I
В августе у нас обоих дни рождения: у него восемнадцатого, у меня — девятнадцатого. (Такого рода вещи привлекали моего приемного отца, витающего в облаках, склонного к причудам; он обожал всякие совпадения, счастливые случайности, непредвиденности, словом, все произвольное.) Все, похоже, думали, что эта близость может повергнуть меня в малодушное отчаяние, но на деле это была одна из очень немногих вещей, которые меня не волновали, по крайней мере сами по себе; я не возражал, что ему больше повезло, чем мне (тогда. Неужели бы я осмелился?). Однако они все приставали ко мне и бесконечно суетились, так что в конце концов я все это возненавидел. Пожалуй, я бы предпочел, чтобы у меня вообще не было дня рождения; думается, такие мальчики, как я, больше всего ненавидят, когда на них обращают внимание. Так я наслаждался праздником Грегори несравненно больше, чем своим собственным. Не требовалось особых усилий, чтобы его торжество прошло удачно, — в нем не чувствовалось того напряжения, которым неизменно были отмечены все сборища, посвященные мне. И разумеется, мой названый брат блистал. Трудно поверить в подлинное великолепие подраставшего Грегори, глядя на ту неуверенную и скомпрометированную личность, в которую он превратился.
Особенно в последнее время. Особенно с тех пор, как Урсула переехала сюда. Она умаляет его, причем в каком-то важном смысле, который я пока никак не могу понять. Вы понимаете, в чем дело? Или он до сих пор морочит вам голову?
Почему он не берет ее с собой чаще, не уделяет ей больше времени, не притязает на нее как на свою собственность, каковой она, по сути, и является? Сначала по своей трусливой привычке я предположил, что он бросил нас с Урсулой бездумно, презрительно, словно чтобы подчеркнуть, что мы — два сапога пара, мелкие, замудоханные людишки, неудачники из «подполья», не имеющие права посягать на сияющую цитадель его жизни. Но все же тут что-то не так. Похоже, что и ему теперь не сладко живется.
Трахал ли он ее когда-либо — вот что я хочу установить. Это важно. Я знаю, что она частенько ходила к нему в комнату по ночам (я думал, что она делает это просто потому, что больше дружит с ним, чем со мной, но однажды я застал ее после этого в ванной, и на какое-то мгновение она показалась испуганной и пристыженной, ночная рубашка на ней сбилась и измялась, и от нее исходил солоноватый запах, которого я никогда прежде не чувствовал), я знаю кое-что об их сексуальных утехах (был один случай, о котором оба потом не обмолвились ни звуком, когда они, практически голые, остались без своего плота на крохотном островке в садовом пруду), и я знаю также, что они использовали любую возможность потрогать друг друга (однажды тенисто-ярким весенним полднем я забрел в амбар и, услышав доносившееся из-за копен сена любовное воркование стал подбираться ближе, привлеченный звуками игривой борьбы и смешливыми упреками, и увидел Урсулу, лежавшую на спине на огромном седле, платье ее было задрано, а нижнюю часть тела скрывали энергично двигавшиеся плечи и спина Грегори, и, уж конечно, он наверняка, не жалея сил, ласкал ее, подумал я, неслышно удаляясь), но трахнул ли он ее на самом деле — вот что я хочу установить. Ведь тогда все станет яснее, не так ли? И не только для них, но и для меня.
— Слушай, Урсула, — спросил я ее как-то вечером, — в тот раз, когда вы с Грегом потерпели крушение на пруду и остались там практически без одежды, — что там на самом деле случилось?
— Уф, — сказала Урсула, не отрывая взгляда от лежавшего у нее на коленях вязания, ее тонкие чувствительные волосы путались с пряжей, нервные пальцы быстро двигались, — просто глупость.
— Пусть глупость, но что на самом деле случилось?
— Понимаешь, мы добрались туда на плоту, который сколотил Грегори, и не заметили, как он уплыл от берега, и пришлось старому, сварливому мистеру Фирблу переправлять нас обратно на лодке.
— Но расскажи мне немного о том, каково это — быть немного неодетым.
— Да, одежду мы сняли.
— Понятно. И зачем?
Руки ее замерли, и она огляделась.
— Просто сняли — и все.
