Подобно цветам на могиле, упокоившей мать сентиментального хулигана, цветы Кита, стоявшие в вазе на круглом столике, клонились и клонились в дремотной праздности. Николь с самого начала взирала на них с недоверием. Их краски говорили ей о пудинге, о бланманже — о свинцовом бульоне, разлитом по пастельным тарелкам: скудость простонародных поминок по какому-нибудь престарелому тирану, лакомство какой-нибудь попугаичьей старушки из паба, вот уже тридцать лет как помешанной.
Она обнаружила, что цветы эти, вместо того, чтобы осиять ее квартиру (как это предсказывал Кит), сделали ее в той или иной мере непригодной для жилья. В Индии (где Николь однажды побывала) определенные цвета ассоциируются с определенными кастами. Эти цветы принадлежали к низшим кастам, находились вне каст, были неприкасаемыми. Но Николь их не выбрасывала. Она к ним не прикасалась (к ним не хотелось прикасаться). Ожидалось, что Кит Талант придет сюда, а потому цветы следовало оставить. Николь еще не знала, что голубые глаза Кита совершенно слепы или непроницаемы для цветов. Он не заметил бы ни цветов, ни их отсутствия. В точности как вампиры (еще один класс тварей, которые не могут переступить твой порог, не будучи приглашенными) не оставляют отражений в стеклах или зеркалах, так и цветы, за исключением обычного своего назывного смысла (он знал, что пташки их любят, так же, как и пчелы), не сообщали голубым глазам Кита ровным счетом ничего.
Он позвонил вовремя, как раз когда цветы умерли. Даже еще только снимая трубку, она чувствовала — она чувствовала себя так, как чувствуют себя, когда дверной звонок заливается в ночи наподобие тревожной сирены. Досадная ошибка — или действительно дурное известие. Она собралась с духом. После нескольких повторных звонков, каждый из которых подчеркивался бранчливыми непристойностями Кита на другом конце провода, она расслышала пронзительные вопли и словно бы звуки удушения, оглашавшие «Черный Крест» в четверть четвертого. Хотя пабы были теперь открыты практически круглосуточно (один такой паб располагался возле поворота в тупиковую улочку), они по-прежнему взрывались криками в прежнее время закрытия: срабатывали воспоминания, закодированные глубоко в их генах… Тон Кита был приторно дружеским; он, казалось, выражал сочувствие по поводу совместного бремени (неисправная бытовая техника; негодное обслуживание; жизнь, жизнь), как будто они знали друг друга долгие годы — как, в некотором смысле, думала она, и было на самом деле.
— Лишь скажи мне, моя радость, — сказал он словами из этой заунывной веселой песенки, — я примчу к тебе немедля.
— Чудненько, — добавил он, когда Николь ответила согласием.
К визиту Кита Николь привела себя в порядок с заботливым прилежанием.
Когда Николь была маленькой девочкой, у нее была подруга-ровесница, которую звали Энола Гей. Энола участвовала во всех интригах и розыгрышах, затеваемых Николь, в ее вспышках раздражения, в ее капризах и голодовках, во всем ее домашнем терроризме. Она обладала той же сноровкой, тем же даром всегдашнего знания о том, как будут разворачиваться события. Энолы в действительности не существовало. Николь ее придумала. Когда пришла юность, Энола уехала и совершила нечто ужасное. После она хранила страшную тайну. Она родила чудовищного ребенка, малыша по имени Малыш.
«Энола, — бывало, шептала во тьме Николь. — Что ты наделала, гадкая девчонка? Энола! Энола Гей…»
Как ни чудовищен был ребенок, благодаря Малышу Энола сияла светом множества солнц. Николь знала, что сама она никогда не породит подобного света. Она была живой, она была божественно яркой; когда она проходила по улицам, ее, казалось, освещал персональный кинематографист. Но это не было тем светом, которым пылала Энола Гей. Тот свет происходил из основной женственной силы: размножения, распространения. Будь у Николь такой свет, сила ее приближалась бы к бесконечности. Но его у нее не было и никогда не будет.
В ее случае свет шел по-иному… Черная дыра, которую так долго лишь предсказывали в теории, теперь, к ликованию Николь, является установленным астрономическим фактом: Сигнус X–I. Это двоичная система: черная дыра обращается вокруг звезды, масса которой в тридцать раз больше массы нашего Солнца. Черная дыра имеет десять солнечных масс, но она не шире Лондона. Она — ничто; она — просто дыра; она выброшена из пространства и времени; она свернулась в свою собственную вселенную. Сама ее природа препятствует тому, чтобы кто-либо мог узнать, что она такое: неприступная, неосвещаемая. Ничто не движется достаточно быстро, чтобы от нее убежать. Для матушки-Земли скорость убегания составляет одиннадцать километров в секунду, для Юпитера — пятьдесят девять километров в секунду, для Солнца — шестьсот двенадцать километров в секунду. Для Сириуса В, первого белого карлика, обнаруженного астрономами, скорость убегания составляет 7 840 километров в секунду. Но для Сигнуса X–I, этого черного лебедя, скорости убегания не существует. Даже свет, распространяющийся со скоростью 300 000 километров в секунду, не может убежать от него. Вот что я такое, обыкновенно шептала она сама себе после секса. Черная дыра. Ничто не может от меня убежать.
