Зона интересов

Эмис Мартин

Часть VI

Вальпургиева ночь

 

 

1. Томсен: Грофац

Первые четыре-пять страниц «Теории космического льда» отбили у меня всякий интерес, какой я мог к ней питать; подобным же образом, проведя четыре-пять минут в Аненербе, я вполне уяснил для себя направление проводимых там исследований национальной культуры. И потому, даже с учетом написанного мной от руки пространного ханжеского упражнения в непредвзятости и скрупулезности, все мои дела в столице полностью подошли к концу в последнюю неделю февраля.

Весь дождливый и ветреный март я ощущал отчаянную, день за днем нараставшую потребность вернуться в Кат-Зет Средоточием раздиравшего меня нетерпения была не Ханна Долль (наши отношения, надеялся я, вылились в форму более или менее статическую). Нет, затруднительность моего положения определялась совсем другим – ходом строительства «Буна-Верке» и ходом войны.

Так что же меня задерживало? Неопределенная по срокам, но вполне вероятная встреча с Рейхсляйтером. В то время дядя Мартин, казалось, жил в тропосфере, снуя между Баварскими Альпами и Восточной Пруссией, между «Орлиным гнездом» и «Волчьим логовом»… Пользовавшаяся полным его доверием старая дева Вибке Мундт, секретарша Секретаря, семь, восемь, девять раз назначала, а затем отменяла наше свидание.

– Все дело в его новом задании, дорогой, – как-то сказала она по телефону. – В которое он ушел с головой.

– Каком задании, Вибке?

– Новое помешательство. Дипломатия. Возня с мадьярами.

Она ударилась в подробности. В сферу компетенции дяди Мартина попала теперь и Венгрия с ее евреями.

– Прости, дорогой. Я понимаю, что ты злишься. Но ты просто сиди спокойно и наслаждайся Берлином.

* * *

В отличие от Кельна, Гамбурга, Мюнхена и Майнца (и всей Рурской области), Берлин еще не пострадал. В конце 40-го и начале 41-го состоялось несколько «беспокоящих», как это называется у военных, налетов, однако они сошли на нет и 42-й прошел спокойно. Тем не менее все хорошо понимали, что довольно скоро небо над городом почернеет от самолетов.

Что и произошло после Дня люфтваффе (с его парадами, торжественными маршами и большими приемами): в ночь с 1 на 2 марта случилась первая бомбардировка силами многих эскадрилий. Меня разбудили сирены (три мощных аккорда, а следом пронзительный вой); я апатично накинул халат, спустился вниз и присоединился к пьянке в винных погребах отеля «Эдем». Часа полтора спустя наше упадническое легкомыслие внезапно испарилось, нам стало казаться, что в нашу сторону устало тащится слепой, спотыкающийся, перешагивающий через кварталы великан, каждый шаг которого отдается ударом первобытного грома, и остается только гадать, какая нам уготована кончина (разлетимся ли мы на атомы, сгорим, будем раздавлены, задохнемся, утонем), но чудище из Бробдингнега, если не сам Бландербор, с той же внезапностью накренилось, повернуло и отправилось крушить восточную часть города.

Сотни убитых, тысячи раненых, возможно, сотня тысяч лишившихся крова, миллион исхудалых, искаженных ужасом лиц. Бесконечный, потрескивающий ковер битого стекла под ногами, затянутое дымом сернисто-желтое небо над головой. Война наконец вернулась домой, туда, где она началась, – вернулась на Вильгельмштрассе.

В городе ощущалась какая-то огромная аномалия, что-то очень неправильное присутствовало в толпе его улиц, в самой атмосфере. И, проведя на них полчаса, вы понимали, что именно: отсутствие молодых мужчин. Вы видели небольшие, слабо охраняемые, согбенные рабочие команды (рабочих сюда привозили из покоренных стран), видели городских полицейских, эсэсовцев, но никаких других молодых мужчин на улицах не встречали.

Никаких, кроме передвигающихся на костылях, или в инвалидных колясках, или на велорикшах. А когда вы решались спуститься по ступенькам в одну из пивных на Потсдамер-плац, вам бросались в глаза пустые рукава и пустые штанины (и, разумеется, изувеченные по-всякому лица).

А ночью вы видели в коридорах отеля ряды того, что казалось на первый взгляд ампутированными ногами, – выставленные для чистки высокие сапоги.

* * *

– Ты позволишь мне попробовать нарисовать картину в перспективе? Я много о ней думал.

– Да, мой господин, прошу вас.

– Преступление, которому нет названия, начало совершаться, ну, скажем, тридцать первого июля сорок первого года, когда сила нацистов достигла зенита. Эйхман с Гейдрихом написали черновик письма и направили его Герингу, а тот вернул черновик, завизировав. «Желание» фюрера – окончательное решение. По сути дела, в письме говорилось: «Весь месяц мы занимались на востоке сбором рабочей силы. Власть находится в Ваших руках. Начинайте».

– Вы говорите о полномасштабном…

– Ну, возможно, они все еще предполагали просто отправить схваченных ими людей в какие-то холодные и пустынные края – сразу после быстрого разгрома России. Куда-нибудь за Урал или за Полярный круг. Уничтожение – путь долгий, кружной. Однако имело место давление снизу – своего рода соревнование в крайностях между полномочными представителями в Польше. Вам следует добавить к уже взятым еще три миллиона евреев, мой фюрер. Их слишком много, мы не справляемся. Хорошо? В августе-сентябре, когда претензии новых территорий уменьшились, последовал еще один нажим на рычаги власти. Произошел новый прорыв в нравственной сфере. И что он собой представлял, Томсен? Убийство не просто солдат, которым они занимались уже месяцами, но женщин и детей.

29 марта. Конрад Петерс в Тиргартене – дословно: в зоосаде – черные пни, закоптелый иней на траве… Профессор Петерс еще выше поднялся на службе, постарел и вид приобрел даже более внушительный, чем памятный мне по прошлому. Короткий, широченный, похожий формой на регбийный мяч, в галстуке-бабочке и ярком цветном жилете, в очках с толстыми стеклами, с огромным, изрытым морщинами лбом и почти полностью облысевшей головой. Он походил на лишившегося ног щеголеватого великана. Я спросил:

– Они утверждают, что уничтожение детей имеет рациональные основания, не так ли, мой господин?

– Да. Нынешние младенцы вырастут и году в шестьдесят третьем захотят отомстить нацистам. Полагаю, рациональное основание убийства женщин моложе сорока пяти состоит в том, что они могут забеременеть. А в случае женщин постарше оно таково: раз уж мы все равно этим занимаемся…

Он на миг остановился, видимо запыхавшись. Я отвел взгляд в сторону. Профессор рывком поднял голову, и мы пошли дальше.