— Да, я понимаю. И все себе представляю. Но все-таки зачем вы ее сняли?
— Потому что было очень жарко. Нет, ничего у меня не выходит с вязанием, вот сейчас брошу все и больше никогда не возьмусь.
— Без башни, Урсула. Урсула, без башни, — предостерегающе прошептал я, и она наконец подняла голову. Потом, что называется, «скорчила забавную рожицу», растянув в улыбке сжатые губы и вытаращив глаза.
— Прости.
— Само собой, — ответил я, и она снова опустила взгляд. — Само собой, было неловко, когда этот старый кусок дерьма Фирбл вез вас обратно голыми.
— Да, — сказала Урсула, — просто смехота.
Сумасшедшая сука… Тогда, возможно, все еще проще. Возможно, все совсем просто. Если я прав, то теперь ничто не мешает мне отомстить.
Трахалась ли она еще с кем-нибудь, лениво размышляю я, если она действительно трахалась с ним? Трахалась ли она когда-нибудь с кем-нибудь? Лично я не трахался ни с кем с тех пор, как трахался последний раз. И вообще никогда ни с кем не трахался — по меньшей мере, у меня теперь появилось такое чувство. Трах просто исчезает из жизни. Я даже не буду распространяться об этом, как обычно (хотя я все еще то и дело повторяю слово «трахаться»). Это и от характера зависит. Может, вы решили, что со временем все станет хуже, верно? Нет, слава богу, нет. Утрата маячит как некое абстрактное привидение в лунном свете, как собака на далекой Луне, лающая на Землю.
В последнее время я столько зарабатываю, что просто не представляю, куда девать все эти деньги. Я зарабатываю столько, что уже начал подумывать, не сходить ли к шлюхе, причем хорошей. Говорят, хорошие стоят уйму денег, но за это хорошо умеют доводить до зверских оргазмов. Чем больше денег вы им даете, тем больше они стараются. Уж я-то выберу себе получше. А может, они вовсе не так и хороши? Может, сколько я ни зарабатывай, у меня никогда не хватит денег на такую хорошую, которая действительно довела бы меня до зверского оргазма. Кто вообще мог бы доводить меня до зверских оргазмов? Кто-то, кто любит меня, — думаю, этого достаточно. Может, где-нибудь и есть шлюха, которая так хорошо умеет доводить до зверских оргазмов, что полюбит вас, если вы ей хорошенько заплатите. Буду лучше копить на такую.
Я зарабатываю теперь так много благодаря хитростям Телятко (почему Телятко платит мне столько? Может, он любит меня? Может, если бы он захотел, он тоже смог бы доводить меня до зверских оргазмов?). Телятко все так хитро спланировал, что я почти освободился от налогов и получаю дополнительное вознаграждение за то, что являюсь помощником старосты (иными словами, за то, что делаю кое-что для него. Когда он меня об этом просит. Минутное дело — и столько денег. Правда, потом мне придется делать для него больше, но и денег тогда будет больше).
Сокращение как таковое еще не произошло. Все в конторе охвачены необыкновенно дурными предчувствиями — и правильно. Каждый думает, что уволят именно его. Большинство действительно уволят. Тогда как всего полгода назад казалось, что уволят одного-двух, теперь кажется, что только один или двое уцелеют. Каждый день я выслушиваю мрачные шамкающие пророчества Уорка, смотрю на Герберта, в тихом отчаянии сидящего за своим столом, наблюдаю за Бернсом, который впал в такую паранойю, что даже перестал есть рыбу на работе (Ллойд-Джексон уволился сам). Только завотделом сохраняет спокойствие, хотя Телятко говорит, что он бы на его месте побеспокоился. Я нервничаю, хотя Телятко говорит, что он бы на моем месте не нервничал. Я нервничаю не меньше, чем нервничают все.
