Зона интересов

Эмис Мартин

Часть V

Мертвые и живые

 

 

1. Томсен: Приоритеты рейха

– Нет, мне у вас нравится, тетушка, я здесь отдыхаю от реальности.

– Простая семейная жизнь на старый манер.

– Вот именно.

С нами был Адольф, двенадцати лет (названный в честь его крестного отца), Руди, девяти (названный в честь его крестного отца, бывшего заместителя фюрера по партии Рудольфа Гесса), Гени, семи (названный в честь его крестного отца, Рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера). Добавлением к ним служила троица дочерей: Ильза (одиннадцать), Ирмгард (четыре) и Ева (два) – и еще один мальчик, Хартмут (годовалый). Мало того, под Рождество фрау Борман сообщила важную новость: она беременна.

– То есть получится восемь, тетя, – сказал я, пройдя за ней на кухню – обитые сосновыми досками стены, шкафчики, калейдоскопический подбор фаянсовой посуды. – Еще рожать будешь?

– Да, мне нужен десяток. Тогда я получу главную награду. На самом деле их будет не восемь, а девять. Восемь у меня и так есть. Был же еще Эренгард.

– Действительно. – И я смело (Герда есть Герда) продолжил: – Прости, старушка, а что, Эренгарда в счет не приняли? И не могу ли я тебе чем-то помочь?

– Ну да. – Надев перчатки, Герда перенесла (предплечья ее подрагивали от напряжения) супницу размером с биде из духовки на каминную полку. – Конечно, идти в счет должны и умершие дети. Они вовсе не обязаны быть живыми. Когда родился Хартмут, я подала заявление на золотой «Крест немецкой матери», и знаешь, что мне сказали? «Вам золотой не положен. Один ваш ребенок умер, значит, их только семь».

Я вытянул, сидя в кресле, ноги.

– Ну да, вспомнил. С Хартмутом ты переходила от серебряного к золотому. Радостный был день. Так могу я здесь что-нибудь сделать?

– Не смеши меня, племянник. Сиди где сидишь. Выпей бокал вина – что это у нас тут? – десертное. Вот. И рольмопс возьми. Что ты им даришь?

– Детям? Как обычно, наличные. Каждому своя сумма – строго по возрасту.

– Ты им всегда слишком много даешь, племянник. Испортишь детей.

– Я вот подумал, дорогая, что если десятый будет мальчиком, то у тебя могут возникнуть некоторые затруднения, – сказал я (такие дети автоматически получают имя Адольф и того же крестного, что у первенца). – Ты обзаведешься двумя Адольфами.

– Не страшно. Мы уже прозвали Адольфа – «Кронци». На всякий случай.

– Очень разумно. Кстати, извини, что я назвал Руди – «Руди». То есть извини, что я назвал Хельмута – «Руди».

Имя Руди сменили судебным порядком после того, как Рудольф Гесс, известный гипнотизер и ясновидящий (и третий человек в Рейхе), в мае 1941-го в одиночку улетел в Шотландию, намереваясь провести переговоры о мире с человеком, о котором он только и знал, что того зовут «герцогом Гамильтоном».

– Да чего тут извинять, – ответила Герда, – я и сама его то и дело Руди называю. Я хочу сказать, Хельмута называю Руди. Да, и запомни: не называй Ильзу Ильзой. Она теперь Эйке. Ее же в честь фрау Гесс назвали. Вот мы ее и переименовали в Эйке.

Накрыв стол на семерых и прикатив два высоких детских стульчика, тетя Герда принялась рассказывать смешные истории о своей домашней прислуге – о гувернантке (ужасно рассеянной), садовнике (большом лукавце), горничной (неряхе) и няньке (вороватой). А затем замолчала, о чем-то задумавшись.

– Не должны они все быть живыми, – наконец сказала она. – Мертвые тоже считаются.

Тем временем муж Герды, начальник Партийной канцелярии, серый кардинал Вильгельмштрассе, ехал, чтобы присоединиться к нам здесь, в старом семейном доме, стоящем в южно-баварской общине Пуллах. Откуда ехал? Из поместья в высокогорном районе Баварских Альп, Оберзальцберге, – из официальной резиденции, известной как Берхтесгаден, или Бергхоф, или Кельштайнхаус. Барды и мечтатели именовали его «Орлиным гнездом»…

Герда с неожиданным гневом заявила:

– Конечно, они считаются. Особенно теперь. Если их не считать, никто до десяти не доберется. – Она саркастически усмехнулась. – Разумеется, мертвые тоже идут в счет.

* * *

Было позднее утро. Дядя Мартин стоял, склонившись над столом в вестибюле, разбирая и раскладывая стопками накопившуюся в его отсутствие почту, огромную.

– У тебя ведь хорошая память на юбки с третьего этажа Управления СД, а, племянник? Знаю я, кто ты есть. Кобель. Мне нужна твоя помощь.

– Чем могу служить?

– Есть там одна девица, которую я… Тебе придется отнести часть почты в кабинет, Голо. Протяни-ка руки. Я их нагружу.

Поскольку мировая война приняла неожиданный оборот, поставив под вопрос геоисторическое будущее Германии и само существование национал-социализма, дел у Рейхсляйтера было предостаточно.

– Приоритеты, племянник. Сначала главное, остальное потом. Вот послушай, – тон его стал снисходительным, – Шеф любит овощные супы. Можно, пожалуй, сказать, что он страдает зависимостью от овощных супов. Ты тоже страдал бы, Голо, если бы принес обет отказаться от любого мяса, рыбы и птицы. И тут выясняется, что бабушка его диетической поварихи в Бергхофе была еврейкой. Ну нельзя же, чтобы человек такого пошиба готовил еду для Шефа.

– Очевидно.

– Я ее увольняю. И что происходит? Он отменяет мое решение – и она возвращается!

– Овощные супы, дядюшка. А его, э-э, компаньонка когда-нибудь готовит?

– Фройляйн Браун? Нет. Все, чем она занимается, – подбирает кинофильмы. Ну еще фотографирует.

– Эти двое, дядюшка, он… они действительно?..

– Хороший вопрос. – Он быстро поднимает конверт против света. – Они определенно удаляются вместе в… Тебе известно, Голо, что Шеф не раздевается даже перед своим личным врачом? Плюс к тому он фанатик чистоты. И она тоже. А когда дело доходит до спальни, приходится… ты же не можешь… приходится стягивать…

– Конечно приходится, дядюшка.

– Держи это попрямее. Подбородком придави… Рассмотрим вопрос под таким углом, племянник. Шеф выбрался из венской ночлежки, чтобы стать властелином Европы. Глупо, легкомысленно надеяться, что он окажется таким же, как все прочие люди. Мне и хотелось бы узнать некоторые подробности, но кого я могу о них расспросить?.. Герда!

– Да, папочка. – Проходившая мимо Герда поворотила к нам.

– Мне нужны объяснения.

– Да, папочка? – Она немного отступила.

Физически Борманы походили на Доллей. Герда, женщина моих лет, и женщина, выглядевшая великолепно, – живописца привлекло бы в ее лице очень многое – была, даже когда обувалась в сабо, немного выше шести футов ростом. А дядя Мартин представлял собой сжатую и оттого расширившуюся версию Коменданта, но был темноволос, ухожен и по-своему привлекателен: веселое лицо, способный расшевелить любую женщину взгляд. В губах его, на которых, казалось, вечно созревала улыбка, присутствовало что-то пикантное. Показательно также, что Мартин никогда не выглядел обескураженным ростом Герды, он выступал рядом с ней так, точно она делала его немного выше – несмотря на его изрядное брюшко и зад кабинетного труженика.

Он сказал:

– Ёлка.

– Они сговорились против меня, папочка. Обратились за моей спиной к Гансу.

– Я думал, Герда, что мы хотя бы на религию смотрим одинаково. Одна ее капля, попав им в рот, отравит их на всю жизнь.

– Именно так. По-моему, во всем виноват Карл Великий. Это он ее в Германию завез.

– Ты не Карла Великого вини, а Ганса. В последний раз. Ясно?

– Да, папочка, – пролепетала Герда нам, уже уходившим, в спины.

Кабинет дяди Мартина в Пуллахе: ряды серых архивных шкафов и картотечных шкафчиков, акры разделенной на секции поверхности стола, коренастый сейф. Я снова вспомнил Долля, его контору и кабинет – две постыдные поэмы нерешительности и небрежности.

– Дядюшка, что вы думаете о Шпеере? Этот человек представляет собой угрозу. – В кои-то веки я говорил с подлинным чувством: молодой министр вооружения и военной промышленности с его пугающим упрощением методов работы (рационализацией, стандартизацией) был способен, как я тогда полагал, отсрочить поражение в войне самое малое на год. – Почему вы ничего не предпринимаете?

– Слишком рано, – сказал, закуривая сигарету, дядя Мартин. – Увечный – Геббельс, der Kruppel, – сейчас горой за Шпеера. И Трансвестит – Геринг, der Transvestit, – к нему прислушивается. Однако Шпеер скоро поймет, что против Партии он бессилен. А для меня Партия – превыше всего.