Содомия причиняла Николь боль, но не в буквальном смысле; страдала она из-за того, что в ее личном опыте содомия фактически преобладала. Это было единственной вещью, которую она не могла ни понять в себе, ни простить. Насколько распространенным было такое преобладание (и такое вот редкостное унижение, с которым тщишься убедить себя, что ты в этом деле не одинока)? Это ничуть не походило на мастурбацию, которой, как все втайне знают, все втайне занимаются, за исключением сдвинутых фанатиков, страусов и лгунов. Мастурбация представляет собой открытую тайну, пока тебе не исполняется тридцати. После этого она становится тайной закрытой. Даже современная литература по большей части умолкает о ней на этом этапе. Это молчание Николь считала отчасти ответственным за промышленные масштабы современной порнографии — той формы порнографии, в которой мастурбация является единственным сюжетом. Каждый мастурбирует на протяжении всей своей жизни. Литература же в целом снимает с себя ответственность за эту правду. Следовательно, с этим приходится управляться порнографии. Не изящно и не успокоительно. Лишь насколько это в ее силах.
Когда же дело касается содомии… Инстинкт возвещает нам, что никто другой этим не занимается, но и здесь можно питать подозрения. Николь помнила, как вспыхнула от удовольствия, когда прочла о том, что в семидесяти пяти процентах исков о разводах, подаваемых женщинами, причиною выступает содомия, подаваемая под тем или иным псевдонимом, начиная от физической жестокости и кончая необоснованными требованиями. Насколько необоснованно подобное требование? Насколько оно жестоко? Что значат все эти слова, если женщина того хочет? Соблазнительная область, расположенная столь близко к своей лучшей сестре… Но ведь о чем бы ни шла речь (о подмышечной ли впадине, о подколенной ли ямочке), у всего имеются свои привлекательные стороны. Если уж не пренебрегать точностью, то следует взглянуть и на рот. Рот находится довольно-таки далеко от сексуального, так сказать, средоточия. Однако же и рот сполна получает свое.
Литература — да, она говорила о содомии, причем все больше и больше. Для Николь Сикс это было огромным утешением. Что ж, если бы она могла счесть это лейтмотивом двадцатого века… Как Кит Талант был бы горд представлять свою страну в блузе, украшенной цветами Англии, так и Николь, в поясе с подвязками, чулках и с браслетом на лодыжке, была бы совершенно готова представлять свое столетие. Все началось, полагала она, с Джойса, которого содомия явно занимала: темная ностальгия. Занимала она и Лоуренса: земля, кровь, желание (да, и усиливающаяся деградация). Беккета тоже она привлекала: здесь царствовало ничем не осложненное стремление зеленого юнца (так решила Николь) причинять женщинам страдания, а предпочтительнее всего — повреждать, травмировать женские органы. Что до американцев, то содомия, казалось, занимала их всех поголовно: для Джона Апдайка она, по большей части, представляла собой еще одну вещь, на которую способны человеческие существа, а все человеческое интересовало Апдайка; от Нормана Мейлера нельзя было ожидать более или менее обстоятельных разъяснений по этому поводу (для него содомия была лишь способом убить время перед куда большим насилием); Филип Рот (по-видимому, с фарсовой иронией, с иронией фарса, имеющего быть в спальне) именует ее «анальной любовью». С другой стороны, В. С. Нэйпол, который весьма ею интересуется, говорит о «сексуальной черной мессе». Ну да, именно что черной. А черная дыра — это масса, чистая масса, масса бесконечная.
Нет, не все занимались анальным сексом. Но Николь занималась. В определенный момент (и она всякий раз давала себе слово, что этого не будет, всякий раз зная, что будет) Николь склонялась к тому, чтобы перенаправить толчки своего партнера ниже, в другую точку двоичной системы… У нее было обыкновение подготавливать себя к этому с помощью безымянного пальца левой руки. Того самого, на котором носят обручальное кольцо. Пугающей была та грубость, с которой являл здесь себя символизм: безымянный палец, предназначенный для обручального кольца, искал совсем другое кольцо в том месте, откуда не появляются дети. Только в этих случаях утрачивала она самообладание. Не во время непосредственно содомии (разумеется, нет!), но после нее, позже, проливая безмолвные слезы уныния. Сколько раз плакала она из-за этого? Сколько раз лились слезы? Какое расстояние в год пробегали они, стекая по ее щекам?
Особо удручало ее и приводило в ярость то, что она отрекалась от власти, столь вожделенной, капитулировала так близко от цели. А ведь только ради власти она в это и ввязывалась. У Николь был огромный вкус к жизни, но она из принципа была неразборчива в связях — это было знаком эмансипации, духовной свободы, свободы от мужчин. Она полагала себя избавленной от похоти и гордилась бесстрастным своим великолепием в постели. Но за этим следовало еле уловимое переустройство, и тогда уже раздавался ее жалкий шепот… И это каким-то образом все отравляло. Опять-таки, не буквально. Хотя Николь любила делать то, чего не делает никто другой, хотя ей нравилось подвергаться опасности, ее ничуть не привлекал такой вид опасности, опасности вандальской и безобразной. Николь была неразборчивой в связях, но ее любовники таковыми не были (обычно вместо этого у них имелись жены); а ее гинеколог уверил ее однажды вечером, когда у нее еще было время на столь отвлеченные материи, что содомия вполне безопасна, если занимаешься ею в последнюю очередь, после всего остального. Что ж, когда же еще и заниматься этим — когда же еще заниматься этим последним делом? Это дело само по себе было последним. В нем всегда крылись семена разрыва. И Николь это обстоятельство некоторым образом успокаивало: быть может, это просто ее стратегия, позволяющая отвести от себя любовь, направив ее по иному руслу.
Второе и последнее утешение лежало в области артистической. По крайней мере, содомия хорошо сочеталась с еще большим ее горем; по крайней мере, она способна была усугубить его. У большинства типов имеются свои соответствия. Скажем, болтам соответствуют гайки. Для любого мужика отыщется баба — и наоборот. У каждого профессионала есть поле для приложения сил; любящие гневаться находят тех, на кого могут излить свой гнев; то же касается и тех, кому природой назначено переносить нелюдимость, крикливость, жестокость. Поэтому несостоявшаяся героиня самоубийства должна найти своего убийцу. Поэтому убийца должен найти ту, чье предназначенье — быть убитой.