Все дело в деньгах. Каждое утро по пятницам я страшно нервничаю, когда в полдесятого отправляюсь за ними. Я нервничаю, когда занимаю место в переминающейся с ноги на ногу очереди внизу у кассы среди согбенных клерков, сквернословящих шоферюг и очкастых секретарш, когда произношу свое ужасное имя (Сервис, Т. — «Смотри-ка, опять здесь чайную устроили», «Два с молоком, пожалуйста», «Выпьешь кружечку?», и т. д., и т. п.) и толстая женщина или худой мужчина быстро просматривают разложенные рядами конверты, когда, каждый раз цепенея от страха, вижу, что мой конверт не только на месте, но что его протягивают, вручают мне, и когда бреду обратно вдоль шеренги то цветущих, то словно парализованных служащих, зажав в руке толстый коричневый бумажник с семьюдесятью тремя фунтами! Еще до того, как на меня стали изливаться все эти милости, я подсчитал, что теперь смогу всегда покупать свои ежедневные три пачки цигарок и ежедневные полтора литра испанского вина — единственное, что мне нужно, чтобы продолжать жить в здравом рассудке. Теперь о побочных следствиях: дома у меня в столе есть ящик, до сих пор не имевший определенного назначения, а теперь битком набитый пятерками, которые я не успеваю тратить; сунув руку в карман, я неожиданно натыкаюсь на забытые там банкноты; я отбираю медные монеты из сдачи и презрительно складываю их на подоконнике; просто так, чтобы повалять дурака, я как-то прокатился на такси; ну и ну, сэр, пожалуй, я даже смогу купить что-нибудь новое из одежды. (Теперь непросто будет обанкротиться, хотя банкротство пугает меня по-прежнему. Думаю, оно будет пугать меня всегда.)
У меня появилась привычка разбрасывать на виду чеки. Покрытые иероглифами ленты можно обнаружить на письменном столе и кровати, на книжных полках и обеденном столе. Думаю, он заметил одну из них, потому что в прошлую субботу несколько потрясенным тоном спросил, не могу ли я одолжить ему пятнадцать фунтов; я, рисуясь, небрежно протянул ему деньги, причем у него был такой вид, будто они сами собой материализовались в его руке. И естественно, я часто выбираюсь теперь куда-нибудь с Урсулой, пыжась при этом как можно больше, и, как и чеки, разбрасываю по комнате ресторанные счета и билеты дорогих кинотеатров. Мне нравится выходить с Урсулой — таким образом я дурачу мир, делая вид, что у меня есть подружка. Я дурачу мир. Дурачу себя. Дурачу ее.
Теперь слушайте.
Вчера со мной начало происходить нечто удивительное и зловещее. Внезапно (я вернулся домой в половине седьмого. Мы с Урсулой проводили один из тихих вечеров вместе: я пил, читал и расхаживал обнаженный по комнате, она, сидя у себя, вязала, что-то потихоньку бормотала и сходила с ума, но дверь между нами оставалась постоянно открытой) я понял, что должен делать. К без четверти десять Урсула приняла ванну и умиротворенно сидела в своей постели. Примерно час спустя Грегори тенью прошествовал в ванную, задержался для одной из редких бесед с сестрой на обратном пути, прежде чем так же тенью прошествовать к себе наверх. Вскоре после я тоже заглянул в ванную, чтобы тихо пустить струйку и совершить омовения. На обратном пути я остановился возле кровати Урсулы, чтобы запечатлеть у нее на лбу целомудренный поцелуй на ночь.
— Зайди ко мне, — сказал я.
— М-м-м?
— Говорю, зайди ко мне. Зайди.
Я выключил стоявшую у постели лампу и со звоном в ушах лег обнаженный, боясь поверить себе, разноцветная тьма тяжело опустилась на глаза, сердце билось громко, на всю комнату, ноздри принюхивались к благоуханной пустоте, барабанные перепонки старались уловить шорох одеяла и скрип пружин. Но прежде чем хотя бы единый звук успел нарушить громоподобную тишину, она была уже рядом — теплое, пушистое прикосновение кожи и легкого хлопка. Боже. Я не пошевельнулся, но она, обвив меня руками, заключила меня в доверчивые, детские, совершенно несексуальные объятия, и какое-то время мы лежали как спящие, едва осмеливаясь дышать, ее подбородок уткнулся мне в подмышку, прижавшиеся к бедру коленные чашечки казались странно холодными. (Свершилось, подумал я, или возможно и нечто большее?) Я сделал почти неуловимое движение, чтобы поцеловать ее, повернувшись на бок дюймов на десять, не больше, и почувствовал, как она тут же напряглась, — то же самое произошло, когда я вытянул руку и по-братски положил на ее предплечье. Глубоко внутри тут же шевельнулась липкая неуверенность — как секундная паника возвращения в реальность после страшного сна или как банальное, несимпатичное воспоминание, заставляющее нас каждый день говорить «привет», — но затем раздался неслышный щелчок, напомнивший мне о моем маленьком секрете, и внезапно я снова понял, что должен делать. Пришло время поделиться секретом.
