Успех

Эмис Мартин

4: Апрель

 

 

I

Ну-ка, угадайте, что случилось? На днях я трахнул одну красотку. (Ну-ка, угадайте. Ничего не было. С первым апреля.)

Но послушайте. Только не навоображайте себе чего-нибудь — я хочу сказать, что не знаю, как все обернется, — я всего лишь подумал, что дела могут пойти на поправку.

В последнее время у меня вошло в привычку говорить себе, что причина, по которой я не могу теперь никого трахнуть, в том, что теперь я ни с кем не вижусь. Да и как бы мне это удалось, даже косвенно? (У меня просто не осталось ни единого знакомого. Такие дела.) Есть женщины, с которыми мне позволено разговаривать: к примеру, официантки в кафе или автобусные кондукторши, но они не в счет. У меня никогда не было настоящих друзей, так же как никогда не было ничего, чем бы я мог защититься от чужой ненависти. Мне остается полагаться только на самого себя.

Что еще?

Бывшие подружки? Теперь все они уже выросли из того возраста или забыли меня, и я сам уничтожил любые остатки привязанности в нескольких сердцах, в которых для меня когда-то нашлось место, уничтожил своими нелепыми запросами, своими дрожащими руками. Случайные девушки с улицы? Поначалу многообещающие — хотя сразу интересующиеся выпивкой, — один раз удалось взять телефон (все лопнуло) и еще один раз пригласить в паб (все лопнуло), но очевидно, что тут многого не добьешься: во-первых, потому что большинство может трахнуть всякого, кто ему приглянется, не прилагая к тому особых усилий, и, во-вторых, потому что неудача так невероятно унизительна (несколько отповедей подряд способны надолго выбить вас из седла; а однажды какой-то прохожий доброхот даже вмешался, чтобы защитить бедную девушку, и это было ужасно). Девицы, которых таскает на квартиру Грегори? Но что бы ни говорил вам Грегори, друзей у него тоже немного — не считая этого старого бездарного педика Торки с хуесосами, жополизами и пиздорванцами, составляющими его окружение, и двух великосветских говнюков, Кейна и Скиммера: если Грег приводит домой девицу, то исключительно ради мимолетной и скучной случки, а если он закатывается со всей компанией, то я сижу у себя внизу, боясь даже нос высунуть.

Но послушайте. Неожиданно в офисе появилась удивительная новенькая, взятая на испытательный срок. Причем удивительная не только с моей, но буквально со всех точек зрения. Самое поразительное в ней, или по крайней мере одна из самых поразительных ее особенностей, — это ее большие сиськи. Большие отнюдь не в вульгарном смысле слова; это не «высокая», «горделиво вздымающаяся» грудь, не какие-нибудь там нахально-напористые «перси». На самом деле они совершенно неуместны и очень милы при этой непропорционально тщедушной грудной клетке, короткой и словно полой талии, способной смутить кого угодно заднице и слегка вывернутых, как у северного оленя, ногах. Часто она ходит, с притворной скромностью сложив руки поверх них, как если бы их там не должно было быть, как если бы она не хотела, чтобы они там были (пусть уступит их мне). Мне кажется, у нее по-настоящему красивое лицо. На первый взгляд оно кажется тяжелым, четко очерченным, лишенным выражения, в пышном нимбе спутанных, крашенных хной волос, с острым носом, темными, неряшливо накрашенными глазами, ямочкой на подбородке и широким, но особых радостей не сулящим ртом. Однако если вы приглядитесь повнимательнее, чем, конечно, я постоянно и занимаюсь, то за этим резким телегеничным лоском различите множество мягких, задушевных черточек. В особенности глаза — они у нее реально фиалковые, игривые и ласковые глаза.

Это случилось однажды утром на той неделе. Я сидел за своим столом, терзаемый отчаянным похмельем (я даже купил у Дино томатного сока вместо бескофеинового кофе — дурной признак) и поддерживая сварливый, тошнотворный и пропитанный ненавистью разговор с полоумным сталинистом Уорком. Его обвислый зад покоился на моем плоском каталожном ящике, и, еще более обычного слюняво пришепетывая, своим новым медоточивым голосом Уорк пространно сетовал на очевидную неспособность нашего учтивого Ллойд-Джексона хоть как-то противостоять Джону Хейну в связи с грядущим сокращением. Я уже готов был с ним согласиться, когда насмешливый бывший составитель рекламных объявлений собственной персоной распахнул дверь моего закутка и, сложив бантиком опрятные губки, возвестил:

— Итак, двух зайцев одним выстрелом — или оптимизация, как это теперь называют. У нас новенькая, на время. Это Джеффри Уорк… а это Теренс Сервис.

Это была она: джинсы в обтяжку и свободно свисающая тенниска (руки по обыкновению сложены так, как я это описывал), хмуро-застенчивый взгляд и близорукая морщинка между темно-синих глаз.

— А это, — произнес насмешник, — это Джен.

Совсем как Грегори иногда, подумал я, весь подобравшись. Уорк прочувствованно кивнул в направлении двери, затем обернулся и бесстрастно уставился в окно. Что мог я сказать, что бы адекватно указывало на мое неприятие ценностей, олицетворенных Уорком и умненьким Ллойд-Джексоном, на мою утонченную симпатию (отнюдь не лицемерную) в связи со случайным, а строже говоря — функциональным появлением девушки здесь, на то, что я хорош, исключительно благорасположен и могу стать прекрасным мужем? Наклонившись над столом, со скрытым удовольствием я произнес:

— Привет.

— Привет, — ответила она и улыбнулась.

— Как долго, — спросил я, — как долго вы надеетесь задержаться здесь?

Джек раздула свои овальные ноздри.

— Ну-у-у. Пару месяцев.

— Как раз и получишься. Пойдем, я тебя еще с двумя познакомлю, — снисходительно сказал Ллойд-Джексон, уводя за собой девушку.

— Увидимся, — сказал я.

— Это уж точно, — ответила она.

— Я отлучусь на минутку, а потом все вам здесь покажу, — влажно добавил Уорк.

Вот как все началось. Немного попозже тем же утром я выбрался из своего душного закутка, делая вид, что хочу сверить обратные счета с ведомостью продаж, которую как бы ненароком прихватил с собой.

— Уф, я пока еще не знаю, где они, — взмолилась Джен.

— Здесь, я вам покажу, — сказал я.

