Успех

Эмис Мартин

7: Июль

 

 

I

Спасибо. Спасибо тебе за это, Джен. Спасибо тебе за это, Грег, братище. Все правильно. Вот теперь вы меня по-настоящему замудохали. И ты тоже, Урсула, ты, бедная сучка.

— Ты ее трахнул, ублюдок?

Грегори продолжал живописно прикидываться спящим. Я ударил ногой по кровати (больно). Он приоткрыл насмешливую щелку глаза.

— Я спрашиваю: ты ее трахнул, ублюдок?

Он сел. Лицо его было ясным, свежим.

— Ты ее трахнул, ублюдок?

— Не совсем… я… мы…

— Что это значит — «не совсем»? Трахнул ты ее или нет?

— Мы с молодой Джоан немного поиграли, несколько своеобразно.

— Ты трахнул ее и даже не знаешь, ебаны в рот, ее имени.

— …Прости.

— Урсула, — едва выговорил я, — вскрыла себе вены сегодня ночью.

— Бог мой! Не может быть. Где она?

— Видишь, ты даже не знаешь, что произошло. Она… в…

Слезы закапали у меня из глаз, и снова весь груз стыда лег на мои плечи, пока я стоял перед Грегори — во всем абсолютно правый, но маленький, жалкий, лысый.

— Знаешь, что ты сделал? — сказал я ему. — Ты меня кастрировал.

Весь груз стыда на мне. Но почему? Каким-то образом все, что касается этого несчастного случая — во время которого, если помните, моя подружка и названый брат коварно совокуплялись, пока я не раздумывая отправился исполнить свой (и его) братский долг, — умаляет меня. Почему? Если я когда-нибудь снова столкнусь с Джен в пабе, на улице — кто из нас станет бормотать извинения, отвернется, задохнется от сознания собственного позора? Когда я произнес эту патетическую речь перед Грегори и, спотыкаясь, стал спускаться по лестнице, на чьем лице ярче горел румянец смущения и угрызений совести? На моем. Почему? Я вам скажу почему. Потому что у меня нет гордости, а у них практически нет стыда.

А что же Урсула?

В шесть часов, после занятий, Урсула Райдинг вышла из общежития с бельевой сумкой в руках и пошла на Кингз-роуд, где примерно в четверти мили располагалась прачечная. Положив белье в стиральную машину, она какое-то время прогуливалась перед прачечной, а потом зашла в кафе, где заказала и выпила лимонный чай. Потом вернулась в прачечную и пошла обратно в общежитие, задержавшись на Роял-авеню, чтобы купить (в круглосуточной аптеке) пачку бритвенных лезвий «уилкинсон». Поужинала она сразу по приходе вместе с остальными девушками, после чего сидела у себя в комнате и болтала с подружками, пока в 10.30 не выключили свет. Затем потихоньку выскользнула из комнаты. Ночной сторож обнаружил ее час спустя в красной от крови ванне с холодной водой.

А когда спустя еще час ее нашел я — пошатываясь и рыгая, отыскал палату Б-4 травматологического отделения больницы Святого Марка, пройдя мимо мальчика с проткнутым вилкой коленом, мимо громко стонущей женщины, сломавшей позвоночник в автомобильной аварии, мимо толстого бродяги с увесистым пластиковым мешком для инструментов в руке и торчащим из макушки горлышком гиннессовской бутылки, мимо нескольких явно здоровых беженцев, которым просто понравилось это место, мимо вежливого, но беспомощного швейцара, мимо чернокожей медсестры, мимо чернокожей сестры-хозяйки, мимо молодого бритоголового доктора и бесконечных белых квадратов света, простынь, линолеума, — она лежала, утопая в пухлых, как облака, подушках на феерически вознесенной кровати, с испуганным, вполне осознанным выражением обращенного самой себе упрека на полускрытом лице, и первая моя реакция была такова: мне захотелось ударить ее, ударить изо всех сил, дать ей что-нибудь, чтобы она исполосовала себе все вены, заставить ее увидеть, что она натворила, заставить ее расплакаться. И я почувствовал, что тоже сейчас заплачу, потому что я не Грегори, а она хотела видеть его, все хотели видеть его, не зная, чем он сейчас занимается, когда я пьян, а Урсула сошла с ума.

