Хотя лично для Кита будущее рисовалось в радужном свете, он испытывал постоянные неприятности — так же, как все прочие кидалы и им подобные, — в связи со своими «компенсациями».
Его офицер по надзору, миссис Авенз, держала его в ежовых рукавицах. Все больше рискуя, он пропустил последние семь встреч с нею; восьмую же, назначенную на день после его исторической победы в «Маркизе Идендерри», с громким храпом проспал. Теперь, если бы он оставался беспечен, ему пришлось бы ожидать вызова в суд, что означало бы по меньшей мере угрозу окончательного приговора к тюремному заключению. На следующий день Кит позвонил миссис А. по своему мобильнику из машины и проглотил немало дерьма, отвечая на каждую порцию самым любезным образом, самым сладким голосом, на какой только был способен. За некое вознаграждение Джон Дарк, грязнотца неопределенного рода, тоже мог бы поручиться за порядочность Кита. Она дала ему последний шанс, и этим шансом, только представьте себе, оказалось утро того дня, когда должен был состояться финал «Душерских Лучников-Чемпионов». И это бесило Кита, как бесило его физическое уродство, потому что это было частью тех невзгод, которые грозили вот-вот свести его в могилу: все эти теснящиеся очереди, эта послеполуденная офисная затхлость, это никогда не ослабевающее давление трудностей, составленных из символов и знаков.
Ох уж эти Китовы компенсации… Они и вправду были мучительны. Чего он только не испытал, через какие страдания не прошел! По-видимому, кое для кого пятерки в неделю (разбитой на шестнадцать или семнадцать частей) было недостаточно… Китовы компенсации представляли собою те деньги, которые он выплачивал — или которые задолжал — за те увечья, что нанес за время своей карьеры, длившейся более двух десятков лет. Можно было бы подумать, что вундеркинду в области насилия эти компенсации не должны доставлять особых хлопот — ведь некоторые из тех, кого ты изувечил, кому нанес ущерб (учитывая, что ты, само собой, всегда выбирал себе жертвы из числа людей постарше), рано или поздно помирают… Ан не тут-то было: теперь приходилось платить их родственникам — или даже приятелям, так что долги Киту отпускали только одинокие; иные из этих его долгов насчитывали вот уже двадцать лет (у кого-то сломана переносица, у кого-то лопнула барабанная перепонка), и при этом выплаты по каждому из них увязывались с инфляцией, выражаемой двумя цифрами, с непрерывной нуждой, со взмывающими по спирали ценами на медицинские услуги, — и, куда ни глянь, не было конца этой долбаной боли.
— Это насчет твоих компенсаций, Кит? — спросила Кэт, когда Кит положил трубку.
— Тебе я, блин, компенсацию прямо щас предоставлю.
Что было из ряда вон выходящим, Кит доставлял Кэт в госпиталь по поводу ее гинекологических глюков — амбулаторное лечение в этой области было заморожено на неопределенный срок. Впервые после их женитьбы Кэт оказалась в машине Кита.
— Что это за шум? — спросила Кэт, пристальнее вглядываясь в малышку, спящую у нее на коленях. — Какое-то хныканье.
Кит обернулся, чтобы взглянуть на Клайва, но огромный пес не издавал ни звука.
— И еще какой-то стук.
Теперь Кит вспомнил — и обругал себя за то, что не вспомнил об этом раньше. Он поспешно сунул в магнитофон первую попавшуюся кассету с дартсовой записью и включил его на полную громкость.
— Это из соседней машины, — сказал он. Они томились в пробке, и вокруг, конечно же, было множество машин, так что недостатка в хныканье и стуках не было. — Чертово столпотворение.
Он высадил Кэт с малышкой у ворот госпиталя Святой Марии. Затем свернул за первый же угол, остановился и выбрался из машины. Приготовившись получить еще одну порцию бабских попреков (ведь после такого даже Триш стала бы на него дуться), Кит с многострадальным видом выпустил из багажника Игбалу.
— Леди Барнаби, — сказала Хоуп. — Какой ужас.
— Что?
— Она умерла.
— Откуда ты?.. — спросил Гай, подаваясь к ней.
— Да вот, пришло приглашение на похороны или что-то такое.
— Да, кошмар, — сказал Гай.
Они довольно-таки поздно завтракали на кухне. Присутствовали также Мельба, Феникс, Мария, Хьордис, Оксилиадора, Доминик и Мари-Клэр. Ну и Лиззибу, сгорбившаяся над кексами. И Мармадюк: долгое время он с шумом разбрасывал и размазывал свой завтрак по столу, а теперь безмятежно поедал набор красок.
— Ну, полагаю, мы можем обойтись и без этого, — сказала Хоуп.
— Нет, думаю, нам необходимо туда пойти.
— С чего это? Нам нет никакого дела до ее друзей и родственников — если предположить, что у нее таковые имеются. И до нее самой нам никогда не было особого дела, а теперь она мертва.
— Выказать уважение, — сказал Гай, опустошая свою миску с «Человечьим Калом». — А теперь, думаю, мне пора заняться делами.
Он имел в виду свой офис в Сити. По крайней мере, мог бы иметь это в виду, если бы не лгал.
— Торговля возобновилась?
— Пока еще нет, — сказал он. — Но Ричард говорит, что все выглядит обнадеживающе.
Это тоже было неправдой. Ричард, напротив, сказал ему, что надежды нет никакой… Гай чувствовал, что почти уже не в состоянии вникать в современную историю — в То, Что Происходит. Он почему-то все откладывал звонок своему знакомцу в «Индексе», все не решался спросить, какова вероятность того, что в это же самое время неделю спустя он будет укладывать своего единственного ребенка в мешок для мусора. Все вокруг старались спрятаться, скрыться. Он бросил взгляд на почту Хоуп: приглашением на прощание с леди Барнаби исчерпывались все проявления общественной жизни, в отношении которой был, казалось, объявлен милосердный мораторий.
Но Ричард, не имевший ни жены, ни детей — он никого не любил, — был кладезем поистине отталкивающих сведений. Например, что 5 ноября, в день полного затмения, когда Канцлер в Бонне завершит свою речь, будет взорвана пара очень больших и очень грязных ядерных бомб: одна — над Дворцом культуры в Варшаве, другая — над Мраморной аркой. Что до прекращения утечки радиоактивных материалов из Багдада израильтяне будут держать под прицелом Киев. Что жена Президента уже умерла. Что взаимодействие перигелия и сизигии приведет к тому, что все океаны взлетят в воздух. Что небо падает на землю…
Гай поднялся, собираясь уходить. Осушив чашку кофе, он отважился бросить недоверчивый взгляд на Лиззибу, которая теперь целиком посвятила себя остаткам Мармадюковой овсяной каши. Низко опущенная голова и недвижимая масса плеч под темно-синим халатом создавали двоякое, противоречивое впечатление: словно сама она все усыхала и усыхала в этом разбухающем теле. А ведь совсем недавно, казалось бы, всего несколько дней назад, в теннисной своей юбочке…
— Прежде чем ты уйдешь, — сказала Хоуп, — вынеси мусор и принеси дрова, приготовь умягчитель воды и проверь резервуар. И принеси сверху вино. А еще вызови стекольщика. И позвони в гараж.
Зазвонил телефон. Гай пересек комнату и поднял трубку. После тишины, нарушаемой резким потрескиванием, последовало какое-то резкое сочетание звуков — то ли экзотическое приветствие, то ли, может быть, какое-то христианское имя. Затем связь разорвалась и раздался тон набора.
