию, то не будь размазней и предложи людям что-нибудь существенное — что-нибудь, что они с полным основанием хотели бы услышать. Он вдруг почувствовал облегчение. Он почувствовал облегчение, потому что ничего больше не нужно было нести, больше не нужно было тащить на себе, горбатиться.

В первом же баре, куда он заглянул, предлагали водку с молоком за доллар двадцать пять центов для пожилых чернокожих джентльменов.

К тому времени, когда Ричард добрался до южной части Центрального парка, он уже успел прилично поистратиться и в некотором замешательстве покинул «Плазу», где его отказались обслуживать. Он плелся мимо чистильщиков обуви и фонтана навстречу группе граждан, которая шла любительским военизированным строем, и на их лицах Ричард в последний раз прочел американскую решимость. Их миссия была проста. Они хотели добиться запрета проката лошадей и катания в конных экипажах по Центральному парку. Манифестанты перегородили улицу, они высоко поднимали неумело намалеванные плакаты, на которых сжато или в рифму говорилось о несовместимости зверя и города: о том, какие это разные вещи. Конюхи, эти рабы туристов, облаченные в одежды цвета низшей касты (среди них была даже женщина, еще не старая, но ее лицо было исчерчено морщинами, а ее платье болталось на ее тощем, как шест, теле и напоминало вигвам), наблюдали за надвигающимся противником с ненавистью, граничащей с бесконечной усталостью. Окруженный толпой, Ричард пытался выбраться к ограде. Путь ему преградила лошадь с невидящим, устремленным в одну точку взглядом. Зашоренное животное — причина всей шумихи — с высокомерным безразличием подняло голову и снова ее опустило. Лошадь, очевидно, была поглощена своим делом — она пыталась стереть дерьмо со своей подковы (не собачье дерьмо, а конский навоз), причем она это делала не так, как обычно делают люди, обтирая подошву с пятки назад, а так, как это делают лошади, — с носка вперед. Итак, возницы стояли в своих пестрых цыганских нарядах и прятали плутоватые цыганские глаза, а лошадь, не обращая на них никакого внимания, чистила копыто. Мучительное напряжение, густым облаком повисшее в воздухе, сказывалось только на машинах: грузовых фургонах, лимузинах из «Плазы», желтых такси. Машины не могли сдвинуться с места, пока подоспевшая полиция не расчистила место столкновения. Эти вьючные животные — стальные кони на службе у бетонного города — тряслись и вздрагивали, оглушительно сигналя и пуская в воздух струи ядовитого голубого дыма. А вокруг отданная во власть мирских страстей лежала зачарованная поляна Центрального парка.

Из последних сил Ричард стал пробираться на восток, через Пятую авеню и Мэдисон-сквер, на проспект, залитый солнечным золотом. Дальше к северу проспект попадал в тиски города, его с обеих сторон зажимали застывшие высотные здания. Проспект, казалось, уходил в бесконечность и неизвестность, он был словно открытое море для первопроходцев Атлантики (когда боги и страхи были еще молоды и сильны), и море в любое мгновение могло обернуться концом света, низвергающимся океанским водопадом. Ричард понял, что отныне он уже не сможет говорить, что никогда не был в Америке. На это отличие — его главное достижение и притязание — он уже не сможет претендовать. Он был в Америке.

Он там уже был.