— Ох, Рыжик, прости, — сказала она. — Только не говори маме и папе.

— Боже правый, Урсула, что, черт побери, ты натворила?

— Вены, — ответила она, протягивая свои перевязанные запястья.

— Да ради чего, черт побери?! Что могло с тобой такого страшного приключиться? Посмотри вокруг. Все это не имеет никакого отношения к тебе!

— Рыжик, ты пьяный.

— Само собой, черт побери. А что бы ты сделала на моем месте? И не называй меня Рыжик!

По договоренности с бритоголовым я оставался в палате час. Под конец Урсула вроде бы оклемалась.

— Надо что-то изменить, нельзя тебе больше так, — сказал я и, наклонившись, быстренько поцеловал ее на ночь. — Надо что-то делать.

— Зачем? Неужели нельзя просто об этом забыть?

— Тебе самой это не нравится, да и вся твоя жизнь там, — ответил я.

Я понял также, что и мне придется измениться. Мои расчеты того, как выжить и не сойти с ума на этой планете, явно оказались неверны. Многие гораздо уродливее и беднее меня, но словно не придают этому значения, в них нет этой ненависти и жалости к себе — сентиментальности, одним словом, — которые превращают меня в использованный гондон, трясущегося и бессильного психа. Я никогда не был таким уж обаяшкой, но теперь, дружок, о, теперь я буду гадом из гадов. Я вам еще покажу.

Я стою у высокого наклонного окна рядом с нашей квартирой, окна, которое терпеть не может сильного ветра. Грег спит. Джен ушла (мы больше не увидимся). На улице льет дождь, и стекло истекает слезами, слезами при мысли о несчастной Рози, но об этом надо забыть, да, об этом надо забыть и больше не вспоминать никогда.

— Здравствуйте, будьте добры мистера Телятко.

— Телятко слушает, — ответил Телятко своим спокойным и зловещим голосом.

— О, здравствуйте, мистер Телятко, это Теренс Сервис из…

— Доброе утро, Терри. Решился мне помочь?

Я ответил не сразу (знаете, Телятко — типчик еще тот).

— …Всем, чем могу, — сказал я наконец и рассмеялся.

— Что-что? Плохо слышно. Говори погромче.

— Простите, но это на линии!

— Я прекрасно знаю, что это на линии. Потому и прошу тебя говорить громче. То есть я хочу сказать… не надо быть Маркони, чтобы понять, что это на линии.

— Я сказал: всем, чем могу! Так слышно?

— Вполне.

Он попросил сделать для него кое-что. Звучало это вполне невинно, однако я не был уверен, что хочу, чтобы об этом узнали.

— Ладно, я могу сделать это прямо сейчас. Начнем с Уорка. Он совершенно…

— Разве я сказал, чтобы ты сделал это прямо сейчас?

— Нет.

— Ну вот, в таком случае и не надо. Сделаешь это, когда я тебе скажу и как я скажу.

— А что пока делать?

— Ждать.

— О'кей.

— Позаботься о себе, Терри-дружок.

Я положил трубку и пронзительно кликнул Деймона.

— Сходи принеси мне кофе без кофеина, — сказал я (я тренируюсь быть гадким на Деймоне. По отношению к Деймону это чересчур. Деймону это не надо. Он и без того выглядит так, будто каждую минуту готов упасть замертво).

Я дал ему двенадцать пенсов.

— Ну-ка, что у тебя там? — спросил я.

Деймон молча извлек из кармана пиджака книжку в цветастой мягкой обложке.

— Так, значит, почитываем помаленьку? — Я мельком взглянул на обложку, изображавшую двух усмешливо обнимающихся девиц в трусиках. — Лесбиянки. Ты что, интересуешься лесбиянками?

Деймон покачал своей хворой головой.

— Так, значит, не любишь лесбиянок.

Деймон кивнул своей хворой головой.

— Почему?

— Противно, — сказал он.

— Тогда какого черта ты про них читаешь?

Деймон пожал плечами.

Господи, до чего же у него был болезненный вид.

— Что-то ты неважно выглядишь, Дейм.

— Да, я знаю, — сказал он.

— Сходи принеси мне кофе, давай-давай.

Без нее офис выглядит опустевшим. Все — кроме меня — говорят, что скучают по ней. Хочется, чтобы они поскорее перестали так о ней говорить. Только я один имею право претендовать на нежные воспоминания о ней. По большому счету нежные. Но с этим тоже надо кончать.