— Сделай это, — сказал я.
— М-м-м?
— Я сказал, сделай это.
— О.
Ее тонкая рука тут же легла мне на грудь. И резко двинулась вниз. Невольно посапывая, Урсула оперлась головой о согнутую в локте руку и еще чуть-чуть соскользнула вниз по кровати, чтобы ухватиться поудобней. Я услышал ее услужливый зевок и, разлепив дрожащие веки, увидел угловатое, склоненное вниз лицо и губы, не выражавшие ничего, кроме сосредоточенности.
Она любит меня. Сначала я уже было ожидал школьничьего «тс, тс» от своей деловитой сопостельницы, но после нескольких терпеливых ласк обнаружил, что вполне могу доверить себя этим маленьким пальчикам. Хотя движения ее были чисто механическими (особенно быстрые переборы ее коготков), за ними отнюдь не угадывалось неприязни — скорее ласковая добросовестность. Я забылся, пока не почувствовал, что мускулы мои напряглись, и Урсула, придвинувшись ближе, заработала рукой еще активнее. Сконфуженный, я сделал вид, что хочу убрать ее руку (не надо, не надо), но ее пальцы были решительными и небрезгливыми, и я излился с покаянно жизнерадостным «уф-ф-ф!».
— Вот, — твердо, как медсестра, произнесла Урсула и шепнула: — Наверное, мне теперь лучше вернуться к себе.
Я неловко перевернулся, чтобы поцеловать ее, но нигде не мог найти ее губ.
— Никаких поцелуев. Никогда не целуй меня в губы.
— О любимая, любимая.
— Теперь ты меня никогда не оставишь, верно? — заявила она.
— Нет, никогда, никогда.
— И ничего не скажешь Грегори, верно?
— Нет, не скажу, не скажу.
— Спокойной ночи, Рыжик. Оп-ля. Мне ведь, кажется, нельзя тебя так называть?
— Можно, можно.
С днем рожденья, Терри. Так немного надо, чтобы ты почувствовал себя лучше.
В то утро я подал Урсуле чай в постель («С днем рожденья, Терри»), поцеловал ее в гладкий лоб и вручил записку, в которой говорилось, что я люблю ее и всегда буду защищать (инцест такая штука — никакое хладнокровие не поможет. Они не могут убежать. Они не могут скрыться. Они просто не могут скрыться), и, чувствуя себя разнюнившимся школьником, пошел к метро. Минуты две я простоял, задрав голову, следя за тянущим вслед за собой дымчатую полосу реактивным самолетом — поблескивающим крестиком в синей бездне над тонкими, похожими на рассыпанную соль облаками. Даже грохот и тряска подземки звучали для меня по-новому: в них была цель (есть причины, по которым люди ездят на работу). Едва придя в контору, я позвонил ей, мне неистово хотелось получить подтверждение, что моя жизнь изменилась. Как ты? Все в порядке? Я хорошо, хорошо. А ты как? Ты уверена, что все в порядке? Этого оказалось мало: через десять минут я позвонил снова. Ты прочла мою записку? Все, что я написал, правда. Правда. Больше никогда ни о чем не беспокойся. То же повторилось и днем: я просто не мог удержаться. Это опять я. Прости. Можно, я куплю тебе на вечер чего-нибудь вкусненького? Я люблю тебя. Почему? Потому что всегда любил. Не спрашивай почему. Я тебя люблю.
Почему? Потому что она снова дала мне почувствовать мой петушок — вот почему. Я так радикально, так бесцеремонно изменился, что мне хотелось встретить полоумного Уорка, да кого угодно, чтобы подойти и сказать: «Эй, что с вами случилось? Кто-то снова дал вам почувствовать ваш петушок?» Да, наверняка. Готов признать, что в определенном смысле это далеко от идеала. К примеру, Урсула до некоторой степени приходится мне сестрой, и кажется, она часто не понимает хорошенько того, что происходит на самом деле. Это привносит элемент случайности — я чувствую себя ловкачом эпохи Иакова I, который прокрадывается в темную спальню в обличье отсутствующего мужа, или матросом-счастливчиком, который оказался первым в очереди на групповуху: знай они то, что знаю (чувствую) я, они бы так не предвкушали. Но, господи, Грегори делал то же (разве нет?), а он ведь действительно ее брат. И это только начало. И кто я такой, чтобы критиковать?