— Ошиблись номером.
— Опять ошиблись номером! — сказала Хоуп. — Никогда и не предполагала, что номером можно ошибаться так часто. И при этом звонят со всего мира. Воистину, мы живем во времена, когда номером ошибаются решительно все.
Николь, которая никого не любила, которая всегда оставалась в одиночестве, уставилась на груду посуды, нуждавшейся в мытье, — она лежала в мойке бесформенной грудой, ожидая своего воскрешения, ожидая обретения формы; безжизненные сейчас и грязные, чашки, блюдца и стаканы нуждались в чистой воде, в зеленоватой жидкости, в щетке, тряпке и в ее обтянутых перчатками руках. А после этого — в том, чтобы их снова благообразно расставили на полках кухонного шкафа. Николь с волнением думала о том, что время близилось к такой точке, когда, скажем, чайную чашку можно было бы использовать и отставить в сторону, не помыв (или выбросить, или разбить), — использовать ее в самый последний раз. И предметами одежды можно было пренебречь подобным же образом. Не надо было больше покупать ни шампуня, ни мыла, ни тампонов. Конечно, у нее была уйма денег на предметы роскоши, на всяческие излишества; она обладала огромным доходом, которым могла вполне свободно распоряжаться. Кроме того, в последние эти денечки она, конечно же, постарается чудовищно превысить кредит по всем свом карточкам. Неделю назад ей по странному совпадению один за другим звонили дантист и гинеколог (или их секретари), чтобы утвердить сроки обычных ее визитов — для снятия зубного камня, взятия мазков и проч. Она назначила даты, но и шагу не сделала к своему ежедневнику… Теперь же Николь закатала рукава и в последний раз помыла посуду.
Вскоре после этого, когда она переодевалась, раздался телефонный звонок. Николь уже несколько раз звонили по этому поводу. Кредитная компания жаждала помочь ей с арендой, срок которой только что истек. Ей было наплевать: она располагала месячной отсрочкой, а месячная отсрочка была отсрочкой куда большей, чем когда-либо могла ей понадобиться. Она выслушала звонившего. С их помощью, сказал он, ее аренду можно продлить хоть на тысячу лет.
Тысяча лет! Кредитная контора была готова, просто-таки изнывала от желания подписаться под тысячелетием. Гитлеровская гордыня. Основываясь на том, что она знала о событиях на Ближнем Востоке, на том, что могла выудить из остатков независимой прессы (искаженные комментарии, всякого рода измышления), можно было утверждать, что Гитлер по-прежнему погоняет столетием — Гитлер, величайший из потрошителей мира. Хотя теперь они уже вплотную приблизились к ноябрю, у него все еще оставалось время, чтобы собрать показательную жатву смертоубийств. Потому что все, что он сотворил прежде, могло быть тысячекратно повторено в течение половины дня.
Нервничала ли она? Безусловно, она никак не могла согласиться с тем, чтобы теперь, когда назначенный срок так близок, ее высокомерно оттеснила на задний план массовая бойня. Если история, если текущие события достигнут кульминации во время полного затмения 5 ноября, то ее собственная маленькая драма, назначенная на первые минуты следующих суток, никого не уязвит, полностью лишившись остроты, содержания, равно как и формы. И не будет никакой аудитории. Не будет безраздельного внимания. С другой стороны, не хотелось бы пропустить это другое, великое событие. Я такая же, как эта планета, кивнула себе Николь, начиная одеваться. Я просто знаю, каково это чувствовать. Говорят, что все на свете упорствует в своем стремлении быть. Ну, скажем, даже песок желает продолжать оставаться песком. Я этому не верю. Что-то хочет жить, а что-то — нет.
Одевшись, она обратилась за советом к своим грудям, и те сказали ей, что большого события не произойдет, а маленькое благополучно состоится.
«Кое-кто полагает, —
прочел Кит, —
что тайна Стоунхенджа кроется в игре в дартс. Округлые каменные руины расположены по кругу же, и это напоминает мишень для дротиков. Такое предположение может пролить свет на загадку, которая томит историков уже многие века. Ибо Стоунхендж был воздвигнут в 1500 г. до Р. Х.».
«В 1500 году до Р. Х.!» — подумал Кит.
«Что является доподлинным историческим фактом, так это то, что ранние обитатели Англии, пещерные люди, увлекались одной из форм игры в дартс. Это явствует из определенных отметок на стенах пещер, которые, как полагают, напоминают мишени. Многие из лучших игроков в дартс считают, что умение метать дротики восходит к пещерным временам. Главенствующее положение занимал тот из пещерных людей, который всегда возвращался с мясом, используя свое умение играть в дартс. Если подумать, то весь мир — это дартс».
Сколько бы раз ни размышлял Кит над этим отрывком, на глаза ему неизменно навертывались слезы. Он всегда восстанавливал его силы, поддерживал его дух. А крупные Китовы слезы выражали не только нежность, но и гордость. Весь мир — это дартс… Что ж, может быть. Но на некоторых экранах, на некоторых диаграммах весь мир определенно представлял собой дартсовую мишень. Кит согнулся над открытым блокнотом и медленно написал:
Помни что ты автомат. Всякий раз вонзающий свой дротик с одиннаковой точностью.
Хотя на самом деле Кит попросту занимался плагиатом, копируя более ранний отрывок из обожаемой им книжки «Дартс: овладение дисциплиной», он добавил и нечто оригинальное в своей неподражаемой манере:
Очисть свою голову от мыслей. Тебе в твоей добланой башке ничего такого не нужно.
После этого он стал разглядывать последнюю фразу суровым взором истинного приверженца совершенства. Вычеркнул «добланой» и вставил «долбаной». Сторонний наблюдатель мог бы недоумевать, для чего Киту все эти вычеркивания и вставки. Для чего тебе правка, о Кит, если все эти слова предназначены только для твоих глаз? Но кто-то всегда наблюдает за нами, когда мы пишем. Мать. Учитель. Шекспир. Бог.
Ой-ё! Ох… Опять подступил этот зуд. Пустота в брюхе, хроническая, блин. А все его женщины совершенно неожиданно исчезли — единым махом. Петронелла со своим мужем уехала в Саутенд, чтобы провести там медовый месяц. Энэлайз вернулась в Слау (а движение по шоссе М4 сейчас такое, что в это просто невозможно поверить). Дебби исполнилось шестнадцать. Игбала после своих злоключений в «кавалере» с Китом не разговаривала, да и вообще ни с кем не разговаривала. А Сутра (Сутра!) вернулась в тот мир, из которого так нежданно и удивительно появилась — в мир спешки и голода, видимый через окно или ветровое стекло — в мир, где обитали другие женщины, еще больше женщин, найденных и ненайденных, в мир, высоко над которым кружился Кит, многообразный, как стая ворон, беспрерывно грающая: «Кар-р… кар-р… кар-р…» Стало быть, оставалась только Триш. Но туда он больше идти не собирался, просто не рискнул бы после того, как увидел, в каком состоянии пребывала она сегодня утром. Около часа назад, в полдень, он заглянул к Ник, чтобы посмотреть ее фильмик. Но ее фильмики, решил Кит, походили на китайские блюда. А при самой Николь, по сю сторону экрана, при Николь во плоти, причем во плоти таинственной, с привыкшими к темноте глазами и непривычными губами, с тем, каким образом сидела на ней одежда, Кит не испытывал ни спокойствия, ни беспокойства: даже сидя с ним рядом, касаясь бедром его бедра, она оставалась и вблизи, и вдали — в точности как ТВ.