– Людей – людей подобных нам с тобой, Томсен, – поражает индустриальный характер происходящего, его современность. И это понятно. Оно и вправду поразительно. Однако газовые камеры и крематории – это лишь сопутствующие явления. Идея их – ускорить события, сэкономить, разумеется, и пощадить нервы убийц. Убийц… этих нежных мыслящих тростников. Однако наши тростники обладают волей, а пули и костры в конечном счете сделают свое дело.

По дорожкам Тиргартена неторопливо прохаживались по двое, по трое и другие предававшиеся чинным беседам любители прогулок; это был берлинский аналог лондонского Гайд-парка, имелся даже «Уголок ораторов» (хотя в полный голос никто здесь не разговаривал, только шепотом).

– Известно, что айнзацгруппы уже поубивали – пулями – больше миллиона человек. Их для того туда и отправили – вместе с пулями. Вообрази. Миллионы женщин и детей. Пулями. Да, волей они обладают.

Я спросил:

– Как вы думаете, что… что с нами произошло? Или с ними?

Он ответил:

– А это и продолжает происходить. Нечто совершенно жуткое, чужеродное. Я не назвал бы его сверхъестественным, но лишь потому, что в сверхъестественное я не верю. Оно ощущается как сверхъестественное. Эти люди обладают волей? Но откуда она берется? Их агрессивность отзывается серой. Запахом настоящего адского пламени. А может быть, может быть, перед нами вполне простое и ясное человеческое поведение.

– Простите, мой господин, но как это может быть?

– Возможно, именно это и происходит, когда ты объясняешь всем, что жестокость есть добродетель. Которую следует вознаграждать как любую другую – продвижением по службе, властью. Не знаю. Вкус к смерти… К любой. К насильственным абортам, стерилизации. К эвтаназии – для сотен тысяч. Вкус к смерти поистине ацтекский. Сатурнийский.

– Значит, современность и…

– Все происходящее современно и даже футуристично. Как, предположительно, «Буна-Верке» – самая большая и передовая фабрика Европы. Но к современности подмешано нечто невероятно древнее. Восходящее к временам, когда все мы были мандрилами и бабуинами.

– Решение, сказали вы, было принято в зените их силы. А сейчас?

– Оно будет выполняться и, может быть, совершенствоваться и в корчах их поражения. Они понимают, что проиграли.

– Да, – согласился я. – Берлин. Настроение изменилось полностью, прежнее как ветром сдуло. Поражение стало осязаемым.

– Знаешь, как все его теперь называют? После Африки. После Тунисграда. Грофац.

– Грофац?

– Что-то вроде акронима. Величайший полководец всех времен. Ребячливый немецкий сарказм, не более, – впрочем, вполне выразительный. Грофац… И сарказм изменил все. Никто больше не вскидывает руку. Снова «здравствуйте» да «привет». А ведь он заставил два десятка миллионов немцев по тридцать раз на день выкрикивать его имя – таков закон. Имя австрийского беспризорника… Ну что же, чары рассеялись. Наша десятилетняя Вальпургиева ночь подходит к концу.

Ветви деревьев уже опушились зеленью, скоро они начнут отбрасывать обычную их густую тень. Я спросил, как долго это еще продлится.

– Он не остановится. Пока Берлин не обретет сходство со Сталинградом. Надеюсь, Сопротивлению удастся прикончить его.

– Вы говорите о «фонах» – о полковниках?

– Да, о полковниках-пруссаках. Однако они все еще препираются насчет состава теневого правительства. Смехотворная трата времени и энергии. Как будто союзники подпустят к власти очередную команду немцев. Да к тому же и пруссаков. А тем временем наш мелкобуржуазный Антихрист продолжает держать страну в узде, by means, – Петерс перешел на английский, – of the nation’s nineteen guillotines.

Я сказал:

– Тогда откуда же все это кислое удовлетворение? Никак не могу свыкнуться с довольным видом всех, кто меня окружает.

– Они злорадны даже по отношению к самим себе. – Петерс опять остановился и, сочувственно поглядев на меня, сказал: – Они довольны, Томсен. Все, кроме тебя.

Пришлось объяснить, почему недоволен я. Живых картин я рисовать не стал, не стал говорить, что, закрывая глаза, всякий раз вижу скелет со свежими лохмотьями плоти, испустивший дух на козлах для бичевания.

– Вот так Грофац и Руппрехт Штрюнк совместными усилиями обратили меня в «кабинетного убийцу». Который и усердствует-то понапрасну.

Петерс нахмурился, горизонтально поднял палец, покачал им.

– Нет, не понапрасну, Томсен. Ставки еще остаются огромными. «Буна» и синтетическое топливо не выиграют войну, однако позволят ее затянуть. А с каждым проходящим днем…

– Именно это я и продолжаю себе повторять. До сих пор.

– Поверь мне, события сами собой остановят вашего герра Штрюнка. Очень скоро они станут убивать только женщин и детей. Потому что мужчины понадобятся им для работы. Та к что не падай духом, ладно? Старайся видеть в происходящем светлую сторону. Могу я задать тебе вопрос, который просто-напросто висит в воздухе?

– Как вам будет угодно.

– Для кого они убивают евреев? Cui bono? Кто будет пожинать плоды, которые принесет избавленная от евреев Европа? Кто будет нежиться под ее солнцем? Не Рейх. От Рейха просто-напросто ничего не останется…

Всего на миг я подумал о Ханне – и о человеческом единстве, о том, во что обратила его война. А Петерс, улыбаясь, сказал:

– Знаешь, какой народ Грофац ненавидит пуще всего – сейчас? Потому что этот народ подвел его. Немцев. Вот подожди. Когда его выбьют из России, он сосредоточит все усилия на западе. Ему хочется, чтобы русские пришли сюда первыми. Поэтому тебе лучше не высовываться.

Я пожал ему руку, поблагодарил за потраченные на меня время и усилия.

Он пожал плечами:

– Это ты о Крюгере? Что же, мы почти докопались до истины.

– Я совершенно уверен, что узнаю больше. Мой дядя не откажет себе в удовольствии рассказать хорошую историю. В этом случае я непременно…

– Да, сделай. Я все думаю – Лейпциг, январь тридцать четвертого. Как раз там и тогда расстался с головой голландский пироманьяк. – Петерс всхрапнул. – Нашему венскому визионеру очень хотелось прибегнуть к веревке. Повешенье намного унизительнее. Но он испугался, зная, что в Германии с восемнадцатого столетия никого по суду не вешали.

И Петерс указал вдаль, на кремовый купол опустошенного, заброшенного Рейхстага:

– Лейпциг, январь тридцать четвертого. Ты не думаешь, что Дитер Крюгер мог иметь какое-то отношение к Пожару?