Когда я шел вечером от метро — портфель, зонтик (вы бы тоже, небось, носили зонтик, будь у вас такие волосы), — я снова увидел замудоханного хиппи. Я увидел его на помойке возле задней двери «Бесстрашного лиса», он сам был похож на груду мусора, полузаваленный блестящими черными мешками и драными картонными коробками. Перейдя улицу, я остановился рядом с ним. На нем было пальто, стянутое какими-то ремнями и веревочками. Очевидно, он одевался так, предвидя холодную ночь, и беспомощно обливался потом целый день. Волосы его торчали колтунами по всей голове. Он что-то бормотал себе под нос, руки тщетно шарили по асфальту. Я подошел еще ближе.

— Хотите сигаретку?

— Я у всяких импотентов курево не клянчу.

— А кто клянчит? — спросил я, немало пораженный. — Просто предлагаю вам закурить.

— Я от всяких импотентов милостыню не беру.

— Откуда вы знаете, что я импотент? Мы всего пару минут как знакомы.

— Импотент.

— …Как, черт возьми, дошли вы до жизни такой? Как, черт возьми, вам это так скоро удалось?

— Ненавижу все это дерьмо — вот как.

— Но послушайте. Какое дерьмо? Где?

— Все вы дерьмо. Все — импотенты.

— Я? Я сам практически такой же несчастный, как вы. Сам практически бродяга.

— Ты? Нет уж.

— Так кто же я такой?

— Просто кусок дерьма. — Он рассмеялся. — Самый вонючий.

— Послушайте, хотите какого-нибудь скипидара, или лака, или лосьона, или что вы там пьете? Могу подбросить пару фунтов, если хотите.

— Пошел ты, — сказал он.

— Сам пошел.

Может, он и прав. Может, я и в самом деле дерьмо — самое вонючее. Должен сказать, все это очень лестно.

Урсула переехала в конце прошлой недели.

Я помогал. Мы забрали все ее вещи из общежития и привезли сюда на такси. Стоял яркий прохладный субботний день, промытый ночным дождем и похожий на один из тех дней, когда новые жизненные циклы смутно маячат в воздухе. Мы ехали мимо садов, в которых немногочисленные пары играли в теннис в тени деревьев и мужчины в ослепительно белых брюках, стоя на солнце, обсуждали результат последнего крикетного матча. Даже Квинсуэй, казалось, держал себя под контролем, пока такси хрипло катило по мостовой, а самолеты расслабленно и по-свойски разрезали беспрепятственно гладкое небо. Урсула расплатилась, молодой шофер с восхищением поглядел на ее все еще перевязанные запястья.

Урсула попыталась помочь мне с вещами, сгибаясь и пошатываясь даже под самой легкой ношей, но все же основное задание — три раза в одиночку подняться на лифте — было поручено упитанному Теренсу. «Гардеробная комната», через которую, не успев и глазом моргнуть, можно проскочить от меня в ванную, просто кусок коридора, даже не заслуживающий называться комнатой, с ее покатой койкой, узким подоконником и ковром в двадцать четыре квадратных фута, похоже, пришлась Урсуле по душе.

— Мне всегда нравилась эта комната, — сказала она, распаковывая один из своих хаотически сложенных чемоданов.

Я мельком взглянул из-за своего стола в смежную дверь, с трудом представляя себе, как часто мне придется видеть Урсулу обнаженной и какие именно части ее обнаженного тела будут мне видны.

— Где Грегори? — спросила она, впрочем довольно равнодушно.

— Поехал к этому старому пидору Торке.

— М-м. А почему он туда так часто ездит?

— Потому что сам пидор.

Она пригласила меня на ланч в винный бар с сомнительной репутацией на Вестборн-гроув — скудно освещенное место с низким потолком, полное воскресных головорезов. Сам я захаживал туда довольно редко, и мне было приятно заметить удивленно-возмущенные (словно их предали или обманули) взгляды на лицах водителей спортивных машин в шейных платках и здоровяков с тяжелыми ягодицами, которые неуверенно кучковались, готовясь к еженедельному ланчу. Я взял Урсулу под руку, демонстрируя свою куртуазность, и чувствовал себя одновременно шикарно и дерьмово, пока мы поглощали не приправленный маслом салат из свежих овощей, тонко нарезанную поджарку и старый сыр. Я настоял на том, чтобы заплатить за вино, которого мы заказали две бутылки, из которых она выпила два стакана.