Я, тоже куривший, раскинувшись на кожаном диване справа от дяди, сказал:

– Вам известно, дядюшка, почему Шеф так любит его? Могу вам сказать. Не потому что он… ну, не знаю… упростил производство призматического стекла. Нет, Шеф смотрит на Шпеера и думает: я был бы таким же, как он, я был бы им – архитектором, свободным художником, – если бы меня не призвало на службу Провидение.

Вращающееся кресло Мартина медленно повернулось ко мне:

– И что?

– Просто сделайте так, чтобы он выглядел как любой другой загребущий администратор, дядюшка. Ну, вы знаете: чинит препятствия, выпрашивает ресурсы. И позолота быстро сотрется с него.

– Дай время… Ладно, Голо, – «Буна».

Когда мы в полдень вошли в гостиную, чтобы выпить, дядя Мартин сказал:

– Понимаю и сочувствую, сынок. Это кого хочешь с ума сведет. Мне тоже без конца выламывают руки по поводу военнопленных и иностранной рабочей силы.

Руди/Хельмут, Ильза/Эйке, Адольф/Кронци, Гени и Ева расположились вокруг елки (украшенной зажженными свечами, пряниками и яблоками) и с вожделением созерцали приготовленные для них подарки. Ирмгард сидела за пианино и повторяла, зажав модератор, самую высокую ноту.

– Перестань, Ирма! Ах, Голо, они твердят: никаких телесных наказаний! А как заставить кого-то работать без телесных наказаний?

– Действительно, как? Как? Впрочем, теперь, когда убрали Беркля, у нас на этот счет все в порядке. С ними больше не цацкаются. Мы вернулись к проверенным, испытанным методам.

– Их и так-то слишком много. Если не соблюдать осторожность, мы выиграем в военном отношении и проиграем в расовом. Голландский джин? – Дядя Мартин фыркнул и сказал: – Шеф на днях насмешил меня. Услышал, что кто-то пытается наложить запрет на применение противозачаточных средств в восточных территориях. Скорее всего, Дрочила – Розенберг, der Masturbator. И заявил: «Каждого, кто попытается это сделать, я пристрелю лично!» Его с верного пути не собьешь. Я иногда, чтобы повеселить Шефа, пересказываю ему то, что слышал о гетто в Лицманштадте. Как они там используют вместо гандонов детские соски. И он говорит: «Это полумера, мы предполагаем другое решение!» Ну, будем!

– Будем! Или, как говорят англичане, Cheers.

– Вот полюбуйся. А? Хорошая большая семья. В камине потрескивают поленья. Снаружи идет снег. Над нашей страной. Над Землей. И кухня со стряпухой, которая счастливее всего, когда выполняет свою работу. И те двое часовых у ворот. С сигаретами в рукавах. А ну-ка, послушай, Голо, – сказал он. – Хорошая история.

Дядя Мартин понемногу лишался волос, как и положено мужчине его лет, однако в форме заостренной пряди на его лбу присутствовало нечто артистическое, да и сама прядь еще поблескивала. Он провел по ней костяшками пальцев.

– В октябре, – начал он, не понизив голоса, – я заглянул в СД, чтобы получить от Шнайдхубера кое-какие бумаги. Мне потребовался мимеограф, и я забрал в свое распоряжение одну из машинисток. Пока я помечал страницы, она заглядывала мне через плечо. И я почти непроизвольно, Голо, просунул ладонь между ее икрами. Она даже не моргнула… Моя ладонь медленно поднималась вверх, миновала колени. Выше и выше. Выше и выше. А когда я добрался до пункта назначения, племянник, она просто – просто улыбнулась… Ну, я выпрямил большой палец и воткнул его в…

– И вправду хорошая история, дядюшка, – рассмеялся я.

– Увы, в эту самую минуту, племянник, в эту самую меня вызвали в «Вольфсшанце»! На целый месяц. А когда я вернулся, ее, разумеется, и след простыл. В машинописном бюро ни следа. Сосредоточься, племянник. Вся такая тряская озорница, рыжая. И тело – сплошные загогулины. Имя начинается на «к». Клара?

– О, девица известная. Только она не из бюро, дядюшка. Она чай разносит. Криста. Криста Гроос.

Рейхсляйтер растянул мизинцами рот и свистнул, да так пронзительно, что Ирмгард и Ева заплакали. Затем мы услышали убыстряющийся перестук крепких башмачков и в гостиную влетела, прижимая к бедру голого Хартмута, Герда.

– Племянник может воссоединить меня с моей улыбчивой рыженькой, – сказал дядя Мартин, глаза его были влажны.

Герда подняла Хартмута на плечо.

– Самое время, папочка. К марту от меня уже проку не будет. Понимаешь, Голо, – доверительно продолжала она, – после третьего месяца он и близко ко мне не подходит. Дети! Гусь на столе. Да перестань ты дрожать, Ева.

* * *

В следующие три дня я встречался с дядей Мартином лишь за обеденным столом. Он принимал посетителей – Макса Аммана (партийные издания), Бруно Шульца (вопросы расы и переселения) и Курта Майера (имперское бюро родословных). Каждый из этих чиновников, в свой черед, присоединялся за обедом к взрослым обитателем дома, и лицо каждого несло одно и то же выражение – капитана, который ведет свой корабль, руководствуясь указаниями из надзвездных сфер.

Я отправлялся с Гердой на долгие прогулки. Развлекать Герду, внимать Герде, облегчать Герде жизнь – это всегда было одной из моих задач и частью той ценности, которую я представлял для Рейхсляйтера. «После одного из твоих визитов, Голо, – как-то сказал дядя Мартин, – она несколько недель пела, когда мыла полы».

В то Рождество мы, укутавшись (Герда в твидовой шапочке, твидовом шарфе и твидовой шали), прогуливались под руку по лужайкам и улочкам. Обнимая ее, а это случалось довольно часто (рефлекс племянника, зародившийся тринадцать лет назад), я воображал, что обнимаю Ханну, – тот же рост, тот же вес. Я заставлял Герду не сутулиться и старался получить удовольствие от ее лица, от крепкого носа, от нежных, по существу, карих глаз. Но затем ее изящные губы разделялись и она начинала говорить… и я обнимал ее снова.

– У тебя такое лицо, Голито. Ты все время о ком-то думаешь, верно? Я вижу.

– От тебя ничто не укроется, тетушка. Да. И она твоего роста. Когда я заключаю тебя в объятия, твой подбородок утыкается мне в шею. То же и с ней.

– Ну что же. Возможно, после войны ты наконец остепенишься.

– Как знать. Война – дело темное. Невозможно сказать, что с нами случится под ее конец.

– Верно, Голито. Верно. Ну а как там Борис?

Мы приближались к краю поселка. Ничем не пахший воздух был великолепен. Великолепной была тишина – мы слышали только ровное похрустыванье под нашими ногами. Великолепными были сугробы и складки снега. Белого снега.

* * *

Чем же занимался дядя Мартин – с Максом Амманом, с Бруно Шульцем, с Куртом Мейером – в последние дни 1942 года? Он рассказывал мне об этом.

С издателем Партии Амманом дядя Мартин разрабатывал меры, имевшие целью упразднение немецкого шрифта. Зачем? А просто Канцелярия заподозрила, что старый готический шрифт (чья колючая узорчатость так услаждала глаз любого шовиниста) мог иметь еврейское происхождение. В результате появилась идея заменить его (ценой неисчислимых расходов) римской антиквой по всему Рейху: в школьных учебниках, газетах, документах, на уличных вывесках и так далее.

С Шульцем из управления по вопросам расы и переселения дядя Мартин пытался отыскать работоспособное определение «мишлинге», или этнических гибридов. Получив определение, они смогли бы решить, что с этими выродками делать. В том декабре он и Шульц «прикидывали стоимость» стерилизации семидесяти (по грубым оценкам) тысяч мужчин и женщин, которым, вероятно, потребуется к тому же провести по десять дней в больнице.

С Мейером, специалистом по расовым исследованиям, дело обстояло иначе. Работе с Амманом и Шульцем Рейхсляйтер отдавался всей душой, с энтузиазмом, а вот в присутствии Мейера не мог замаскировать некоторое раздражение, вызванное неизбежностью этой возни.

Отпрыски дяди Мартина могли временами задевать его самолюбие, но предки были для него причиной хронических мучений. От официального лица его ранга требовалось подтверждение арийского происхождения до четвертого колена включительно, а у Рейхсляйтера попытки этого рода упирались в белое пятно – в его прадеда.

Исследования генеалогии Бормана начались в январе 1932 года.

– И не закончатся никогда, – говорил он (пророчески). – Даже если русские перейдут Одер, а американцы Рейн, они все равно не закончатся.

Прадед дяди Мартина, Иоахим, был незаконнорожденным. А прапрабабушка была, как выражался дядя, «общегородской давалкой», так что о происхождении Иоахима оставалось только догадываться.

– Будь сегодня в мундире, племянник. Чтобы припугнуть Мейера. Я тоже мой надену.