Минут через пятнадцать Николь уверилась, что Кит опоздает — и притом основательно. Она переменила свой план. Она стала действовать по плану Б. У самой ее жизни имелся план Б, точнее, имелся когда-то прежде: продолжать жить. Но ранние намеки на наступление среднего возраста покончили с этим, породив при этом иные намеки: пройдет вторая половина жизни, потом — естественная смерть. Все эти намеки были крайне информативны, увязаны с новостями, и — не стоит благодарности! Ты старилась так же быстро, как и сама планета. Как и сама планета, ты могла лишь падать ниц перед чудесами современной медицины, современных возможностей. Но возможности — это ничто в сравнении с тем, что уже произошло. Оставалось положиться на космическое везение. Небесная операция, подтяжка лица, трансплантация. Божественный дождь.
Она переменила свои планы на ближайшее время. Будь Кит попроворнее, он смог бы «застукать» Николь в шортах, майке и бейсбольной кепке, повернутой козырьком назад, — то есть в той экипировке, в которой она, обуреваемая раздражением, производила еженедельную уборку квартиры. Но он опаздывал. Поэтому она сняла шорты, снова натянула джинсы, взяла холщовую сумку и невозмутимо отправилась за покупками.
Когда Николь шла по улицам, ее освещал персональный кинематографист, притом без каких-либо особых претензий — один-единственный прожектор для подсветки, направляемый из обиталища богов. Над нею висел голубой нимб — то был цвет секса или печали. Каждый из взглядов, скользивших по тупиковой улочке, находил к ней свой путь: взгляды строителей, работавших в пустующих зданиях, взгляд неудачника в обшарпанном костюме, проезжавшего мимо в дешевом автомобильчике, взгляд мужчины, в одиночестве сидевшего дома и с рычанием прижавшегося лицом к оконному стеклу. На перекрестке располагались: табачный магазин (при котором была еще и почта), азиатская бакалея (с патентом на продажу спиртного), а также мало уместное здесь туристическое агентство — магазин, где торговали путешествиями. В первом Николь купила предохранители и обычные свои французские сигареты. Крошечная старушка за прилавком (невозможно было представить себе, что когда-то она была женщиной) заказывала эти сигареты особо, и Николь смутно чувствовала обязанность предупредить ее, что впредь этого делать не нужно: я могу сказать ей, что бросила, думала она. В бакалейном взяла лимоны, тоник, томатный сок, а также пластиковую бутыль с чистящим средством для туалета — этого, как она втайне надеялась, хватит на все оставшиеся дни. В табачном ее обсчитали, в бакалейном обвесили… Проходя мимо туристического агентства, где красовались длинные перечни мест назначения (а цены, обычно истерически низкие, сейчас были беззастенчивы завышены: даже Амстердам чего-то да стоил), Николь внезапно осознала, что больше никогда никуда не поедет. Сможет ли она поехать хоть куда-нибудь? Хотя бы на несколько дней в Окс-эн-Прованс с Гаем, хотя бы на уик-энд с Китом — в Илфракум, Джерси или еще какой-нибудь беспошлинный рай? Нет. У нее просто не будет времени.
Когда, возвращаясь домой, она свернула на свою тупиковую улочку, на нее уставились двое обнаженных по пояс строителей: они поглощали яйца по-шотландски и прихлебывали пиво, сидя на крыльце углового дома, который будто бы ремонтировали — а если и ремонтировали, то весьма и весьма поверхностно. Николь заметила их еще раньше — эта примечательная парочка просто не могла не привлечь внимания. Одному из них было лет шестнадцать или семнадцать — тощий, загорелый, он явно был в восторге от того, как начинают раскрываться его силы; другому же было около тридцати — одутловатый, с длинными волосами и редкими зубами, он выглядел совершенной развалиной, как будто старился на год каждую пару месяцев. Когда Николь приблизилась, парнишка поднялся на ноги.
— Эй, мисс Мира! — сказал он подрагивающим голосом. На лице у него было выражение иронической мольбы. — Одарите нас своей улыбкой! Ну пожалуйста! Сделайте это — осветите наш день! Ведь такого могло бы никогда не случиться!
Николь улыбнулась. Николь обернулась к нему, проходя мимо, и озарилась очаровательной улыбкой.
Готовясь к встрече с Китом, она приводила себя в порядок с заботливым прилежанием, несмотря на то, что более или менее знала, как будут разворачиваться события. Николь, конечно, была в забавных взаимоотношениях с действительностью (хотя это никогда не приходило ей в голову сколько-нибудь всерьез); она заставляла реальность принимать те очертания, которые, как она знала, ей уже были присущи — где-то там, в фантомной потенциальности… Действуя в естественной очередности, она разделась донага и, стоя на полотенце перед тазиком и зеркалом, совершила омовение, которое про себя называла «блядским». Моясь, она разрабатывала в уме эротический план. Было бы унизительным и совершенно излишним обдумывать этот предмет чересчур уж прямолинейно; но в общих чертах подготовиться необходимо. Взять пример наудачу — допустим, эти вот обворожительные участки дерна, произраставшего в ее подмышечных впадинах, столь пахучие и эрогенные, столь часто превозносившиеся и покрываемые влажными поцелуями, являвшие собой поистине выдающуюся ценность, — с ними, возможно, придется расстаться. Возможно, он захочет, чтобы она их сбрила. Но нет, только не теперь. Там видно будет.
