Послышались тяжелые шаги и в свою кухню ввалился весь белый, перемазанный в муке Титыч.

— Ух, ну и уморился! — воскликнул он, сбрасывая с плеч большой мешок, от которого по всему дому столбом поднялась белая пыль.

— Скорей беги, Михайловна, немцы магазинный склад открыли, что за многолавкой… и мука там, и сахар, и крупа всякая… все оттудова тащут, кому что надо. Бери мешок и беги!

— Как же я пойду? Это же не мое…  — нерешительно пробормотала Лена.

— Не дури, Михайловна! Какое там «мое-не мое»?… Теперь все наше!.. Есть-то ведь надо! Теперь не купишь ничего… А раз дают — надо брать!..

Лена задумалась. Титыч был по существу прав: у нее было несколько соток огорода с молодой картошкой, бурачками, огурцами и морковкой; накануне она купила три буханки хлеба и, проходя мимо маслосырзавода, где спешно распродавали готовую продукцию, взяла там две головки сыра и киллограмма полтора масла.

Больше никаких продовольственных ресурсов у нее не было, а купить что-нибудь законным порядком теперь, действительно, возможности не предвиделось.

Через полчаса пришла соседка Паша Иголкина, женщина лет тридцати пяти, большая приятельница Матвеевны; она тоже хотела идти на склад и звала Лену пойти вместе, так как идти одной ей было страшно.

Лена решилась: взяла корзинку, несколько небольших мешков и пошла вместе с Пашей.

Они шли выгоревшей улицей; с обеих сторон чернели свежие пожарища; едкий дым еще поднимался к небу, кое-где вспыхивали и гасли последние языки догоравшего пламени.

Посередине всех черных дымящихся куч из угля, золы и недогоревших бревен, как памятники на кладбище, высились печки, жалобно протягивая к небу трубы, напоминавшие гусиные шеи.

Тут и там, на улицах и огородах виднелись большие и маленькие ямы-воронки, которые за ночь накопала артиллерия; в ногах путались провода от поваленных столбов.

И настороженно, как будто спрашивая прохожих «что это за беспорядок такой?», смотрели на весь этот разгром белые и лиловатые, с толстыми пестиками, цветы картошки, почти нигде не пострадавшие от огня.

Смерть грозой пронеслась над головами липинских жителей и — отступила; жизнь снова властно вступала в свои права: с пожарищ, из окопов, из уцелевших домиков живые люди, опасливо озираясь по сторонам, пробирались по полусоженному городу добывать средства поддержания своей жизни.

Большие, напоминавшие ворота, двери пощаженного пожаром склада были распахнуты настежь; в середине его копошилось множество людей.

Тащили все, что попадалось под руку; огромные, пятипудовые мешки с мукой почти никто не мог поднять — их пороли, рвали, высыпали муку на пол, кто половину, а кто и три четверти мешка, нагребали эту муку в домашние мешки, в платки, в подолы, в рубахи, ходили по колено в муке, поднимая тучи белой пыли…

Распороли также мешки с сахаром, с крупой, с горохом, тоже рассыпали, тоже топтали… В середине склада уже образовалась большая куча из всех продуктов, смешанных вместе с немалым добавлением грязи и мусора.

Все эти продукты еще со времени финской войны исчезли из магазинов; на полках лежали только пачки кофе и сухого кваса, да раз в день привозили хлеб, который сразу расхватывали; изредка немного чего-нибудь «выбрасывали» в продажу, и тогда — либо распределяли по спискам от производств, либо у магазинов собирались оргомные очереди с давкой, дракой и даже несчастными случаями…

А сегодня те самые продукты, за которыми люди долгими часами стояли в очередях, — валялись на земле и втаптывались в грязь… Царила анархия неожиданного и непривычного изобилия…

А в стороне стояли два немецких солдата с сигаретами в зубах и, обмениваясь ироническими замечаниями, наблюдали эту картину.