Сегодня вечером мне хотелось стремглав ринуться домой, но даже в рутинных проволочках ощущалось что-то дерзко эротичное. Я влюбился в продавца, у которого покупал вечернюю газету, и ответил на приветствие табачника с отменной учтивостью. Желтые огни у входа в метро, складывавшиеся в мозаику цен и маршрутов, не рассеивали внутренний полумрак, и пока я спускался по эскалатору под серые своды, у меня было такое чувство, будто некое огромное, всевидящее существо приветствует меня в своем глубинном убежище. Мой поезд мчался под городом, пулей вылетая из туннелей, уползая под землю и возникая вновь.
Дома меня ожидали всевозможные сюрпризы. Когда я с лаем вприпрыжку ворвался в квартиру, держа в пасти два подарка для Урсулы, а мой хвост тяжело стучал по ковру, первый, кого я увидел, был этот чертов Грегори (кто он вообще такой, черт возьми?), сидящий с Урсулой у нее в комнате. Но умерь свой пыл, дружок, и к тому же забавно было смотреть (пикантная шутка над прошлым), как она тайком подает мне успокаивающие знаки. Я тут же великодушно пригласил обоих в дорогой французский ресторан на Доун-стрит (к тому же на работе мне в связи с днем рождения выдали премию — двадцать пять фунтов. С днем рожденья, Терри). Когда мы разошлись переодеться, я раболепно разложил перед Урсулой подарки — кашемировый жакет и какие-то духи, — которые она приняла с серьезно-довольным видом, мимоходом поцеловав меня в лоб. Ужин заставил меня почувствовать себя уверенным, даже баловнем, факиром на час — Грегори молча пожирал еду (наверняка вдохновленный блестящей перспективой наесться и напиться задарма), Урсула держалась спокойно и внимательно, в то время как я распоряжался подачей блюд.
— Полагаю, сегодня наш общий праздник, — обронил я в какой-то момент.
— Да, — согласился Грегори, — полагаю, что так.
Мы возвращались домой рядом, взявшись за руки: Урсула между своих братьев. К моему благодарному облегчению, Грегори мрачно предложил всем тут же ложиться спать, так что мы с Урсулой цепочкой прошли по коридору (Спокойной ночи. Спокойной ночи. Спокойной ночи) и молча, не улыбаясь, принялись раздеваться и мыться, как люди, прожившие вместе всю жизнь. Я вышел из ванной в халате и прошел мимо ее постели, почти не посмотрев в ее сторону. Потом лег, выжидая, освещенный слабым светом последней сигареты. Она пришла (быстрый топоток босых ног в темноте, мягко, по-кошачьи запрыгнула коленями ко мне на подушку, нервно, как зверек в норку, юркнула под одеяло). Я тоже.
II
В августе у нас обоих дни рождения — потрясающее, достойное Нострадамуса совпадение, всегда так волновавшее моего отца. Кстати, вы знаете, какова последняя блажь этого сумасбродного старого прохвоста? По словам мамы, он благоустраивает заброшенное поле в дальнем уголке нашего поместья, возводя изгороди, устраивая искусственные фатаморганы и прочую дребедень, — все это, разумеется, ценой колоссальных расходов. Мы с мамой вынашиваем, боюсь, давно запоздавшие планы, как заставить его отложить, отменить свою затею, прежде чем он окончательно доведет нас до нищеты.