Белье себе она выбрала без тени сомнения: пояс с подвязками, чулки, бюстгальтер — но все на этот раз белое, все белое. Уселась на кровати, слегка откинувшись назад, затем поднялась, резко наклонив голову и все должным образом подгоняя. Николь изумляло — Николь повергало в ужас — то, как мало женщин на свете по-настоящему смыслят в нижнем своем белье. Просто-таки позор. Если цель состояла в том, чтобы без усилий порабощать мужчин, если это было хотя бы одной из целей (а есть ли у кого цель достойнее?), то зачем же ополовинивать свои шансы такой мелочью, как неверный выбор при покупке белья? В своих поездках Николь частенько сиживала в общих спальнях, каютах, будуарах и туалетных комнатах, наблюдая за тем, как дебютантки, хищные разведенки, юные стюардессы и даже относительно преуспевающие гулящие девочки, выбираясь из нарядов для коктейлей или же из бальных платьев, открывают взору настоящий кошмар перекрученных, сбившихся в кучу трико, семейных трусов и плавок. Одна процветающая охотница на мужчин, вместе с которой она какое-то время квартировала в Милане, неизменно носила трусики, и по текстуре своей, и по цвету напоминавшие Николь ортопедические вкладыши для туфель. Порой Николь беззаботно делилась своими знаниями в области нижнего белья с мимолетными соседками по квартире, с теми, кому на вечеринках не доставалось партнера, и с другими своими недостаточно вооруженными соперницами. Требовалось на это около десяти секунд. Спустя полгода те из них, кто понял ее правильно, жили в собственных домах, перестроенных из конюшен, где-нибудь в Пимилико и выглядели на пятнадцать лет моложе. Но большинство понимало ее неверно. Мешала либо чрезмерная старательность, либо недостаток любви к самим себе, либо полное отсутствие таланта; плюс мелкие закидоны, типа устойчивого и бесприбыльного заблуждения в отношении черного белья. Заблуждение это выказывало истинно братский инстинкт, одерживая верх над боксерскими трусиками и тренировочными лифчиками, но не позволяя достичь цели. Может быть, женщины не могли поверить, насколько просты мужчины; не могли поверить, что все проблемы с ними можно буквально за пять минут разрешить в галантерейном магазине. На конкретном рубеже этого конкретного столетия мужчины хотели, чтобы у женщин было облегающее и ярко-белое нижнее белье. Они хотели, чтобы женское тело было очерчено, обрамлено, упаковано, обернуто наподобие подарка, стилизовано и подретушировано, внушая, хотя бы ненадолго, иллюзию чистоты. Они хотели белой лжи девственности. Мужчины были так просты. Но какое отношение это имело к мыслям женщин, — к мыслям женщин, подобных Николь Сикс?
Никогда в жизни, ни разу Николь не случалось решительно выбросить хоть один предмет одежды. Вторая большая ванная в ее квартире была превращена в супергардеробную, там было нечто вроде бутика: костюмы, вечерние платья, театральные и маскарадные одеяния, пояса, шарфы, шляпки. Той площади, что занимала обувь Николь, удивилась бы сама Имельда Маркос… Если бы Кит Талант сейчас ее одевал, если бы ее одевал Кит (размышляла она), что бы он предпочел? Что захотел бы он увидеть на ней, когда она покажется на верхней лестничной площадке? Розовые сапоги до бедер, мини-юбку из искусственного шелка, лопающуюся блузку. Да, либо это, либо опаловое бальное платье с низким корсажем и перчатки цвета слоновой кости по локоть длиной, с отороченным соболем стеганым доломаном, бриллиантовым гребнем и эгретовым плюмажем. Королева Алмазов, Королева Сердец. Но, конечно, невозможно было нарядиться именно так.
— Поднимайся, проходи, — сказала она.
Когда Кит тяжело проследовал за нею в квартиру, Николь совершила нечто абсолютно ей не свойственное: она прокляла свою судьбу. Затем, пока его продувные голубые глазки обшаривали комнату, она осмотрела его всего, исследовала от бесплодной макушки до кубинских каблуков: Кита, совершенно лишенного той харизмы, которая окружала его в пабе или на улице. Дело было не в его позе, не в костлявости его голеней и таза, не в неприятном запахе, исходившем от его тела (он пах так, словно съел верблюда, обмазанного горчицей), и не в том, как буравил все вокруг его пьяный взгляд, — хотя сами по себе черты эти были, конечно, отталкивающими. Главное состояло в том, что Николь заметила сразу и что заставило ее испытать шок (я знала это с самого начала, сказала она сама себе): в том, что способность к любви в нем полностью угасла. Да ее у него никогда и не было. Кит не пошел бы на убийство из-за любви. Он не пересек бы дороги, не крутанул бы руля автомобиля из-за любви. Николь подняла глаза к небу при мысли о том, во что это может втянуть ее в сексуальном плане. Ведь если говорить серьезно и до конца правдиво, она всегда чувствовала, что любовь, в том или ином виде, будет присутствовать в ее смерти.
— Ну что ж, приступим, пожалуй, — сказала она, препровождая Кита на кухню, к безжизненным механизмам.
Там Николь скрестила на груди руки и стала наблюдать, все более и более изумляясь тому, какой очевидный и непреодолимый барьер стоял между Китом и неодушевленным миром. Этакая согбенная и трясущаяся беспомощность, отягощенная еще и раздражительностью; полное неумение обращаться с техникой. Она и сама была на кухне безрукой; ей, к примеру, ни разу не удалось приготовить ничего хоть отдаленно съедобного на электроплите, которой она уже долгое время и не пользовалась. Но такое бытовое безумие, такое шарлатанство… Кит обращался с гладильной доской, как тот тип из анекдота о шезлонге. Шланг пылесоса в его руках представал ополоумевшим питоном. После того, как под конец он потерпел неудачу со штепселем кофемолки и отверткой, Николь подала ему бумажную салфетку, чтобы он обмотал ею свой пораненный палец, и озадаченным голосом сказала:
— Но ты же совершенно беспомощен… Или это просто из-за того, что ты пьян?
