Успех

Эмис Мартин

12: Декабрь

 

 

I

Единственное облачко омрачает жизнь служащего Британской железной дороги: в бочке меда его повседневных трудов только одна ложка дегтя. Это пассажир. Пассажир для него — постоянный источник тревог. Пассажир постоянно зудит и не дает ему покоя. Пассажир постоянно мешает ему работать. Пассажир, кажется, просто создан для того, чтобы его окончательно замудохать.

— Подождите здесь, — сказал я Грегори и носильщику, причем особенно резко обращаясь к последнему, поведение которого показалось мне наглым при моей попытке забронировать незанятую тележку.

После этого я встал в длинную очередь, которая медленно и покорно, как на заклание, продвигалась к единственной работающей кассе. В должный момент я проорал место нашего назначения в забранное пластмассовой решеткой оконце.

— Сколько? — спросил я.

После сравнительно короткого периода упрямого непонимания скотина назвала мне баснословную сумму.

— Зачем так афишировать? — спросил я. — Все Равно вашими услугами пользуются только те, кому больше деваться некуда. Пошли, — сказал я носильщику и Грегори.

Легкая музыка порхала под высокими каменными опорами. Бродяги торговали связками газет. Была суббота, и вокзал стоял безлюдный и неприбранный: ветер нес мусор похождений предыдущей ночи, как остатки доисторического празднества. Было восемь утра; воздух начал оттаивать; составы протянулись по путям — выдохшиеся, тяжело грохоча буферами, одышливо выдувая клубы пара.

— Ну вот, — сказал я носильщику, после того как тот помог нам расположиться в вагоне. — Садись туда, — сказал я Грегори.

Грегори пребывал в нерешительности, в то время как носильщик не сводил ошеломленного взгляда с двадцати пенсов у него на ладони.

— Все в порядке? — спросил я обоих.

Когда поезд тронулся, я повернулся к Грегори:

— А теперь не хочешь ли перекусить? Здесь есть вагон-ресторан, где тебе дадут тарелку дерьма за пять фунтов, или, может, просто хочешь кофе? Хочешь чего-нибудь поесть? Если хочешь — давай.

— Нет, что-то не хочется, — ответил он.

Я оторвался от работы, пока поезд задним ходом отгоняли на какой-то пригородный полустанок. Грег по-мальчишески уставился в окно. Я со вздохом заметил на его щеках размазанные следы засохших слез.

— Надолго останешься? — спросил он вполне нормальным голосом.

— Посмотрим. Не могу же я застрять тут на сколько заблагорассудится. У меня работа.

Мы приближались к цели.

— …А как надолго останешься ты? — спросил я его.

— Посмотрим.

Все было кончено к тому времени, как мы приехали, — я знал, что так оно и будет. До дома добирались на такси. Платил я, потому что я теперь старший… это семейство обходится мне в целое состояние. Рассчитываясь с шофером, я следил за тем, как Грегори выбирается из машины. Он стоял спиной к дому, застегивая пальто, тихо жалуясь на ветер.

Его мать ждала нас в дверях. Грегори закрыл глаза и несколько раз кивнул, когда ему сообщили известие, как если бы это было меньшее, чего он ожидал. Она спросила, хотим ли мы посмотреть на тело, — мы с Грегом пожали плечами и согласились. Миновав холл, мы стали подниматься по лестнице. Прошлое волной накатывалось сзади. До чего же я ненавижу это место, подумал я, с его вытертыми коврами, диковинно изогнутыми коридорами, где так хорошо было прятаться, и с его опасно древними круглыми выключателями. Если бы мог, я разрушил бы его до основания голыми руками. Мне всегда было плохо здесь. Конечно, это была не их вина. Они старались.

Он лежал на загороженной кровати. Миссис Райдинг отдернула покрывало. На лице ее супруга, теперь я это видел, застыла удивленно-рассерженная гримаса, рот искривлен, между зубами виднеется щелка — знаете, крутые люди сохраняют зубы, сколь угодно старые или замудоханные, — глаза открыты, брови сурово нахмурены, как будто гордецу сказали, что он стал жертвой унизительного розыгрыша. Я глядел на это яркое лицо мессии. Кем он был? Я знаю кем. Добрым человеком — или славным, как угодно; дурнем; дурнем, который был добр ко мне, когда этого даже и не требовалось, когда никто его к этому не понуждал; человеком, которому позволялось творить все, что ему взбредет в голову и сколько взбредет. Грегори плакал здесь чуть больше, но сдержаннее — слезы, если так можно сказать, были внутренние.

Я был доволен, что перед ланчем мне удалось перехватить три стакана шерри, который был выпит на кухне с бережливой торопливостью умеренно пьющего человека. Моя приемная мать держалась оживленно и немногословно — ближайшие несколько дней по меньшей мере были у нее заняты под завязку, — и как только ланч закончился и сыр был убран со стола, она деловито направилась в кабинет. Как было условлено, мы на несколько минут уединились с ней для небольшого совета. Никаких сюрпризов: она собиралась переехать к своему двоюродному брату в Шропшир; оставались долги; дом разваливался и практически ничего не стоил; срок аренды на лондонскую квартиру истекал через восемь лет — я спросил, чем могу ей за это отплатить, и она ответила, чтобы я не брал этого в голову; она как-нибудь справится; я сказал, что буду делать все возможное для них обоих.