И секунд девяносто мы простояли рядом над картонной концертиной, пока в воздухе вокруг нас проносились вялые сквозняки, случайные тени и яркие пылинки… О боже.

Осмелюсь ли я? Главное — повод.

Чопорно моргая: «Позвольте мне отвести вас туда, где в обмен на наличность дают алкоголь?» Искренне, хотя чуть-чуть литературно: «А почему бы нам не отправиться в паб?» Несколько задумчиво: «Заглянем в "Корону"?» По-плебейски резко: «Выпить не хочешь?»

Было ровно двадцать пять минут шестого. Одетая в красивый костюм покроя сороковых и ярко-красные чулки (в первый раз мы могли хорошенько разглядеть ее ноги), Джен бессистемно и бесцельно рылась в своей похожей на торбу сумочке, что обычно предшествовало ее уходу из офиса; в любой момент она могла встать, потянуться, зевнуть и пройти вокруг центрального стола, прощаясь с сослуживцами. Наладив прекрасные отношения с обеими постоянными секретаршами, молодой хромоножкой и старой задроткой, Джен обычно мимоходом кивала им, прежде чем ускользнуть. Это был восьмой день ее пребывания здесь — и, соответственно, восьмой вечер, когда, снедаемый желанием, я подглядывал за ней через полуоткрытую дверь. Все семь предыдущих раз она завязывала разговор со своими подружками, так что обратиться к ней напрямую («Вы сейчас куда, в метро или пойдете пешком?», «Может, забежим куда-нибудь выпить? Вы не хотите выпить? Ладно, ладно. Увидимся завтра утром!») было совершенно немыслимо. Однако в этот раз Джен раздосадованно склонилась над пудреницей, пока Энн и Мюриел уже выходили через дверь офиса. Ушли. Все чисто. О нет.

Любой джентльмен встал бы со своего места и ленивой походкой подошел бы к столу Джен. Вы сами наклонились бы и попробовали открыть упрямую розовую ракушку, над которой трудились длинные пальцы Джен. Кто угодно наверняка взял бы пудреницу у нее из рук, сжал зубы и со смущенным удивлением обернулся бы к девушке, когда благоуханная коробочка открылась. Никто из смертных, тяжело дыша от возбуждения, не опустился бы на стул, когда она посмотрела бы на него, улыбнулась и воскликнула: «Тарзан!»

— Выпить не хочешь? — спросил я.

Она согласилась. Мы отправились в заведение на Фокс-стрит, популярный ветхий паб с темными мраморными стенами и печальными окнами. Я дополнил свой обычный гротескный спектакль, встав на цыпочки, чтобы протиснуться сквозь сидящих за стойкой, размахивая фунтовой банкнотой, безуспешно стараясь привлечь внимание фантастически медлительного и надутого хозяина, каждую минуту оборачиваясь к Джен, чтобы крикнуть ей что-нибудь вроде: «Потерпи немножко», «Он меня не видит» или: «О боже», пока наконец, разжившись пинтой пива и виски с лимонадом для дамы, я проследовал за Джен сквозь толпу одетых в костюмы мужчин, усадил ее за приличный угловой столик, а сам сбежал вниз, чтобы лихорадочно пописать, зачесать лысину, прежде чем вернуться к ней и нашим напиткам.

— Все в порядке? — спросила она.

И пусть говорят все что угодно — мне думается, я выглядел чертовски неплохо и действительно произвел крайне благоприятное впечатление. К счастью, на мне оказался мой лучший (то есть новый) костюм, и это был один из дней, когда я мог смотреть правде в глаза: у меня был не такой бледный и потрепанный вид, не такие искусанные губы, и волосы лежали довольно гладко. Мои руки тоже не так сильно дрожали — в самом деле, я три раза подносил ей спичку, тяжело и удовлетворенно дыша, когда замечал, что пламя относительно статично, — и голос мой не выдавал тех судорожных трелей, как на улице, стесняясь собственного желания. (Кстати, что до Джен, то она казалась мне ожившим поллюционным сном.) А разговор? Что ж, он тек сам собой. Он тек сам собой, с паузами, но не прерываясь слишком надолго.

Боже, это было так прекрасно! Нелепо — но я сразу же почувствовал себя изменившимся. В тот вечер по дороге домой (мост, подземка, улицы) я уже больше так жадно не пялился на каждую проходящую девицу, как если бы само их существование было болезненным fait accompli [7]Свершившимся фактом (фр.).
, направленным на меня и остатки моего достоинства. Красивая негритянка на Квинсуэй, обычный предмет моих диких фантазий, проверила мой билет, обменявшись со мною любезностями: я мог быть кем угодно другим, я мог быть вами. Свернув с главной дороги, я заметил парочку, тискавшуюся в грязном подъезде отеля, и по инерции отшатнулся было от них со злобой и отвращением, но тут же замедлил шаг и, подумав, пожелал им всего доброго. Сами улицы, которые на прошлой неделе выглядели как стертые кадры из ролика новостей, теперь казались приветливей, полные более разнообразных теней. Я помедлил в сквере — дружелюбные тени листвы пробегали у меня под ногами — и, заметив надвигающиеся огни спальни-гостиной, сказал:

— Да, я знаю. Конечно, она не станет. Знаю, знаю. И все же.

Я даже встретил Грегори на кухне (вот уж действительно великосветское общество); он выглядел щеголевато и явно куда-то собирался, но благосклонно задержался, пока я наливал себе выпить.

— Как жизнь? — спросил я.

— Занят по горло. А как у тебя дела?

— Никак. На работе — сплошной столбняк. И никого я до сих пор не трахнул, если ты это имеешь в виду.

— А ты не попробовал еще раз с этой ушастой малюткой?

— Джитой? Да, пробовал. И она снова не захотела.

— Сучка. Почему, черт побери? Что она из себя строит?

— Кажется, теперь я знаю почему. Она такая толстая, что позабыла, как сама же меня трахала.

— Чертово отродье. Как тебе кажется, почему они не хотят?

— Куда собрался?

— В город, к Торке, — ответил Грегори.

— Приятного времяпрепровождения. Пожалуй, стоило бы мне стать педиком, как ты.

— Благодарю. Останешься дома?

— Да, я…

Но он взял свой плащ и помахал мне.

— Спокойной ночи, — сказал я.