— Все в порядке, все в порядке, — быстро проговорил Кит. — Видишь ли, обычно я ничего такого самолично не делаю. У меня бригада в Уайт-Сити. Настоящие мастера… Так, вот и получилось.
С трудом — теперь вся пластмасса была в крови, поту и слезах — ему удалось-таки снять крышку. Они вместе уставились на пастельный триколор проводов внутри штепселя. Лица их были рядом; Николь слышала сырые затрудненные вздохи, вырывавшиеся из открытого рта Кита.
— С виду все на месте, — заметил он.
— Может, предохранитель сгорел.
— Точно. Может быть.
— Замени его, — посоветовала она, предлагая ему новый предохранитель из бумажного пакета.
Обламывая желтые ногти, матерясь, роняя болты и путая предохранители между собой, Кит управился с этим деянием. Затем он вставил штепсель в розетку и нажал на переключатель, проворно приводя кофемолку в действие. Ничего не произошло.
— Что ж, — сказал Кит через некоторое время. — Дело, стало быть, не в предохранителе.
— Может, посмотришь тогда хотя бы стульчак в туалете?
Ванная оказалась неожиданно просторной — там лежал ковер и полно было излишнего воздуха; поместительную ванну и красную софу разделяло, казалось, немалое расстояние. Это помещение и его обстановка знавали бессчетное число обнажений, выделений, омовений и отражений. Через круглое окошко над ванной пробрасывало прожекторный свой луч солнце. Лицо Кита дрогнуло и покрылось рябью, когда Николь закрыла за ними дверь.
— Унитаз, — произнесла она с беспощадной отчетливостью.
Он подошел к стульчаку и поднял деревянную крышку. Николь ощутила внезапный зуд, покалывание в подмышках. Она знала, что привлекло взгляд Кита, — небольшое фекальное пятно, оставленное ею на холодном белом скате. Увидев его раньше, Николь решила почистить унитаз. Она знала, однако, что если не сделает этого сразу, то вообще не сделает. Она не сделала этого сразу. Поэтому не сделала вообще.
— Сиденье ходит из стороны в сторону, — сказала она. — И скользит.
Когда Кит опустился на колени и в сомнении стал возиться с крышкой, Николь уселась на красную софу. Она приняла позу мыслителя, опершись подбородком на кулак. Кит глянул в ее сторону и увидел то, что там можно было увидеть: светло-серый кашемир, белые чулки, полоску загорелой кожи левой ноги, перекинутой через правую.
— Разболтанный унитаз, — сказал ей Кит булькающим голосом. — Опасно. Можешь навернуться. Погубить свою замужнюю жизнь.
Николь уставилась на него. Возможно, глаза ее на бесконечно малую величину расширились в своих орбитах. Несколько ответов настойчиво просились на язык, как школьники, тянущие руки, чтобы угодить симпатичной учительнице. Один был таким: «А ну дергай отсюда, ты, лох баснословный!»; другой же, что примечательно (и произнести его надлежало монотонно, безо всякого выражения), звучал так: «Кит, тебе грязный секс по нраву?» Она, однако, оставалась безмолвной. Кому какое дело? Никакой замужней жизни быть не может. Она встала.
— У тебя кровь течет. Давай-ка сюда руку.
Она сняла с полки жестянку. По мере того, как она к нему приближалась, в ванной менялось освещение. Затем она прилепила кусок пластыря к оголенному мясу мелко подрагивающего большого пальца Кита. Вблизи эта плоть выглядела генитальной: часто пронзенная волосиками, часто утыканная ими. Если руки его выглядят как гениталии, то на что же похожи вблизи его гениталии? Физиологический эффект, произведенный этой мыслью, вновь напомнил ей о том, что он был тем самым, кто… Их руки разнялись и опустились. У обоих по-разному кружилась голова, когда на фоне холодной чаши унитаза они увидели его яркую кровь, излившуюся на темный след от ее фекалий. Это отвратительно, думала она. Ну да теперь слишком поздно.
— Идем отсюда, — сказала она.
Пятью секундами позже Кит стоял в коридоре, а Николь усердно нагружала его — гладильной доской, утюгом, пылесосом, кофемолкой. Проделывая это, она говорила с ним так, словно бы он был не вполне человеком — или же просто человека изображал. Не будешь ли так любезен. Огромная помощь. Если бы ты смог также. Буду весьма признательна… Она высилась над ним словно бы в тумане. Кубинские каблуки Кита принялись осторожно нащупывать ступеньку за ступенькой — он бочком спускался по лестнице, при этом взирая на нее снизу вверх, до крайности стесненный в движениях. Он выглядел, как уличный артист. Он выглядел, как человек-оркестр.
— Я, пожалуй, выдам тебе аванс, — сказала она, вынимая что-то из бокового стола. Подошла ближе. — Этот парень в «Черном Кресте». Гай?
— Да. Гай, — сказал Кит.
— Он что — он что, шишка какая-то, да, Кит?
— Ясное дело.
— Точно-точно? — Николь ожидала, что Кит ощетинится при любом благоприятном упоминании о Гае Клинче. Но тон его был уважительным, даже восторженным. Сейчас он, казалось, нуждался в любой поддержке, в любом обаянии, пусть даже ассоциативном, какое только было ему доступно.
— Ясное дело. Работает в Сити, не хухры-мухры. И у него есть титул. Я видел на его чековой. Достопочтенный, блин, — сказал Кит, оставаясь себе на уме.
Николь ступила вперед. Пальцы ее сворачивали вместе две пятидесятифунтовые банкноты. Кит весь изогнулся, готовясь их принять.
— Да стой ты, — сказала она. — А то все уронишь.
На нем была черная сетчатая рубашка с залатанным нагрудным карманом. Но в кармане этом лежали его дротики. Поэтому она плотно укатала деньги и сунула их ему в рот.
— Он богат? — спросила она.