Зазвонил телефон. К тому времени, как Кит пересек гараж, чтобы ответить, он твердо решил, что успех его не изменил.
— Кит Талант? Приветствую. Доброго вам дня. Это Тони де Тонтон, исполнительный продюсер. Программа «Дартсовый мир».
Ах да: «Маркиз Идендерри». «Дартсовый мир»? «Дартсовый мир»!
— Поздравляю, — сказал Тони де Тонтон. — Здорово вы действовали позавчера вечером. Сокрушительно. Просто классно!
Затем, с потрясающей искренностью, продолжил:
— Поначалу вы растерялись. На какое-то время. И я было подумал, что по сравнению с Полом Го вы совершенно не в форме. Ну и ну… Вот это да! Тот еще, думаю, выдастся вечерок. Но, кажется, вы собрались с силами, когда малыш Полли допустил такой чудовищный промах. Под занавес вас выручил ваш характер.
— Ясен пень.
— Вы ведь смотрите нашу передачу, а, Кит?
— Постоянно, — горячо подтвердил Кит.
— Отлично. Теперь, когда близятся финальные матчи, в которых будут состязаться известные игроки, мы снимаем документальные короткометражки об участниках. Уверен, вы их видели. Каждая — по паре минут. Так что, Кит, мы хотим снять такую же и о вас.
Кит осторожно, недоверчиво улыбнулся.
— …Но ведь это ТВ, — сказал он.
— Верно. Так все говорят. Понимаете — ваш образ жизни.
— Типа фильма об образе жизни?
— Ну вы же видели. Где вы живете, где работаете, какие у вас увлечения, семья, интересы — все такое. Ваш образ жизни, стиль ее, можно сказать.
Кит огляделся — зловонные и обшарпанные стены гаража. Тони да Тонтон спросил, не могут ли они приступить к съемкам завтра, и Кит сказал, что могут.
— Адрес?
Кит беспомощно дал свой адрес. Жена, собака, смехотворная квартира.
— Превосходно. Значит, там и увидимся. До встречи.
Когда Кит дрожащими пальцами набирал номер Николь, лицо у него было такое, словно на пороге стоял налоговый инспектор и толпа понятых.
— Не беспокойтесь. Подождите немного, а потом попробуйте снова, — сказала Николь и положила трубку на рычаг. Затем ее рука вернулась туда, где была до того. — Боже! Да он тверже, чем телефонная трубка. Опять ошиблись номером. В который уже раз. Да-да. Даже через этот довольно плотный твид я чувствую, что он тверже, чем телефонная трубка. Да, точно. Уверена, это что-то сверхъестественное.
Гай старался, чтобы лицо у него оставалось безмятежным, но оно, вне сомнения, было крайне напряжено.
— А у других мужчин он так же затвердевает?
— Думаю, да, — хрипло проговорил Гай. — В определенных обстоятельствах.
— Потребуется какое-то время, чтобы к этому привыкнуть. Я пыталась разузнать что-нибудь в своих книгах, все полки перерыла, но без особого Похоже, каждый писатель полагает, что у читателя есть некий запас общих сведений и знание базовой методики, от которой персонажи изящно отклоняются. В общем, обходятся иносказаниями. Боюсь, это мне нисколько не помогло.
— Ну что ж, в конце концов, — сказал Гай (голова которого была слегка наклонена), — это определенно не предмет для беллетристики.
— Так что же?.. Суть дела, по-моему, в том, чтобы очень нежно двигать внешнюю кожицу, чтобы она соприкасалась с внутренней. Этот твид тебе не натирает, а? Я полагаю, на тебе еще и кальсоны или что-нибудь в этом роде?.. А под ними, конечно, и все остальное, что полагается. Все это играет роль? Думаю, если их гладить или сжимать, они могут… Гай! Гай, какое ужасное лицо у тебя только что было!
Он попытался заговорить, чтобы ее успокоить.
— Что? Тебе больно? Или еще что-нибудь?
— Немного, — с напряжением выговорил он.
— Не понимаю. Я думала, что это должно быть чудесно.
Гай кое-что ей объяснил.
— О, дорогой! Милый мой! Сразу надо было сказать. Ох, какая жалость, как я была нелепа. Что ж, давай… Сейчас я… — Она потянулась к пряжке его ремня. Затем длинные ее пальцы приостановились, и она улыбнулась ему так, словно подбивала саму себя решиться на некий поступок. — Мне только что кое о чем подумалось. Это… это нечто вроде игры. Думаю, она поможет достигнуть того, что требуется. И я попробую сделать что-то по-настоящему смелое. А, Гай?
— Да?
— Не мог бы ты сначала оставить меня одну на какое-то время? Скажем, на полчасика или около того. — Она снова улыбнулась, озорно и по-детски. — Чтобы я собралась с духом для этого непростого дельца.
— Ну конечно, — сказал он так ласково, что ей захотелось обхватить ладонями его впалые щеки и рассказать, как много, много, много мужчин щедро оставляли свои имена по всему ее животу, по грудям, по лицу, по волосам. Сколько раз на ней расписывались! Сколько было жаждущих оставить ей свой автограф… Но, прежде чем открыть ему дверь, она сказала только одно:
— Знаешь, ты иногда делаешь меня такой счастливой, что мне кажется: я скоро умру. Ну, как будто жить дальше — это было бы уже слишком…
Шагая по торговой улице, Гай непрерывно натыкался взглядом на обширные скопища обуви, небрежно разбросанных шляп, на горы дамских сумочек, на необъятные ворохи ремней. Шел он, чувствуя себя оскорбленным, а в ухе, в которое попала слюна Мармадюка, раздавались мерные глухие удары. Подумать только, кто был у Николь, когда к ней пришел Гай! Кит. Кит собирался уходить. Кит как раз собирал свои вещички; пока он не закончил, Гай вынужден был ждать на крыльце; прикрывая рукой глаза, он отыскивал под низким солнцем Китов «кавалер». Они прошли друг мимо друга, едва не столкнувшись в дверях; Кит выглядел неимоверно изможденным, но, с другой стороны, казался весьма довольным собой, что могло найти оправдание, как сказали бы некоторые, в его недавнем успехе в «Маркизе Идендерри». Это совершенно невероятно, подумал Гай, но если его обманывают, то, что ж, это всем обманам обман; и если Николь и Кит любовники, то, значит, это в каком-то смысле любовь. Козлы и обезьяны!…А теперь вот целая куча голубей, как на площади Сан-Марко, усеяла улицу, словно железные опилки, которые мальчишка тащит по столу подложенным снизу магнитиком. На перекрестке один голубок клевал пиццу, и ему явно хотелось еще пиццы, и он рисковал сам превратиться в пиццу, когда рядом воздвигся тяжелый грузовик.
Гай вдруг испытал приступ неистового голода, которому невозможно было противостоять. Он вошел в первое же подвернувшееся заведение, где кормили, — в картофельный ресторанчик, который назывался то ли «Картофелина», то ли «Картошечка», а может, и «Картофельная любовь».