Я остался дома. До десяти пил виски, поужинал ветчиной и холодной фасолью из банки, потом долго отмокал в ванне и пошел спать. Горячие, будоражащие сны, полные желания и отчаяния, короткий период бодрствования между пятью и шестью, снова сон и что-то еще, произошедшее со мной в постели, пока я курил свою первую утреннюю сигарету, как если бы тело, которым я пренебрегал, снова пробуждалось к жизни.

В этот день я опять пригласил ее в паб, и она согласилась.

Другая, действительно остроумная уловка, к которой я прибег, состояла в следующем: посредством серии намеков, ненавязчивого лицедейства, двусмысленностей, умолчаний, уверток и лжи мне удалось внушить Джен впечатление, будто я трахаю, или привык трахать, или по крайней мере определенно трахнул Урсулу! Я понимаю, что подобное заявление спорно, однако я всегда придерживался той точки зрения, что, во-первых, вернейшей гарантией сексуального успеха служит сексуальный успех (первое невозможно без второго, а второе без первого) и, во-вторых, что личина сексуального успеха лишь слабо отличима от сексуального успеха как такового. (В-третьих, я и без того настолько замудохан, что это не может причинить мне особого вреда. Сексуальным успехом у женщин я не пользуюсь. Не пользуюсь — и все. Грегори, кстати, тоже. Просто он преуспевает в сексе.) Итак: бездумно прекрасная Джен крутится на своем крутящемся стуле; небрежно опершись на стол рядом с ней, продавец-стажер Теренс Сервис, чьи голубые глаза горят, чьи сильные руки сложены на груди, чьи рыжеватые волосы слегка растрепаны, энергично и без тени снисхождения говорит с цветком секретарского персонала, когда, ровно без четверти час, в комнату входит другая моя девушка, известная по имени Урсула, мой птенчик, чьи любопытные добродушные взгляды я позволяю Джен отметить, пока сам издаю длинное «у-у-у» уголком рта и виновато выпрямляюсь, чтобы представить их (только по именам), и, смущенно извинившись, выплываю вместе с Урс из дверей офиса — купить ей какой-нибудь сытной и питательной еды. (Кстати, это больше, чем сделал в последнее время Грегори. На прошлой неделе они провели вместе крайне томительные полчаса в сэндвич-баре рядом с галереей — он сказал, что не может оставаться дольше, и ему даже пришлось занять у Урсулы шестьдесят пенсов, чтобы расплатиться за ланч. Очень ободряюще. Надо будет разузнать правду насчет его работы.)

Так или иначе, я подозреваю, что уловка с Урсулой благотворно сказалась на юной Джен, которая не один, а даже два раза спрашивала меня о ней (не ревниво, увы, но с почтительным интересом) и несколько раз замечала, что она «действительно очень хорошенькая». (Девушкам всегда нравится, как выглядит Урсула, несомненно потому, что у нее нет сисек.) Я болезненно и с тоской воспринимаю всякое упоминание о ней.

— Да, — сказал я вчера, покусывая длинную складчатую губу, — печально, что мы уже не ладим, как ладили когда-то.

— Жалко, — сказала Джен.

Я взглянул в окно, за которым моросил дождик.

— Да. Но, черт побери, мы по крайней мере остались друзьями.

(Я чувствую себя потрясающе, когда говорю подобные вещи; я чувствую себя исполином. Просто гигантом секса, сравнительно.)

Также бесспорно и то, что стремительно прогрессирующий алкоголизм Джен должен и впредь сослужить мне хорошую службу, должен и впредь оставаться источником подлинной безопасности и бодрости. Боже, сколько эта девушка может выпить! Рядом с ней я чувствую себя фактически трезвенником, а ведь я так напиваюсь, что лезу в драку, падаю, чуть не теряю сознание. Теперь я понял, какая мудрость заключена в, казалось бы, избитом клише: «как воду». Я видел, как во время ланча она выпила три кружки пива и четыре стакана вина, при этом не потеряв работоспособности и оставаясь легкой как пушинка. Она может после работы и глазом не моргнув выпить семь или восемь порций виски с лимонадом и выбежать из паба, как школьница, чтобы успеть на свою электричку. (Слава богу, живет она в Барнете с родителями. Джен — уменьшительное не от Дженис или Дженет, как я думал, а от Джейн — она круче, чем кажется. Некий бздунок по имени Дейв упоминается чаще, чем мне бы хотелось, но всегда в прошедшем или давно прошедшем времени и исключительно в ретроспективных придаточных предложениях.) Конечно, я абсолютно непреклонен в том, чтобы платить за каждую порцию, которую она выпивает в моей компании, — чтобы развить в ней чувство вины за то, что она не спит со мной, — и я подсчитал, что могу водить ее в паб хоть дважды в день на протяжении трех с половиной месяцев, прежде чем разорюсь окончательно. (Между прочим, я очень боюсь разориться. «Банкротство меня не пугает», — говорю я иногда. Но на самом деле пугает, и даже очень. До усрачки.) Однако вряд ли это так затянется. В любом случае это не может настолько затянуться.