После этого, под искоса наблюдающим за нами солнцем, мы пошли на Квинсуэй в поисках чего-нибудь легкого, что можно было бы взять домой к ужину. Мы удачно купили пару пирогов в пластиковой упаковке, но я почувствовал, что Урсула начинает нервничать и дергаться из-за всей этой жары, грязи и шума, и мы вернулись домой, где провели остаток дня в комнате Грегори (думается, это вполне нормально, учитывая наши родственные отношения. Какое-то время я старательно провоцировал в нем параноидальную реакцию на мое присутствие. Вряд ли это сработало. Так или иначе, это было слишком утомительно, и теперь уже я снова параноидально реагирую на него), листали газеты и смотрели его телевизор. Часов в семь Грегори вернулся. Он выглядел более усталым и раздраженным, чем когда бы то ни было (просто приятно посмотреть), никак особенно не отзываясь на присутствие Урсулы. Внезапно он показался совершенно безобидным — и когда обронил пару слов насчет того, что хочет соснуть, это прозвучало абсолютно естественно и безобидно, и мы с Урсулой разошлись по своим комнатам внизу. Без дрожи в голосе могу сообщить, что потом мы слушали пластинки и болтали, пока не пришло время ложиться (даже забыли про пироги). Я первый пошел в ванную: когда я вышел, она сидела на кровати, очень близко, поджав ноги как индианка, в бледно-серой ночной рубашке, складки которой дымчато переливались. Она потянулась ко мне, я нагнулся, и она чмокнула меня в щеку.

— Кстати, зачем ты это сделала? На память?

— Это все голоса.

— Какие голоса?

— Ну, которые у меня в голове.

— Выходит как бы, что это они тебе подсказали?

— Нет, они никогда ничего не говорят. Но и никуда не деваются.

— Ты все еще слышишь их?

— Иногда.

— Бога ради, никогда так больше не делай. А если голоса снова начнут тебя доставать, просто приди и скажи мне.

— И что ты сделаешь?

— Скажу, чтобы заткнулись.

— Они не послушают.

— Послушают — увидишь.

— Спокойной ночи, Рыжик. Ой, я ведь больше никогда не должна называть тебя Рыжиком, верно?

То, что Урсула съехалась с нами, положительно сказалось буквально на всем. Одна особенно обнадеживающая деталь, конечно, состоит в том, что она замудохана, явно очень замудохана, гораздо замудоханнее, чем, к примеру, я, возможно (кто знает?) замудохана окончательно, раз и навсегда; не важно насколько замудохан я, она всегда будет чуть более замудоханной: факт, что мне никогда не стать таким же замудоханным, как она. Это хорошо. К тому же Урсула замудохана совершенно на иной лад, чем замудохан я. Все во мне наглядно выдает мою замудоханность — мое лицо, мое тело, мои волосы, мой хер, моя семья. В Урсуле же, напротив, ничто не выдает ее замудоханности: ни внешность, ни способности, ни социальное положение, ни привилегии. Все это явно не относится к категории замудоханности, однако Урсула, Урсула Райдинг, моя названая сестра, замудохана. За-му-до-ха-на. Это тоже хорошо.

Почему? Помните тот день в школе, когда вас застали, поймали за тем, что вы делаете… поймали за тем, что вы воруете деньги на обед у мальчиков, снявших пиджаки перед уроком труда, поймали за тем, как вы мажете дерьмом дверную ручку класса в предвкушении того, что замысел удастся и вошедший учитель будет в экстатическом отвращении стряхивать дерьмо с руки, поймали за тем, как вы царапаете сортирные непристойности в дневнике соученика-жиртреста (21 апреля: Сегодня ночью кончил; 22 апреля: Снова трахнул свою сестру; 23 апреля: Украл еще 5 фунтов у мамаши), когда вас застали, помните, как страстно вам хотелось одного — не того, чтобы вас отпустили, даже не того, чтобы признали невиновным, когда вы стояли один, облитый грязью, перед классом, а приятели, рядами сидевшие у вас за спиной, наслаждались разделяющей вас чертой, как наслаждались бы и вы, и, казалось, издевательски единодушно кивали, одобряя все ожидающие вас школьные и посмертные ужасы? Помните, как страстно вам хотелось, чтобы рядом оказался такой же виновный, как вы, связанный с вами глубоко въевшейся грязью, обреченный разделить ваш позор? Вспомните.