Лена сходила на склад три раза, принесла домой пуда полтора ржаной муки, с пуд пшеничной, по несколько килограммов сахара, гороха, овсяной и ячневой круп и решила, что с нее хватит: может быть, завтра опять будет пожар и все сгорит, или наступит смерть, и ничего не будет нужно — стоит ли таскаться со всеми этими узлами и мешками?

Впоследствии, когда анархия изобилия сменилась анархией нищеты и голода, ей пришлось не раз пожалеть, что в этот день она была недостаточно жадной.

* * *

Спрятав принесенные продукты, Лена опять отправилась бродить по выгоревшему городу.

Она дошла до места своей работы; двухэтажное здание райисполкома сгорело, стояли одни закопченые кирпичные стены да куча обгорелого мусора в середине. Ольховский дом тоже сгорел, от него остался только подвал, тот самый, в который они с Марусей лазали, когда копали траншеи.

А сами траншеи стояли нетронутыми; вряд ли ими кто-нибудь воспользовался этой ночью: люди уже наделали себе другие окопы, не по инструкции, а по соображениям удобства: короткие, широкие, с толстым накатом сверху.

Лена вздохнула, взглянув на пепелище своей работы, и пошла дальше.

Вскоре она увидела уцелевший от пожара небольшой промтоварный магазин и зашла в него; здесь все было разграблено: одежда, обувь, материи (кстати, все эти товары появились в продаже только накануне).

Все более или менее ценное уже отсутствовало, а на полу валялось то, что никому не было нужно; кто здесь похозяйничал — немцы или местные жители — определить было трудно.

Лена порылась в брошенных вещах, не представлявших интереса для тех, кто побывал здесь раньше, и выбрала оттуда несколько десятков пуговиц, две столовые ложки, полойник, несколько мотков штопальных ниток, пластмассовую масленку, две круглых гребенки, сверток пестрой тесьмы…

— Это на мою долю осталось, — сказала она самой себе и, подумав, добавила в свою корзинку еще несколько эмалированных брошек с букетами и пейзажами, несколько галстуков и две коробки пудры, хотя сама никогда не пудрилась. Затем она вышла из магазина и отправилась дальше.

— Лена! Лена, ты жива? — послышался знакомый голос.

Лена обернулась: из переулка, навстречу к ней, с протянутыми руками бежала Маруся Макова.

— Ты здесь? Не уехала? — удивленно воскликнула Лена, ожидавшая встретить в развалинах кого угодно, только не Марусю.

— Как видишь, здесь, налицо! Идем к нам!

— А ваш дом цел?

— Цел, цел!.. Пролетарская сгорела почти вся, одни трубы торчат, а до нашего переулка огонь не добрался… Идем! Мама так рада будет!..

И она потащила подругу с собой.

Они пошли на противоположный конец Липни, где находился маленький домик, принадлежавший Марусе и ее матери.

— Но все же, как ты осталась здесь? Я думала, ты уже где-нибудь далеко? — спрашивала Лена.

— Мы хотели уходить, обязательно, — на ходу торопливо рассказывала Маруся. — Третьего дня пришла Тоня…

— Какая Тоня?

— Да сестра моя, которая в Днепровске жила!.. Ее дети были у нас на каникулах… мужа ее в армию забрали, а ее саму с работы не отпускали до последнего дня, пока немцы подошли… А в последнюю минуту приказали на поезд собираться, ехать куда-то в Сибирь, а дети у нее тут, в Липне… Она до Приречной доехала, с поезда спрыгнула, и сюда пешком… Не успела отдохнуть, как немцы и в Липню пожаловали… Мы все надеялись лошадь достать, да ничего не вышло… Тогда собрались идти пешком, и Новиковы с нами вместе пошли… Тоня все торопилась, хотела догнать свою фабрику, очень боялась, что ее будут судить, что она убежала с поезда… А тут мама заболела и говорит, что она нам по дороге только мешать будет… задерживать… что она лучше останется здесь… что ей, старухе, немцы ничего не сделают, а дом и вещи целее будут.