* * *

Вибке Мундт была заядлой курильщицей – она могла за какой-то час до краев заполнить коричневатыми окурками пепельницу. Ну и кашляла тоже как заведенная – нередко и до рвоты. Прошел ровно месяц, я находился в ее кабинете в Канцелярии (на пострадавшей от бомб, но расторопно отремонтированной Вильгельмштрассе)… Прохаживался взад-вперед, немо наблюдая за движениями другой секретарши, помоложе, миловидной блондинки Хайди Ричер. Отвлеченно любуясь ее наклонами – вбок, вперед, – приседаниями, распрямлениями… В месяцы, проведенные мной в столице, я вел себя как располагающий неограниченными возможностями аскет: прогуливался после полудня по населенным рабочими пригородам – Фридрихсхайну, Веддингу, – рано и скромно ужинал в отеле (птица, паста и другие нерационированные продукты, к коим я время от времени добавлял устриц и лобстера), а затем уходил в свой номер (где не без риска для себя читал авторов наподобие Томаса Манна). У меня установилось то, что называют «взаимопониманием», с тремя-четырьмя берлинскими девушками, но я их не трогал. Борис осмеял бы меня за такое благочестие, однако я чувствовал, что приобретаю некоторый эмоциональный, а то и моральный капитал, и не хотел расточать его, не хотел проживать. А ведь я был мужчиной, который не так уж и давно совокуплялся с убийцей Ильзой Грезе… – Голубчик, ну что ты болтаешься туда-сюда, – сказала Вибке. – Он скоро появится. Вот, выпей чашечку этого паршивого кофе.

Ожидание в ожидании: я появился здесь в полдень, а было уже без двадцати три. И я снова перечитал два письма, которые забрал, оплачивая в «Эдеме» мой колоссальный счет.

Свитберт Зидиг добавил к своему еженедельному отчету конфиденциальную приписку, касавшуюся новейших достижений Руппрехта Штрюнка. Штрюнк отменил unverzüglich – работу, выполняемую заключенными бегом и с двойной нагрузкой. Теперь нагрузка была тройной, а бег спринтерским. По словам Зидига, Главный Двор «приобрел сходство с муравейником в разгар лесного пожара».

Второе письмо, датированное 19 апреля, пришло от Бориса Эльца (корреспондента, надо сказать, до крайности нерадивого). По большей части оно было написано своего рода шифром. То, что могло заинтересовать цензоров, почти всегда излагалось в прямо противоположном истине виде, то есть если Борис писал, что, «по слухам, юного абстинента ожидает скорое повышение – награда за его великолепную расторопность и блестящий, образцовый моральный дух», я понимал, что Старого Пропойцу скоро понизят в должности за вопиющую некомпетентность и сверхактивную продажность.

О Ханне в письме было сказано: «Я видел ее 30 января у Улей и 23 марта у Доллей».

Мертвящие, полагаю, были вечера. 30 января – десятая годовщина захвата власти, а 23 марта того же года был принят закон о чрезвычайных полномочиях, который ликвидировал конституционный строй, – закон, как его описывали, «устранивший страдания народа и государства»…

Заканчивалось письмо Бориса так:

На обоих приемах твоя подруга вынудила офицера по политическим вопросам сделать ей выговор за то, что ее настроение не совпадало с общим. Она была решительно мрачна, между тем как все прочие, естественно, восторженно радовались нашей близкой победе и горели националистическим огнем!
Как и всегда, Б.

А теперь о серьезном, брат. Я отбываю на шесть недель раньше назначенного – время, проведенное мной среди австрийцев, подходит к концу. Нынче ночью я с переполненным радостью сердцем отправлюсь на восток. Не беспокойся. Я буду биться насмерть за то, чтобы Ангелюс Томсен сохранил свою привлекательность для арийских женщин. А ты, любовь моя, сделаешь все, что в твоих силах, для защиты нашей синеглазой, златовласой «Терезы», нашей бунтарки из Высоких Татр.

– Хайди, – сказала Вибке, – будь добра, проводи оберштурмфюрера Томсена в малую столовую.

* * *

«Малая столовая», хоть ее и невозможно было сравнить с «большой» (банкетным залом в атриуме), все-таки была не такой уж и малой – обширное помещение высотой в тридцать футов, не без некоторой натуги вмещавшее многотонную хрустальную люстру. Присев за прямоугольный стол, я получил чашку настоящего кофе и бокал «Бенедиктина». Воздух здесь был насыщен табачным дымом и ощущением экзистенциальной драмы; рослый, полный, краснолицый мужчина в тесноватой визитке и сорочке с воротником «бабочка», обильно потея, читал с листка бумаги – на гладком, формальном немецком – пространный меморандум:

– Мы от всей души благодарим вас, герр Рейхсляйтер, за типично тевтонское гостеприимство. Наша память будет с особенной бережливостью лелеять величественные виды прославленного «Орлиного гнезда», великолепное исполнение «Тристана и Изольды» Рихарда Вагнера в Зальцбурге, экскурсию по Мюнхену с присутствием на трогательной церемонии в «Храме мучеников» и, последнее, но ни в коем случае не самое малое, пышный завтрак в собственном вашем поместье в Пуллахе, с вашими прекрасными детьми и вашей любезной, грациозной супругой. За все это, герр Рейхсляйтер, как и за пребывание в вашей великолепной столице, мы из глубины наших сердец…

– Не стоит благодарности, не стоит! А теперь к делу, – сказал Секретарь.

Придав своему лицу выражение особенно энергичное и веселое, дядя Мартин откашлялся и выпрямился в кресле. И, одарив переводчика почтительной, пусть и несколько обеспокоенной улыбкой, начал:

– Берлин жаждет упрочить крепкие узы, которые связывают его с Будапештом… Тем более что вы снова повели себя как наши союзники, а не как сторонние наблюдатели… Этот вопрос улажен. Что касается другого… Вы отлично знаете, что мы сожалели об отставке премьер-министра Бардоши, а политика, проводимая премьер-министром Каллаи… нас, прямо говоря, ужасает… В сложившейся обстановке Венгрия обратилась в подлинный рай (ein Paradies auf Erden) для евреев… Каждый обладатель крюковатого носа (jeder Hakennase) в Европе просто сгорает от желания пересечь вашу границу… Мы краснеем, господа, краснеем (wir erroten), размышляя о вашей концепции национальной безопасности!..

Дядя Мартин переводил горестный взгляд с одного лица на другое. Смуглый чернобородый мужчина министерского, возможно, ранга извлек из нагрудного кармана зеленый носовой платок и высморкался – сочно, как подросток.