Теперь у нас есть правило (у меня и Урсулы), что стоит ей начать страдать от беспредметного беспокойства, или стоит сказать что-нибудь, не имеющее никакого отношения к только что сказанному, или стоит предложить сделать что-нибудь невозможное, несообразное, словом, какую-нибудь чушь, или стоит ей запереться в ванной, бормоча через дверь явно выдуманные отговорки, или стоит расплакаться без всякой на то причины, заметной мне, — один из нас произносит «без башни». Я предупреждающе говорю «без башни», или она застенчиво говорит «без башни», или мы оба негромко напеваем «без ба-аш-ни», и это позволяет деликатно перекинуть мостик между тем, как вещи представляются ей, и тем, каковы они на самом деле. Для меня это расстояние — неглубокая канавка, которую может перепрыгнуть любая лягушенция: я вижу вещи такими, как они есть, а они ужасны. С этим сознанием я живу. Урсуле вещи видятся не такими, какие они есть, но все равно ужасными. Однако достаточно мне предостерегающе прошептать «без башни», как они сразу же перестают казаться ужасными.

Могу ли я ей помочь? Заботит ли меня это? На самом деле меня не заботит, могу ли я ей помочь, и это очевидно. А как я могу помочь, если меня это не заботит? (Меня это все равно заботит, но это другое дело.) Я открыто признаю, что большая часть времени уходит у меня на злорадное раздражение при виде такого дурманящего, беспомощного солипсизма (да, Урсула ведет себя совершенно по-идиотски. Девушка в моем вкусе). Моя сестра была некрасива и небогата и держалась абсолютно нормально вплоть до самого убийства — с действительно образцовым благоразумием она восприняла даже шокирующе безумный опыт собственного убийства: никакой отчужденности. Между тем достаточно любой ерунды, чтобы почувствовать отчужденность Урсулы. Любой мудила может ввергнуть ее в это состояние. Увитые плющом кладбища забиты теми, кого можно обвинить. Думаю, она просто сумасшедшая!

Прошлой ночью я видел ее сумасшедшие титьки. Они сумасшедшие, но красивые, как она, — увы, не как я. Ну, давай, видишь — я тоже гибну. Вспомните. Вспомните и простите.

 

II

Июль очень жаркий, вонючий и скучный и не заслуживает, чтобы я уделял ему много внимания.

Мир понемногу раскаляется. За этот месяц я уже видел, как погибло три (!) старика — просто упали ничком на улице, чтобы уже больше никогда не встать. Обычно они боялись зимы, теперь по их души приходит лето. Мир достигает точки кипения. В эти дни даже страшно открывать газету: все новости — о катастрофах и разрушениях. Люди теряют самообладание; жлобы побеждают на всех фронтах; чтобы выжить, каждый готов стать еще гаже. Мир оборачивается к нам своей дурной стороной. Я ничего не могу с этим поделать.