Разгневавшись, он никогда и ни на кого руки не поднимал, разве что дома, как не был – изначально – и «Старым Бойцом», скорее, их казначеем. Тем не менее дядя Мартин получил недавно новое повышение и потому вышел к обеду в мундире обергруппенфюрера СС – генерал-лейтенанта.

* * *

– Я за эти исследования заплатил. Из своего кармана, между прочим. Но теперь предложил людям Мейера «пропорциональную поддержку» из государственных фондов. Может, мне и удастся ее обеспечить. На то время, пока я еще продолжаю работать.

– Вы работаете слишком много, дядя.

– Вот и я ему всегда это говорю, племянник. Всегда говорю ему: «Папочка, ты слишком много работаешь!»

– Видишь? Это все, что я от нее слышу. «Ты слишком много работаешь». Ладно, беги, Герда. Мне нужно обсудить с Голо кое-какие материи.

– Конечно, папочка. Принести вам что-нибудь?

– Просто нагнись по пути и сунь в камин еще одно полено. Наслаждайся картиной, племянник. Ах. Разве она не хорошая девочка?

– Чем занимаюсь? Вы имеете в виду – по собственному почину? Потратил несколько дней, покрываясь пылью в Гестапа. Красные наклейки, синие наклейки. Пытаюсь найти следы одного человека. Лично меня он не интересует. Я всего лишь удовлетворяю просьбу знакомой дамы.

– Дам удовлетворять ты умеешь. Животное.

– Мне и вправду не терпится вернуться в «Буну». Однако до того я в вашем полном распоряжении. Как и всегда, дядя.

– Что тебе известно об Аненербе?

– Не многое. Исследование различных культур, не так ли? Своего рода «мозговой трест». Хотя мозги там, как я слышал, не из лучших.

– Вот. Возьми. Сейчас можешь не читать. Просто присмотрись к названию.

– «Теория космического льда». Что это?

– Ну, тут мы имеем дело с Шарлатаном – с Гиммлером, der Kurpfuscher. Все это сугубо между нами. Я никогда не придавал его антропологии большого значения. И траволечению тоже. Слабительные и простокваша. На этом долго не протянешь. Не вижу в них смысла.

– Ванны с овсяной соломой и прочее.

– Не заслуживают доверия. Но тут совсем другая история, Голо. Вот послушай. В Аненербе имеется отдел метеорологии. Предположительно, он работает над долгосрочными предсказаниями погоды. Но это всего лишь дымовая завеса. А работает он над теорией космического льда.

– Вы бы лучше объяснили мне, что это такое, дядя.

– Жарковато тут, нет? Дай-ка мне твою рюмку. Хорошо. Выпей.

– Cheers.

– Cheers. Так вот. Теория гласит, что арийцы… что арийцы не… Постой. Да, еще там целая история с утраченным континентом. В общем, все довольно специально, вдаваться в это мне сейчас неохота. Тут все разжевано. Мне нужно, чтобы ты это проштудировал, племянник. И растолковал мне шансы Аненербе на успех.

– Шансы на успех теории космического льда?

– Послушай, я не защищаю эту идею исходя из ее достоинств. Понятное дело. Да и как бы я смог?

– Никак не смогли бы. Вы же не специалист.

– У меня нет специальной подготовки. А вот в политике я разбираюсь, племянник. И мне важна не теория. Мне важно, кто в нее верит. Шарлатану она очень симпатична и Трансвеститу, кстати сказать, тоже. Другое дело, что к нему мы больше не прислушиваемся. Благодаря мне. Но Шеф, Голо, Шеф. Шеф настаивает на том, что теория космического льда выдерживает…

– Минуточку, дядя. Простите, но я думал, что у Шефа не хватает на такие штуки времени.

– О, Шеф проникается к ним все большим интересом. К рунам и прочему. И разрешает Увечному составлять для него гороскопы… Понимаешь, Шеф держится мнения, что если теория космического льда верна, если мы сможем обосновать и доказать ее правоту – тогда все. По его словам, нашим врагам придется тогда сложить оружие и извиниться. И Тысячелетний Рейх окажется узаконенным – узаконенным небесами, так он выразился. Та к что сам понимаешь, Голо. В данном случае я не могу позволить себе выбрать неверную сторону. Это выглядело бы совсем ни к черту. Поэтому выясни для меня все о космическом льде. Ясно?

– О, совершенно ясно, дядя.

– Один глоток. Давай, мальчик. Спать будешь крепче.

– Я вот подумал. Раз уж я здесь, так почему бы мне не заглянуть в Коричневый дом?

– Зачем? Там кроме паутины нет ничего.

– Они вполне могли получить документы СА за тридцать третий и тридцать четвертый. Всяко бывает.

– Кого ты разыскиваешь, скажи точно?

– О, одного коммуниста.

– Имя?.. Погоди. Можешь не говорить. Дитер Крюгер.

Удивился я сильно, но продолжил неторопливо:

– Да. Крюгер. Как странно. Но что вас так развеселило, дядя?

– Вот так так. Таки-таки-так. Извини. – Он откашлялся, харкнул в огонь. – Ладно. Во-первых, вся история с Крюгером – умора совершенная. Я от нее всегда завожусь. А теперь, племянник, чтобы сделать ее еще смешнее, ты, если я не ошибаюсь, ты, мой мальчик, вставляешь фрау Долль?

– Ну уж нет, дядя. В Кат-Зет? Не самое подходящее место.

– Хм. Малость мрачноватое, сколько я себе представляю.

– Да. Малость мрачноватое. Но подождите, мой господин. Вы сильно ушли вперед. Я в растерянности.

– Хорошо. Хорошо, – вытирая глаза, сказал он. – В начале ноября я получил от Коменданта телеграмму. Насчет Крюгера. Я на нее пока не ответил, но придется. Видишь ли, племянник, нас связывают священные узы, его и меня.

– Сегодня просто-напросто ночь сюрпризов, дядя.

– Самые что ни на есть священные. Чтимые сильнее, чем брачный обет. Соучастие в убийстве. Прикончи это, Голо, – сказал он, протягивая мне коньяк. – Та к вот. Начало двадцать третьего, племянник. Полувоенное формирование Долля обнаружило в своих рядах «предателя». Дело было в Пархиме. «Я невиновен, ваша честь! Я всего лишь передал им разрешение разделать его под орех». Однако Долль и его ребята засиделись в пивной, а потом перестарались в лесу. Я получил год. Помнишь, в то лето мы не выезжали с палатками за город? Долль получил десятку. Можно сказать, принял на себя предназначавшийся мне удар – отчасти. Отсидел пять. А кстати, почему он вдруг взялся за Крюгера? На нынешнем-то этапе игры? Потому что Крюгер отымел ее первым?

– Что вы ему ответите? Доллю.

– Ну не знаю, – сказал он, зевая. – Скорее всего, что застрелен при попытке к бегству.

– Это правда?

– Нет. Не более чем отговорка. Означающая, что он мертв.

– А он мертв?

– Увы. Ах как хочется рассказать тебе эту историю, племянник. Я знаю, уж ты-то понял бы всю ее красоту. Это одна из вершин этики национал-социализма. Однако во всем Рейхе не наберется и полудюжины человек, которым известно, что случилось с Дитером Крюгером. Может, и расскажу, но сначала мне надо будет как следует все обдумать. Да уж!

– Долль. Он ведь тоже был коммунистом, верно? Какое-то время.

– Ничуть. Долль всегда был убежденным нацистом. Этого у него не отнимешь. Нет, он просто выполнял задание коричневых. И навел на Крюгера «Команду семь». Парней с кастетами… А эта Ханна – почему она вышла за такого мелкого прохвоста? О, в те давние времена я и сам не отказался бы ее отвалять. Роскошная фигура. Вот только рот. Рот у нее широковат, ты не находишь?

– По-моему, очень красивый рот. А вы все еще встречаетесь с той актрисой? Маней, так? Или бросили ее?

– Нет, не бросил. Я хочу, чтобы она жила здесь. По крайней мере, между съемками. Герда полностью за – лишь бы я ее исправно брюхатил. Маню то есть. А заодно и саму Герду. Ей хочется родить десятерых и получить «Крест немецкой матери». Ладно, будешь уходить, погаси свет. Выключатель вон там.

На следующее утро, в пять, – в последний день 1942-го – дядя Мартин убыл. Куда? Сначала машиной в горный приют в Берхтесгадене, оттуда самолетом в Восточную Пруссию – в Растенберг, где находился главный полевой штаб. Из «Кельштайнхауса» в «Вольфсшанце» – из «Орлиного гнезда» в «Волчье логово»…

* * *

За завтраком я сказал:

– Нет, я с наслаждением провел бы с вами первый день нового года, дорогая. Но, увы, мне необходимо быть в городе. Уеду прямо с утра. Ганс подвезет меня в грузовичке. Рейхсляйтер доверил мне важное поручение…

Герда задумчиво сообщила:

– По-моему, фельдмаршал Манштейн – еврей. Ты не находишь? По фамилии же видно… А после Берлина, племянник?