– Мы просим вас, чтобы вы продемонстрировали честность ваших намерений, приняв определенные меры, соответствующие судебной практике Рейха… Первая: конфискация всех материальных ценностей… Вторая: запрет всех форм экономической и культурной деятельности… И третья: обязательное ношение звезды… После чего их надлежит сосредоточить в специально для того отведенных местах и подвергнуть изоляции. За этим в должное время последует высылка (Absendung)… Я приехал сюда, господа, прямо из «Волчьего логова»!.. Мне официально поручено передать личное приветствие Регенту Хорти, – дядя Мартин поднял к глазам картотечную карточку и, улыбаясь, сказал: – э-э, его светлости Регенту Венгерского королевства… который, когда он всего пару недель назад удостоил нас визитом… показался нам странно невосприимчивым к нашим рекомендациям… Итак, приветствие, а также обещание… Мы получим ваших евреев, даже если вы вынудите нас использовать Вермахт… Мы получим ваших евреев… Ясно? Das ist klar?

– Да, герр Рейхсляйтер.

– Оставайся здесь, племянник, я провожу наших высоких гостей к их автомобилям.

Вернулся он меньше чем через минуту. Отпустив слуг, но оставив при нас ликер, дядя Мартин выпил, стоя, бокал и сказал:

– Знаешь, Голо, с этим ничто не сравнится. Указывать целым государствам, что они должны сделать. – Он сел рядом со мной в кресло и просто спросил: – Ну?

Я сообщил, что составил длинный отчет, прибавив:

– Но позвольте мне просто сказать, что там все очевидно.

– Будь добр, изложи самую суть. Коротко.

Теория космического льда, дядя (начал я), известная также под названием «Доктрина вечного льда», утверждает, что Земля возникла, когда ледяная комета размером с Юпитер врезалась в Солнце. За этим последовала продлившаяся триллион лет зима, в ходе которой постепенно возникли и сформировались первые арийцы. Таким образом, дядя, от больших обезьян произошли только низшие расы. Нордические народы от начала земного времени сохранялись в замороженном виде на утраченном континенте.

– Утраченном каким образом?

– Затонувшем, дядя.

– И это все?

– В значительной мере. Удивительное место – Аненерби. Теория космического льда не единственное, что там пытаются доказать. Там пытаются доказать также, что утраченным звеном был не первобытный человек, а разновидность медведя. Что древние греки были скандинавами. Что Христос не был евреем.

– А кем же тогда? У них что, и все остальное в таком же роде?

– Амореем. Нет, кое-какие их работы великолепны, Аненерби стоит своего миллиона в год.

Да, подумал я, – стоит каждого пфеннига. То обстоятельство, что сотрудники Аненербе считались «жизненно важными для войны», избавляло их от военной службы, хотя армии они были и даром не нужны: ни один из них не прошел бы медицинского осмотра – ни один, иногда думал я, его просто не пережил бы. Физиономии у этих патентованных арийцев были ублюдочные, да и сами они казались выдуманными ублюдочным разумом – пучеглазые, с торчащими из обвислых ртов зубами, скошенными подбородками, красными и сопливыми носами. Большинство их принадлежало к категории сереньких научных работников или полупрофессиональных дилетантов. Я заглянул как-то в их «анатомическую лабораторию»: несколько голов кипятились в стеклянных чашах, установленных над бунзеновскими горелками, рядом виднелась банка с маринованными тестикулами. Studiengesellschaft für Geistesurgeschichte – муляжи, фантастически беспорядочная смесь диаграмм, частей тела, кронциркулей, деревянных счётов, перхоти и текущей изо ртов слюны…

– Но и это по большей части пропаганда. В том-то их ценность и состоит, дядя. В поддержке пламени национализма. И в оправдании территориальных захватов. Польша есть просто часть исконной Германии – и прочее в этом духе. Что касается того, другого? Ладно, вы мне вот что скажите. Как относится к теории космического льда Шпеер?

– Шпеер? Да он никакого мнения высказать не потрудился, не снизошел. Шпеер – технарь. Он думает, что все это дерьмо.

– И он прав. Держитесь от нее в стороне, дядя. Рейхсфюрер и Рейхсмаршал, поддерживая ее, ничего не выиграют, а только выставят себя на посмешище. Забудьте о теории космического льда. Вам нужно принять какие-то меры против Шпеера. Чего он пока смог добиться?

Дядя Мартин снова наполнил бокалы.

– Ну что же, племянник, в феврале он заявил, что в течение года удвоит выпуск военной продукции. И ему поверили. Вот чего он смог добиться.

– Именно это и опасно. Разве вы не видите, дядя, к чему он подбирается, он и Заукель? Шпеер хочет получить то, что со всей очевидностью принадлежит вам. Право преемственности.

– Преемственности?

– Если, упаси Бог…

– Упаси Бог… Все под контролем, племянник. Гауляйтеры на моей стороне. Разумеется. А они – это партия. Знаешь, Шпеер приказывает доставить ему целый состав запасных частей, а по пути к нему мои мальчики половину-то состава и выгружают. Кроме того, я подсадил в его министерство Отто Заура и Ферди Дорша. Его будут загонять в тупик на каждом шагу, а все, что он может сделать, – это подобраться поближе к Шефу и нагнать на того тоску. Теперь Шпеер просто еще один функционер. Не художник. С этим покончено.

– Отменно, дядя. Отменно. Я знал, что вы не станете просто сидеть, мой господин, и ждать, когда у вас обманом отнимут то, что по праву принадлежит вам.

Немного позже, когда я упомянул о времени отправления моего поезда, Секретарь позвонил в гараж и объявил, что проводит меня до Остбанхофа. У машины я сказал:

– Какая у нее дверца. Невероятно тяжелая.

– Бронированная, Голо. Приказ Шефа.

– Береженого Бог бережет, а, дядя?

– Залезай… Видишь? Лимузин, а повернуться в нем негде. Такова цена власти. Ну, как вы встретили Новый год?

– Очень мило. Мы с тетей просидели у огня до десяти минут первого. Потом выпили за ваше здоровье и разошлись по постелям. А как встретили вы?

Пригнувшиеся к рулям мотоциклисты дядиного эскорта понеслись вперед, чтобы расчистить для нас дорогу; мы проскочили перекресток на красный свет; мотоциклисты вернулись. Дядя Мартин покачал головой, словно не веря своим ушам, и сказал:

– До десяти минут первого? Можешь ли поверить, Голо, я просидел до пяти утра. С Шефом. Мы провели вместе три часа с тремя четвертями. Ты когда-нибудь видел его вблизи?

– Конечно, дядя, но только раз. На вашей свадьбе.