Записки из ежегодника одного художника…

7 июля, вторник. Галерея мне осточертела. Нестерпимо напряженная, полная влажных выдохов сценка с миссис Стайлз: чего стоят одни ее толстые веснушчатые руки, густо волосатая верхняя губа и льюина на самой макушке. Подтянутого Джейсона после ланча мутило (хочется верить, виной тому — мой коварный грипп), и он ушел домой, задорно рыгая, в своей новой жизнерадостной фетровой шляпе. По обыкновению цветущий, я разлегся на диване в их жарком офисе, рукава закатаны после тяжелой упаковки картин, матронистая Одетта поила меня чаем и дорогим венским шоколадом. На мне были мои обманчивые новые джинсы, которые выглядят как исключительно элегантная дерюга (со вшитым швом. Действует неотразимо. Уж поверьте мне). Галерея полностью обезлюдела, даже более чем скудный поток посетителей, желающих ознакомиться с непродажными линогравюрами декоратора по интерьерам, иссяк. Резко, громко шурша чулками, которые обтягивают ее ноги колосса, отнюдь не стильная Стайлзиха встает со стула и, вернувшись через минуту, заявляет, что закрыла лавку! «Но послушайте (жирная дура), — возопил я, — я еще не допил чай и не доел бисквиты!» Не беспокойся, говорит она, заграбастывая мою чашку, сейчас я налью тебе чаю… — и с хриплым лаем, долженствующим выражать недовольство собой, опрокидывает кипящее варево прямо на мои новехонькие джинсы! (Неуклюжая старая карга — эта сцена так и стоит у меня перед глазами.) В решительных выражениях и в качестве безотлагательной меры она советует «стянуть с себя» мои испорченные брюки, и я, заботясь о тонком материале, поспешно это проделываю. Окаменевший от ужаса Грегори в трусах в обтяжку полулежит на диване, а миссис Одетта Стайлз (тридцать шесть лет) стоит перед ним на коленях и, что-то ласково бормоча, поглаживает его раздвинутые ноги, устремив взгляд — в гипнотическое притяжение которого, безусловно, верит — на его привольно раскинувшееся мужское достоинство! Короче, мне пришлось отшвырнуть ее руку, а самому, сложив руки на груди и плотно сдвинув ноги, продолжать как безумному говорить что-то как если бы ничего не случилось. Обиженная до глубины души старая курица поплелась домой не попрощавшись, а главное, так ничего и не сделав с моими джинсами, которые стоят, между прочим, ни много ни мало двадцать пять фунтов. Пятнадцать утомительнейших минут оттирал джинсы в уборной мылом и щеточкой для ногтей и на обратном пути в подземке чувствовал себя как лунатик или запойный пьяница. Зашел в Воровской Гараж. Загорелый жлоб, вычищавший грязь из-под ногтей гаечным ключом, сказал, что потребуется еще шесть дней и шестьдесят фунтов, дабы привести мою хрупкую зеленую машину в порядок. Пригласил скота к Торке — отменно злая шутка.

19 июля, воскресенье. У Торки — тоска зеленая. Провел у него последний вечер и, разумеется, прогадал. В эти дни он с головой ушел в свои бандитские дела, а это мне совсем не по вкусу. Адриана выставили наконец коленом под зад (и поделом), но какой-то похожий на небольшой сейф громила по имени Кит мрачно водворился на его место. В девичьих клешах, облегающих нелепо короткие, словно отрубленные, ноги, пурпурной тенниске, обтягивающей глыбы грудных мышц, грубого телосложения и с грубыми блондинистыми волосами, причесанными под «пажа», с маленькими порочными глазками и тонкой полоской усов над вытянутыми в нитку губами — что ж, Кит кажется мне таким же привлекательным, как Теренс Сервис (и намного менее управляемым). Возможно, он способен задать Торке хорошую трепку или что-нибудь в этом роде. В команду Кита, которая слоняется, бросая косые взгляды, по всей квартире, входят: неотесанный, передвигающийся боком, как краб, Норман с исключительно вспыльчивым характером; мальчик «ути-ути» Дерек, почти беззубый шотландец, который утверждает, что у него самый большой член во всей метрополии (не знаю, так ли это, но шрамы на нем впечатляют); вздорная, всегда голая Иветта, у которой потухший взгляд, как у всех отживших свое блондинок, и — тут я вынужден уступить — совершенно выдающийся язык; громоздкий Гуго (его имя все произносят, сложив губы трубочкой: ку-ку), который расхаживает повсюду в башмаках на восемнадцатидюймовой платформе и рассказывает невероятно гнусные истории о сексуальных унижениях и тяжких телесных; хрупкая Тесса, будто бы нимфетка лет по крайней мере пятнадцати, с которой вы, правда, можете делать все, что вам вздумается (можете даже убить, если захочется, — ей до фени); задумчивый хиппующий Джерри с мягкими чертами лица. Овен, автор стихотворений в прозе, мечтатель… А сколько еще разных типов там, откуда они явились… Ладно — в субботу вечером, ублаженный правильно подобранными винами, сдобренными правильно подобранными стимуляторами, я тоже могу получить свою маленькую порцию удовольствия в этой густо воняющей грубой толпе троглодитов (хотя риск заразиться — один из моих навязчивых кошмаров) с их уродливыми и небезопасными телами, весьма своеобразными взглядами на личную гигиену, неопытно распущенными ласками и прежде всего их непомерной склонностью к самосохранению. Но следующее утро! Где они, те невозвратные дни, — овеянное сном, но живописное нагромождение полуобнаженных тел на кухне, теплой, пропахшей сосной, тосты, хрустящий бекон и огромный кофейник с настоящим кофе, все три ванны полны до своих мраморных краев; пока Торка любовно готовит «Буллшот» и «Кровавого Ивана», которые, он знает, мне нравятся, мы походя вспоминаем лучшие дни, зубоскальничаем над шутами из книжных обозрений, беседуем о Прусте, Кавафисе, Антонио Мачадо, прежде чем устремиться на своих автомобилях в «Тор», где подают неспешные воскресные ланчи. А теперь? Сегодня утром я проснулся от влажного запаха капусты (откуда этот могильный дух?), запаха сродни острой вони нищеты и краха, иногда различимой в подводных покоях Теренса, запаха унылой дешевой одежды и потрепанных тел. Оказывается, я спал в самой крохотной комнатушке — той, которая раньше предназначалась для самых грязных, обделавшихся мальчишек, — и, к своему ужасу, обнаружил, что сплю (в позе «69») рядом с мечтательным Джерри и что он деликатно перебирает своими толстыми мечтательными ногами возле моего лица на подушке (свидетелями скольких причудливо уродливых cauchemars [11]Кошмаров (фр.).
были они за эту ночь?). Спотыкаясь и пошатываясь, я вхожу в ванную и вижу прыщеватую спину Гуго, который, в жилетке стоя перед широким зеркалом, мирно, в свое удовольствие, бреется электрической бритвой Торки. «Салют!» — приветствует он меня. «Радио Один» истерически надрывается на кухне, в гостиной светловолосая Иветт, прикрытая только номером «Пипл», развалилась на широком мягком диване, а около нее все еще почивает облаченный в плавки Дерек Вставная Челюсть. Тут, в кафтане, который раньше обычно носил я, появляется неулыбчивый Кит, вслед за ним, подобострастно согнувшись, семенит Торка весь в синяках. К счастью, мне подворачивается Сюзанна, и я тут же умыкаю ее на возбуждающе пессимистический ланч в «Ночлежку». Время перемен. Либо исчезнет Кит и ему подобные, либо это сделает Грегори.