Кит сдвинул свернутые в трубочку банкноты в сторону так, будто вполне привык держать во рту деньги.
— Ясен пень.
— Чудесно. Тогда у нас с тобой будет одно дельце. Денежное! Сделай так, чтобы он мне позвонил. Сможешь? И чтоб поскорее?
Он опять весь изогнулся и кивнул.
— Да, и еще одно…
Чем было это «еще одно»? Она внезапно ощутила шутовское желание задрать юбку до пояса, повертеться волчком, а затем поклониться — на манер ужасной маленькой девочки, выступающей перед ужасным маленьким папочкой. Высоко подняв голову, она сказала:
— Меня зовут Николь. Не Ники и не, — губы ее сомкнулись в унылой улыбке, — Ник.
— Хорошо.
— Повтори, что я сказала.
Он повторил.
Она вновь обратила свой взгляд на черную сетчатую рубашку. Коснувшись пальцем одной из широких передних клеток, глубокомысленно проговорила:
— Такого рода штуке следовало бы быть у меня на ногах. А не у тебя на груди. Ладно, Кит, до свиданья.
— Угу, привет.
Николь вернулась в гостиную и закурила. Она слышала, как он ссыпается с лестницы — Кит с деньгами во рту. С минуту она, наклонив голову, глубоко и часто затягивалась, потом подошла к высокому окну в коридоре. На другой стороне улицы она увидела его — он с картинной натужностью горбился над открытым багажником своего автомобиля. Автомобиль был что надо: настоящая машина убийцы. По-мальчишечьи дернувшись, Кит взглянул вверх, в вечернее небо, бледно-розоватый цвет которого, как обычно, представлялся чем-то противоположным здоровью, подобно лицу бледного пьяницы. Их взгляды медленно встретились через стекло. Кит хотел было сделать какой-нибудь приветственный жест, но внезапно его одолел приступ чихания. Отзвуки его чихов — невнятные и дрожащие — доходили до Николь со скоростью звука: он чихал, как дворняжка. Прижав руку ко рту, он, волоча ноги, обошел вокруг машины, взобрался в нее и медленно покатил вниз по тупиковой улице.
— Чихает, как дворняжка, — сказала Николь самой себе.
Было шесть часов. Она с жадностью зевнула и отправилась на кухню за шампанским. Лежа на диване, она делала в уме наброски кое-каких следующих ходов — или же проворачивала некий диск с прорезью, обнаруживая очертания, которые там уже были. Гай позвонит ей послезавтра. Она договорится с ним о свидании в парке. Выберет день попрохладнее, чтобы можно было надеть свою светлую шубку. Под ней она, по крайности, сможет укрыть кое-какие занимательные секреты. Ее плечи стали тихонько подрагивать от смеха. Когда она смеялась, подрагивало все ее тело. Все ее тело смеялось.
Авторы научно-популярных книг, стараясь помочь нам вообразить черную дыру, обыкновенно живописуют одиночный фотон света, пролетающий поодаль, или же (и этот пример более нагляден, будучи более фаллическим) астронавта в космическом корабле: человека в ракете. Приближаясь к черной дыре, странник столкнется с так называемым диском разрастания, кружащейся материей, истекающей из соседней звезды (и, возможно, содержащей в себе других людей, другие ракеты); а затем — с умозрительным радиусом Шварцшильда, обозначающим точку, в которой скорость убегания становится равной скорости света. Это будет горизонтом событий, где происходит свертка пространства-времени; турникетом, открывающим доступ к забвению, за которым лежит только одно будущее, только одно возможное будущее. Побег теперь невозможен: во время мгновенного спуска вся вечность оказывается снаружи. Попав во взрывающуюся геометрию, человек и его ракета входят в черную дыру.
Или же посмотрим на все это по-другому. Николь Сикс, испытывая значительные неудобства, приближается в своей летающей тарелке к горизонту событий. Она его еще не пересекла. Но он до ужаса близок. Ей потребуется вся мощь ее обратного хода, до самой последней капли, чтобы она смогла освободиться…
Нет, это не поможет. Это не поможет, потому что она уже находится по ту сторону. Всю свою жизнь она провела по ту сторону горизонта событий, попирая гравитацию в замедляющемся времени. Вот что она такое. Она — неприкрытая самобытность. Она — по ту сторону черной дыры.
Каждые пятнадцать минут трезвонит телефон. На проводе — то Элла из Л.-А., то Риа из Рио, то Мерока из Марокко… Приходится перебивать их горячее воркование и сообщать непривлекательную правду: я не Марк Эспри. Он в Нью-Йорке. Даю им номер своего телефона. Они тотчас бросают трубку, как будто я — какой-то респиратор, который нужно поспешно с себя сдернуть.
На циновке у входа растет груда надушенных писем с отпечатками губной помады. Эти девицы — они являются сюда каждую минуту: они, по сути, пикетируют дом. Когда я сообщаю этим блестящим картинкам, этим ослепительным видениям, крошкам-герцогиням и poules de luxe, что Марка Эспри дома нет, — их это подкашивает. Мне приходится простирать к ним руки, чтобы поддержать их. Однажды утром на крыльцо дома явилось, надеясь провести с Марком хоть несколько минут, восхитительно возбужденное создание по имени Анастасия. Когда я ее огорошил, то тут же подумал, что придется вызывать «скорую». Нет, не очень-то это в жилу для того, кто не особо удачлив в любви или в искусстве, — стоять в коридоре, задумчиво почесывая затылок, и видеть над собой обрамленные изображения королев грез с размашистыми посвящениями, пересекающими их горла. "Моему Аполлону. В этом никто не сравнится с тобою. Я всецело твоя — и навеки…"
Анастасия была донельзя мила (хорошенько приобняв, я как следует встряхнул ее, и она, хоть все ее лицо оставалось слезливой маской, сумела сдавленным голосом пролепетать какие-то извинения). Но кое-кто из других, кое-кто из тех, что побесцеремонней, глядят на меня с невероятным отвращением. Могу ли я их в том винить, особенно если нахожусь посреди главы, весь изможден, возбужден, пьян от вины и небрит до самых белков глаз?