Естественно, близость наших дней рождения всегда была источником мучительных терзаний для Теренса и даже у меня вызывала довольно болезненную неловкость. На мои вечера съезжалось от тридцати до сорока друзей, а поскольку большинство моих друзей привозили в Риверз-корт их родители и поскольку большинство родителей моих друзей были друзьями моих родителей, двери в доме буквально не закрывались и карнавальный, праздничный дух благостно осенял все поместье — отовсюду раздавалось «тук-тук» возводившихся на лужайках шатров, по всем коридорам сновали нахмуренные, озабоченные слуги, примерные крестьяне (сминая кепки в пуках, как газеты) получали свой дешевый пунш у боковых дверей, притихшие тяжеловесные автомобили расположились на обочине широкого подъездного пути, как носороги в речном русле, громогласная какофония нанятого шумового оркестра с их канистрами и бочками, сочные звуки казу, свистки и вымпелы — цветущая толчея позднего лета. Бедняга Теренс! Помнится, именно по моему предложению мы однажды решили осуществить пагубный план объединения двух празднеств. Попробуйте представить себе две разительно отличные груды подарков, сложенные в гостиной: полдюжины скромных семейных сувениров для Теренса рядом с горой моих фантастических пиратских трофеев. Постарайтесь вообразить вступительные речи, от которых все невольно вздрагивали: «А это маленький Теренс (мальчик, которого мы усыновили), чей день рождения тоже сегодня, ну не совсем сегодня, дело в том, что…» И напрягите внутреннее зрение, чтобы увидеть, как на двух совмещенных кадрах, сына-избранника, метафорически вознесенного на плечи толпы, осыпаемого ливнем конфетти и окруженного всеобщей любовью, и тошнотворного, съежившегося от страха, пылающего от стыда приблудного пащенка, который всегда искал любую возможность спрятаться. Впоследствии мы вернулись к обычному порядку: моему мифическому mardi gras [14]Марди-гра (вторник на масленице, гулянье) (фр.).
предшествовало скромное домашнее чаепитие с крекерами, в котором значительная роль отводилась специально подкупленным слугам. (Теренс посещал городскую школу и, несомненно, сформировал определенные критерии выбора своих приятелей. Но не могли же мы устраивать в Мэнор-холле сборище местных дворников, крысоловов и золотарей? Не могли ведь?) Мы с Урсулой неизбежно чувствовали себя подавленными, и подавленность эта лишь усиливалась таким очевидным неравенством, однако, честно говоря, мы были слишком поглощены друг другом, чтобы принимать несчастья Теренса близко к сердцу. Видите ли, те годы полностью принадлежали нам с Урсулой — Урсулой, чье растущее тело я знал так же хорошо, как форму собственных зубов, — и обиды обреченной и жалкой жизни Теренса, со всеми ее унижениями и ненавистью, казались бесконечно далекими, не более чем образом исступленной жадности, глупости и грязи, которые внезапно обступили нас со всех сторон.
Интересно, как то будет на этот год (в последний день рождения я ездил в Риверз-корт, но сейчас чувствую себя слишком усталым)… Думаю позвать человек двадцать друзей и закатить им роскошный обед в «Прайветс» — новом ресторане в Челси. Да и Торка наверняка устроит по этому поводу какой-нибудь экстравагантный вечер. По обыкновению будет не счесть подарков и телеграмм, и мама пришлет щедрый чек. Интересно, что придумает Теренс, чтобы отметить свой… Наиболее привлекательная вероятность, что ничего, хотя, возможно, он надеется превратиться в бродягу только потом! (Не знаю, поверите ли вы, но Теренс мочится в раковину. Так вот — знайте. Несколько раз за последнее время я находил на эмали — на уровне паха — неровные желтые потеки. На данный момент это всего лишь гипотеза, копая, впрочем, я уверен, очень скоро превратится в неопровержимый факт.)
А теперь — быстро: что вы обо мне думаете? Что вы думаете обо мне, Грегори, Грегори Райдинге, таком каков он есть? Итак, послушаем — высокомерный, самовлюбленный, цветущий, презрительный, барственный, поверхностный, развращенный, тщеславный гомик — и бесчувственный, главное, бесчувственный (посмотрите, как бесстыдно он раскрывается перед вами). Сейчас я в высшей степени осознаю, кто я есть. Ты что, болван, считаешь, я не знаю всего этого? Ты, болван, я все это знаю, знаю все, болван!
А теперь послушайте.
Вчера со мной начало происходить нечто печальное и необратимое.