Господи, она меня с ума сведет. Иногда, когда она мне улыбается или называет по имени, не поднимая глаз, мне просто хочется расплакаться горячими слезами благодарности. Я чувствую резкую, жгучую необходимость впасть в исступление, исчезнуть. Иногда, когда я слышу, как она бормочет что-то себе под нос, роясь в сумочке, или негромко сопит от усилия, перенося с места на место свою тяжелую пишущую машинку, я сижу на стуле как приклеенный, оскалив зубы и едва не заламывая руки. Помимо всего прочего, она невероятно забавная, равно как и неистощимо добродушная: к примеру, она может передразнивать чирьеватого, немногословного Деймона, и все же она несравненно менее скверно обращается с ним, чем кто бы то ни было в офисе, и даже заставляет меня колебаться — стоит ли издеваться над ним перед девицами или посылать с каким-нибудь бессмысленным и унизительным поручением. (Естественно, все у нас любят ее. Бернс прячет свою рыбу и уксус в ящик письменного стола; Герберт при ней воздерживается от своей обычной ругани; полоумный Уорк нежно прощает ей самые вопиющие служебные ошибки; и сам Джон Хейн на несколько секунд отрывается от своих коварных карьеристских планов, чтобы полюбоваться, как прилежно она работает.) И, о боже, ее лицо, ее глаза, ее глупая прическа. Что, если бы я протянул ей руку и она взяла бы ее в свою, что, если бы я обнял ее за плечи и она не стала бы противиться, что, если бы она позволила мне поцеловать ее… коснуться ее языка своим. Откройся мне, о Господи, откройся мне — и на что могут быть похожи ее груди? Проклятье, я должен знать это; я готов скорее отдать все, что имею, чем упустить такую возможность. И что, если, скажем, она позволит мне дотронуться до них (вы видите, как торчат У нее соски, когда холодно, и она особенно склонна скрещивать руки, скромно прикрывая ими грудь), дотронуться до них, вот так, а потом, возможно, и двинуться дальше — почему нет? — перейти к ее тугому животу, маленькому, но воинственному заду и — о нет! — к ее (не могу заставить себя выговорить это слово)… окажется ли она золотисто-каштановой и словно опаленной, как ее волосы, или просто черной, и сколько их там — аккуратная прядь, или кустистые заросли, или что? — и, возможно, я поглажу ее и… да, это то, что я хорошо умею делать, я лягу на нее и буду лежать так долго, как ей, черт побери, захочется, месяцами, я расположусь там лагерем, ведь надо быть уверенным, что ей со мной здорово, и даже не особо важно, что я не получу полного удовлетворения, если, конечно, она не очень искушена в такого рода проблемах, или не усвоила какую-нибудь иностранную технику, или просто не стала бы обращаться со мной с необычной нежностью и симпатией, или если она сама крайне возбудилась бы и… Боже мой, такого никогда не происходило со мной раньше: как вы думаете — она действительно хочет этого?

Не волнуйся. Просто у тебя немного разыгралась фантазия. И потом — какое, ко всем чертям, значение имеет на этой стадии, хочет она этого или нет? Как часто на самом деле девушки спят с мужчинами, потому что этого хотят? (Так, толстячок, ты далеко не уедешь. Никогда.) Просто сделай это, сделай. Улещивай, стращай, будь грубым, старайся подкупить; умоляй, плачь, побуждай, придирайся; кляни, угрожай, жульничай, лги. Но сделай это.

К примеру, мы были вместе в пабе только вчера вечером.

Там стоял такой эмоционально насыщенный, такой желанный полумрак, что никому и в голову не пришло включить свет и разогнать его. Мы уже выпили по три порции, сидя в своем углу, и печальная, божественно покровительственная дымка начала образовываться между нами и всем остальным. Чувствуя слезы на глазах, я глядел на Джен, слушал, что она говорит, а сам думал, мол, ни за что на свете не стану приставать к ней, — поскольку что будет, если больше никогда не повторятся такие вечера, как этот, теплые, хмельные, сумеречные, в окружении дружеских разговоров и доносящихся снаружи звуков медленно падающего дождя и самоуверенных машин. Я заговорил. И снова посмотрел на Джен, на ее маленькие, опрятные ноздри, опущенные уголки рта, россыпь родинок и веснушек вокруг губ.

— Послушай, — сказал я. — Пошли завтра выпьем у меня дома. Я познакомлю тебя со своим братом, названым братом. Его родители усыновили меня, когда мне было девять. У меня были и свои родители, но они плохо кончили. Теперь мы с братом живем в одной квартире. Его зовут Грегори. Возможно, он тебе понравится. — (И возможно, ты тоже придешься ему по вкусу. Неужели вы считаете, что я не думал об этом? Думал. Но я с ним поговорю. Начистоту. Он не сделает этого, если узнает, как много ты для меня значишь.) — Он странный. К тому же педик, каких свет не видывал. Сейчас мы не ладим — даже и не помню уж, как это было, — но было время, это точно, когда я любил его…

Я больше почти его не вижу. Я скучаю по нему. Он единственный друг, который у меня когда-либо был.

Было время, когда я любил Грегори. Правда. Я любил его по-своему — но тогда все любили по-своему. Какой парень. Не надо быть таким, каким был я, чтобы представить, каким был он. Человек, перед которым не стояло никаких преград: с ним мысль об опасности даже не приходила в голову — его отчаянные проступки были плоть от плоти его нераздумывающей сути, фразеологией его обаяния и удачи. Да собственно, о какой опасности могла идти речь в этом краю с мягким климатом воздушных белых комнат, послеполуденных тостов и толстых домоправительниц?

В своих кражах он был амбициозен, случалось, остроумен — и никогда не попадался. Он мог как бы невзначай задержаться у выхода из супермаркета с сумкой, набитой хрустящими плитками шоколада и пакетиками с попкорном. Однажды он украл футбольный мяч из магазина Макмиллана на Черч-стрит — ведя его по полу, как баскетболист. В другой раз, когда просто из озорства (он не курит) Грег перегнулся через прилавок, чтобы стащить сигареты в похожей на свалку кондитерской лавке рядом с моей школой, здоровяк хозяин поймал его на месте преступления, запер дверь на засов и с каменным лицом сообщил нам, что собирается вызвать полицию, и набрал 999. Естественно, оба разревелись — я, как обычно, хрипло-обреченно всхлипывая (я понимал, что мне спуску не будет), Грегори жалобно, пронзительно стенал, униженно протягивая хозяину пачку дешевых сигарет с фильтром и в истерическом раскаянии без конца умоляя его, чтобы он нас отпустил. Всласть наорав на нас и наругавшись, табачник так и сделал, отперев дверь и с отвращением вытолкав нас на улицу. Слезы все еще застилали мне глаза, когда, отойдя от лавки ярдов на сто, Грегори обернулся ко мне и с довольным, безоблачным взглядом показал блестевшую у него на ладони роскошную пачку «Пэл-Мэл».