Я присоединился к Грегори, и мы пошли прогуляться по аллее. Несколько минут мы, дрожа, стояли рядом. Я предложил ему дорогую сигарету, которую он робко взял.

— Что собираешься делать? — спросил я.

— О, здесь столько всяких дел, — ответил он.

— Но мне здесь больше делать нечего, верно?

— Да, пожалуй.

— Так что я могу уехать прямо сейчас, до темноты. Хорошо?

— Да. — Грегори бросил взгляд на аллею. — Думаю, я тоже пройдусь, пока светло. — Он обернулся ко мне с полуулыбкой.

— Тогда до свидания, — сказал я.

— До свидания, Терри.

— Когда вернешься? — крикнул я ему вслед.

— Я не вернусь, — бросил он через плечо.

«Не вернусь и я», — подумал я часом позже, сидя в вагоне-ресторане поезда отправлением в пять пятнадцать. Жизнь здесь кончилась. Это просто сырой дом, где я вырос. Пусть остаются, покуда это возможно. Надеюсь, все у них будет хорошо.

Теперь, когда квартира ненадолго в моем распоряжении — в свое время я ее продам, — я думаю подобающим образом поразвлечься этой зимой. Слышали вы такое? Теренс Сервис гуляет. Непривычное для него это дело, но нынче он гуляет. А кого пригласить — найдется. Приятелей из вечерней школы. Всех парней Телятко из конторы — кое-какое сокращение все же произошло: теперь у нас вдвое больше дилеров, чем когда бы то ни было раньше; однако никто не против, и у всех нас куча денег. Есть даже парочка девиц, которым я могу теперь позвонить и провести с ними ночь. К примеру, я трахнул Джен. Все прошло нормально — я был в блестящей форме: безжалостный атлет, — но ничего особого.

Поезд мчался вперед, через поля, в которых уже залегли острыми клиньями тени. Сельская местность в последние дни внушает мне ужас: я страстно томлюсь по уверенности, которую дают станции метро, асфальтированные улицы, бродяги и пабы. Я помахал официанту: заказать что-нибудь выпить. Закурил. Расставил ноги, чтобы приспособиться к могучей эрекции, которая всегда возникает у меня в поезде, нужно мне это или нет. Улыбнулся.

Состав катит по глянцевитым серебристым рельсам. Я кошусь на путевые развязки — Лондон близится. Не спеша потягиваю из стакана. У меня все будет порядок.

 

II

Мне холодно. Этот старый плед больше не греет. (Вид у него тоже ужасный.) Я все плотнее кутаюсь в него, но это только напоминает мне об убожестве моей экипировки.

Я направляюсь на восток, за дом, к Пруду (Пруд больше не принадлежит нам. Теперь им владеют евреи, но подойти все же разрешается). Пышная трава на лужайках спуталась колтунами и слабо пахнет грязью и дешевыми духами. На заросших дорожках, пересекающих заброшенный розовый сад, воздух внезапно темнеет, и мне хочется опрометью броситься назад к дому — но когда по ступенькам, которые ведут через изгородь, я выбираюсь на холмистое поле, то чувствую, что день еще сохранил остатки жизни. Небо ясное и яркое. Пастухи любуются открывшимся зрелищем.

Возвращаться я не собираюсь. Да и к чему возвращаться? Я не собираюсь возвращаться, чтобы проводить жизнь, мочась на кухне. Урсула ушла. (Папа тоже.) А теперь ушел и Терри. Надеюсь, он наконец найдет свое место. Такова уж была его судьба: стадия, начиная с которой его жизнь будет становиться все лучше (все остальные периоды он ненавидел). Однако у меня все по-другому. Я могу помогать маме — осталось уладить еще немало дел (боже, надеюсь, она сможет содержать меня). Этого пока вполне хватит. Нет, возвращаться я не собираюсь. Я останусь здесь, где ничто меня не пугает.

Мне холодно. Падает роса. Вдалеке, слева, за «змейкой» серебристых берез, видны железнодорожные пути, стелющиеся по огороженной насыпи. Что-то надвигается. Я останавливаюсь посмотреть, как мимо проносится красивый синий поезд. Сам того не замечая, я по-детски машу ему рукой. Какая глупость. Почему? Всегда маши поездам, говорили няня, мама и бабушка. Теперь я вспомнил. В поезде может оказаться кто-то добрый, красивый и помахать тебе в ответ.

Я вхожу в лес, обступивший воду (ребенком я играл здесь). В двухстах ярдах впереди Пруд белесо блестит сквозь переплетение стволов и тьмы. Уже стемнело. Я снова останавливаюсь. Смогу ли я добраться туда и обратно до наступления ночи? Отсыревшая кора сочится снами и смертью. Задувает ветер. Деревья вздрагивают — хотят отряхнуться от влаги. Почему ветер не оставит листья в покое? В переулках перелесков опасно — предупреждает меня Пруд. Лес пронизан шелестом, скрипом. Перекатывается бревно. Слышен голос одной-единственной птицы.

Я стою за рядом берез. Мне холодно — я дрожу, и мне хочется плакать. Я поднимаю глаза к небу. Что-то надвигается. О, ступай прочь! В аду заката ветви гнутся и ломаются. Ветер никогда не перестанет сводить с ума пугающую листву.