Я встал в девять. День был солнечный. Я выпил чашку чая и съел тост. Пошел в метро на Квинсуэй. У эскалатора был один из нередких выходных; я спускался по бесконечной стальной лестнице, чувствуя, как волосы мои раздувает нечистый ветер, веющий из недр земли. Вдруг металлический состав вырвался из своей дыры — уродливый зверь, высвободившийся из ловушки. Я вошел в полупустой вагон и, как обычно, встал возле двери. Все было как всегда: свисающие с потолка петельчатые ручки раскачивались при каждом толчке поезда, натриевые фонари гасли и вновь набухали светом, скрежет колес и врывающиеся снизу сквозняки, загаженный пол, духота, пассажиры, по-идиотски сидящие лицом друг к другу. И тут оно началось. Как только поезд, со свистом рассекая воздух, вынырнул на Ланкастер-гейт, как только стены туннеля почернели, а пульсация фонарей прекратилась (подобно мощной воздушной волне от раздавшегося рядом взрыва, подобно провалу в больной памяти, подобно шипению смешиваемых химикалий), я почувствовал это, почувствовал мгновенно, почувствовал, как если бы я был сумасшедшим уже много лет, сумасшедшим, как выжившая из ума старая овца на пастбище под моросящими небесами. Нет, не делайте этого со мной, нет, не надо. Я вышел на следующей остановке. Поднялся на пеструю, разноцветную поверхность и остановился, ероша волосы, посреди безумного водоворота Марбл-арч, транспорт непрерывным потоком катился мимо, облака стремительно проносились у меня над головой.
Что случилось со мной там, внизу? Что-то случилось. Физически все это было очень даже реально — холодный пот, удушье, как будто сердце готово выскочить из груди, охватившая все тело дрожь, слишком глубинная, чтобы проявиться в треморе пальцев или прорваться криком. В мгновение ока я понял (как начинающий велосипедист или жокей), что мне надо прямиком отправляться обратно, обратно под землю, в преисподнюю, и я развернулся, снова купил билет, и застыл, как манекен, на спускающейся лестнице, а кругом все громче раздавался грохот молотков, и кружились темные смерчи, и мое тело (пот, дрожь, сердцебиение) впало в тот же ритм. Мне потребовался каждый, самый ничтожный атом моей решимости, чтобы не повернуться и не помчаться обезумевшим хомяком вверх по опускающемуся стальному колесу. Так что же — спускаться все глубже в этот ужас? Я быстро перешел со спускного эскалатора на подъемный и, перепрыгивая через ступеньки, помчался назад к свету.
Я попытался еще раз сегодня вечером. С тем же результатом. Кошмарная череда медлительных, вонючих, набитых, дергающихся автобусов доставила меня домой к половине восьмого. Теренс с Урсулой собрались на свои тошнотворные вечерние посиделки внизу: так или иначе, я был не в состоянии видеть никого из них. Я лег у себя и пролежал до одиннадцати, после чего, отважно бравируя собственной храбростью, направился в ванную. Теренс в новой нелепой рубашке, с видом коварной рептилии, сидел скорчившись за столом над саженным стаканом виски. В последнее время мы совершенно не представляем, каким образом приветствовать друг друга. Спокойной ночи. Здравствуй. До завтра. Полулежа в кровати, Урсула вязала, и я остановился, чтобы (редкий случай) переброситься с ней парой слов — да, у нее все в порядке, и она не особенно заботится о том, как заполнить день. Оставшись один посреди поблескивающей стеклом и никелем ванной, я поймал себя на том, что снова и снова прокручиваю мысль, не скомандовать ли Урсуле забраться попозже ко мне в постель. Но нет — по-своему это тоже будет ужасно. Я вернулся наверх, принял одну таблетку сильнодействующего снотворного, потом другую и стал дожидаться, пока все эти слепые дикари не завершат у меня в голове свои разборки. Где-то в комнате неподалеку, в одном из заброшенных жилищ на нашей улице, какой-то сбрендивший иностранец оглашал ночь истерическими воплями. Что он кричал? «…Закройте двери — закройте двери — закройте двери…» В какой-то момент я не выдержал и в полусне встал, подошел к окну, распахнул его и выглянул. Двери черной «скорой», приехавшей за ним, были явно открыты; но даже когда кто-то захлопнул их, он продолжал механически взвизгивать: «Закройте двери — закройте двери…» Какие двери он имел в виду, размышлял я, возвращаясь в постель. Было, наверное, уже утро, когда я провалился в сон, серая подушка отсырела, серый, грязный рассвет занимался за окнами.