— И ты с ней осталась?

— Да нет, я сначала пошла со всеми: Тоня с детьми, Новиковы, еще Люда, продавщица из раймага и я. Дошли до Жарова, отстановились, смотрим — кругом горит, бомбят, стреляют… Мы с Тоней очень беспокоились за маму… Ну, я и побежала назад, думала, все-таки, уговорить ее пойти с нами… А тут начался такой обстрел, что я еле до дому добежала. Куда уж было назад идти!.. Забрались мы с мамой под печку, там всю ночь и просидели… Вот и наша хата!

Среди сплошных пожарищ, в стороне от магистральной Пролетарской улицы, переводившей в Вяземское шоссе, уцелело в переулке четыре домика, в том числе — Маковский, маленький, приземистый, с красной крышей.

Нашла живого человека! Вот, пожалуйста! — сообщила Маруся своей матери.

— Леночка! Здравствуй!.. Тоже, значит, не ушла? А я-то думала: мы с Марусей одни в городе остались, — говорила, обнимая гостью, худая, изможденная, за одну ночь постаревшая на десять лет Анна Григорьевна Макова.

— Мои-то вчера пошли, — начала она рассказывать, — А я приболела — осталась… лежу, дожидаю, что дальше будет… Тут как пошли стрелять — Ну, думаю, конец мне пришел!.. Вдруг слышу — идет кто-то в дверь… гляжу: моя попрыгунья к матери назад прибежала!.. И немцев не побоялась!..

— А чего я их буду бояться? — храбро заявила Маруся. — Они на меня даже не смотрят…

Лена раскрыла корзинку и по-братски поделилась с Марусей своими не слишком богатыми магазинными трофеями; потом пошли подробные рассказы о всех событиях прошлой ночи.

— Живы ли там наши? — тихо проговорила Анна Грирорьевна. — Хотя бы скорей вернулись обратно!.. Их, верно, тоже немцы уже захватили…

Слова «немцы захватили», еще вчера бывшие страшнее смертного приговора, сегодея прозвучали совсем спокойно и даже с надеждой.

— Надо пойти в Жарово, узнать, там ли они и что с ними, и привести их обратно. — предложила Лена.

— Пойдем! — загорелась Маруся. — Пойдем вместе! Одна я, все-таки, побаиваюсь, а вдвоем лучше…

— Подстрелят вас! — забеспокоилась мать.

— Не подстрелят! Если вчера не подстрелили, так уж сегодня-то целы будем!

* * *

Поле, через которое вела в деревню Жарово извилистая проселочная дорога, было все изрыто воронками; кругом валялись искореженные машины, орудия, повозки, трупы лошадей; но больше всего было человеческих трупов — мертвецы лежали во всех направлениях, ничком и навзничь, скорчившись и вытянувшись, в одиночку и группами…

Один совсем молодой красноармеец лежал в воронке у самой дороги, свернувшись калачиком и положив голову на кусок дерна, лежал так уютно, что казалось — он просто крепко спит… если бы не толстый слой серой пыли, покрывавшей его лицо…

— Какой славный! — тихо проговорила Маруся, наклоняясь над мертвым и смахивая рукой эту противную пыль с его окостеневшего лица.

— А ведь все наши лежат, русские, — отозвалась Лена, оглядываясь кругом. — Не видно ни одного убитого немца…

— Ну, своих-то они прибрали!..

Девушки пошли дальше.

В деревне Жарово, как и в Липне, половина хат оказалась сгоревшей.

Спрева никого не было видно, потом из одного окопа вылезла баба в желтом платке, затем подошло еще несколько человек.

На расспросы Маруси жаровцы отвечали, что все беженцы ушли из деревни еще до прихода немцев, но в какую сторону они направились, никто не помнил.

— Значит, в Жарове их нет, — проговорила Лена. — Куда же теперь пойдем их искать?