Откуда у него взялись такие крепкие нервы? А у меня? Я тоже, конечно, воровал, но редко, непрофессионально, судорожно и из дома. Я рылся в бумажниках и сумочках в чистой, ничем не приукрашенной надежде, что ничего не найду, но если находил, то, как правило, присваивал себе добычу. Миновав столы в гостиной, каждый — своя Лилипутия, блистающая серебром и хрусталем, я в панике взбегал по лестнице, чувствуя, как нечто ценное и тяжелое оттягивает мой карман, как чудовищный бильярдный шар. Стоило мне заметить на буфете в кухне раскрытую сумочку моей приемной матери, вместилище взрослых богатств, как вдруг пальцы мои сами собой проникали между кожаными губами. Согласно своим убеждениям, я никогда не припрятывал безделушки, никогда не тратил украденные деньги. Почему я так поступал? Думается, из причин можно было бы составить порядочный учебник. Однажды я произвел беспрецедентный фурор, стянув дорогой графинчик для уксуса прямо с обеденного стола. Почти сразу — я мгновенно вспотел от ужаса — по всему дому забили тревогу. Я положил жегшую мне руки вещицу на стол в коридоре второго этажа, а сам бросился на чердак, где заполз под развалившийся остов кровати и стал прислушиваться к громкому стаккато шагов и отчетливым дискантам приближающейся толпы. Смотри, дрянной мальчишка, теперь они до тебя доберутся. Мне хотелось одного — умереть… Наконец Грегори отыскал меня, он был один. Я ждал, что он начнет кричать, призывая остальных, но вместо этого он помедлил, нагнулся и стал неторопливо подбираться ко мне. Лицо его было так же мокро от слез, как мое. «Пошли вниз, Терри, — сказал он. — На тебя уже больше не сердятся. Все позади».

Тогда он был нежен, от него действительно исходило сияние, необычайная склонность ко всему мальчишескому, молодому, как если бы он мудро предусмотрел, что это пора его жизни, когда ему даровано право делать все, что заблагорассудится, — и все ему будет прощено, и он будет любим, и что все это скоро кончится. Грегори, Грегори, мой блистательный и легендарный брат. Я так сентиментально воспринимаю твое детство, потому что не испытываю никаких сантиментов по отношению к своему. Я вижу, как ты катишь на своем велосипеде по улице нарядного городка, отпустив руки, когда девочки выходят из школы; я вижу тебя на вечере в честь твоего дня рождения, в твоих первых длинных брюках, с лучащимися от радости глазами, когда язычки пламени всех двенадцати свечей разом обратились в пряди вьющегося дыма, словно все четыре стороны света сошлись здесь ради твоего удовольствия; я вижу, как осенью тебя отвозят в школу и ты не машешь на прощанье, а с высоко поднятой головой бесстрашно устремляешься навстречу миру тревог, который начинается сразу за воротами парка. Это было чудесно, и я любил это, как и все.

Что тебя так исковеркало, так изменило? Но, увы, это так. Что-то похитило у тебя всю твою задушевность, чувствительность, сердечность и сделало таким, какой ты есть сейчас, — слепленным из презрения, тщеславия и пошлости, которые ты выдаешь за свой подлинный характер и которые попросту завладели тобой, прежде чем этот характер успел сложиться.

Посмотри на себя, хуесос, дрянь, со своей чертовой дурацкой шикарной машиной — грудой металлолома, со своей смехотворной шутовской одеждой, со своей никчемной работой «не бей лежачего», со своими кретиническими педиками-приятелями, со своими занудными и алчными денежными проблемами, со своим жалким устаревшим бахвальством, со своей бесконечной ложью. Грегори — лжец. Не верьте ни единому его слову. Он распускает вокруг себя лживые сплетни.

Слушайте, если он трахнет Джен, я просто устрою так, что он умрет. Я убью его и ее (уеду из страны и начну все сначала). О боже, возможно, самое безопасное для меня — это заплатить ему, предложить ему деньги (он возьмет, он полный банкрот). Или пригрозить (я знаю, что смогу отколотить его. Он крупнее меня, но я не обращаю внимания на удары, которые получаю. Он — обращает). Или согласиться съехать с квартиры. Или пообещать покончить с собой. Так что послушайте: если он трахнет Джен — для него это пару раз плюнуть, простая физзарядка, — моя ненависть найдет способ причинить ему вред, нанести увечье или свести с ума.

 

II

Я просто обязан сказать несколько слов об этой весьма примечательной шлюшке, которую Теренс привел к нам в дом с работы. Какое-то у нее нелепое имя: Джоан? Дженис? Дженет? Секретарша, конечно, или какой-нибудь делопроизводитель на его гуталиновой фабрике, с пугающей внешностью тряпичной куклы и голоском своенравной барменши, одним словом, сутулое ничтожество, которое едва замечаешь среди вас всех на шумных улицах и уж с которым никак не ожидаешь познакомиться поближе. Мне думается, интересно рассмотреть хорошенько один из этих городских ноликов, получив хоть какую-то компенсацию за то, что приходится делить квартиру с таким ничтожеством.

Прическа у нее из кудряшек… Признаюсь в том, что для меня уже превратилось в аксиому: малейший намек на «кудряшки» заставляет меня тут же достать свои самые темные солнечные очки. Но в порядке игры я допускаю, что присутствие в нашей квартире юной Дженис довольно забавно в затасканном, сентиментальном смысле слова; к ее мелким глупеньким чертам и крохотному рту золотой рыбки вполне подходит пустой взгляд широко распахнутых очей, которого так добивались портретисты вулвортской школы, — ну, вы знаете, этакие несносно смышленые крошки — сплошь губки и глазки, — живописными подобиями которых увешивают свои обитые тафтой стены преимущественно представители криминального мира. (Сейчас они переживают недолговечное возрождение, получая финансовую поддержку от таких шарлатанов и тугодумов, как Дю Пре и галерея «Мертон». Сколько это продлится? Три, четыре недели?) Однако при всем том в лице Дженет есть некоторые симптомы любопытной жесткости — грубоватые морщинки вокруг глаз, привычка время от времени порочно сжимать губы, — которые, учитывая мой обширный опыт, свидетельствуют о том, что в постели она не промах.

И еще: надеюсь, Теренс рассказал вам о ее нелепой фигуре? Повторю, что, как правило, мне нравятся девушки с маленькими грудями: грудями, похожими на покатые круглые выпуклости, которые ненавязчиво переходят в нежные, как лепестки или осенняя паутинка, соски. Не выношу женщин, которые повсюду носятся со своими грудями, как человек-оркестр. Громадные тарелки с бланманже, набитые, как туристский рюкзак, и увенчанные сосискообразными отростками, — благодарю покорно. Ни минуты не колеблясь, готов допустить, что груди у Джоан прямо-таки колоссальные (такие большие, что она даже носит бюстгальтер) и что они выглядели бы крайне удручающе в случае с любой другой женщиной (Сюзанной, миссис Стайлз, Мирандой и так далее). Но телу Джоан присуща какая-то ласкающая глаз непропорциональность, как, впрочем, и всему, что ее касается. Такие по-деревенскому грубые груди, поддерживаемые хрупким приспособлением над жалкой талией, здесь очевидно не на месте (хотя ниже талии, надо признать, у нее все классно: длинные гибкие бедра, мальчишески маленький опрятный задок). Она преподносит все это с определенной стильностью, и, да, готов признать, что меня все это даже забавляет.