В очереди (или в стаде?) поголовье было немалым, но продвигалось все довольно быстро. Пройдя свой путь до конца, Гай оказался перед девушкой-испанкой, восседавшей в металлической кабинке. Протянув руку в окошечко позади себя, она взяла наполненную картошкой бумажную тарелку, после чего уделила каждой картофелине мазок то ли маргарина, то ли чеддера, то ли гексахлорофена. Затем она пропустила ее через «Микросекунду» — это заняло вполовину меньше времени, чем пауза между двумя ударами сердца. Гай знал, что в этом устройстве используется адаптивная технология — эффект «Усталого Света». Еда просто продолжает готовиться — у тебя в тарелке, у тебя во рту, у тебя во внутренностях. И даже в канализации.
— Спасибо, — проговорил он и заплатил, сколько было сказано.
Девушка отличалась грубоватой красотой. Но похоже было, что такой она останется недолго. Об этом можно было судить по виду ее матери, работавшей по ту сторону окошечка и обрамленной им, подобно какому-то изображению в допотопном телевизоре. Но это не была программа, посвященная кулинарному искусству. Нет, речь тут шла о том, что кухня творит с идеей женственности. И с дочерью это случится еще быстрее, чем с матерью, потому что современные устройства не только экономят время, но и истощают его — высасывают время из самого воздуха… Гай взял пластмассовые приборы и огляделся вокруг в поисках места. Ему с трудом удалось полуприсесть (так оно лучше), после чего он осторожно разломил первую картофелину — словно бы развел в стороны ее рыхлые губы. Сердцевина ее шипела, бездымно пузырясь от «Усталого Света», но поверхность оставалась ледяной. Он прошаркал обратно к заточенной в кабинку девушке.
— Эта картофелина, — вяло проговорил он, — недооблучена.
Через мгновение, вдвое меньшее, чем пауза между двумя ударами сердца, она снова упала на его тарелку, словно отстрелянная гильза. Теперь она была переоблучена. И неожиданно стала выглядеть очень дряхлой. Гай посмотрел на картофелину, затем на девушку.
— Вы в самом деле думаете, что я буду это есть? — спросил он, бледно улыбаясь.
Девушка только задрала брови и наклонила голову, как бы говоря, что видела людей, которые ели кое-что и похуже. Он оставил тарелку на прилавке и отправился обратно к Николь. И когда он шел вниз по торговой улице, перед глазами у него непрерывно маячили эти самые россыпи перчаток, шляп, дамских сумочек, маленьких башмачков. И о чем бы все это могло напоминать? Гаю казалось, что перед ним мелькают груды очков, россыпи волос.
— В общем-то, игра эта и вправду очень простая, — начала она. — И, конечно, совершенно детская. Я научилась ей у довольно бесстыдных девчонок в детском приюте, давным-давно. Она называется «дразнилка». А еще известна как «игра на нервах». Думаю, в нее играют повсюду, во всем мире, как это обычно бывает с подобными вещами. Да, все занимаются игрою на нервах.
— Я такой не знаю. Что в ней происходит?
Она радостно рассмеялась:
— Да ничего особенного. Скажем, ты кладешь мне руку на горло, а потом опускаешь ее все ниже и ниже, пока я не скажу «нервничаю». Или на колено. Или я кладу руку тебе на живот и медленно опускаю ее.
— Пока я не скажу «нервничаю»?
— Или пока я сама не скажу «нервничаю». Сыграем? Полагаю, — сказала она, отводя в сторону ворот своей блузки, так что стала видна белая бретелька бюстгальтера, и заливаясь стыдливым румянцем, — полагаю, будет честнее, если я это сниму. Отвернись-ка.
Гай отвернулся. Николь встала, расстегивая блузку. Наклонившись, она расцепила крючочки бюстгальтера и медленно освободилась от его парчовых чашечек. Затем улыбнулась особенной улыбкой.
В соседней комнате, облаченный в плавки, домашнюю куртку, которую она недавно ему купила, и наушники, Кит, разметавшись, возлежал на постели Николь. За всем происходящим он наблюдал на маленьком экране. Гляделки его были выпучены, а глотальник кривился в ухмылке тайного сговора. Николь живо застегнула все пуговицы, вплоть до самого верха, до края, после которого виднелась только бескрайне гладкая кожа ее горла. Кит был потрясен. Он всегда полагал, что Гай и Николь, оставаясь наедине, всего лишь разговаривают о поэзии… Кит вяло пожал плечами.
— Боже, бывают же блядины, — пробормотал он себе под нос.
И вот они принялись играть друг у друга на нервах, на нервах, на нервах. Николь играла на нервах, хотя она не нервничала (она играла), а Гай играл на нервах, хотя он не играл (он нервничал).
— Расстегни верхнюю пуговку. И следующую. Погоди… Нервничаю. Нет, продолжай… Не нервничаю. Можешь их поцеловать.
А они были тут как тут, те, что так смуглы и так близки друг к другу… Симметрия их внушала священный ужас. Гай приник к ним губами. Что можно сказать об этой груди? Только то, что она похожа на ту грудь. К чему сравнивать их с чем-либо еще, кроме как одну с другой?
Да, ребятки, подумал Кит. Ничего себе у нее буферочки. Немного жаль, что не очень большие. И все же через какое-то время разочаровываешься в тех, что побольше. Хотя поначалу прикольно. Взять Энэлайз… Он утер свою сопелку.
С подрагиваниями и подрыгиваниями, ощупываниями и пощипываниями они медленно продвигали руки по бедрам друг друга. Его пальцы достигли краев чулок, где их ожидал неистовый взрыв женской плоти. («Нервничаю!» — протяжно пропела она.) Ее же пальцы, пробираясь вниз под его ремнем, оставались теплыми и твердыми.
— Нервничаешь? — спросила она.
— …Нет, — сказал он, хотя нервничал.
— А я — да, — сказала она, хотя не нервничала.
— А я — нет, — сказал он, хотя нервничал.
Доводит, блин, его до лихорадки, подумал Кит. Его скрежеталки издали какой-то влажный звук. Нервничает? Да у него с минуты на минуту крыша на хрен поедет! Вот…
— Ну что, ты сейчас ощущаешь то, что надо? — спросила она.
— Да, да, очень-очень…
Кит почувствовал, что на его щупальцах выступает пот. На мгновение он отвернулся от экрана, как бы терзаемый болью. Затем его плетью охлестнула паника, едва не сбросив на пол, потому что Николь сказала:
— Быстрее! Пойдем в спальню!
Неистово вздрогнув, Кит с усилием поднялся на ноги. Помедлил — нет, все в порядке. Он снова улегся, прислушиваясь к тому, как потихоньку успокаивается его тикалка, и к словам Николь:
— Нет… здесь… сейчас. Встань. Ох, все эти пуговицы… Кажется, что… Придется мне…
— Уф, — сказал Кит. Он хрипловато свистнул, и голубые его таращилки вспыхнули всем своим светом. Ну и ну! Нет, ты не станешь… ты не станешь этого делать. Нет. С этим парнем. Ты не станешь, думал он, меж тем как дрочилка его уже тянулась к долбилке. Ты не станешь делать этого с парнем.
— Теперь ляг. И закрой глаза.