— Пошли домой!.. Может быть, они уже вернулись и дома сидят, а мы их тут ищем по полю брани…

Подруги отправились обратно, через то же самое усыпанное трупами «поле брани». Солнце жгло после полудня все сильнее, и над полем уже поднимался тяжелый, тошнотворный запах тления.

На половине пути им пришлось свернуть с дороги на траву и пойти обочиной: навстречу им по узкому проселку, поднимая тучи пыли, медленно ползла змеей длинная колонна разнокалиберных немецких машин; тут были большие и маленькие, грузовые и легковые, но больше всего мотоциклов; немцы ехали вооруженные, громко разговаривали и кричали.

Но на протяжении всего пути до города, около трех километров, ни один солдат не обратил ни малейшего внимания на двух молодых девушек, шагавших им навстречу.

— Притворяются, будто нас не видят! — заметила Маруся, которую даже обидело такое пренебрежительное невнимание.

Вернувшись на территорию города, подруги увидели, что такие же колонны движутся в разных направлениях по всем главным улицам. Немцы буквально наводнили Липню.

Смешливая Маруся и здесь нашла повод для смеха: пока они с Леной прошли около трех кварталов по Пролетарской улице, мимо них четыре раза вихрем промчался на мотоцикле взад и вперед один немец, внешний вид которого действительно просился на каррикатуру: по случаю жаркой погоды, все его одеяние и снаряжение состояло из пилотки, трусиков, тапочек, очков, автомата и бинокля…

— Лена, ты раньше боялась покойников? — вдруг задала Маруся неожиданный вопрос.

— Покойников? Никогда не боялась, даже не понимаю, как их можно бояться.

— А я раньше ужасно боялась!

— Как же ты трогала того, убитого?

— Не знаю… Теперь я их почему-то не боюсь… вероятно, потому, что их слишком много….

Они уже подходили к дому; Тони и детей там не оказалось.

* * *

На следующий день, девятнадцатого июля, масса продвигающихся немецких войск, запруживавшая улицы Липни, — схлынула.

А еще через день вместо них появились в большом количестве праздношатающиеся немцы, которые по одному, по два бродили по улицам, заходя в уцелевшие дома, одни с целью чем-нибудь поживиться, другие — просто из любопытства.

В Ложкинском доме первый такой непрошенный гость появился рано утром.

— Пан! Млека! — командирским тоном заявил он встретившему его на кухне Титычу.

— Нет млека!.. Корова нет… уехал… понимаешь, пан, нет молока… корова — деревня…  — доказывал Титыч, воображая, что для немца перековерканный русский язык понятнее правильного.

— «Понимаешь, понимаешь», — с досадой повторил немец, видимо, уже неоднократно слышанное слово. — Никс понимаешь!.. — и что-то продолжал по-немецки.

Несколько минут русский старик и немецкий солдат пытались объясниться: они коверкали оба языка, усиленно жестикулировали, и взаимно величали друг друга «панами», причем один из них был уверен, что это самое настоящее немецкое слово, а другой считал его самым настоящим русским.

Наконец, немцу эти раговоры надоели и он, слегка отстранив старика, подошел к буфету, открыл его и принялся шарить среди посуды.

— Э!.. Пан, пан!.. ты куда полез? — закричал Титыч, хватая бесцеремонного гостя за рукав.

— Раус! — гаркнул солдат и так пихнул хозяина дома от его собственного буфета, что тот отлетел в угол и еле удержался на ногах.

Неизвестно, что было бы раньше, но в этот момент все слышавшая Лена вышла из своей комнатушки на кухню.

Ее появление сразу отвлекло внимание немца от чашек и плошек.

— О! Паненка! — воскликнул он. — Шён! Шён!.. Гутен таг!.. Айне тохтер? — он показал глазами на Титыча. — Фатер? Папа?

— Найн, нихт фатер, — ответила Лена.

— Паненка шприхт дёйч!..