Возьмите, к примеру, первый раз, что Теренс притащил ее ко мне на квартиру. Стоял великолепный вечер середины апреля, и бургундское вино сумерек медленно лилось в высокие окна. Что-то мурлыча себе под нос, я лежал в постели, бокал «тио пепе» балансировал на мускулистой столешнице моего живота, я только что принял душ и находился на полпути к тому, чтобы сменить свою дневную одежду на вечернюю, — иными словами, голый, не считая нескольких белых лоскутков, едва скрывающих или, вернее, дерзко приоткрывающих мою наготу, — и по обыкновению готовясь умчаться к Торки в своей агрессивной зеленой машине, которая сегодня вернулась из Воровского Гаража в сопровождении головокружительного счета. Услышав обычное пьяное копошение у входной двери, я уже изготовился отставить бокал, изобразив скованный сном мужественный профиль, как вдруг услышал голоса — женское воркованье на кокни, перебиваемое назидательным баритоном Теренса. Я раздраженно сел в постели за мгновение до того, как они поднялись в мою комнату: Теренс с блестящим портфелем, полным дешевой выпивки, и по пятам за ним — кудреватая Джоан.

— Извини, Грег, — сказал он, отводя глаза от моих нагих форм. — Мы думали, тебя нет. Просто хотели взять немножко льда.

— Милости прошу, — снисходительно протянул я.

— Ох… спасибо.

— Проходите, проходите. Представь мне свою знакомую.

— Ох, ух — это Джоан, Джоан, это Грегори. — Он беспомощно обернулся ко мне и добавил: — Она работает на работе.

— Да уж, работенка. Никогда не видела такой скукотищи.

И она прошла в комнату, минуя мою кровать, прямо к окну, как ни в чем не бывало прислонившись к подоконнику и пьяным, простодушно-оценивающим взглядом окинув мой торс. Я между тем, в свою очередь, воздал должное содержимому ее свободно ниспадающей тенниски, коричневатой полоске между нею и обтянутым джинсами костлявым пахом (и с неудовольствием отметил неестественно пухлый, выдающийся лобок).

— Роскошная квартирка, — сказала Джоан своим забавным говорком. — Сколько платите?

Я сделал неопределенное движение рукой в воздухе:

— Rien [8]Пустяки (фр.).
. Она досталась мне по наследству. Только местные сборы.

— А что же тогда ты платишь, Тэл? Тэл? Т-э-эл? — спросила она своего коллегу.

— Половину сборов, — пробормотал он.

Вид у Теренса в тот вечер действительно был хуже некуда. С его малосимпатичного лица с длинной верхней губой и сломанной переносицей, казалось, сбежали все краски жизни, остатки волос тусклыми рыжими хвостиками падали на лоб. Его вопиющий костюм, как обычно, висел на нем, будто на масленичном пугале. Однако он казался вполне доволен собой; он украдкой улыбался, и один из его отвратительно ярких глаз грязно поблескивал.

— Так, так, так, — сказала Дженис, поворачиваясь ко мне, — вот это круто.

Я выдержал ее взгляд — и когда Теренс проковылял на кухню и круглый рот Дженис изобразил вызывающую полуулыбку, почувствовал, как знакомая дрожь пробежала между нами: внезапно комната наполнилась винно-красным светом, и вдруг показалось, что не было бы ничего более пристойного и естественного в мире, если бы Джоан, скинув через голову свою тенниску, без тени улыбки встала на колени перед кроватью и зарылась своими крепкими губами в складки моих скудных риз. Если бы не Теренс, оглушительно копавшийся за стеной, она сделала бы это без малейшего колебания. В этом я ничуть не сомневался. И Теренсова потаскушка тоже.

— Я так рад, что он вам понравился, — почти шепотом произнес я, доводя ее киску до точки кипения. — Мне действительно кажется, что он очень красивый.

— О, мне тоже. Прекрасный, — сказала она, растягивая слова (и всем понятно, куда теперь был устремлен ее взгляд), — он прекрасный, прекрасный, прекрасный.

— Какую очаровательную подружку ты себе нашел! — крикнул я, когда Теренс появился в дверях, высоко, как официант, держа в руках два стакана. — Приводи ее как можно чаще.

— Прости, Грег, может быть, я и тебе принесу…

Но тут я стремительно выпрямился в полный рост и совершенно невозмутимо стал одеваться. Встревоженный Теренс увлек бедную Дженис за собой вниз — он не сделает этого, подумал я: никаких шансов, — а сам устремился к Торке, застал великого человека спящим, а его дом почти пустым, поиздевался над Адрианом, пока он не удалился дуться в свою комнату, и затем, предаваясь мечтаниям (спасибо юной Дженис), сдался на волю нежно снующему языку Сюзанны, зеленоватому от амфетамина и, на мой взгляд, шершавому, как наждак.

Апрель — самый славный месяц для таких, как я. Опустим крышу моей роскошной зеленой машины. Мой весенний гардероб расцветает. На последнюю стрижку я потратил двадцать фунтов. В моем холодильнике почти не переводится шампанское. Гирлянды цветов украшают мою комнату. Я прогуливаюсь по парку. Мечты о легендарных летних сезонах витают вокруг меня в воздухе.

Когда стоит хорошая погода, я рано ухожу из галереи, так что — несмотря на все более слабые протесты — могу в полной мере наслаждаться днями, становящимися все длиннее, пока обжигающее солнце не заключит город в свои липкие объятия. Я мотаюсь на машине с Кейном и Скиммером по сельским гостиницам. Мы берем с собой богатых девушек на пикники, а если достаточно тепло, то все вместе ужинаем запоздно на мостовых Шарлотт-стрит. По субботам и воскресеньям одна за другой следуют семейные вечеринки — крокет и теннис на душистых лужайках. Мы с Урсулой собираемся на несколько дней в Риверз-корт, пока погода держится (ей нравится ездить в открытой машине), но мое расписание сейчас такое же плотное, как, должно быть, и у нее: апрель — месяц, когда начинающие работать девушки обычно дружатся. Генри Брайн хочет взять меня в Париж на открытие своей выставки, но даже на это у меня нет времени. Мне кажется, это правильно — в юности жизнь должна быть полной. Под конец сезона я практически не сплю, но все говорят, что выгляжу я таким же свежим, как всегда. Как вам это удается? — спрашивают они. И я не знаю, что ответить.