– Назад в «Бану». Для ленивца, тетушка, дело черти находят.

– Что ты сказал? – переспросила она, глядя куда-то в сторону и как будто не ожидая ответа.

Ночью прошел дождь, потеплело, снег начал таять, и теперь желтое солнце мрачновато играло на свесах и скатах крыш. Водосточные трубы наперегонки занялись своим делом, вода из них так и била – мне все это напоминало множество разбегавшихся врассыпную мышей. Герда спросила:

– Папочка говорил тебе что-нибудь о войне?

– Практически ничего. – я отпил чаю, вытер салфеткой губы. – А вам?

– Практически ничего. По-моему, война ему не очень интересна. Не его сфера.

– Это верно, тетушка. Вы правы. Ему и «Буна» не очень интересна. Не его сфера. «Буна» – это синтетические материалы.

Струи талой воды посверкивали за запотевшими окнами, точно бисерные занавески. Где-то шумно шмякнулся оземь пласт снега.

– А чем важна «Буна»?

– Она даст нам автаркию.

– Что же в этом хорошего?

– Не анархию, тетушка. Автаркию. Мы перейдем на самообеспечение. Когда из ворот «Верке» вывезут первые пять тысяч тонн свернутой в рулоны резины, когда мы начнем превращать уголь в нефть со скоростью семьсот тысяч тонн в месяц, война примет совсем другой оборот, могу вас в этом уверить.

– Спасибо, что сказал, милый. У меня даже на душе полегчало. Спасибо, племянник.

– Скажите… а евреи дядю Мартина интересуют?

– Ну как же они его могут не интересовать? И разумеется, он полностью за.

– За что?

– За окончательное решение, конечно. Постой-ка, – сказала она. – А ведь он упоминал о войне. Упоминал. – Герда наморщила лоб: – Кажется, они поняли, почему мы так недооценили Красную армию. Докопались до сути. Россия вела недавно собственную войну, так?

– Вы, как и всегда, правы, любовь моя. Зимнюю войну с Финляндией. С тридцать девятого по сороковой.

– И проиграла ее, верно? Ну так вот, папочка сказал, что это они нарочно. Чтобы завлечь нас. Да, и еще!

– Что, тетушка?

– Считается, что Сталин перебил половину своих офицеров. Нет?

– Вы снова правы. Чистки. С тридцать седьмого по тридцать восьмой. Больше половины. Вероятно, семь десятых.

– А он и не перебил. Это была просто еврейская ложь, еще одна. И мы, простодушная нация, ей поверили. Они не мертвы. Они живы.

За выходящей в сад стеклянной дверью показался вдруг кусок прорванной водосточной трубы, пьяно и хамовато изрыгавший влагу, показался и откачнулся назад. На глазах Герды набухали слезы. Мыши разбегались, попискивая, перескакивая друг через дружку, все быстрее, быстрее.

– Они не мертвы, племянник. Жидо-большевики. Этих мерзавцев не берут ни зараза, ни грязь. Почему, милый? Скажи. Я не спрашиваю, почему евреи нас ненавидят. Я спрашиваю, почему они ненавидят нас так сильно. Почему?

– И сам никак в толк не возьму, тетушка.

– Они не мертвые, – испуганно сказала она. – Они все живые.

* * *

Первый день нового года, вагон первого класса, «Теория космического льда» (пухлый трактат нескольких авторов) лежала не открытой у меня на коленях. Я смотрел в окно. Сначала мимо проплыли, стеная, сильно разросшиеся, казавшиеся нескончаемыми пригороды Мюнхена: девственные луговые и лесные угодья обратились в литейные и иные фабрики, ощетинились пирамидами песка и гравия. Мы услышали вой городских сирен, поезд заполз в туннель и укрылся в нем более чем на час. Затем мы набрали скорость, и вскоре за окном понеслась облитая резким солнечным светом Германия – поток бурых, желто-коричневатых, янтарных, охряных красок…

Сама тональность смеха дяди Мартина сказала мне, что Крюгера нет больше среди живых. И я, естественно, вспомнил мой разговор с Конрадом Петерсом.

«Либо его отправили на особую обработку. Весьма особую». – «Убили?» – «О, это самое малое».

Мне необходимо было установить размер «самого малого».

Быть храбрым в Третьей Германии трудно. Для этого требуется готовность умереть – и умереть после предварительных пыток, которые, сверх того, ты должен вытерпеть, не назвав имен. Впрочем, и это не все. В оккупированных нами странах и самый жалкий преступник мог сопротивляться, а затем умереть как мученик. А здесь даже мученик умирает, как жалчайший преступник, в позоре и унижении, помышлять о которых немцу особенно страшно. И, умирая, не оставляет за собой ничего, кроме шлейфа страха.

В оккупированных странах такой человек стал бы возвышенным примером для подражания, но в Третьей Германии совсем не то. Мать и отец Крюгера, если они еще живы, даже и разговаривать о нем не станут, разве что между собой, да и то шепотом. Жена Крюгера, если у него была жена, снимет с каминной полки его фотографию. Детям Крюгера, если у него были дети, велят отвратить лица свои от памяти об отце.

И получается, что смерть Дитера Крюгера никому ничего не дала. Никому, кроме меня.

 

2. Долль: Логика ночи

Это было еще в ноябре, 9 ноября, в День скорби Рейха. Я проснулся, вернее, очухался в Офицерском клубе. Вот вам и здрасьте, подумал я, как это ты ухитрился отключиться среди дня, старина? Сморило тебя, нет? Торжественный завтрак закончился давным-давно, подававшаяся на нем еда, на которую все набросились с патриотическим пылом, разожженным моей мемориальной речью, уже начала портиться; меня окружали объедки и остатки гангстерского банкета: заблеванные салфетки, опрокинутые бутылки, торчащие из бисквитов окурки, а снаружи – замаранные сумерки Силезии. Серость ноября, серебристость февраля – вот они, краски Кат-Зет.

Я лежал, пытаясь отлепить язык от нёба, и тут на меня навалились вопросы…

Если то, что мы делаем, хорошо, почему оно так дурно пахнет – точно вскрытый нарыв? Почему на перроне, ночами, мы испытываем неодолимое желание напиться, да еще и по-свински? Почему мы заставили луг пениться и плеваться? Мухи величиной с ежевичину, черви, болезни, увы, мерзость, грязь – почему? Почему крысы, способные за раз уволочь 5 паек хлеба? Почему здешняя жизнь нравится, похоже, сумасшедшим, и только сумасшедшим? Почему зачатие и беременность обещают здесь и матери, и ребенку не новую жизнь, но верную смерть? Ах, почему вокруг одни нечистоты, болота и слизь? Почему мы сделали снег бурым? Таким, точно его ангелы обосрали? Почему?

В День скорби Рейха – в ноябре, в прошлом году, до Жукова, до Алисы, до новой Ханны.

…На стене конторы висит плакат: «Верность – моя честь, честь – моя верность. Борись. Повинуйся. ПРОСТО ВЕРЬ!» И я нахожу весьма знаменательным, что наше обозначение идеального повиновения – Kadavergehorsam – содержит в себе труп (это вдвойне любопытно, поскольку уничтожение кадавров – самая трудная работа на свете). Покорство трупа. Послушание трупа. Здесь, в Кат-Зет, в крематориях, в ямах: они мертвы. Но ведь и мы мертвы, мы – те, кто повинуется…

Вопросы, которые я задавал себе в День скорби Рейха. Они не должны снова прийти мне в голову, никогда.

Я должен наглухо закрыть определенную часть моего мозга.

Должен смириться с тем, что мы пустили в ход именно такое оружие – чудо-оружие тьмы.

И должен принять всей душой действенность смерти.

В любом случае, и мы всегда на это указываем, христианская система правильного и неправильного, хорошего и дурного нами категорически отвергается. Подобные ценности – остатки средневекового варварства – более не применимы. Есть лишь положительные результаты и результаты отрицательные.

– Теперь слушайте внимательно. То, что я скажу, чрезвычайно важно. Надеюсь, вы понимаете это. Связь с заключенной – дело само по себе достаточно серьезное. А уж осквернение расы… Оскорбление крови! Капрал еще может отделаться выговором и штрафом. Но я Комендант. Вы понимаете, не так ли, что это станет концом моей карьеры?

– Ах, Пауль…

Койка, скамейка для ног, умывальник, химический туалет.

– Упаси вас Бог сказать кому-то хоть слово. Кроме всего прочего, получится так: ваше слово против моего. А вы недочеловек. Я имею в виду, с юридической точки зрения.

– И зачем только вы делали это без 1 из ваших парижских штучек!

– Да закончились они у меня, – ответил я, размышляя. – Так вот, будьте осторожны, девочка моя. Ведите себя правильно. Не забывайте, что я сказал. Просто ваше слово против моего.

– Но кто же еще это мог быть?

Да, тут она заткнула мне рот. Алиса провела здесь 3 месяца, а весь штат тюрьмы составляли 2 грудастые надзирательницы да 1 немыслимо старый унтер-офицер.