Буфет Титыча, горшки, чашки, «млеко», «яйки» — все было забыто!. Немец уселся у стола и атаковал Лену целым градом любезных восклицаний, на которые она отвечала с большим трудом.

— Дас ист ди эрсте паненка ам Руссланд, ди зо шён дёйч шприхт!..

Комплимент был совершенно незаслужен: Лена говорила по-немецки очень плохо, еле подбирая слова, и мучительно рылась в памяти, вспоминая школьные уроки.

Но немца это не смущало: продолжая болтать, он вытащил из кармана большую пачку фотографий и начал показывать своих родителей, жену, детей и всех родных и знакомых, и только, когда «руссише паненка» все пересмотрела, вспомнил, что ему куда-то надо идти, поклонился с видом старого знакомого и ушел. Ложкинский буфет так и остался полуоткрытым.

— Пошел! — облегченно вздохнул Титыч, когда за немцем закрылась дверь. — А ты, Михайловна, оказывается, по ихнему знаешь?… Что он тут рассказывал?

— Я сама почти ничего не поняла, Титыч, — ответила Лена. — Я совсем забыла немецкий язык, я просто так сидела и поддакивала.

— Занять чтоб его, значит? Чтоб по углам не шарил?

— Ну да!..

По коридору послышались шаги; страик выглянул в дверь.

— Два идут! — сообщил полушепотом. — Поговори с ними, а то еще чего-нибудь стащут…

Так выпала на долю агронома Елены Михайловны Соловьевой новая работа: с целью предотвращения грабежа заговаривать зубы немцам.

Надо сказать, что это средство действовало не на всех: часть продовольственных запасов Титыча все-таки уплыла, а также были перестреляны все оставленные Матвеевной курицы и дочиста обобраны в саду вишни и смородина. Но все же большинство немцев после «беседы» стеснялись что-нибудь брать, а у соседей, где не было интересных собеседниц, грабили гораздо бесцеремоннее.

За неделю этих «гостей» перевернулось в Ложкинском доме более сотни; с утра до вечера одни приходили, другие уходили, многие являлись второй и третий раз в качестве старых знакомых, и к ночи Лена так уставала от дипломатической нагрузки, что спала как убитая, и однажды проспала большую бомбежку, во время которой сгорело два соседних дома.

Многие солдаты просили постирать им белье — Лена не стала отказываться: свободного времени было много и не стоило из-за пустяков портить отношения с завоевателями, тем более, что от этой стирки была хоть маленькая, да прибыль: один немец принес за работу полбуханки жесткого серого хлеба, другой — полный котелок густого супу, третий — соленую рыбу явно русского происхождения; все это в военное время было далеко не лишним.

Однажды ей дали немецкую марку, которую она взяла из любопытства — посмотреть, какие бывают немецкие деньги, хотя никакой торговли в Липне и в помине не было.

Не раз приходилось ей выслушивать объяснения в любви, но она умела от них отшучиваться.

Запомнился Лене один случай.

Это было вечером; уже начинало темнеть; Лена вышла на улицу и увидела около соседнего дома Иголкиных группу людей; она подошла ближе.

В дверях дома стояли две женщины — обе лет тридцати пяти-сорока: одна из них была хозяйка дома Паша — Прасковья Ильинична Иголкина, другая — Катя Степаненкова, поселившаяся у Паши, так как ее дом сгорел.

Нароптив них, в узком проходе между двумя скамеечками, по обе стороны низкого, в одну ступеньку, крыльца, стояли два немца и что-то громко говорили и смеялись; один из них был высокий и худой, другой среднего роста и толстый.

Лена прислушалась: немцы хохотали и, насколько она могла понять, дразнили и пугали русских баб, а те тряслись от страха и повторяли:

— Мы боимся, пан!.. Мы боимся!..

Лицо у Паши было серое от страха, из глаз Степаненчихи катились слезы.

— Мы боимся!.. Мы боимся, пан!..