Единственное, чего мне недостает, это домашних развлечений.

Вы, должно быть, гадаете, почему я, естественно… конечно же, мне приходило в голову воспользоваться им в качестве придворного карлика, шута, экспоната кунсткамеры; для этого даже не потребовалось бы специального платья. Однако боюсь, все это будет смущать и меня засыплют нескромными вопросами. Конечно, чаще всего вечерами я просто посылаю его к черту. Однако вот что скверно: ему совершенно некуда пойти, а я просто не могу себе представить, как он ночь напролет сидит в какой-нибудь кофейне, то и дело поглядывая на часы. Это слишком меня угнетает. Боже, что ты хочешь, чтобы я с ним сделал? (Мне бы хотелось выселить его. Вот чего бы мне хотелось. Но как?) Возможно, он еще как-нибудь появится с этой своей хорошенькой подружкой; Скиммер от нее, я уверен, просто с ума бы сошел — он обожает шлюшек. Ей даже удалось странным образом затесаться в мои собственные мысли, так что ее образ задним числом оказывает мне визуальную поддержку во время скучных сеансов у Торки…

Гляди внимательней, Терри, не то я буду вынужден ею воспользоваться!

Но сам он никогда не осмелится — это, По крайней мере, ясно. Боже мой, представляет ли он, что с ним творится в эти дни? Неужели он даже не задумывался, какое впечатление производит? Причем я имею в виду не просто ужасные стороны его внешности, с которыми он ничего не может поделать. По тому, как выглядят некоторые люди, несложно угадать, как им живется, и надо сказать, что-то страшное, затяжное и глубинное, что-то неладное происходит с Теренсом Сервисом. По какой-то причине я не особенно восставал против него в последний год — он был для меня чем-то вроде больной дружелюбной собаки, которая регулярно возвращается домой. Теперь он похож на рептилию, замершую в отвратительной неподвижности. Он пьян. Он пьян постоянно и думает, что никто этого не замечает. К восьми, возвращаясь с работы, он еле волочит ноги. На губах — болезненная, самодовольная улыбка; лицо его выглядит онемевшим и слегка светящимся — он похож на покойника (жизнь лишь ненадолго возвращается к нему). Он очень сильно и почти постоянно что-то ненавидит. Взгляд у него раскаленный, пилящий.

Как ему удалось вызвать во мне такую ненависть? Не знаете? Как заразил он меня этой сосредоточенной, доводящей до мигрени ненавистью, которая заставляет меня хмуриться, как от боли, когда я прохожу мимо него на лестнице и слышу, как шуршат дешевые джинсы, когда его ляжки при ходьбе трутся друг о друга, когда мы лицом к лицу сталкиваемся в дверях ванной и я погружаюсь в мир его запахов, когда мы сидим вместе и комната медленно наполняется шумом его дыхания? Почему я позволяю ему использовать мою жизнь как насест? Почему я просто не раздавлю его как блоху (на самом деле он и есть блоха)? Какое мне до него дело?

Вы знаете какое.

Было время, когда я относился к Теренсу совершенно иначе. Да, я любил его, как и все вокруг. Какими бы избитыми, банальными ни казались страдания его ранних лет, они были достаточно реальны; когда он впервые появился в нашем доме, они висели на нем, как тяжелая, неуклюжая одежда, и ему так никогда и не удалось стряхнуть их с себя. Бедный, бедный Теренс, дорогой мой старый друг. Я вижу, как ты бежишь от школьного автобуса весь в слезах, зажав под мышкой ранец, как если бы это был какой-то придаток твоего тела, к которому ты успел самым плачевным образом притерпеться. Я вижу, как в полночь слуги отводят тебя в спальню, твое лицо, изможденное неотвязными снами. Я вижу тебя, опустившегося на колени на покатой лужайке, твое тело, согнувшееся под грузом прошлого и огромных усилий, которые ты прилагаешь, чтобы исторгнуть его из себя; трава испуганно волнуется вокруг тебя, деревья заламывают руки за твоей спиной, облака стремительно несутся над тобой, несутся прочь от тебя и всех ужасов детства и ада. Вот моя жалость, подобающим образом омоченная слезами твоего брата, — прими, прими ее.

Естественно, я рассчитывал, что в приятели мне достанется ладная, учтивая, нервная дворняжка: ничего подобного (перечитайте вашего Фрейда в «пингвиновском» издании). Хотя позднее он оказался страшным ворюгой и подлизой, Терри уже с самого начала был жалким, умоляющим, готовым напрудить в штаны перед самыми символическими формами власти. Весь дух, все право на детство, казалось, изъяли из его воображения, прежде чем он успел понять, что такое детство и что оно не вечно. Вот он я — на утыканной осколками стекла стене ворующий яблоки, доводящий до бешенства городских жлобов, я — верхом на моем десятискоростном гоночном велосипеде, преследуемый возмущенными школьницами; и вот он Теренс — нерешительный, в любую минуту готовый пойти на попятный, угнетенный возможностями, внезапно открывшимися перед ним в мире бед. Пока я подбрасывал в воздух шипящие и свистящие шутихи, засовывал их в почтовые ящики разным простофилям или закапывал в мягкое собачье дерьмо рядом с холеными, роскошными автомобилями, Теренс прятался где-нибудь за стеной или деревом, плотно зажмурив веснушчатые веки, приложив ладошки к ушам, словно боясь, что его голова вот-вот разлетится вдребезги. Пока я, гордо стоя на земле, охраняемой правом частной собственности, вдребезги разносил соседские теплицы и оранжереи, он наблюдал за мной в позе человека, готового пуститься наутек; и пока я, задержавшись на тропинке, со смехом успокаивал разгневанного садовника или хозяйку, Теренс улепетывал куда-нибудь в поле, после чего приходилось занудно вытаскивать его из канавы, куда он забивался, съежившись и моргая. Странные, логически никак не связанные вещи бросали его в дрожь: садовые сторожа, слишком высокие здания, ряженые, заколоченные витрины, всякий неожиданный звук или движение. Странные, логически никак не связанные вещи успокаивали его, заставляли чувствовать себя уверенно: маленькие комнаты, автобусы, дряхлые старики, полицейские…