– Конец вашей карьеры, – проскулила она. – А как насчет конца моей жизни? Вы сделали мне ребенка, и они наверняка…

– Вовсе необязательно. – Я взял Алису за подбородок, слегка приподнял ее голову. – Ладно. Слезами делу не поможешь. Вя-вя-вя. Вы ее только послушайте. Вя-вя-вя-вя-вя. Бросьте, девочка. Я Комендант. Что-нибудь да придумаю.

– Ох, Пауль…

– Перестаньте, – сказал я. – Перестаньте. Вы же беременны… Отцепитесь.

Несколько позже я использовал мой обновленный образ мыслей для повторного рассмотрения наших военных задач:

Задача номер 1. Приобретение Lebensraum, или жизненного пространства, или имперских владений.

Даже если безусловное верховенство от нас ускользает, мы несомненно можем выработать компромисс (болтовню насчет «безоговорочной капитуляции» следует игнорировать). Вероятно, нам придется вернуть Францию, Голландию, Бельгию, Люксембург, Норвегию, Данию, Латвию, Эстонию, Украину, Белоруссию, Югославию и Грецию, однако при наличии удачи они не будут возражать, если мы удержим за собой, ну, скажем, Литву, Судеты и часть Чехии плюс половину Польши (об Австрии, я полагаю, даже разговора не зайдет).

Итак. Задача номер 1: миссия завершена!

– Ну-с, Вольфрам. Что там за дрязги в Бункере 33? Будьте любезны, объясните.

– Понимаете, Пауль, была проведена большая селекция. И всех отобранных согнали в Бункер 33. 2500 человек.

– 2500 в 1 бункер? Сколько времени они там проторчали?

– 5 ночей.

– Боже милостивый. Чем объясняется задержка?

– Да ничем. Руки не дошли.

– На перекличку их, я полагаю, выводили?

– Естественно. Как же без переклички, Пауль! Нет, беда в том, что им дали кое-какую еду. Как правило, это никого не заботит. А тут вышла большая ошибка.

– С едой?

– С ней самой. Еду перехватили капо. Все вполне предсказуемо. Капо покинули бункер, обменяли еду на выпивку. Ну, понятно. Но потом они вернулись, Пауль… и началось побоище. Капо набросились на заключенных.

– Мм. Вот видите, к чему приводят излишние нежности. Еда, надо же. Кому принадлежала эта блестящая мысль?

– Скорее всего, Эйкелю.

– Ну! И сколько, вы говорите, объектов у нас на руках?

– 19. Прискорбно. И недопустимо. Но, в сущности, большого значения не имеет. Их же все равно отселектировали.

– Чудак вы, гауптштурмфюрер! Перекличка! Перекличка!

Наступило молчание. Прюфер помрачнел и какое-то время смотрел на меня с немалой озабоченностью. А потом почтительно кашлянул и тихо сказал:

– Пауль. Пауль. Относительно счета заключенных по головам, Пауль… Если общее число остается постоянным, никаких трудностей не предвидится. Вы забыли? Они вовсе не должны быть живыми.

Помолчав секунду-другую, я сказал:

– Нет. Нет. Конечно, не должны. Вы совершенно правы, Вольфрам. Это я глупость сморозил. Да. Хотят быть мертвыми – их дело. Живыми они быть не обязаны.

Постучала и просунула в дверь голову моя задастая Пятница, малышка Минна. Ее интересовало местонахождение определенной папки, и я объяснил, где, по моему мнению, та может находиться.

– Как вам перронная работа, Вольфрам?

– Ну, теперь я понимаю, почему она вам опротивела, Пауль.

– Хорошо, что вы меня подменили. Скоро я снова приду в себя. – Я постучал по столу. – Ладно. Что будем делать с капо? Тут необходимо проявить твердость. Фенол? Малый калибр?

Еще 1 озабоченный взгляд.

– Лишний расход военного имущества, Комендант. Знаете, проще их разжаловать. И тогда евреи с ними сами разберутся.

– Тем лучше для esprit de corps… Это французское выражение, Вольфрам. Означающее чувство локтя. Мораль, знаете ли.

С каждым днем Сибил становится все прелестнее. Неизменной страстью девочки – что несколько предосудительно – по-прежнему остается косметика. Сибил ворует ее из туалетного столика матери. Губную помаду, нет? Выглядит это довольно комично. Она то дуется на меня, то улыбается, показывая зубы в красных пятнах.

А видели бы вы, как она путается в лифчиках Ханны, примеряя их!

Цель номер 2. Создание 1000-летнего Рейха.

Что же, он просуществует столько же, сколько тот, который мы видели прежде, – заложенный Карлом Великим и разрушенный Наполеоном.

Как я уже признал, дорога нас ждет впереди, скорее всего, ухабистая. Однако, когда мы ее одолеем…

Существует факт, который подчеркивается недостаточно часто. На состоявшихся в июле 32-го выборах НСДАП получила 37,5 % – самое большое число голосов, набранных отдельно взятой партией за всю историю Веймарской республики. А это есть надежное свидетельство близости простых чаяний народа и золотого сна Национал-Социализма. Оно всегда стояло перед нашими глазами. Проведенный в ноябре 33-го плебисцит доказал, что нас поддерживают 88 %, а к апрелю 38-го этот показатель слегка превысил 99 %! Разве это не ясный знак крепкого общественно-политического здоровья Нацистской Германии?

О, когда мы одолеем лежащий впереди каменистый участок нашего пути и произведем небольшие изменения (включая, по прошествии времени, назначение более центристского главы государства), ничто на свете не сможет помешать нам оставаться на плаву в течение следующего 1000-летия.

Итак. Цель номер 2: миссия завершена!

На сей раз я пришел не в обычное время. Алиса сидела на скамеечке, медленно сплетая и расплетая лежащие на коленях руки.

– Ладно, женщина, можно больше не стенать. Заткните фонтан. Я поговорил с врачом. Простая процедура. Рутинная. Она такие все время проводит.

– Но, Пауль. Здесь же нет женщин-врачей.

– Здесь полно женщин-врачей. Заключенных.

– У заключенных нет никаких инструментов. А тут нужны особенные.

– Кое у кого есть. – Я усадил Алису рядом с собой на кровать и в течение изрядного времени успокаивал ее. – Ну, теперь вам лучше?

– Да, Пауль. Спасибо. Вы всегда находите выход.

И тут, к большому моему удивлению, я обнаружил, что высокие принципы, которые обычно сдерживали меня в присутствии оплодотворенной женщины, куда-то запропастились. И сказал:

– Продолжайте. Продолжайте. Вот так. А теперь подбросьте его на ладони.

Да, я дал себе волю и не сходя с места совокупился с нею. Думая (то были слова, к которым я часто прибегал в ситуациях более значительных): ладно, взялся за долбаный гуж, не говори, что не дюж.

Они совершенно необходимы, мои свидания с Алисой Зайссер, – чем же еще мне поддерживать мое достоинство и самоуважение? Я подразумеваю пугающие условия, которые сложились на вилле Долля. Неизменная благодарность Алисы, ее высокая оценка моих качеств (не говоря уж о трепете ее любовного блаженства) создают решающий противовес тому, что… что…

Я боюсь Ханну. Вот так. Чтобы доверить такие слова бумаге, требуется определенное мужество, однако это правда. Как описать мой страх? Когда мы остаемся наедине, я ощущаю в солнечном сплетении какую-то пустоту, похожую на шарик сжатого воздуха.

Начиная с ночи Декабрьского концерта Ханна принялась заново создавать свой облик, свой внешний вид. Она и раньше не была большой поклонницей сабо и платьев с закрытым лифом и широкой юбкой, но ее наряды всегда оставались похвально скромными. Теперь же она одевается, как кокетка – как многоопытная кокетка.

Увидев ее, я вспоминаю Маргерит, Пуччи, Ксондру, Бобо. И дело не только в поблескивающей косметике или чрезмерно оголенном теле (и выбритых подмышках!). Дело в выражении глаз, в хитрой расчетливости, которая светится в них. Суть подобных женщин в том, видите ли, что они все время думают о постели, о сексе. И хотя в утонченной подруге эта черта выглядит привлекательно, в супруге она совершенно несносна.

Ощущение, которое посещает меня, когда мы остаемся наедине, я могу уподобить лишь… не послевкусию сексуального провала, но его предвкушению. Интуиция тут решительно ни при чем: за последние 8 месяцев никаких провалов у меня с Ханной не было (как не было и успехов).

Сходя вниз, она по-прежнему выглядит поглощенной какими-то мыслями, самодовольной. Мечтает о женственных прелестях Ангелюса Томсена? Не верю. Она всего лишь глумится над отвергнутой ею мужественностью Пауля Долля.

…Прошлой ночью я сидел в моем «логове» и мирно клюкал (соблюдая умеренность, в последнее время я сильно уменьшил дозу). Вдруг я услышал треск дверной ручки, и проем двери заполнила Ханна – в зеленом бальном платье и перчатках по локоть, со свернутыми кольцом волосами на голых плечах. Я вмиг почувствовал, как моя кровь холодеет и отвергает ее. Ханна смотрела на меня не мигая, пока я не отвернулся.