Немцы переглянулись, и толстый схватил Пашу за руку около локтя, она взвизгнула дурным голосом.

— Надо выручать! — подумала Лена.

Она подошла к немцам сзади и, мобилизовав чуть ли не все немецкие слова, которые смогла вспомнить, обратилась к ним с заковыристой фразой, за которую ни один преподаватель немецкого языка не поставил бы ей больше двойки.

Эффект превзошел все ожидания.

Оба немца повернулись, как по команде «кругом»; на обеих физиономиях сиял неподдельный восторг.

— Дас медхен шприхт дёйч!

И оба засыпали Лену кучей восклицаний, из которых она поняла менее четверти, но немцев это не смутило; они усадили «паненку» на скамейку, сами уселись напротив и пустились в разговоры.

Паша и Катя, вытаращив глаза, с опаской наблюдали, как их соседка бойко болтает с солдатами по-немецки; на самом деле эта бойкость была кажущейся: она сочиняла самые несуразные фразы, иногда заменяя одно незнакомое слово целыи десятком синонимов.

Зато немцы трещали, не стесняясь; особенно старался толстый.

Разговор длился более часа; за это время Лене стало известно, что толстого немца зовут Вилли, а худого — Отто, что у Вилли в Германии есть жена Луиза и дочь Эрика; что он по профессии пекарь; что у него своя пекарня и магазин; что теперь там работает его старый отец; что старому отцу очень трудно без сына; что Вилли воюет пятый год, был в Австрии, Чехословакии, Франции и Польше; что война — гадость; что она скоро кончится — как только немцы возьмут Москву; что тогда Вилли поедет домой и будет печь вкусные булки, а его старый отец будет отдыхать; что Лена — красивая девушка и с ней приятно разговаривать…

Высокий Отто сперва попробовал было тоже что-то рассказать, но Вилли не замолкал ни на минуту, и Отто предпочел сидеть молча и только вставлял короткие реплики в болтовню многоречивого товарища.

Наконец, когда на небе уже давно светили звезды, немцы посмотрели на часы и заторопились; последнее, что Лена поняла из их слов, было опасение, что им влетит от фельдфебеля за позднюю прогулку и глубокое сожаление, что приходится прерывать беседу с очаровательной русской паненкой.

На прощание оба приятеля пожали русской паненке руку, взяли под козырек и пошли восвояси.

— Как ты их не боишься? — воскликнула Паша, высовываясь из дверей.

Лена пожала плечами.

— А чего их бояться? Люди как люди!

Этот случай объяснил Лене тайну ее магического воздействия на немецких солдат: дело было не в немецком языке, которым она владела достаточно плохо; дело было в том, что в то самое время, когда большинство русских девушек и женщин смотрели на пришельцев глазами затравленного зверя, дрожали и прятались, — Лена Соловьева разговаривала с ними без всякого страха, как с любыми другими людьми, и именно это отношение превращало страшных завоевателей в то, чем они были от природы: в самых обыкновенных, простых, часто довольно добродушных парней.

* * *

— Ну, Михайловна, живем! — послышался голос Титыча, и старик ввалился в комнату квартирантки, еле держась на ногах и размахивая руками. — Гляди, какое богатство!..

Посередине кухни стояли на полу два полных ведра — но не с водой… запах от этих ведер наполнил весь дом.

— Со спиртзавода принес! Чистый спиртик! — восхищался Титыч.

Подумав немного, он вылил содержимое ведер в кадушку, накрыл подносом, подхватил коромысло на плечо и отправился, пошатываясь, за второй порцией своего «богатства».

Спирт носил не один старый Ложкин, а большая часть населения Липни; со всех сторон к полуразрушенному бомбежкой спиртзаводу устремились люди с ведрами, битонами, кувшинами.

Соседка Паша приходила приглашать Лену в поход за спиртом, Но та на этот раз наторез отказалась идти, заявив, что она не пьет, и ей этой дряни не нужно.