– Это было в 1929-м – мы с Гердой стояли на пороге нашего третьего десятилетия. Глава НСДАП так сильно походил на бледного, мешковатого, смертельно уставшего метрдотеля, что каждый, чувствовал я, из присутствовавших там гражданских лиц боролся с желанием дать ему на чай.

– Такая харизма. Я никогда не посмел бы даже вообразить наш с ним, э-э, tète-à-tète.

– Ты ведь знаешь, не правда ли, что люди годами мечтают провести наедине с Шефом пять минут, глаз за это отдать готовы? А я получил почти четыре часа. Только он и я. В «Волчьем логове».

– Как романтично, дядя.

Он усмехнулся и сказал:

– Знаешь, забавно. Возобновляя, э-э, знакомство с Кристой Гроос, за что тебе большое спасибо, я испытывал такое же волнение. Не то чтобы я… ничего подобного, разумеется. Просто такой же уровень восторга. Ты замечал, Голо, что рыженькие сильнее пахнут?

В следующие четверть часа дядя Мартин распространялся о своих делишках с Кристой Гроос. Поглядывая в тонированное окошко машины, я инстинктивно ожидал увидеть воздетые кулаки и негодующие лица. Но нет. Женщины, женщины, женщины, хлопотливые, хлопотливые, хлопотливые – и погружены они были не в прежние берлинские хлопоты (добыть и потратить деньги), жизнь их состояла теперь из иных забот – из попыток купить конверт, пару обувных шнурков, зубную щетку, тюбик клея, пуговицу. Все их мужчины – мужья, братья, сыновья и отцы – находились в сотнях, может быть в тысячах километров от них, и по меньшей мере миллион их уже погиб.

– Я же говорил вам, она девица прославленная, – сказал я, когда машина остановилась за Польским вокзалом.

– Ее превозносят заслуженно, Голо. Заслуженно. А я не без причины привез тебя сюда пораньше. Хотел доставить тебе удовольствие перед твоим отъездом. Рассказать об удивительной истории Дитера Крюгера. Конечно, делать мне этого не следует. Ну да теперь оно и неважно.

– О, вы умеете держать слово, дядя.

– В ночь перед казнью Крюгера мы совершили небольшое паломничество в его камеру. Я и несколько моих приятелей. И тебе нипочем не догадаться, что мы там учинили.

Пока Секретарь рассказывал, я опустил оконное стекло, чтобы ощутить вкус воздуха. Да, так и есть. Подобно Рейхсканцлеру (которого в этом отношении боялись все его собеседники, даже и дядя), город страдал халитозом. Причина была в том, что еда и напитки производились, обрабатывались, а весьма возможно, и придумывались компанией «ИГ Фарбен» (заодно с «Круппом», «Сименсом», «Хенкелем», «Фликом» и прочими). Химический хлеб, химический сахар, химическое пиво, химическое вино. А последствия? Газы, ботулизм, золотуха и чирьи. И куда ты денешься, если даже суп и зубная паста воняют черт знает чем? Теперь желтоглазые женщины пускали ветры в открытую, но это было лишь полбеды. Они пускали их и изо рта.

– На его голую грудь! – со скабрезной улыбкой закончил дядя Мартин. – На голую! Умора, правда?

– Да, дядя, это смешно, – ответил я, мучимый дурнотой. – Как вы и говорили – национал-социализм во всей его ироничности.

– Бесценно. Бесценно. Господи, как мы хохотали. – Он посмотрел на часы, на мгновенье притих. – Жуткое все-таки место, «Волчье логово». Сильно похоже на маленький лагерек, только со стенами толщиной в пять метров. Но Шеф – ах, Шеф готовит для наших восточных друзей пренеприятный сюрприз. Не упускай из виду Курский выступ. Когда почва подсохнет. Операция «Цитадель», племянник. Просто не упускай из виду Курский выступ.

– Непременно. Ну что же, дядя. Можно и не говорить, что я ваш вечный должник. Передайте мои наилучшие пожелания тетушке.

Он, помрачнев, сказал:

– Твоя Ханна. Я не против ее размеров. Нисколько. Как по-твоему, с какой стати я женился на фройляйн Герде Бух? Но ее рот, Голо, – ее рот. Он слишком широк. Чуть ли не до ушей.

Я втянул голову в плечи.

– По-моему, очень красивый рот.

– Что же, полагаю, когда ты вставляешь в него свой хер, этот рот выглядит нормально, – сказал дядя Мартин. – Ну, как всегда, радостей тебе, дорогой Голо. И береги себя получше.

* * *

Борис отправился на фронт с переполненным радостью сердцем, меня, готовившегося отправиться на мой собственный восточный фронт, тоже переполняли эмоции.

Курьерские поезда в Польшу и обратно никогда переполненными не были: поляков в них не допускали. Как, впрочем, и в любые другие – без специальных разрешений, и в трамваи, и в автобусы. Кроме того, им запрещалось посещать театры, концерты, выставки, кинотеатры, музеи и библиотеки, запрещалось иметь или использовать фотоаппараты, радиоприемники, музыкальные инструменты, граммофоны, велосипеды, сапоги, кожаные портфели и школьные учебники. Сверх этого, любой этнический немец мог, если ему захочется, убить поляка. С точки зрения национал-социализма поляки обладали статусом животных, но все же не насекомых или бактерий, как русские военнопленные, евреи, а теперь и цыгане – Алисы Зайссер нашего мира.

В итоге я получил в свое распоряжение купе и два спальных места на выбор. Любая роскошь подобного рода давно уже приправлялась для меня тошнотой (сколько унижения, сколько плебейства в деятельной принадлежности к расе господ), однако я немного утешился, обнаружив, что каждую поверхность внутри вагона покрывает толстый слой сажи. Полсантиметра сажи – и это в Германии. Война проиграна, Германия повержена. Я приготовился к восьмичасовой поездке (а затем к трехчасовой до Кракова). Что же, зато к Вальпургиевой ночи я уже буду в Кат-Зете.

Небольшая задержка – к поезду подцепляли вагон-ресторан. Я, разумеется, ограничусь корзинкой с едой, приготовленной для меня героической (и неимоверно дорогой) кухней отеля «Эдем». Прозвучал свисток.

И вот Берлин покатил на запад – Фридрихсхайн с его закупоренными сальными протоками и тлетворными кафетериями, Аненербе с его скелетами и черепами, перхотью и соплями, Потсдамер-плац с ее изуродованными лицами и полупустыми солдатскими мундирами.

* * *

До Старого Города я добрался к четырем пополудни. Я собирался помыться, переодеться в чистое и отправиться с визитом на виллу Коменданта. Ага – открытка от оберфюрера Эльца. «Я уже схлопотал колотое ранение в шею, такая досада, – писал Борис. – Но это не помешает мне участвовать в завтрашней вылаз…» Последние две строчки были аккуратно вымараны.