Она подошла. И очень грузно, шумно уселась мне на колени. Кресло буквальным образом утонуло под хрусткими складками ее юбки. Как я хотел избавиться от ее веса – как хотел снять его с себя, снять…

– Знаешь, кто ты есть? – прошептала она (и мое ухо ощутило прикосновение ее губ). – Знаешь?

– Нет, – ответил я. – И кто же?

– Ты одинокий молодой человек, гребаный дурак в коричневой рубашке, ожесточенный гребаный шут, который марширует с коричневыми. Который поет с коричневыми, Пилли.

– Продолжай. Если тебе это необходимо.

– Ты гребаный коричневый болван, который, устав от грязных мыслей и одиноких забав с собственным гаденышем, засыпает в своей койке и видит худший из возможных снов. В этом сне никто с тобой ничего не творит. Творишь ты. Ужасные вещи. Несказанно ужасные. А потом просыпаешься.

– А потом я просыпаюсь.

– Ты просыпаешься и обнаруживаешь, что все, увиденное тобой, правда. Но ты не против. Ты возвращаешься к забавам с гаденышем. К грязным мыслям. Спокойной ночи, Пилли. Целую.

Стремление номер 3. Раз и навсегда сокрушить жидо-большевизм.

Давайте подумаем. С большевизмом нам до сей поры везло не сильно. Что касается жидовской стороны дела…

Не так давно в Линце произошло широко обсуждавшееся убийство, муж 137 раз ударил жену ножом. Люди, судя по всему, думали, что это перебор. А вот я сразу постиг логику его поступка. Логику ночи.

Остановиться мы уже не можем. Иначе чем же мы занимались последние 2 года, что думали о наших действиях?

Война против англосаксов не похожа на войну с евреями. В этом последнем конфликте мы обладаем, говоря по-военному, явным преимуществом, поскольку у нашего врага нет армии. Нет военного флота, нет военной авиации.

(Напоминание: переговорить со Шмулем, и поскорее.)

Итак. Жизненное пространство. 1000-летний Рейх. Жидо-большевизм.

Результат? 2½ из 3. Да, за это стоит выпить.

Срочное совещание в Политическом отделе! Я, Фриц Мебиус, Свитберт Зидиг и Руппрехт Штрюнк. Кризис на «Буна-Верке»…

– Этот хреносос примешал песок к машинному маслу, – сказал Руппрехт Штрюнк (слегка грубоватый старый партиец – чуть-чуть грубоватый, если совсем честно). – Чтобы повредить механизмы.

– Экономический саботаж! – ловко вставил я.

– Кроме того, они расшатали заклепки, – сказал Свитберт. – И заклепки повылетали. А еще попортили датчики давления. Теперь те дают ложные показания.

– Только Богу известно, что они еще натворили, – сказал Штрюнк. – Этих свиней наверняка не 1 десяток, и у них имеется координатор. И еще: должен существовать «крот». В самой «Фарбен».

– Откуда нам это известно? – спросил Фриц.

Свитберт объяснил. Злоумышленники портят только старое оборудование. Если вы используете тот или иной механизм либо устройство уже давно и оно вдруг заедает, отказывает, ломается или взрывается, никому и в голову не приходит, что его повредили. Штрюнк добавил:

– Они получили гребаный календарь 1-х запусков. Кто-то передал им гребаный календарь.

Я сразу же сказал:

– Беркль!

– Нет, Пауль, – ответил Фриц. – Беркль был всего-навсего размазней. Но предателем – никогда.

– Задержанного преступника допросили? – осведомился я.

– О да. Всю эту ночь он провел с Хордером. Пока ничего.

– Еврей, я полагаю.

– Нет. Англичанин. Капрал по фамилии Дженкинс. Сейчас он сидит, скорчившись, в низком карцере. Вскоре за него возьмется Офф. А следом Энтресс со скальпелем. Посмотрим, как ему это понравится. – Фриц встал, выровнял стопку документов. – Никому об этом ни слова. Ни слова в «Фарбен», доктор Зидиг, штандартенфюрер Штрюнк. Будем ждать, мой Комендант. Вы поняли, Пауль? И ради всего святого, не проболтайтесь Прюферу.

Разумеется, девочки умирают от желания покататься на этой маленькой развалине, на Майнраде, однако на сей раз у него опухоль на ноге и он еле ходит. А полагаться на еженедельную медицинскую помощь смотрительницы Зайссер мы какое-то время не сможем! Увы. Теперь к нам временами заглядывает Бент Суханек, неряшливый погонщик мулов, приписанный к Школе верховой езды.

Она была редкой птицей – жидовка-выдвиженка, работающая в Гигиеническом институте СС (СС-ГИ), 1 из малого числа врачей-заключенных, ведшая – под тщательным наблюдением, разумеется, – лабораторные исследования по бактериологии и экспериментальным сывороткам. В отличие от лазарета (богадельня или временная тюрьма) и Бункера 10 (массовые кастрации и удаления матки), СС-ГИ обладал вполне убедительным сходством с медицинским учреждением. Я заглянул туда для предварительного разговора, однако 2-ю нашу встречу устроил в тихой кладовке ГАЗ.

– Прошу садиться.

Происхождения она была смешанного, польско-германского, звалась Мириам Люксембург (говорили, что ее мать приходилась племянницей Розе Люксембург, знаменитой марксистской «интеллектуалке»), а у нас провела уже 2 года. Ну-с, в Кат-Зет женщины в целом стареют не очень грациозно, но главным образом от полного отсутствия еды (да и просто голод, хронический голод способен за 6 или 7 месяцев лишить женщину всего, что свойственно ее полу). Доктор Люксембург выглядела на 50, хоть, скорее всего, ей было около 30, однако вовсе не недоедание обратило ее волосы в подобие плесени и заставило губы втянуться в рот. Кое-какое мясцо на костях у нее осталось, более того, она была терпимо чиста.

– Из соображений секретности все должно быть сделано около полуночи, – сказал я. – Необходимые принадлежности вы, разумеется, принесете с собой. Что вам еще потребуется?

– Чистые полотенца и как можно больше кипяченой воды, господин.

– Вы, разумеется, дадите ей успокоительное, так? Знаете, 1 из этих таблеток, о которых столько рассказывают.

– У нас нет таблеток, господин. Придется прибегнуть к расширению и выскабливанию.

– Ну, делайте, что считаете нужным. А кстати, – сказал я. – Не исключено, что директива изменится. – Говорил я, что называется, чисто гипотетически. – Да, вполне возможно, что приказы Берлина претерпят видоизменение.

Мое начальное предложение, 6 хлебных паек, было не без высокомерия отвергнуто, и на эту встречу я принес мешочек, содержащий 2 блока «Давыдофф», за которыми должны были последовать еще 2; всего 800 сигарет. Я знал, она собиралась израсходовать этот капитал на своего брата, который боролся, непонятно как, за жизнь в каторжной команде, трудившейся на урановых рудниках за Фюрстенграбе.

– Видоизменения какого рода, господин?

– Канцелярия может предпочесть несколько иной исход, – объяснил я. – Если процедура пойдет не очень гладко. С точки зрения пациентки.

– То есть?

– То есть, господин.

– То есть, господин?

– В этом случае вы получите еще 800 «Давыдофф». Разумеется.

– То есть, господин?

– Гексенал. Или фенол. Простой укол в сердце… И не надо на меня так смотреть, «доктор». Вы ведь селектированы, не так ли? И сами проводили селекции. Отсеивали пациентов.

– Да, господин, иногда меня об этом просили.

– Избавлялись от новорожденных, – сказал я. – Отрицать это бессмысленно. Все мы знаем, что это происходит.

– Да, господин, иногда меня просят и об этом.

– Это требует своего рода героизма. Тайные роды. Вы рисковали собственной жизнью.

Она не ответила. Поскольку рисковала жизнью каждый день, каждый час, просто будучи тем, кем была. Да, подумал я, эти штуки прибавили пару мешков под твоими глазами и пару морщин над верхней губой. Я смотрел на нее вопрошающе. Наконец она сглотнула и сказала:

– Когда я училась в университете, а после в интернатуре, на уме у меня было совсем другое. Господин.

– Не сомневаюсь. Что же, теперь вы не в университете. Бросьте. Что такое 1 укол?

– Но я не знаю, как их делают, господин. Уколы в сердце. Фенол.

Я готов уже был предложить ей прогуляться до СС-ГИ и попрактиковаться – это называлось «Палата 2», и уколов там делали до 60 в день.

– Это же легко, не так ли? Простое, как мне говорили, дело. Укол под 5-е ребро. Все, что вам потребуется, – длинная игла. Легко.

– Легко. Хорошо, господин. Вот и сделайте укол сами.