Так что Кит все это видел, а Гай не видел ничего. Зато Гай все это чувствовал. Гаю достались все ощущения. Прикосновения ее рук; причудливый танец кончиков ее волос, и этот горячий, этот отчаянно искусный рот… Были и другие странные дела. Предположение (мимолетное предательство), что теперь, после этого, он сможет стать свободным, обретет безопасность, вернется домой, лихорадка минует, и он вычеркнет ее из памяти, и впереди будет долгая жизнь с ребенком и Хоуп… Однако затем возникли и последствия — немедленные последствия (о, этот самец, животное, никогда не изгоняемое из сознания). Вскоре — и с ошеломляющим изобилием… он ее, может быть, утопит. Может быть, он утопит их обоих. При этих интимных занятиях его никогда полностью не отпускал физический страх — здесь, в конце тупиковой улочки, в конце тупиковой улочки, где жила безумная красавица, обуреваемая порой приступами сексуальности. Он обхватил руками ее голову. Все равно весь мир умирает. Ближе к концу, который, однако, так и не наступил, он беспомощно проговорил:
— Я… я…
Затем что-то случилось — что-то крохотное в этих набегавших друг на друга волнах. «Хватит», — сказал он и стянул ее с себя, освобождая от дальнейших усилий, после чего наконец лишился сознания.
Она целовала его в глаза. Он заморгал и открыл их.
— Ты вроде бы был в обмороке, — сказала она. — С тобой все в порядке? По-моему, у тебя был обморок.
Он глянул вниз. Все было в порядке. Он не сотворил никакой пакости.
— По-моему, у тебя был обморок, — снова сказала она. — Ох, я, кажется, опять сотворила какую-то пакость.
— Нет-нет, это было — божественно.
Провожая его, точнее, помогая добраться до лестницы (ему надо было посетить семинар по экземе), Николь удержала Гая напоследок и сказала:
— Знаешь, не надо было тебе останавливаться. Я была готова к тому, что ты можешь… тягуче умереть. (Она очень мило процитировала эти слова, хотя думала при этом, как славно она рассчитала время — и все прекратила тонким намеком своих зубов.) Я имею в виду иную тягучую смерть. Правда, я так хотела, чтобы ты выплеснулся, чтобы весь рот мне заполнил. Потому что теперь я ко всему готова. Я хочу, чтобы ты взял меня. Всю.
После этих слов она одарила его «Посулом великолепной ночи».
— Но прежде ты должен сделать всего лишь одну вещь.
— Что именно? Оставить свою жену? — спросил Гай, утирая влажный подбородок.
Она отпрянула от него. Попал пальцем в небо! Как ты можешь! Гай начал было извиняться за свое легкомыслие, когда она сказала:
— Да нет, конечно. Я не хочу, чтобы ты ее оставлял. За кого ты меня принимаешь? — И в этом ее вопросе не было никакого упрека, он весь был исполнен духом чисто исследовательского интереса. — Я не хочу, чтобы ты ее оставлял. Я лишь хочу, чтобы ты ей обо всем рассказал.
Кит, оставаясь в спальне, наслаждался свободой смаковать дым сигареты, честно им заработанной. Формально курение в спальне было запрещено, хотя Николь, заядлая курильщица, все время там курила. Теперь она стояла в дверях, скрестив на груди руки.
— Куртка, блин, хороша, — заметил Кит.
Она окинула его медленным оценивающим взглядом — словно завороженная, дюйм за дюймом с отвращением оглядела его целиком, от ступней (мелко подрагивающих, с красными подошвами) и до лица, которое казалось задумчивым, важным, едва ли не величавым.
— Эта куртка, Кит, выглядит на тебе великолепно. И ты в ней выглядишь великолепно.
— Благодарствую.
— Я, Кит, очень надеюсь, что тебя не испугает эта фигня с ТВ, — сказала она и заметила, что лицо его мгновенно осунулось. Язык Кита, казалось, пытался теперь вытолкнуть изо рта какие-то слова. — Разве не этого ты добивался? Разве не этого мы с тобой добивались? А, Кит?
— Но это, типа, вторжение в частную жизнь.
— Или переход на положение звезды… На ТВ, Кит, все неправда, как ты только что мог в этом убедиться. Или — не обязательно правда. Дорогой мой, ты должен выкинуть это из головы и все предоставить мне. Позволь мне представлять твои интересы. Я, Кит, тебя не подведу. Сам знаешь.
— Благодарствую. Ценю.
— Я сделала для тебя новую киношку. Но ты, в некотором смысле, одну уже видел. И, судя по твоему шаловливому выражению, успел уже — успел уже заняться любимым делом.
— Да, — растерянно сказал Кит, отводя глаза. — Уже успел.
Кит прошел по коридору и вышел через парадную дверь, насвистывая «Добро пожаловать в мой мир». На ходу ему случилось бросить взгляд на ее имя под звонком. 6: СИКС. Шесть. 6! — думал Кит. 3 на двойном!.. Какая мерзость. Наихудший вариант на двойном кольце. Никогда и близко к нему не подбирайся, если только тебя не угораздило выбить на двойном долбаные 12, а потом на двойном же еще и 6. Тьфу, пропасть!
Для любого игрока в дартс 3 на двойном — это ужас, кошмарный сон. Прямо как на дне вроде этого, в шесть часов, ты, типа, попадаешь именно туда. А если ты попадешь в 1, в 1 на двойном? Тяжко… Ну и дартс! Старушка Ник. 3 на двойном. 6. 6. 6. Отвратительно. Омерзительно. Ну и гадость…
Мимо него проковыляла, подстегивая себя самодельным хлыстиком, старуха с волосами, похожими на волокна кокосового ореха. Несколько мгновений Кит стоял там, слушая или, по крайней мере, слыша всхлипывания города, похожие на младенческий плач или собачий вой, на бессловесный, пред-словесный ответ наследникам миллениума, ожидающим своего наследства.
Водрузив на нос очки черепаховой оправы и облачившись в серый шелковый халат, Гай стоял на коленях, нависая над своим «Новаком»; длинная его спина была согнута, образуя совершенный полукруг, словно транспортир, а изящно очерченный нос был в нескольких дюймах от доски (эта замысловатая поза как будто облегчала боль в паху и помогала его сдавленному сердцу, которое все время очень его беспокоило): после шести ходов он сумел взять всего одну пешку и лишь наполовину надеялся продержаться до того, что принято называть миттельшпилем. Он хотел продержаться как можно дольше, потому что, когда он проиграет, ему придется идти к Хоуп, чтобы раскрыть ей всю правду.
Каждые несколько минут Гай, не оборачиваясь, брал из соломенной корзины завернутую в бумагу игрушку и через плечо швырял ее Мармадюку. Таким образом, прежде чем раскурочить очередную игрушку, Мармадюку сначала приходилось ее развернуть, и это занимало у него какое-то время. Гай слышал, как тот сердито сопел, разрывая бумагу, и как кряхтел потом, когда игрушка начинала ломаться, поддаваясь его усилиям.
Одна из бед состояла в том, что с шахматами было покончено, шахматы были мертвы. У чемпиона мира не было теперь ни единого шанса против Гаева «Новака», который стоил 145 фунтов. Созданные человеком, шахматы могли какое-то время противостоять компьютерам; но время это истекло и уже не вернется. Когда-то борьба шла на равных, но теперь компьютеры сшибли шахматы с ног, и те, отфыркиваясь и норовя поскорее спрятаться в свои коробки, сдавались в первом же раунде. А вот игры между компьютерами были столь затяжными и окольными, что никому не хватало терпения следить за ними; их хитроумные маневры были недоступны человеческому пониманию, ибо все фигуры постоянно перестраивались, оказываясь в первом ряду (как если бы за ними было бесконечное множество предыдущих рядов — минус первый, минус второй, минус энный ряд), в течение долгих дней снова и снова проходя через множество тщательно рассчитанных, повторяющихся ходов (причем за все это время бывала взята едва ли не одна фигура). Запрограммированные исключительно на победу, компьютеры играли как самоубийцы… У Гая дернулся нос, когда он увидел, что один из слонов остался неприкрытым. Это не было чем-то необычным: «Новак» всегда подставлял ему малозначащие фигуры, и даже компьютерный ферзь частенько оказывался en prise. Он мог его взять, но что с того? Он взял слона. Ответ «Новака» был убийственным.