24 июля, пятница. По-своему наводят тоску и скуку и перемены, происходящие у меня в квартире, — я имею в виду переезд Урсулы и Теренса, который все еще потихоньку шипит (его подтачивает неизлечимая паранойя) из-за своей нелепой шлюшки Джун. Моя квартира — это квартира старшего сына: она спланирована для одного человека — для меня. Просторная гостиная с лепным карнизом, тесно сомкнутые ряды книжных стеллажей и блистающие белизной окна были во время оно обширной сценой, по которой блаженные молодые Райдинги могли задумчиво бродить взад и вперед… В эти дни кажется, что мое цивилизованное орлиное гнездо разделило участь всех соседних кварталов, превратилось в субконтинент, где не смолкают чужие голоса, мелькает чужая одежда, кишат чужие нужды. Урсула действительно способна перевернуть все вверх ногами, а Теренс, который сейчас фактически бродяга, учуял, что если Райдинги могут быть нечистоплотными, то какой спрос с него Сервиса. Картины поистине раблезианской мерзости стали обычным делом на первом этаже, и надо обладать ясной головой и крепким желудком, чтобы пробраться сквозь эту громыхающую вонючую лавку старьевщика в загаженную ванную. Урсула, кстати, вполне уютно устроилась в маленькой гардеробной: при нормальных условиях я не имел бы ничего против ее пропыленной свалки брошенных платьев и нестираного белья, против залежей украшений и словно развороченного бомбой кладбища использованной косметики. Просто есть что-то унизительное и недостойное в том, что девчоночий, патрицианский (то есть, по сути, лишенный услужливого присмотра) беспорядок моей сестры мешается с апатичной неряшливостью Теренса: ее грязные чулки валяются в мусорной корзине в обнимку с пивными бутылками и журнальными красотками Теренса; его растрепанная, кишащая микробами зубная щетка и расческа с рыжеватыми, застрявшими между зубьев прядями лежат вперемешку с ее тюбиками губной помады и заколками. Более того, они определенно сплотились в небольшую общину и зачастую таскают вместе полуфабрикаты с Квинсуэй и заваривают чай и кофе в электрическом чайнике, который я вынудил Теренса купить. Порой я чувствую — возвращаясь запоздно и вешая пиджак в большой шкаф, которым все еще пользуюсь в комнате Урсулы, — что это я вторгаюсь сюда без всякого на то права; они в это время болтают, сидя на кровати, или слушают нелепый проигрыватель Теренса, или просто занимаются какой-нибудь ерундой, довольные близостью друг друга, и это я оказываюсь не к месту, слишком блестящий, пользующийся слишком большим спросом, слишком далеко ушедший вперед. (Это совершенно сбивает с толку, когда думаешь о том, что начиная с момента достижения зрелости вся жизнь молодых Райдингов была направлена лишь на то, чтобы избежать общества их названого брата — этого невесть откуда взявшегося хныкалки с его вечно спадающими носками.) Почему Урсула все реже выходит из дому? Чем она заполняет свои дни? В чем ее жизнь? Я замкнул круг, собственным присутствием украшая бесконечные вечера, прогулки и коктейли ее сверстниц. Она выбиралась в Эскот, Уимблдон и Хенли или просто пила чай в компании своих друзей (где-то они теперь, все эти друзья? Жаль, что ничьи дочери больше не «выезжают в свет», разве только еврейки). Думаю, нельзя допустить, чтобы моя сестра погрязла в трущобном мире Теренса, мире дешевых закусочных и обшарпанных спален-гостиных, мире случайностей и краха. Для этого надо: а) самому чаще вытаскивать ее куда-нибудь, б) подбить ее на то, чтобы она тайком приходила ко мне по ночам — развлечение для меня и символическое избавление от «подполья», в) запретить Теренсу завлекать ее в свою комнату. (Кстати, Т. стал таким, каким был когда-то, — покладистым, вечно уставшим. Похоже, теперь он обрел свой подлинный статус. Не так ли?)