Максик, легендарный мышелов, сидел, закрыв глаза, на расстеленном перед холодильником коврике. Я решил, что вчера сюда заглядывала Агнес, она и принесла Макса, чтобы тот потрудился. Выглядел он отъевшимся и теперь, исполнив свои обязанности, принял позу чехла для чайника – подобрал под себя хвост и все четыре лапы.

Дойдя до середины гостиной, я обнаружил, что шаги мои замедляются. Гостиная ощущалась как-то иначе, что-то в ней переменилось. В следующие десять минут я осматривал столешницы, выдвигал ящики комодов и буфетов. Квартира, это было ясно, подверглась тщательному осмотру. Гестапо в таких делах прибегает к одному из двух приемов: наносит, точно привидение, почти не оставляющий следов визит или ведет себя подобно землетрясению с последующим ураганом. Мою квартиру не то чтобы перерыли, но осторожно и поверхностно обыскали.

Я помылся с удвоившейся энергией и живостью, потому что после такого вторжения всегда чувствуешь себя замаранным – до средней силы тошнотворности (я представил, как Михаэль Офф, перекатывая в губах зубочистку, копается в моих туалетных принадлежностях). Впрочем, опустившись ненадолго в ванну – перед тем как окончательно ополоснуться, – я решил, что это было предупреждение, а то и просто беглый рутинный осмотр, которому подвергались многие, если не все сотрудники «ИГ». И полез в гардероб за моими саржей и твидом.

Когда я вернулся на кухню, Макс потягивался, потом присогнул передние лапы и неторопливо подошел ко мне. В целом он был животным не сентиментальным, но иногда, совсем как сейчас, выпрямлялся во весь рост, на миг замирал и валился на спину. Я нагнулся, погладил его по подбородку и горлу, ожидая хриплого урчания и мурлыканья с придыханием. Однако Макс не замурлыкал. Я взглянул ему в глаза – они оказались глазами совсем другого кота, почти пересохшими от жестокой враждебности. И я отдернул руку – но недостаточно быстро: у основания большого пальца появилась тонкая красная линия, которая через минуту-другую начнет, уж это я знал, сочиться кровью.

– Мелкое ты дерьмо, – сказал я.

Он не отпрянул, не попытался укрыться. Лежал на спине, глядя на меня и распустив когти.

Обнаружить в нем зверя было странно вдвойне. Потому что ночью, в поезде, я увидел сон (пророческий), в котором англичане разбомбили зоопарк, находившийся по другую от «Эдема» сторону Будапештштрассе. В моем сне солдаты СС бегали вокруг покореженных клеток, расстреливая львов и тигров, гиппопотамов и носорогов, стараясь перебить всех крокодилов, пока те не соскользнули в Шпрее.

* * *

Было пять сорок пять, когда я спустился по лестнице и вышел на площадь. Миновав развалины синагоги, я двинулся кривыми, сбегавшими под уклон улочками к ровной дороге и вступил в «Зону интересов», подходя все ближе и ближе к запаху.

 

2. Долль: Высшая мера наказания

Я пришел к заключению, что все это было трагической ошибкой.

На заре, лежа в кровати и готовясь еще к 1 погружению в неистовые ритмы Кат-Зет (побудка, умывалка, дизентерия, коврик для ног, перекличка, объекты, желтая звезда, капо, черный треугольник, выдвиженцы, рабочие команды, «Работа делает свободным», духовой оркестр, селекция, лопасть вентилятора, огнеупорный кирпич, зубы, волосы), к столкновению с 1000 вызовов моей способности выкрикивать холодные приказы, я так и этак прокручивал в голове мои всегдашние мысли и, да, пришел к заключению, что это было трагической ошибкой. Я говорю о женитьбе на столь крупной женщине.

И столь молодой к тому же. Ибо горькая правда состоит в том, что…

Конечно, рукопашный бой мне не в диковину, что я, думаю, и доказал на Иракском фронте Великой войны. Однако в тех случаях мне почти всегда противостояли люди серьезно раненные или обессиленные голодом либо хворью. И позже, в мой россбаховский период, я хоть и участвовал в перестрелках и прочем, но до настоящего физического насилия, до мокрых дел мы не доходили, если не считать истории со школьным учителем в Пархиме, да и там на моей стороне было значительное численное превосходство (5 к 1, нет?). Та к или иначе, это произошло 20 лет назад, а с тех пор я вел жизнь достославного чиновника, сидел за письменным столом, и задница моя понемногу перетекала за края жесткого сиденья стула.

Ну-с, я вовсе не утверждаю, что понять, куда я клоню, способен лишь гений. Я просто не могу сделать то, что необходимо для восстановления порядка, согласия и возможности спокойно работать в оранжевой вилле, – не могу отдубасить ее (а затем отволочь гигантскую ведьму в супружескую спальню и там доброкачественно поиметь). Слишком она, мать ее, большая.

Ну а малышка Алиса Зайссер – Алиса не многим больше Полетт. Место свое она знает и идет на попятную, стоит лишь штурмбаннфюреру слегка осерчать!

– Перестаньте хныкать, немедленно. Послушайте, такое происходит все время и по всему миру. Совершенно ни к чему устраивать из-за этого тарарам.

Скамейка, химический туалет, котелок с водой, наконец-то начинающей закипать на принесенной из моей конторы плитке…

– Глядите веселей, Алиса. Аккуратное прерывание беременности. Вам следует отпраздновать его – лежа с бутылкой джина в горячей ванне! Нет? Ну будет вам, улыбнитесь. Вот так. Все уже на ½ в прошлом. Ну что же, пора. Вя-вя-вя-вя-вя. Возьмите себя в руки, юная фрау, сами, без посторонней помощи. Или вам нужна еще одна оплеуха?

…Она принесла с собой немало причиндалов, эта Мириам Люксембург.

И 1-м делом установила раскладной столик (похожий на маленький операционный), постелила на него синюю тряпицу и разложила по ней: шприц, расширитель, зажим, длинную деревянную палку с наконечником в виде острой металлической петли с зубчиками. Инструменты были приличного качества – куда, куда более высокого, чем тот садовый инвентарь, к которому периодически прибегают костоправы СС.

– Померещилось мне, – с совершенным спокойствием осведомился я, – или сегодня в воздухе и вправду запахло весной?

Слегка раздраженная, быть может, тем, что я несколько раз откладывал сегодняшнюю процедуру, Люксембург вымученно улыбнулась; что касается Алисы, во рту которой уже расположился туго натянутый ремень, она ничего не ответила (разумеется, она давно уже не бывала под открытым небом). Облаченная в белую рубашку, пациентка лежала на расстеленном по ее койке полотенце, согнув ноги в коленях и разведя их в стороны.