Я попытался еще раз сегодня утром. С тем же результатом. Когда двери лифта с грубым скрипом захлопнулись за мной, я понял, что у меня нет ни единого шанса, даже самой тонкой, самой тщедушной соломинки, за которую я мог бы ухватиться. Торжественно и невозмутимо я проследовал под большой стальной лестницей. Сегодня утром я решил поехать на такси. Но денег не хватило. Надо приспосабливаться.
С кем хотя бы поговорить? Я позвонил из галереи Торке — подошел грубиян Кит и был невыносимо агрессивен, когда я попросил его передать Торке, чтобы он мне перезвонил. В обед я позвонил маме из автомата, но она была слишком занята, призрачна и слишком далеко от меня. Скиммер и Кейн — настоящие идиоты, просто великосветские жлобы (вам такие не встречались?); куда им разобраться в этих тонкостях. Боже, иногда оглядываешься, дабы посмотреть, что держит тебя в жизни, и понимаешь, насколько слабы и непрочны эти опоры. Теперь в моей жизни появилось нечто новое под названием «паника». До вчерашнего дня это было для меня просто слово. Что мне до этой паники? Почему бы ей не отцепиться от меня и не начать донимать кого-нибудь Другого?
После сумбурного разговора с Урсулой я вернулся домой наземным транспортом, наравне со всеми пробираясь сквозь распавшийся на очереди город, сквозь череду вялых вечерних перемещений. Урсула — и, представьте себе, Теренс — поджидали меня в моей комнате, с прочувствованной зависимостью глядя на меня в надежде, что я внесу какое-то разнообразие в их день, избавлю от надоевших шушуканий в «подполье». Я собирался взять с собой Урсулу и отправиться куда-нибудь поужинать и теперь чувствовал себя слишком измотанным, чтобы воспрепятствовать Теренсу присоединиться к нам; когда я выбрал французский ресторан на Доун-стрит и Урсула выбежала переодеться, я не предпринял никаких усилий, чтобы помешать ему тащиться за нами следом. Мы пошли пешком, без малейшей охоты. Ресторан был переполнен, и в нем стояла почти полная тьма (не хватало только капельдинеров — провожать посетителей к столикам). Разобравшись с аперитивом и выбрав меню, я рассеянно поручил сделать заказ Теренсу, и он выполнил поручение, запинаясь на каждом слове, неуклюже заискивая перед официантами (а как безобразно произносил он названия французских вин). Я дал этой парочке всласть наболтаться за ужином, а потом после двух больших рюмок бенедиктина заставил Теренса расплатиться в виде компенсации за вечер, проведенный вне дома. Но это не доставило мне подлинного удовольствия, даже когда я увидел, как внушительный счет уплыл вместе с грудой теренсовских пятерок. Мы шли домой рядом, держась за руки (Т. — сбоку, одной ногой постоянно попадая в водосточный желоб, уклоняясь от веток деревьев); кто-то даже предложил выпить вместе по «чашечке кофе», но я решительно пресек эти планы. Они быстренько разбежались по своим постелям, завершив очередной безмятежный цикл своих безмятежных жизней, пока я с помощью нескольких таблеток и бенедиктина искал букву «А» в разрозненном алфавите сна.
Что же случилось со мной там, внизу?
Все изменилось. Я остался ни с чем. Целый слой защитной оболочки грубо содрали с моей жизни. Все утратило свой привычный вид. Знакомые предметы теперь терзаются своим потаенным бытием (мне кажется, они что-то потихоньку вытворяют у меня за спиной). Когда на улице мой взгляд скользит по обитателям трущоб, жлобам, животным — существам, которых я раньше практически не замечал, — я беспомощно чувствую, как они меня вовлекают, и вижу персональный ад каждого из них. Я больше ничего не принимаю на веру: мельчайшее действие или мысль мгновенно дробятся на миллион вероятностей. Я покинул свою скорлупу. Теперь я — один из вас. Где я это подцепил?
Мне еще много чего нужно рассказать вам по секрету. Но пожалейте меня. Сегодня мой день рождения. Давайте повременим. (Знаю. Я заразился этим от него.)