30 июля, четверг. Скука, скука, скука. Вчера вечером присутствовал (не отвертеться) на фактически несъедобном ужине у Стайлзов в их омерзительном доме. Кто знает, возможно, я брошу эту работу, подышу себе что-нибудь другое, не обращая внимания на все их посулы и мольбы (они уже предложили увеличить мне зарплату. Но мне деньги не нужны). Новые карьеры мелькают передо мной, как карты в руках фокусника… Дипломатия: довольно забавно, дом за границей, армия слуг (пара пустяков для человека с моими связями, даром общительности и способностью к языкам). Издательское дело? Вполне увлекательно, несмотря на смехотворные деньги, к тому же, вероятно, и коллеги окажутся более или менее приемлемыми (а разве не заманчива перспектива создавать новые имена? для этого, разумеется, нужна легкая рука). Политика… харизма (за этим дело не станет), высокие доходы, секретарши, привилегии (но, как правило, политики — набитые дураки). Деловой мир, Сити! Нет, только не Сити, определенно не Сити. По-своему привлекательно и сочинительство; несколько набросков — стихотворения в прозе — уже принесли мне небольшой, но шумный succès [12]Успех (фр.).
… Не знаю, быть может, отправлюсь путешествовать. Лоскутное одеяло Европы, ржавый треугольник Индии, зеленое сукно России и Урала, лакированная креветка Японии. Посмотреть мир, пока он еще держится. Сегодня я возвращался домой пропитанный городской грязью, с въевшейся во все поры скукой, и когда я вышел из пасти подземки и окунулся в горластый ад Квинсуэй, усыпанный пивными банками, с молодежью, жующей какую-то дрянь прямо на улице, я подумал о своей сестре, об ожидающей меня ванне, чашке чая, начатой книге, о благостном вечере впереди (и возможно, какой-нибудь дополнительной милости со стороны Урсулы, когда погаснет свет). Сняв перчатки, я прошел прямо в комнату Теренса. Никого. Притихшая, вымершая квартира. Я направился в освещенную продымленным светом гардеробную. Сквозь туман разочарования я заметил следы поспешного и возбужденного ухода. Беспорядочно брошенное на полу платье заставило меня шумно перевести дух. Сердце больно защемило при виде составленных носками вместе отвергнутых туфель, каблуки которых показывали двадцать минут седьмого.