– Так сколько времени это займет?

– Если все пойдет гладко, минут 20.

– Хорошо. Вы слышали, фрау Зайссер? Какая-либо необходимость поднимать шум и тарарам отсутствует.

Я намеревался испариться, едва Люксембург возьмется за дело, поскольку питаю большую брезгливость ко всему, что касается всякого рода женских отверстий. Однако остался, чтобы посмотреть, как она проводит дезинфекцию и вкалывает обезболивающее. И задержался на время растяжения – с помощью расширителя, походившего на пинцет, но только с обратным действием. Задержался я и на время выскабливания.

Очень странно. Я покопался в моих ощущениях, пытаясь отыскать среди них гадливость, – таковая отсутствовала.

Отвезя Люксембург в Гигиенический институт (и отдав ей бумажный пакет с дополнительными 400 «Давыдофф»), я спросил у нее, сколько времени потребуется малышке Алисе, чтобы снова стать самой собой.

20 апреля мы, конечно, отмечали 54-й день рождения определенного лица. Довольно скромное торжество в Офицерском клубе, почетная роль тамады была предоставлена Вольфраму.

– Dem Prophet der Deutschen Status, Selbstachtung, Prestige, und Integritat restauriert!

– …Einverstanden.

– Der Mann der seinen Arsch mit dem Diktat von Versailles abgewischt!

– …Ganz bestimmt.

– Der Grosster Feldherr aller Zeiten!

– …Richtig.

Единственным, помимо меня и молодого Вольфрама (милый юноша в итоге слегка перебрал), участником празднества, откликавшимся на тосты с живым энтузиазмом, была моя жена.

– Итак, – пробормотал я, – ты прониклась духом празднества.

– Прониклась, – пробормотала в ответ она.

Ханна, по обыкновению, разыграла целый спектакль. Разодетая как уличная девка, она ободряла множеством выкриков (слишком громких) каждого, кто произносил тост, а затем сменила их на сатирическое хихиканье, направленное на подрыв владевшего всеми настроения благопристойной торжественности. Я закрыл глаза и поблагодарил Господа за то, что Фриц Мебиус уехал в отпуск.

– Да, я прониклась духом празднества, – сказала она, – потому что, если нам повезет, оно будет последним. Интересно, как этот жалкий, мелкий дрочила покончит с собой? Полагаю, он уже разжился какой-нибудь гнусной пилюлей – припрятал на черный день. Тебе тоже 1 дали? Они их всем своим ключевым дрочилам выдают? Или ты недостаточно ключевой?

– Государственная измена, – сохраняя спокойствие, сказал я, – более чем заслуживающая высшей меры наказания… Да, именно так. С шуточками пора кончать.

Интересно будет посмотреть на ее лицо.

На сей раз аспергегиллёз – грибок в легких.

Школа верховой езды о возвращении Мейнрада и слышать не желает, поэтому я предложил продать его нечистоплотному погонщику мулов – на убой. Результат? Боже милостивый, нескончаемый девчоночий вой. Сибил в этом отношении ничем не лучше Полетт. Они практически переселились в грязный загончик Мейнрада, гладят его по боку, а он лежит себе и тяжко дышит.

А знаете – мне не хватает Дитера Крюгера!

Я и мои деревенские мордовороты прекрасно провели время наедине с ним – в 33-м, в камере, которую ему отвели в Дахау. Ах, мысленно я перебрасывал дружищу Крюгера из тюрьмы в тюрьму, из лагеря в лагерь, оставляя там, где мне, черт дери, хотелось. А когда приблизилась война, что же, я отправлял его выравнивать дюны в Штуттгофе, рубить камень в Флоссенбюрге, ковыряться в глиняных карьерах Заксенхаузена. О, я попросту измочалил Крюгера, изобретательно расширяя его страдания (одиночное заключение, каторжная команда, голодные пайки, медицинские опыты здесь, 75 ударов плетью там). Так или иначе, я, похоже, малость увлекся, перестарался, понятное дело, и мне перестали верить. Участь Крюгера была единственным, что давало мне власть над Ханной. В прежние денечки из нее удавалось даже выжать с помощью дружищи Крюгера странно страдальческое согласие на перепихон. Ах, какими далекими кажутся мне теперь эти экстатические соития.

Мне не хватает Дитера Крюгера.

– На фейерверке будете? – спросил Фриц Мебиус. Мы направлялись к его кабинету мимо сидевших за своими столами делопроизводителей. Бункер 11: Гестапо.

– Девочки будут. Я полюбуюсь им из сада.

Ни слова о Ханне, ни слова о супружеской дисциплине: Фриц хмуро обдумывал дело, которым мы сейчас занимались.

– Как провели отпуск? – спросил я (дом Мебиусов стоял посреди того, что осталось от жилого квартала в центре Бремена). – В забавах да потехах?

– Вам бы все шутки шутить, – устало ответил он, просматривая 1-ю страницу донесения Руппрехта Штрюнка. – Выходит, этот ублюдок и есть их координатор?

– Так точно. Капрал Дженкинс указал на него, а затем Штрюнк нашел в его инструментальном шкафчике календарь.

– Хорошо. Ах, Пауль. Стекол в окнах нет, электричества нет, воды нет; чтобы посрать, как ты привык делать поутру, приходится дожидаться полудня. Да еще тащиться 4 квартала, чтобы набрать ведро воды для смыва.

– Да?

– И все говорят лишь об одном – о картошке. – Он перевернул страницу, что-то подчеркнул. – Моя женушка до того довела меня этими разговорами, что у меня и вставать перестало. И мамаша ее ничем не лучше. И сестра. Картошка.

– Картошка.

– А в бомбоубежище, Исусе Христе, видели бы вы, как они смотрят на чужие бутерброды. Глазами едят, Пауль. Бутерброды гипнотизируют их. Жалкое зрелище. – Мебиус зевнул. – А я-то отдохнуть надеялся. Как же! Ладно, пойдемте.

Он повел меня по крошащимся ступенькам в подвал 2-го уровня.

– Давно этот джентльмен находится на нашем попечении?

– Э-э, 6 дней, – ответил я. – Почти неделю.

– Верно, Пауль, – через плечо сказал Мебиус (я почувствовал, что он улыбается), – 6 дней – это почти неделя. Кто из сотрудников «Фарбен» дал ему календарь?

– Он не говорит.

Фриц с хрустом остановился:

– Что значит – он не говорит? В конуре вы его держали? Электрод в елдак вставляли?

– Да, да.

– Ишь ты. А Энтресс?