Некоторое время я заново перебирал мои соображения… 1-е решение относительно Алисы Зайссер, принятое мной после долгого взвешивания всех «за» и «против», выглядело так: зачем рисковать? Однако и эта альтернатива была небезопасной, я столкнулся бы с обычной угрюмой неподатливостью трупа. И я сказал:

– Ну ладно, ладно. Скорее всего, Канцелярия будет придерживаться своего 1-начального постановления. Я почти уверен, что план не изменится. Кипяченая вода, говорите?

Полагаю также, что я желал сделать ее моей соучастницей. Для страховки, понятное дело. Однако теперь, когда мы задумались о возможностях исследования тьмы, можно сказать, что мне захотелось взять ее с собой, вывести оттуда, где свет.

– Когда я смогу осмотреть пациентку, господин?

– Что, заранее? Нет, боюсь, это не получится. – Чистая правда: там же внизу надзирательницы, свидетели. – Вам придется обойтись без осмотра.

– Возраст?

– 29. По ее словам. Но вы же знаете, каковы они, женщины. Ах да, чуть не забыл. Процедура болезненна?

– Без хотя бы местной анестезии? Да, господин. Весьма.

– Ладно. Значит, лучше использовать местную анестезию. Нам не нужно, чтобы она сильно шумела.

Мириам сказала, что на это потребуются деньги. 20 долларов, представьте себе. У меня были с собой бумажки только по 1. Я начал отсчитывать их.

– 1, 2, 3. Ваша, э-э, двоюродная бабушка, – сказал я с улыбкой. – 4, 5, 6…

Там, в Розенхайме, когда я был ленинистом (и даже мечтателем!), я нередко ломал вместе с моей будущей женой голову над главным трудом Розы Люксембург, называвшемся «Накопление капитала» (между прочим, Ленин, хоть она и критиковала его за использование террора, однажды назвал ее «орлицей»). В начале 1919-го, сразу после жалкого поражения Германской революции, Люксембург арестовал отряд берлинского Добровольческого корпуса – не мои парни из Россбаха, а просто шайка тамошних хулиганов под номинальным командованием старины Валли Пабста…

– 10, 11, 12. Роза Люксембург. Ее сбили дубинкой с ног, прострелили голову, а труп бросили в Ландверканал. 18, 19, 20. Сколько языков она знала?

– 5. – Взгляд Мириам стал твердым. – Наша процедура, господин. Чем раньше, тем лучше. Это аксиома.

– Ну, пока по ней ничего не заметно, – сказал я (приняв окончательное решение). – Когда я видел ее в последний раз, она показалась мне достаточно крепкой.

И кстати, без парижских штучек получается намного приятнее. Я выразительно наморщил нос и сказал:

– Думаю, мы можем немного подождать.

Шмуль, как человек опытный, оглядывал изнутри новое оборудование, а именно крематорий 4: 5 3-камерных печей (производительность: 2000 за 24 часа). Он с самого начала доставлял нам массу хлопот. После 2 недель работы задняя стена дымохода обвалилась, а когда мы привели ее в порядок, Шмуль всего через 8 дней сообщил, что крематорий снова «вышел из строя». 8 дней!

– Кладка опять рассохлась, господин. И огнеупорные кирпичи свалились в канал между печью и трубой. Пламени стало некуда выходить.

– Дрянное качество работы, – сказал я.

– Материал плохой, господин. Глину разбавляли. Видите вон те обесцветившиеся прожилки?

– Экономика военного времени, зондер. Я так понимаю, 2-й и 3-й свое дело делают?

– В ½ силы, господин.

– Боже милостивый. Что я скажу железнодорожникам? Что отказываюсь принимать транспорты? Увы, придется, я так понимаю, их снова закапывать. Снова костер, и снова слушай всякую хрень от противовоздушной обороны. Скажи-ка…

Зондеркоманденфюрер выпрямился. Закрыл ногой дверь печи, задвинул ее засов. Мы с ним стояли на некотором расстоянии 1 от другого в сером сумраке подвала – низкий потолок, сетчатые колпаки ламп, гулкое эхо.

– Скажи-ка мне, зондер. Стал ли ты чувствовать себя по-другому? Узнав время твоего, э-э… ухода?

– Да, господин.

– Разумеется, стал. 30 апреля. Сегодня какое? 6-е. Нет, 7-е. То есть. До Вальпургиевой ночи 23 дня.

Он извлек из кармана неописуемо грязную тряпку и принялся отчищать ею ногти.

– Я не ожидаю, что ты откроешь мне душу, зондер. Но есть в этом что-нибудь… положительное? В знании?

– Да, господин. В известной мере.

– Больше покоя и так далее. Больше решимости. Что же, извини, но я вынужден испортить тебе удовольствие. Твой последний долг может прийтись тебе не по вкусу. Не исключено, что тебе не понравится конечная услуга, которую ты мне окажешь. Мне и Рейху.

И я сформулировал его задачу.

– Ты свесил голову. Приуныл. Утешься, зондер! Ты избавишь своего Коменданта от нескончаемых неприятностей. А что касается твоей бедной махонькой совести, ну тебе же не придется так уж долго «жить с этим». Секунд 10, я бы сказал. Самое большее. – Я потер ладонью о ладонь. – Ну-с. Что ты намерен использовать? Дай-ка сюда твою сумку… Это что? Что делает здесь этот долбаный штырь? Похож на свайку с ручкой. Хорошо. Глядишь, и в рукав твой поместится. Проверь… Отлично. Верни его в сумку.

Я поманил Шмуля за собой. Мы выбрались из подвала и пошли по туннелю, пол которого покрывали листы поскрипывающей, посвистывающей жести.

– И помни, зондер, мы знаем, где сейчас твоя жена.

На самом деле, к большой моей досаде, мы этого больше не знали: пани Шмуль уже не жила на чердаке над пекарней, находившейся в доме 4 по Тломакской улице. И когда старшего пекаря подвергли допросу, он признался, что помог ей выбраться из гетто – ей и ее брату. Они направились на юг. Совершенно ясно куда – в Венгрию, где евреи, несмотря на все прежние погромы и избиения, оставались всего-навсего гражданами 2-го сорта (и даже опознавательных знаков не носили). Ну-с, и где же личные гарантии «президента» Хаима Румковского? Самое же возмутительное (я никак не могу свыкнуться с этой мыслью), самое возмутительное (я действительно не могу свыкнуться с ней) состоит в том, что все произошло прямо под носом Uberwachungsstelle zur Bekampfung des Schleichhandels und der Preiswucherei im judischen Wohnbezirk! Сколько я на них денег угрохал? Я сказал:

– Стой.

Ладно, по правде говоря, случившееся не так уж меня и обескуражило. Побег Суламифи – поражение лишь теоретическое, номинальное; угроза-то осталась в силе, заклинание держится надежно и крепко. Хотя мысль о Суламифи, которая привольно прогуливается по бульварам Будапешта, представляется мне, потратившему массу сил на ее поиски, эстетически неприятной.

– Ну что же, зондеркоманденфюрер. До 30-го. Вальпургиева ночь, нет?

Мебиус всерьез приложился к бокалу. Вытер салфеткой рот. Вздохнул и негромко сказал:

– Эта клика мелких кур. Норберта Уль, Сюзи Эркель, Ханна Долль. Ханна Долль, Пауль.

– Увы.

– Пораженчество. Развязность. Вражеское радио – что явственно следует из их разговоров. Та к вот, Пауль, я побеседовал с Дрого Улем, и после этого Норберта молчит в тряпочку. То же самое с Олбрихтом и Сюзи. Я беседовал и с вами, однако…

– Увы.

– Так вот, я не говорил об этом прежде, но вы же не можете не знать, что все ваше… положение висит на ниточке. Между тем Ханна улыбается и сияет при каждой малой крохе дурных новостей. А ведь вы Комендант! Если ничто не изменится, и поскорее, мне придется доложить обо всем на Принц-Альбрехтштрассе. Спрашиваю снова. Это же основа основ, не так ли? Можете вы или не можете призвать вашу жену к порядку?

– Увы.

Я решил отправиться в постель в благоразумный час и лежал, свернувшись клубочком, читая довоенный бестселлер «Всемирная еврейская чума».

Дверь распахнулась. Ханна. Голая, но на самых высоких ее каблуках. И в высшей степени размалеванная. Она приблизилась, наклонилась, обеими руками взяла меня за волосы. И грубо, до боли зарыла мое лицо в свой колючий куст – с такой силой, что у меня сплющились губы, – а потом презрительным толчком отбросила. Я открыл глаза и увидел вертикальные бусины ее позвоночника, изгиб талии, огромные, подрагивающие полушария зада.

Он играет со своим гаденышем, играет и играет. Он играет со своим гаденышем, играет и играет. Тьма – властитель, который пришел из Германии. Посмотрите вокруг: видите, как все оживает – там, где лежат мертвецы! Оно оживает!

 

3. Шмуль: Знак

Не на этой неделе. И не на следующей. Даже не на послеследующей. После нее.

К этому я готов. Но не готов к тому, а следовало бы.

Когда-нибудь кто-то придет в гетто или в лагерь и попытается найти объяснения почти комического усердия тех, кто так ненавидел немцев.