— Да… Великолепно, — прошептал Гай.
Через четыре хода (как все-таки безжалостен этот кремний!) Гай, помаргивая, смотрел на своего запертого со всех сторон короля. В эту минуту Мармадюк — должно быть, затаивший дыхание, пока подкрадывался — вонзил свои зубы в ахиллово сухожилие правой ноги Гая. А к тому времени, когда тот снова смог соображать, ребенок успел схватить игрушечного гвардейца и кивером вниз затолкать его себе в глотку, после чего, зловеще посинев лицом, повалился навзничь на громоздкий игрушечный бронетранспортер. По счастью, неподалеку была Петра, как, впрочем, и Хьёрдис, и вместе (Мари-Клэр тоже была под рукой) им удалось все это дело уладить — с помощью Пакиты и в присутствии Мельбы и Феникс, всегда успокоительном.
Гай принял душ, а затем наложил на свежую рану тампон и забинтовал ее. Чуть позже, в кухне, он вгляделся в гарантийные надписи на котлетах из мяса молодого барашка — в кривые, набранные мелким шрифтом сроки годности — и приготовил их к жаренью.
— Все это, должно быть, правда, — сказал он, обращаясь как бы ко всему помещению сразу, — знаете ли, насчет еды и любви. Вам не приходилось сталкиваться с подобной мыслью? — Он выжидал, стоя к сестрам спиной. — Когда еда чересчур отдаляется от любви… Приготовление еды имеет непосредственное отношение к любви. Материнское молоко. Да, когда еда чересчур отдаляется от любви, происходит разрыв, повреждение линии связи. И все мы становимся больными. Когда еда чересчур отдаляется от любви.
Он поглядел через плечо. Сестры слушали, Лиззибу — с полным вниманием (она даже перестала есть), а Хоуп — с терпеливой подозрительностью. Когда Гай обращался к плите, он чувствовал, что взгляд его жены не отрывается от его широкой спины, от волос, от самых их кончиков на затылке. Насколько изучающим был этот взгляд, насколько сильна была его хватка? Что удерживало его? Прихватив с собою несколько пакетов питы и стандартную упаковку тарамасалаты*, Лиззибу направилась в свою комнату. Время теперь пришло — пришло теперь время. Гай чувствовал, что силы в нем так и бурлят, хотя лицо его со слезящимися голубыми глазами выглядело необычайно слабым — оно выражало ту слабость, что была для него неизбежна, ту слабость, которой он хранил верность (хотя и слабо). Как прекрасна правда, думал он. Потому что она никогда никуда не уходит. Потому что она всегда остается на месте, остается такой же, что бы ты ни пытался с ней сделать. Хоуп — прерывисто, с паузами — выговаривала ему за все упущения, что он допустил в отношении своих обязанностей (домашних, социальных, налоговых); во время одной из ее передышек он, продолжая стоять к ней спиной, мягко произнес:
— Я должен сказать тебе кое о чем. — И все: он был уже по другую сторону. — Полагаю, это прозвучит драматичнее, чем оно есть на самом деле. Думаю, и тебе тоже есть что сказать. — Здесь он обернулся. Здесь, разумеется, он собирался указать ей на ту ее вину, которую не так давно подчеркивала и Николь: на тот факт, что она взяла себе в любовники Динка — причем «довольно грязно». Но одного взгляда в полыхающие ненавистью глаза Хоуп хватило, чтобы Гай подумал: бедный Динк! Он исчез — его никогда здесь не было. Он был свергнут и вычеркнут. Он не оставил о себе даже воспоминаний: его не существовало в истории. — Я хочу сказать, что довольно долгое время мне казалось, что нам необходимо… пересмотреть наши… Все, что я предлагаю на самом деле, это корректировка. И я на самом деле думаю, что для нас важна, очень важна, жизненно важна такая честность, на какую только способен человек. И я не вижу причин, почему мы не можем разобраться во всем этом, как подобает двум разумным человеческим существам. С минимальным разрушительным эффектом. У меня есть другая женщина.
Гаю пришлось испытать немало трудностей, чтобы зарегистрироваться в отеле на Бейзуотер-роуд. Это был пятый по счету отель, в который он пытался вселиться. Хотя раны на его лице по большей части оказались поверхностными, он, с его распухшей губой, заплывшим глазом и глубоким горизонтальным порезом поперек всего лба, представая перед конторкой портье, должно быть, выглядел личностью, не внушающей доверия (и неплатежеспособной). К тому же верхние пять пуговиц его исходящей паром, промокшей под дождем рубашки отсутствовали, а в качестве багажа у него при себе был только пластиковый пакет с некоторым количеством плавок, которые высовывались оттуда, свешиваясь через край. Но в конце концов Гаева осмиевая карточка возобладала.
В номере он, как мог, почистился, после чего позвонил Николь. Ответа не было. Он распаковал свое имущество — пару рубашек и кое-что из нижнего белья, что ему удалось подобрать на лужайке перед домом, — и позвонил снова. Ответа не было — не было даже бесплотного и мягкого голоса автоответчика. Он вышел и окунулся в переплетения улиц, на которых не было ни единого такси, в косые колючие струи зловонного дождя, в мальстремы, царившие на Куинзуэй и Вестбурн-гроув, в оживленные толпы бедноты. Шлепая по лужам, он добрался до тупиковой улочки, поднялся на ее крыльцо, нажал на звонок, после чего привалился к стене. Ответа не было. В «Черном Кресте», в его веселом чаду, Гай выпил бренди и поговорил с Дином и Ходоком, которые сообщили ему, что Кит отправился куда-то в западную часть города вместе со своей милашкой, смуглой сучкой по имени Ник, которая постоянно дает ему денежки и которая, чтобы дать о ней большее представление, способна засосать газонокосилку сквозь садовый шланг длиною в тридцать футов. Гай выслушал их со скептицизмом, хотя и сильно поколебленным, а потом вернулся к ее двери, где провел следующие два часа.
…Возвращаясь в отель, он проходил мимо Лэнсдаун-креснт. Ему показалось, что дом, его дом, уже невыносимо освещен изнутри, подобно дому смерти, дому, в котором умер ребенок, где больше никогда не бывать никакой радости. С другой стороны, в клумбе, где росли розы, он нашел две промокшие пары носков и все свои шелковые галстуки. Остановившись на Куинзуэй, он купил туалетные принадлежности в круглосуточной аптеке. Ему снова пришлось распинаться у конторки портье, прежде чем ему дали его ключ. Он позвонил ей — и продолжал звонить в промежутках между походами к минибару. Ответа так и не было. И ничего невозможно поделать, когда ты не можешь найти человека. Когда нет ответа, нет и нет ответа.
Ярким ранним утром следующего дня (надо поторопиться!) Кит, размахивая руками, стоял на каменной лестнице, ведущей к его дому.