– Поработал с ним. 2 раза. Хордер говорит, этот ублюдок – мазохист. Буллард. Булларду, мать его, наше обхождение нравится.

– Господи.

Он рывком открыл дверь. Внутри были 2. На стуле полуспал, зажав в зубах карандаш, Михаэль Офф; Роланд Буллард лежал на боку в грязи. Голова его, с удовлетворением отметил я, походила на половину граната.

Мебиус вздохнул и сказал:

– О, превосходная работа, агент. – И снова вздохнул. – Агент Офф, человек, который провел в конуре 72 часа, человек, который дважды попробовал скальпель профессионала, не проникнется нашими идеями от еще 1 удара по лицу. Та к он и не проникся. Не могли бы вы по крайней мере вставать, когда разговариваете со мной?

– Ортсгруппенляйтер!

По-моему, Фриц попал в самую точку. Человек, который…

– Воображение у вас имеется? Творческие способности, а, Офф? Нет, конечно.

Мебиус носком сапога ткнул Роланда Булларда под мышку.

– Агент. Ступайте в «Калифорнию» и приведите сюда хорошенькую маленькую Сару. Или вы до того изгадили дело, что он даже видеть не может? Поверните его голову… Ну разумеется, глаза вытекли. – Мебиус вытащил «люгер» и выстрелил в соломенный матрас, оглушительно. Буллард дернулся. – Ладно. Хорошо. Видеть он не может. Зато может слышать.

И я снова подумал, что умозаключения Фрица фундаментально верны. Хорошо, видеть он не может, но пока он может…

– Британцы безнадежно сентиментальны. Даже когда дело касается евреев. Я гарантирую, Пауль, что он у нас заговорит в 2 счета. Человек вроде Булларда – о себе-то он давно уж думать перестал, но…

Что я нахожу в эту прохладную пятницу в Офицерском клубе, как не номер «Штурмовика»? И на обложке его мы, обычное дело, обнаруживаем представления художника (уж какие ни на есть) об Альберте Эйнштейне, пускающем похотливые слюни при виде Ширли Темпл…

Я неустанно настаиваю: Юлиус Штрейхер нанес огромный вред наиболее тонко продуманной стороне нашего движения, а сам «Штурмовик» может составлять единственную причину, по которой – вопреки изначальным провидениям Избавителя – истребительный антисемитизм не был «подхвачен» Западом.

Я приколол к доске объявлений Клуба предупреждение всем офицерам (над другими чинами я, разумеется, не властен). Каждый, в чьих руках будет замечен этот грязный листок, 1) лишится месячного жалованья и 2) потеряет право на годичный отпуск.

Лишь прибегая к самым суровым мерам, которые подкрепляются боязнью или благорасположением ко мне, можно убедить некоторых, что я – человек, отвечающий за свои слова.

– Выйдем в сад, Ханна.

Она сидела, на ½ свернувшись клубком, в кресле у камина – с книгой и бокалом вина, – ноги ее располагались не столько под ней, сколько сбоку, нет?

– Полюбуемся фейерверком. И, о да – это смешно. Начальник команды сантехников Шмуль, не больше и не меньше, желает поднести тебе подарок. Он преклоняется перед тобой.

– Вот как? Почему?

– Почему? Разве ты не пожелала ему как-то раз доброго утра? Для людей его пошиба этого довольно. Я проговорился о дне твоего рождения, и он хочет что-то тебе подарить. Пойдем, снаружи так хорошо. Захочешь покурить – пожалуйста. А еще я должен рассказать тебе кое-что о нашем друге герре Томсене. Я сейчас принесу твою шаль.

…Вульгарное, темно-красное небо – цвета бламанже из дешевого кафе. В далекой низине мечутся, извиваясь над погребальным костром, языки пламени. Дымный воздух отдает вкусом горелой картофельной кожуры.

– Так что о Томсене? – спросила Ханна. – Он вернулся?

Я сказал:

– Ханна, я искренне надеюсь, что между вами не завелось никакой интрижки. Потому что он предатель, Ханна, и это доказано. Грязный саботажник. Чистейший мерзавец. Он выводил из строя важнейшее оборудование «Буна-Верке».

А услышав ответ Ханны, я понял, что мщение мое обоснованно, меня охватили на ½ трепет, на ½ стоическое облегчение, ибо она сказала:

– И хорошо.

– Хорошо, Ханна?

– Да, хорошо. Я обожаю его, а за это ценю лишь сильнее.

– Ну что же, – сказал я, – его ждут большие неприятности. Я содрогаюсь при мысли о том, что предстоит испытать нашему другу Томсену в ближайшие месяцы. Единственный, кто может облегчить его отчаянное положение, это я.

И улыбнулся, и Ханна улыбнулась в ответ, и сказала:

– О, ну разумеется.

– Бедная Ханна. Ты заражена роковым влечением к самым ничтожным отбросам наших тюрем. Что с тобой? Не пережила ли ты в нежном возрасте половое надругательство? Не слишком ли часто играла в младенчестве со своими какашками?

– Нет? Ты ведь обычно добавляешь «нет?». После 1 из твоих шуточек?

Я хмыкнул и ответил:

– Я лишь хотел сказать, что тебе, похоже, не шибко везет с любовниками. Та к вот, Ханна. Может начаться расследование. На твой счет. Поэтому успокой меня. Ты ведь никак не причастна к его делишкам? Можешь ли ты поклясться положа руку на сердце, что не сделала ничего, способного помешать осуществлению нашего здешнего проекта?

– Сделала, но меньше, чем следовало. Превратила здешнего Коменданта в жалкого пидора. Впрочем, это было нетрудно.

– Спасибо, что сказала, Ханна. Да, все правильно – с шуточками пора кончать. Как тебе сигарета – вкусная?

Интересно будет посмотреть на ее лицо.

– Пистолет-то тебе зачем?

– Так уж положено при общении с заключенными. А, вот и он. С твоим подарком. Посмотри. Он его как раз достает.

 

3. Шмуль: Не весь

Не этим утром, даже не этим полуднем. Под конец дня, когда начнет темнеть.

Живя в настоящем и живя с патологической стойкостью, я помню все, что произошло со мной с тех пор, как я попал в этот лагерь. Все. Чтобы вспомнить и пересказать один час здешней жизни, мне потребуется час. Чтобы вспомнить и пересказать месяц, потребуется месяц.

Я не могу забыть, потому что не могу забыть. И сегодня мои воспоминания наконец уничтожатся.

Таков единственный возможный исход, и я этого исхода хочу. Он позволит мне доказать, что моя жизнь – моя, и только моя.

По пути туда я зарою термос со всем, что успел написать, под кустом крыжовника.

И потому я умру не весь.