Вчера вечером случился необычный телефонный звонок. Он был адресован мне.
Услышав слабое потрескивание, порождаемое тремя тысячами миль, я подумал, что это, быть может, Мисси Хартер — или Джэнит — или, на худой конец, Барбро. Но это был Слизард.
Он нравится мне как человек и все такое, однако же звонки от доктора Слизарда не в состоянии привести в порядок мой пульс. Он хочет, чтобы я съездил показаться кое-кому в научно-исследовательском институте к югу по Темзе.
— Как там Америка?
— Америка окончательно спятила. Точь-в-точь — лазер с рентгеновской накачкой.
Слизард соглашается, что визит этот необязателен, но все же хочет, чтобы я туда наведался.
— Вышлите мне мои пилюли, — сказал я. Но еще и добавил, что подумаю над его предложением.
— Скажи-ка, Оксилиадора, — начал я, — ты долго работала на Клинчей — на Хоуп и Гая?
Оксилиадора была великолепна. Не отрываясь от работы, она за четверть часа выдала мне столько материала, что его достанет на три главы. Это по меньшей мере. Вполне может быть, что Окси сильна в уборке, но то, что она выдающаяся сплетница, совершенно несомненно: поглядеть только, как умеет она пачкать людей, как умеет она чернить их и пятнать! Она прочитывала письма Клинчей, подслушивала их телефонные разговоры; с тем же профессиональным следовательским рвением рылась в мусорном ведре и в корзине для грязного белья. Интересные побочные сведения, касающиеся Лиззибу. Прекрасный материал о Мармадюке. Я слушал ее, развязно рассевшись за столом Марка Эспри — не за рабочим его столом, что в кабинете, но за письменным, в гостиной (за которым, как воображал я себе, он трудился над своей любовной перепиской). Я потихоньку восстанавливаю силы после пятой главы. Материал местами был довольно тяжелым. Мне уже так и слышится голос Мисси Хартер, объясняющей мне, что Америка не пожелает обо всем этом знать (особенно если свидание, о котором Кит условился из паба, предстанет перед нами, скажем, поздней весной, когда и кризис, и год странного поведения минуют — тем или иным образом). Но Николь — тяжелый материал. Николь — тяжелая. Полагаю, я мог бы смягчить краски, будь у меня время. Но как сильно следовало бы их смягчать? Полагаю, мог бы «кое-что подретушировать» — так, кажется, говорят в таких случаях. Подогнать, подправить — все, что угодно. Поместить ее сверху. Укусы в угаре страсти. Только не умею я ретушировать. Просто этого во мне нет. Елки-палки, такой уж я правдивый рассказчик, правдивее некуда… Итак, пока Окси с равным блеском наводила чистоту в квартире и сервировала для меня разнообразную грязь, я сидел за столом и делал записи — с этакой деланной небрежностью, словно просто плодил бессмысленные каракули (и с теплым чувством думал о безмятежной гавани шестой главы, о безукоризненном ее очаге), как вдруг послышалось негромкое бренчание ключей, хлопнула дверь — и в комнату бурею ворвалась другая женщина.
Это тоже была испанка. Звали ее Инкарнация. И была она домработницей Марка Эспри. Она возвестила мне об этом по-английски, после чего воспроизвела кое-что из этих сведений для Оксилиадоры — на переполненном божбой наречии, которое прихватила с собою из Андалузии. Я быстренько отыскал приветственную записку Марка Эспри: так и есть, был в ней постскриптум, где говорилось об испанском его «сокровище», о домработнице, что отбыла на отдых в свою родную Гранаду, но вскоре должна была вернуться.
Все это было крайне затруднительно. По сути, я здорово перепугался. Вот уже несколько недель не испытывал я подобного испуга. Проводив Окси до двери, я извинился перед нею и заплатил за труды. Затем поспешил укрыться в кабинете. Когда Инкарнация выставила меня оттуда, я вернулся в гостиную, где обнаружил, что большой ореховый стол — прежде совершенно пустынный, если не считать вазы со смесью из засушенных цветов — весь заставлен до сих пор не виденными мною гонгами, кубками и обелисками (Инкарнация извлекла их на свет божий из какого-то бездонного сундука с трофеями). Кроме того, на столе было теперь около дюжины фотографий Марка Эспри, произносящего речи на приемах, окруженного ласками, обильно расточаемыми старлетками, или же хмурящего лоб в беседах с почтительными собратьями-умниками… Он похож на принца Эндрю. Возможно, он и есть принц Эндрю: пока еще не женатый, еще не располневший, не раздобревший на чрезмерно сытной стряпне Ферджи. Усмешливые глаза, обхваченные мясистыми щеками. Необычайная алчность зубов.
Нынче вечером — обед на Лэнсдаун-креснт. Лиззибу тоже там будет.
На обратном пути мне надлежит сделать остановку на тупиковой улочке: коктейли с Николь Сикс.
В противоположность всем этим успехам, я почти отчаялся попасть в дом к Киту. Есть у меня на этот счет одна задумка, да большой кропотливости требует. Она касается малышки Ким. Маленькой его девочки.
Дом Кита — отнюдь не его жилище. (К тому же он, в общем-то, и не дом.) Это так, просто некое место, где обитают его жена и ребенок, некое место, где Кит может отоспаться, прежде чем снова стать готовым к рюмашкам или дротикам. Часто рассыпаясь в похвалах, расточаемых своему псу, Клайву, Кит никогда не упоминает о Ким, разве что в случаях сугубого опьянения. Тогда он выдает такие перлы, как «Я в этой девочке души не чаю» и «Эта девочка для меня — все на свете». Но если наводить его на подобные разговоры, побуждать его к ним, то он, когда дело касается ребенка, снисходит лишь до того, чтобы поносить Кэт за ее праздность, за нехватку выносливости.