Боже, что за вечер, что за ночь были накануне! Обед в «Розовом Смокинге», выпивка в «Хилтоне», какой-то особенный клуб, с подиумом, на коем трясли телесами потрясные красотки… А потом они снова поехали к ней, чтобы достойно завершить вечер просмотром пары видеороликов. Кит с некоторым раздражением подумал о Гае, который отравлял эту последнюю главу своими непрерывными звонками. И все-таки… Кит достал из внутреннего кармана прихваченное в качестве сувенира меню: она заказывала ему faisan à la mode de champagne или еще какую-то фигню в этом роде. От вина, имейте в виду, он отказался и пил только лагер. С лагером тебя никуда не занесет. Лагер — он бочковой. Но все равно, Кит не был полностью уверен, что изысканная еда согласуется с его организмом; его подозрение основывалось на том, что по приходе домой он пять часов просидел в туалете. В таких случаях по-настоящему понимаешь, как неудобно жить в такой маленькой квартирке. В таком месте, в такого рода кряхтящем и стонущем отчаянии слышать, как жена и ребенок снуют вокруг и суетятся всю ночь напролет, — это последнее, чего может захотеться человеку.
Подкатила двухдверная закрытая машина с шофером в униформе, за которой следовал фургон с прославленным дартсовым логотипом. Чувствуя легкое головокружение от первой утренней сигареты, выкуренной стоя, Кит выступил вперед, чтобы приветствовать Тони де Тонтона, исполнительного продюсера, и Неда фон Ньютона, человека с микрофоном. Покачивая головой, Кит разглядывал Неда фон Ньютона, не веря своим глазам. Нед фон Ньютон. Мистер Дартс.
— Вот это честь, — сказал Кит. — Слушайте, парни: небольшое изменение плана.
— У нас же правильный адрес, Кит, разве не так? — спросил Тони де Тонтон, запрокидывая свое рябое лицо, чтобы взглянуть на башню, которая пылала под низким солнцем, как будто в каждое из мгновений все ее стекла заново выплавлялись из ясного неба.
— Блин, я тронут. Почему бы мне не показать вам дорогу? Я поеду в своем «кавалере».
Мы не можем остановиться. Она не может остановиться.
О, долорология лица моего, на котором боли заняли свои посты, как часовые, как солдаты, ненавидящие мою жизнь! Это испепеляющее чувство, этот род боли, которую испытываешь при вакцинации — если в тебя всаживают шприц шести футов длиной… И не в руку, не в задницу. В голову, в голову. Боль не может остановиться.
Господи, даже жало этой осы, исследующей пыль на стекле полуоткрытого окна… Она ковыляет по нему, затем падает и с трудом вертится на месте, затем снова ползет вверх и не может взлететь. Влетать в окно и вылетать из него должно быть одним из ее основных умений. На что еще она годится, кроме как жалить людей, когда испугается? Точно так же и у голубя, которого видел Гай, которого видел я, которого все мы видели, выбор весьма и весьма ограничен: подойти к пицце сейчас, рискуя самому сделаться пиццей, или уродливо похлопать крыльями в воздухе секунду-другую и подойти к пицце потом.
Оказывается, последние десять минут я глядел в окно, наблюдая, как двенадцатилетний мальчишка устало угоняет чью-то машину. Когда он с этим управился, мимо проковылял очень дряхлый старик в кроссовках. Это не была моя машина. Это не была машина Марка. Он позвонил мне, чтобы сказать, что прибудет на вечеринку в Ночь Гая Фокса — или в Ночь Костров, как он ее называет. На все лады расхваливал «Конкорд». Я не должен беспокоиться — он найдет себе теплую постельку где угодно; но мы, может быть, встретимся. После вчерашней ночи я больше не испытываю к нему ненависти. Чувствую, что во мне готово сформироваться какое-то новое к нему отношение. Какое? Эспри спросил, понравились ли мне «Пиратские воды», и я солгал, сказав, что нет. Книга эта вызвала некий забавный скандал, поведал он мне: об этом, мол, есть кое-что в одном из журналов, валяющихся на полу у него в туалете… Нынешним утром явилась Инкарнация. Вместо того, чтобы сидеть и выслушивать ее речи, вместо того, чтобы сидеть и слушать, как Инкарнация убивает во мне веру в человечество, я вышел на улицу. Но вскоре вернулся. Слишком многие люди почему-то отказывают себе в удовольствии избить меня до полусмерти — или же просто не желают лишних хлопот. Когда я вижу драки, то принимаю решение быть невероятно вежливым по отношению к здоровенным, молодым и сильным. Инкарнация была в кабинете. Кажется, она просматривала мой блокнот. И еще. Похожий на тостер копировальный аппарат — я думал, что он не работает, однако же у него горели какие-то индикаторы. И он тихонько жужжал… Временами (не знаю, почему) я делаю ход конем из собственной головы и думаю, что нахожусь в книге, написанной кем-то другим.
Осы не видно. Но она не вылетела в окно. Я слышу, как она тычется во что-то. Она вернется. Она повернется в мою сторону. Насекомые и смерть всегда поворачиваются в вашу сторону. Махните на них рукой, чтоб убирались прочь, и они повернутся в вашу сторону. Под конец все самое ужасное всегда поворачивается в вашу сторону.
И вот — откровение.
Динк ни в чем таком не замешан. Так мне сказала Лиззибу. Я выудил это из нее в баре «У Толстушки»: обильно потчевал ее сливочным мороженым со всякого рода изысками типа фруктов, орехов, сиропа и проч., не упускал из виду и крем-брюле… так что в конце концов она призналась. Еда приторно-сладкая, как дамский роман в мягкой обложке, как вечное «они жили долго и счастливо»… Еда — это мерзость. Она ненавидит то, что делает с собой, но не может остановиться, не может остановиться. (Никто не может. Я не могу.) По щекам ее текут слезы, а по подбородку — фруктовое пюре. Мы, должно быть, выглядим как шутовская парочка на почтовой открытке. В курортном кафетерии. Ричард Гир не любит жир. Ну и кто же этот жестокосердый?
Динк этим не занимается. Динк не занимался этим с Лиззибу, он не занимался этим и с Хоуп — так что Хоуп чиста, более или менее (хотя я не буду это использовать. Мне это не нужно). Динк, да, мог увиваться, зажиматься, лапать. При известной настойчивости можно увидеть его и обнаженным. Но этим он не занимался. Он опасался, что это помешает его теннисному искусству — его крученым ударам слева, его хлестким смэшам. Динк завязал с этим тринадцать лет назад. И до сих пор, мудила волосатый, остается девяносто девятой ракеткой мира.
Кроме всего прочего, он заботился и о том, чтобы не подхватить какую-нибудь смертельную заразу. Случись с ним такое, он перестал бы быть девяносто девятой ракеткой мира. Он стал бы пяти с половиной миллионной ракеткой мира. Динк смышлен. Динк молодец. Он знает, что мертвецы в теннис не играют. Вот как он пришел к такому своему правилу.
Бедные сестренки, окруженные такими никчемными самцами с этими их занудными правилами… Даже на мастурбацию им пороху не хватает. Гай, Динк, а теперь и я в том же кругу. Да, я тоже с этим завязал. Собственно говоря, я ничего не имею против этого дела. Детской походочкой направляясь в ванную со спущенными до колен трусами, я всегда думал, что сделаю это всего-то еще один раз. Но недавно, когда на ладонях у меня появились эти новые язвы и все такое, я с этим покончил. Боюсь подхватить венерическую болезнь от себя самого. Может, это начало? Но с чего бы мне беспокоиться об этом?