Я бы на его месте начал с вопроса: почему нас приставили к делу почему заставляли работать в ожидании нашего уничтожения?

Как-то в декабре 1940-го моя жена, вернувшись с текстильной фабрики в неотапливаемую комнатушку, которую мы делили с тремя другими семьями, сказала мне:

– Я провела последние двенадцать часов, отбеливая солдатские формы. Для восточного фронта. И ради кого я это делала?

Доведенная до нищеты, мерзнувшая, голодавшая, лишенная свободы, ставшая рабыней, она работала во благо тех, кто бомбил, обстреливал из минометов и пушек, а там и разграбил ее город, сровнял с землей ее дом, убил ее отца, бабушку, двоих дядьев, трех теток и семнадцать двоюродных братьев и сестер.

В том-то все и дело. Еврей может продлить свою жизнь, лишь помогая врагу одержать победу, – а что означает она для евреев, эта победа?

Не следует забывать и о моих молчаливых сыновьях, Шоле и Хайме, об их вкладе в войну – в войну с евреями.

Я задыхаюсь, я тону. Карандаша и этих клочков бумаги недостаточно. Мне нужны цвета, звуки – масляные краски и оркестры. Нужно что-то, большее слов.

Мы стоим посреди сырого, темного склепа под крематорием IV. Долль держит в одной руке пистолет, в другой сигару; поглаживает мизинцем бровь.

– Ладно. Давай поупражняйся в колющем ударе. Оружие должно выпасть из твоего рукава в ладонь, вонзи его вон в тот мешок. Как можно быстрее… Очень хорошо, зондер. Похоже, ты уже успел поупражняться, нет? Слушай. Повторяю. За Суламифью Захариас придут первого мая, в полдень. Если утром этого дня я не отменю мой приказ по телефону. Все очень просто. И очень изящно.

Он подступает ко мне, нос к носу, и говорит, блестя глазами и брызгая слюной:

– Вальпургиева ночь. Нет? Нет? Да? Нет? Да? Ночь. Вальпургиева… Сохранить жизнь твоей жены, зондер, ты можешь, – говорит он, – только убив мою. Ясно?

Земля подчиняется законам физики, вращаясь вокруг своей оси и огибая Солнце. Та к проходят дни, почва оттаивает, согревается воздух…

Сейчас полночь, мы в железнодорожном тупике. Пришел, проделав долгий путь, транспорт из лагеря неоккупированной Франции. В каждом его товарном вагоне имелся бочонок с водой и, что еще более необычно, детский стульчак. Начинается селекция, очередь, вытянувшаяся (в белом сиянии рефлекторов) по всей длине платформы, остается спокойной. Некоторые прожектора светят вполнакала, некоторые отвернуты; дует тихий, ласковый ветер. Внезапно над перроном круто снижается и сразу уходит вверх стайка ласточек.

Они переделывают тебя (бормочу я себе под нос), они переделывают тебя по своему образу и подобию, словно на кузнечной наковальне, а придав тебе молотом новую форму, смазывают своими выделениями, пачкают собой…

Тут я обнаруживаю, что смотрю на семейство из четырех человек: на женщину лет двадцати с младенцем на руках, мужчину лет тридцати и еще одну женщину, примерно сорокалетнюю. Предпринимать что-либо слишком поздно. Если поднимется хоть малейший шум, я умру сегодня, а Суламифь первого мая. И тем не менее, повинуясь непонятному, суеверному побуждению, я подхожу к мужчине, беру его за плечо, отвожу в сторону и говорю – так многозначительно, как никогда еще не говорил:

– Monsieur, prenez le garcon et donnez le à sa grandmère. S’il vous plaît, Monsieur. Croyez moi. Croyez moi. Celui n’est pas jeune? – Я качаю головой. – Les mères ayant des enfants? – Качаю еще раз. – Que pouvezvous у perdre?

Поколебавшись несколько мучительных минут, он делает, как я сказал. И когда подходит их очередь, профессор Энтресс отправляет направо не одного человека, а двух.

Стало быть, я отсрочил смерть – смерть la femme. На этот раз я стал спасителем жены. Более того, впервые за пятнадцать месяцев я позволил человеку взглянуть мне в глаза. Я воспринимаю это как знак.

Не сегодня. Даже не завтра. Послезавтра.

Я в пустой раздевалке Коричневого домика. Предстоит очень долгая заминка, причина которой – операторы, подающие в камеру «Циклон Б»: обоих вывел из строя не то наркотик, не то спиртное, а потому их приходится заменять.

Мы ожидаем транспорт из Гамбурга, СС и я.

Раздевалка с ее крючками и скамьями, с табличками на всех языках Европы имеет вид обстоятельный и практичный, а политая из шланга газовая камера и вправду сильно походит на душевую с торчащими из потолка рыльцами труб (да только водостоки в полу отсутствуют).

Вот и они. Прибывшие заполняют помещение, мои зондеры начинают сновать среди них.

Унтершарфюрер вручает мне записку от лагерфюрера Прюфера. В ней сказано:

«20 вагонов (прибл. 90 в каждом) из Гамбурга. Остановка в Варшаве: подцеплено 2 вагона. Всего: 22 вагона. 1980 переселенцев минус 10 % признанных годными для работы = 1782 прибл.».

Я вижу мальчика, явно прибывшего в одиночку, он как-то странно вышагивает, морщась от боли. Ну да, колченогий, а его ортопедический ботинок остался в куче вещей на платформе вместе со всеми прочими грыжевыми бандажами, ортопедикой и протезами.

– Витольд? – говорю я. – Витольд.

Он поднимает на меня взгляд, и миг спустя его пустое лицо озаряется благодарностью и облегчением.

– Господин Захариас! А где Хайм? Я ходил туда, искал его.

– Куда ходил?

– В пекарню. Ее закрыли. Заколотили досками. Я спросил у соседей, они сказали, что Хайм сто лет как уехал. С вами и Шолом.

– А его мать? Его мать? Пани Захариас?

– Они сказали, ее тоже нет.

– Уехала транспортом?

– Нет. Ушла. Со своим братом, он ее к себе забрал. А меня арестовали, господин Захариас! На вокзале. За бродяжничество. Тюрьма Павяк! Мы боялись, нас расстреляют, но они передумали. Та к Хайм здесь?

– Да, здесь, – говорю я. – Иди за мной, Витольд. Давай. Пойдем.

В березняке весна. Серебристая кора шелушится, проворный ветерок срывает с тонких, точно бумага, листьев капли воды.

Я посылаю капо, Креббсу, многозначительный взгляд и говорю со всей властностью, какой наделила меня мощь Германии:

– Kannst du mich mal zwei Minuten entbehren?

Придерживая Витольда за руку, я веду его по обставленной цветочными горшками дорожке в сторону белой калитки. А там поворачиваю к себе лицом и, положив ему на плечи ладони, говорю:

– Да, Хайм здесь. Вместе с братом. Они работают на ферме. В полях. Если хоть немного повезет, ты тоже туда попадешь. Они стали большими мальчиками. Подросли.

– Но как же мой ботинок? В полях без него не обойтись.

– Весь багаж будет ждать вас в гостинице.

Новый звук заставляет меня поднять взгляд на дорогу: штабная машина Долля, ее дряблые лысые покрышки бешено скользят по грязи. Я подаю знак Креббсу.

– Сейчас вы получите бутерброды с сыром, а немного погодя горячую еду. Я скажу Хайму, чтобы он пришел поискать тебя.

– Да, хорошо бы.

Это его последние слова.

– Что произошло? – спрашивает Долль, глядя, как Креббс отволакивает труп за машину «скорой».

– Нарушитель порядка, господин. Требовал, чтобы ему вернули ортопедический ботинок.

– Ортопедический? Да, я сразу заметил – с ним что-то не так. Пятница, шесть вечера, зондер. В саду. Когда начнет темнеть.

Я уклоняюсь от птицы, летящей так низко, что я замечаю ее огромную тень, скользнувшую по моей груди.

– Когда начнет темнеть, господин.

С 1934-го по 1937-й Витольд Тржесяк и Хайм были близки, как братья-двойняшки. Они проводили вместе все выходные – либо в его доме, либо в нашем (и спали при малейшем оправдании того – прочитанная на ночь страшная история, пробежавшая под лестницей черная кошка, канун Дня всех святых, да та же Вальпургиева ночь – в одной постели).

В 1938-м его родители развелись, и Витольду пришлось с суровым бесстрашием сновать между Лодзью (отец) и Варшавой (мать). Это продолжалось и после вторжения – довольно долго. В 1939-м Витольду исполнилось двенадцать.

И вот он падает, словно в обмороке. Креббс отступает в сторону. Смерть Витольда заняла меньше минуты. Прошло примерно двадцать секунд, и его не стало. Зато стало немного меньше того, с чем мне придется проститься, – меньше жизни, меньше любви (быть может) и меньше воспоминаний, которые развеются, как пыль на ветру.

Не сегодня, даже не завтра. Послезавтра.