— Я что имею в виду? — сказал он мне в «Черном Кресте», а то и в «Голгофе», своем питейном клубе («Голгофа» открыта двадцать четыре часа в сутки. Впрочем, «Черный Крест» тоже работает круглосуточно). — Непонятно, чего такого она ждет. Все причитает и причитает. Дочка то… Дочка се… Ах, я не высыпаюсь!.. Ну и? На то они и бабы, чтоб детьми заниматься.
— Это, Кит, может быть очень трудно, — предостерег его я. — Мне приходилось смотреть за детьми — за маленькими детьми. Они обожают своих матерей, но они же их и мучают. Подвергают их особой пытке — лишают сна.
Он взглянул на меня в недоумении. Не требуется быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, о чем думает Кит. Прежде всего, бросается в глаза, что думает он не слишком-то много. Самая трудность, которую представляет для него это занятие, недостаточная натренированность извилин заглавными буквами возвещают о себе на его лбу. Это вроде как газетные заголовки. Лицо у Кита — словно страница таблоида. Шок. Ужас. Нахмурит ли он брови, мелькнет ли в его глазах понимание — прочитать его мысли легче легкого. Сейчас там значилось нечто вроде: «А чего ради этому типу понадобилось приглядывать за малышами?» Он сказал:
— Да, но это же не то, что настоящая работа. Половину времени их попросту держат в этой их штуковине — как бишь ее? — в манеже. А с чего это ты приглядывал за малышами?
— Два года назад я потерял брата. — Это было правдой. И говорить об этом было непростительно. Дэвид. Мне очень жаль. Я у тебя в долгу. Все из-за этих писательских мытарств. — Ну так вот. Одному их ребенку было два, а другой только-только родился. Я был с ними, покуда все там утрясалось.
Лицо Кита сказало: «Да, печально. Бывает. Можешь не продолжать».
Но я продолжил. Я вот что сказал:
— Все, что Кэт требуется, так это пара часов в сутки без ребенка на руках. Это бы ее совершенно преобразило. Лично я рад был бы помочь. Гай нанимает нянь-мужчин, — вставил я кстати. — А ты мог бы тем временем погулять с ней в парке. Я детишек вообще-то люблю.
Ну что ж, ясно было, что такая мысль не очень-то пришлась ему по вкусу. (Он начал говорить о дротиках.) Нет, думал я, эта дверца захлопнута. Глухо. Детки, младенцы, крохотные человеческие существа — всеми ими надлежит заниматься бабам. А если кто и любит детишек, так это всякие трансвеститы, типы с гормональными сдвигами, сексуальные маньяки. Для Кита все это было крайне зыбкой почвой. Педофилы — птенчики, чмурики — представлялись презреннейшими из презренных, и Кит сталкивался с ними прежде. В тюрьме. Он свободно говорил о тюрьме. В тюрьме Киту выпала возможность накостылять педофилам, и он не преминул ею воспользоваться. В тюрьме, как и повсюду, каждому требуется кто-нибудь такой, на кого можно было бы взирать сверху вниз, кто-нибудь, кто был бы решительно хуже. Скажем, серийным убийцам старушек предоставлялась возможность вволю поупражняться на велотренажере, воры-домушники по воскресным утрам получали по дополнительной сосиске, но вот чмурики… Неожиданно Кит сказал мне, почему — сказал о причине, скрытой под всеми видимыми причинами. Собственно, Кит этого не говорил, но это было написано у него на лбу. Заключенный ненавидит педофила не только потому, что ему нужен некто, на кого бы он мог смотреть сверху вниз, и не из одной лишь сентиментальности, но потому, что лишь в этой ненависти находит выход для своих родительских чувств. Поэтому, когда ты полосуешь чмурика бритвой, которую протащил в подошве, ты просто говоришь остальным парням: смотрите, какой я славный папаша.
Я был благодарен Киту за это откровение. Точно, теперь я вспомнил: мы были в «Хосни», мусульманском кафе, где Кит порой устраивал себе мимолетное отдохновение от «Голгофы» и «Черного Креста». Как раз тогда один из более-менее постоянных посетителей проходил мимо нашего стола. Он наклонился и сказал мне:
— Слышь, а я знаю, кто ты такой. Огнеупорный охранник.
За сим воспоследовало и усердное объяснение. Огнеупорный = огнеупорный щит = жид. Охранник = охранник в банке = янки.
— О господи, — сказал Кит. — Господи, — повторил он с усталостью иконоборца в голосе. — Как же ненавижу я такую вот чушь. До чего она мне остохренела. «Ваших рож не ставлю в грош». Боже мой… Вы намерены хоть когда-нибудь покончить с этой мутотенью? Вы хоть когда-нибудь собираетесь с этим покончить?
В основном квартира Марка Эспри меня очень даже любит. Но кое-что в ней меня ненавидит. Меня ненавидят лампы. Они внезапно гаснут каждые пятнадцать минут. Я приношу новые, меняю. Еще меня ненавидят зеркала.
Больше всего прочего в квартире Марка Эспри меня ненавидят трубы. Они ворчат или орут на меня. Иногда по ночам. Я даже подумывал о поистине отчаянном шаге — о том, чтобы пригласить к себе Кита, чтобы он на них взглянул. Или хотя бы послушал их.
После недавней бури, после недавнего приступа гнева или безумия, небо сейчас безупречно и как бы приподнято, оно сплошь пронизано сладостным светом, в котором тускло сияет дорожное покрытие. Простыни и подушки в широченной постели неба.
А от Мисси Хартер по-прежнему ни слова.