Кэт уверяет меня, что Кит всегда весел, когда бывает дома. Но, видимо, недостаточно весел, чтобы воздерживаться от побоев — на подбородке у нее новый синяк. Все женщины на улицах вдруг стали казаться мне почерневшими, посиневшими, покрасневшими — фиолетовые глаза, малиновые губы. Кое-какие из этих призывов к жестокости доносятся сверху. Делегирование жестокости.
E=mc2 — прекрасное уравнение. Но в чем состоит теодицея урана? Физика свирепа. Да и повседневная, посредственная ньютоновская дребедень, физика обыденной жизни, — физика стульев, складывания карт, пожирания метров — она тоже ранит нас всех. Младенцы все время открывают для себя новые физические законы, поскальзываясь и теряя равновесие, проходя обучение методом синяков и шишек.
Новый синяк появился и на маленькой попке (с ее преждевременным изяществом очертаний), равно как три новых сигаретных ожога, опять образующих треугольник. Левая ягодица говорит потому что; правая ягодица говорит поэтому. Я пытался, но не смог застукать за этим Кита. Его глаза зажжены угольком сигареты.
Это, должно быть, что-то наподобие наркомании; пристрастие, которое я могу понять, — теперь, когда я сам вознесся на гребень чего-то отвратительного, чему невозможно сопротивляться. Тяжкое спокойствие, которое испытывает неудовлетворенный наркоман, разбуженный голосом, говорящим ему, что ныне будет новый день: день, когда можно пойти на поводу у своих желаний, отказаться от борьбы, капитулировать — день наслаждения. А утро пройдет так очаровательно, утренний грех будет таким безопасным.
— Ни ей бобо.
Я застонал от испуга: малышка не спала, она смотрела на меня, и она была голенькой. Снизу раздалось рычание Клайва. Предупреждающее: он, так сказать, работал на холостом ходу.
— Ни ей бобо.
— Что? — сказал я (я был изумлен). — Да нет же, нет! Я не сделаю тебе больно. Не сделаю больно. Нет, конечно же, нет, моя дорогая!
Не приходит ли сюда кто-то еще, о ком я не знаю? Сотрудница социальной службы, вроде переодетой Николь? Улыбающийся дяденька, наподобие меня, меня самого? А может, это я и есть? Я потер лицо. Снаружи — ад, мучение, убийственное низкое солнце с его жестокой веселостью. Я ничего не говорю. И Кэт ничего не говорит. А Ким не может мне рассказать. Ким не может рассказать. А кто-то не может остановиться.
С жизнью не покончено, еще не совсем. Но с жизнью любви — да. «Пожалуйста, дорогая, — сказал я девяносто с чем-то дней назад, где-то в другом месте. — Сделай мне это великое одолжение в последний раз. В наираспоследнейший, Мисси. Нет, не здесь. Боже, нет. Мы закатимся в какое-нибудь чудное местечко — скажем, в Палм-Спрингс, а то и в Эспен. Снимем там квартирку. Давай, Мисси. Я буду тебе партнером, о котором можно только мечтать. Обещаю. В последний раз сделай мне это великое одолжение».
Даже сама природа говорила мне, что я потерян, что любовь потеряна. Мисси ненавидела все — себя, меня, современность. Наш второй и последний акт любви произошел в то утро, и я услышал или почувствовал (в этом я убежден) судьбоносный хлопок — или укол — зачатия. Она ненавидела все, но больше всего она ненавидела природу — деревья с их позами охваченных ужасом калек, ноздреватую пену вдоль побережья, это бревно на тропинке, похожее на тюленя, трагически или попросту жалко перевернутого на спину — мертвого. Когда-то раньше, здесь же, она все это любила…
Я скрылся в незамысловатом ландшафте. Столкнул лодку в воду и поплыл. Поначалу небо выглядело, как одна из дарвиновских теплых маленьких луж, приторно-голубых, в которых неминуемо должна была зародиться жизнь; однако сам пруд казался изможденным. Его дни были сочтены — океан, обрушиваясь на дюны к востоку от него, каждую неделю приближался на несколько ярдов. Весла скользили сквозь кружево из мертвых водомерок на поверхности воды. Я вскрикнул, увидев скопище каймановых черепах, копошившихся среди зарослей тростника. В лучшую свою пору, когда у них была дисциплина, когда их еще не покинула сила духа, они походили на выстроенные в ряд шлемы корейской повстанческой армии. Теперь же, готовясь выжить в ядерной зиме, они бултыхались и ковыляли расхлябанно и устало: грязные тарелки из-под супа, да и только. А я был старой и немощной судомойкой с закатанными рукавами. На протяжении часа небо было подлинно голубым, каким ему и положено быть над Кейп-Кодом, и плотные облака величаво мерцали в нем, похожие на абстрактные скульптуры. Позже осталась только жара, а солнце и небо медленно окрашивались в один и тот же цвет.
Сказано было немного, почти ничего. Как и прежде, говорила в основном природа. В сумерках за Мисси прибыл вездеход, больше похожий на лимузин. За рулем был один из прихвостней Сика, некто Мирв Ленсор, представитель еще одной разновидности вашингтонских подонков. «Мирв Ленсор, экспедитор» — вот что значилось на карточке, которую он мгновенно высунул в окно, когда я, невзирая на запреты, выбрался на шоссе — нелепо и вызывающе. В квартире Шеридана Сика установлена вентиляционная система, удаляющая все нитраты из того воздуха, которым дышат он и Мисси. Таким образом, процесс старения ощутимо замедляется. Время там идет медленнее, медленнее, чем во мне.
После того, как она уехала, наступила темнота, и я развел огонь. Вечер я провел, глядя в освещенное лампой заднее окно. Оно хранило в себе меня, оно включало меня в себя, оно говорило обо всем. Мое отраженное лицо, а затем, в паре миллиметров позади него, внешняя поверхность; я словно бы плыл на корабле со стеклянным днищем, за которым было только глубокое море, тяжелые воды, наполненные всеми видами ужасных маленьких созданий — снабженных усиками, безмозглых, искореженных гравитацией. Еще это можно было принять за препарат под микроскопом безумного ученого: омерзительные культуры в сложном сопоставлении — заносчивые личинки с антеннами, вращающимися наподобие радаров, неуклюжая моль, которая поспешно готовится опустошить всю землю континентальным размахом своих бешеных крыльев, бесчисленные комары, голенастые муравьи и хищно перебирающие лапками пауки, случайно затесавшаяся между ними безобидная белая бабочка, тускнеющая за стеклом, — и все они тянутся к атомному свету, к ядерному солнцу электрической лампочки. И все мерзости и гадости процветают.
Это происходит.
В конце концов, поздно ночью, все крики города сливаются в один и обращаются в нечто иное, — теперь, когда затмение так близко, — город наконец обретает свой голос, подобный глухому стуку угрюмого сердца, говорящего: «Нет… Нет… Нет…» Он не может остановиться. И в миле от моего окна кто-то слушает его тоже. И не может остановиться, повторяя: «Да… Да… Да…»
Перед лицом этих сил я беспомощен. Их невозможно остановить — это столетие говорит, что остановить их невозможно. Я должен стать чахоточным тореадором, которого знал Хемингуэй. Бык весит полтонны. У него-то силы хватит.
Манолито, так его звали? Умерший на древесных опилках где-то в Мадриде.