В то время как я воровал осторожно, классно и восхитительно дерзко — в магазинах, учреждениях, у врагов, — кражи маленького Теренса были неловкими, обреченными и происходили исключительно дома. У него это было явно сопряжено с неопрятными анальными позывами — так не похоже на живописное нахальство моих романтических проказ (думается, в некотором смысле я до сих пор жертва теренсовских мелочевок). Помню одну, вызвавшую особенно много шума кражу, связанную с исчезновением довольно красивой солонки работы Челлини, которую Грозный Теренс упрятал в свой жаркий карман, вскоре после того, как я вернулся на рождественские каникулы из Репворта, из дорогой подготовительной школы. Пропажа вещицы немедленно обнаружилась, все устало сошлись на том, что виновник пропажи — Теренс, и одного из слуг отправили затем, чтобы он привел мальчика в библиотеку, где его сурово ожидали собравшиеся Райдинги, смутно представляя, какое наказание применить в данном случае и изо всех сил стараясь сохранять строгое выражение лица. Но погодите: наш зачаточный Мориарти решил удариться в бега! Дом обыскали и быстро установили местонахождение Врага Общества Номер Один: он укрылся на чердаке северного крыла, где заполз под остов полуразвалившейся кровати. Я первый нашел его и поднял крик. Слушая его бурные раскаяния и прерываемые громогласным ревом извинения, мы все покатывались со смеху.

Из многих необычных и сбивающих с толку черт моего названого брата — обостренного ощущения собственной несостоятельности, мрачно-навязчивой озабоченности психологическим климатом, обидчивого жадного стремления к поддержке и привязанности, вульгарности, которую природа придала даже вполне реальным ужасам, под влиянием которых сложился его характер, — я моментально остановился на одной как абсолютно основополагающей для его облика. Его юмор всегда, с самого начала, был ироничен. Ироничен — ничего веселого, причудливого, радостного, облегчающего, дерзкого: сплошная ирония. (И он никогда не был по-настоящему забавным. Боже упаси.) «Мои ботинки слишком жмут, — сказал я как-то утром, — день ото дня все больнее». «Болезнь роста», — пробормотал Теренс. Как-то раз мы с ним увильнули от пикника, который устраивала воскресная школа, и мама ханжески предложила нам съездить навестить мою старую няню, которая уволилась и жила в деревне. «А ты чего ждал? — сказал Теренс в ответ на мою бесконечную воркотню. — Это тебе не пикник с воскресной школой». С этим связана, как я полагаю, и его инстинктивная, бездумная преданность правде, как если бы солгать означало обеспечить себе персональное местечко в аду. В то время как я не делал секрета из своей любви к выдумкам, из своей неугасимой жажды ко всему ложному и поддельному, уста Теренса изрекали правду и только правду — независимо от обстоятельств, любой ценой. В нескольких ситуациях, когда правдивость была поистине самоубийственной да к тому же болезненно извращенной, перенасыщенное адреналином вранье исторгалось из него, как племена преследуемых кочевников, а взгляд становился скорбно-обреченным. Он никогда не мог лгать. Но никто не верил ему. Это была еще одна болезненная и преждевременно зрелая сторона того неестественного мира, который заменил ему детство.

Кто обворовал его? Чья это вина? Или он отказался от него сам? Пока мы с вами, дети, бросались навстречу морскому прибою, грозе, солнечному свету, он оставался меланхоличной манящей фигурой на берегу, потерянно бродящей по хрусткой гальке. Таким я тебя вижу, Теренс, — я, вобравший твое прошлое, его пафос и его страхи. Но теперь твое прошлое совершенно никому не нужно, это только помеха, поношенное платье, хлам; твой пафос труслив и унизителен, это нечто слезливое, банально-слащавое. Вот почему у тебя нет друзей или кого-нибудь, кто мог бы тебя защитить; вот почему от тебя не будет никакого проку ни на работе, ни где-то еще; вот почему ты такой психованный, почти сумасшедший; вот почему ты лысеешь и у тебя выпадают зубы; причина этого лежит в смеси жалости к себе, отвращения к себе и самолюбия — и вот почему никто тебя не любит.

Еще несколько штрихов: 1. Его безалаберность. Вполне привычная картинка — сидящий Терри елозит сигаретой в до блеска вымытой пепельнице. Где в конечном счете оказывается пепел? На полу, на стуле, у него на коленях, в волосах, ушах? 2. То, что можно было бы назвать растяжимостью норм его личной гигиены. Он плещется в ванне не больше двух-трех раз в неделю, хотя всегда, и с неизменной жизнерадостностью, по пятницам. Совершенно уверен, что от него пахнет. Пожалуйста, обратите внимание на удушливую вонь из его комнаты. 3. Его прогрессирующий алкоголизм. Напитки, против которых я ничего не имею и обычно держу дома, включают шампанское, «тио пепе», легкие ликеры и некоторые дорогие вина. И чем в результате забита моя квартира? Пивом, отвратительной дешевой бурдой, «ячменными винами», домашним шерри, бросовым спиртом — и Теренс, который, рыгая, в тоске, мечется, как загнанный зверь, натыкаясь на мебель и углы. 4. Его наглая праздность. Он один из тех, кто всегда питается готовыми продуктами, — я никогда не ем дома, — но разве он хоть раз выбросил после себя грязные банки, вымыл за собой посуду? Он из тех, кто ходит в рваной одежде, покрытых коркой грязи башмаках, с ног до головы усыпанный перхотью, но разве он хоть когда-нибудь воспользовался пылесосом? (Представьте также мое изумленное омерзение, когда что-то из груды его грязного белья вторгается в опрятную галактику моих вещей.) 5. Его пагубное пристрастие к наркотикам. Поскольку он aficionado [9]Любитель (исп.).
гашиша — который (вы только представьте себе) называет дрянью, — гнусные, обличающие его запахи постоянно исходят из его комнаты, которая сама по себе — настоящая преисподняя, замусоренная смолистыми катышками, скрученной сигаретной бумагой и пропитанными никотином картонными трубочками. (Что касается меня, то из наркотиков я предпочитаю кокаин и мандракс — оба слишком дорогие для Терри.) 6. Его присутствие, сам факт его бесконечно длящегося присутствия.

Почему он просто не уберется прочь? Убирайся. Убирайся, Терри. Убирайся из моей комнаты, моей квартиры, моего города, моего мира, моей жизни и никогда не возвращайся назад.