Следующую неделю Титыч, его сосед и приятель Кузьмич, беженец-белорусс Иван, жена Ивана Марфа и еще несколько человек собирались вместе и беспробудно пили; напившись — храпели; проспавшись — опять пили, не замечая ни бомбежек, без которых редкий день обходился, ни немцев, по-прежнему усердно посещавших уцелевшие дома.

Как-то немного протрезвившись, Титыч задал своей квартирантке вопрос:

— Михайловна, а Михайловна! С чего это немцы жидов не любят, а сами по жидовску говорят?

Лена начала объяснять, что не немцы говорят по-жидовски, а, напротив, русские евреи говорят на искаженном немецком языке, но старик уже не слушал: он вспомнил, что должен сообщить более важную новость:

— А я теперь, Михайловна, большой человек!.. Меня немцы уважили! Вчера было у нас собрание… одних, значит, мужиков… баб не было… немцы баб не признают… оно и верно: курица не птица, баба не человек… у бабы, говорят, волос долог, да ум короток… все зло, значит, на земле от бабы…

— Чем же вас немцы уважили, Титыч? — спросила Лена, прерывая его рассуждения насчет баб, которые грозили стать бесконечными.

— Старостой поставили!

Старый Ложкин приосанился, задрал кверху свою седую бороденку и принял такой невообразимо важный вид, что Лена еле удержалась, чтобы не расхохотаться.

— Вас? Старостой?

— Да!.. Главный староста будет Розинский Евгений Иваныч, он у них в комендатуре переводчиком… Он главный бур… бурмис… не помню, как по ихнему… по нашему — староста!.. а я ему помощник… Вот я и пойде, значит, к Евгению Иванычу… У нас с ним дела…

И Титыч вышел на улицу и, пошатываясь, направился к дому, где жил бывший преподаватель немецкого языка Розинский.

Лена не обратила внимание на бессвязную болтовню пьяного старика.

Титыч и до войны любил выпить, но тогда у него были две причины воздерживаться: во-первых, необходимость ежедневно являться на работу в валяльную мастерскую, а, во-вторых, — хозяйственная и, несмотря на все свое добродушие, настойчивая Матвеевна, всегда отбиравшая у него все деньги сразу после получки.

Теперь оба сдерживающих начала отсутствовали.

Не отрезвило его даже несчастье, случившееся с его другом и собутыльником Кузьмичем: ночью была бомбежка, загорелся дом Кузьмича, а хозяин дома лежал мертвецки пьяный и проспал и бомбежку, и пожар, и собственную смерть: он сгорел вместе с домом.

Поутру нашли его обгорелый труп. Титыч попричитал, помог вырыть на огороде могилу для приятеля и… взялся за очередную порцию спирта — за упокой души умершего.

* * *

После одной особенно сильной бомбежки Лена собралась пойти к Маковым узнать, цел ли их дом и целы ли они сами, так как ночью в их стороне сильно горело.

Титыч, как обычно, храпел. Не добудившись его, Лена сперва хотела закрыть дверь во двор на крючок изнутри, а дверь на улицу запереть на замок снаружи, но потом раздумала и раскрыла все двери настежь: замок непременно бы обратил на себя внимание, и немцы не замедлили бы его сорвать, чтоб посмотреть, какие сокровища за ним скрываются.

На всякий случай она написала большими буквами: «Битте, нихтс немен» и положила эту записку на видно место; затем она зашла к Паше Иголкиной попросить ее посмотреть за домом, чтоб туда не забрались воры русской национальности.

Пришла она кстати: Паша усиленно объяснялась с каким-то немцем, принесшим ей в стирку белье.

— Лена, растолкуй ты ему, чтоб он мыла принес, а то как я ему стирать буду без мыла?

Лена растолковала; немец с видимой неохотой дал маленький кусочек зеленоватого мыла, похожего на глину.

— И еще скажи, чтоб он хлеба принес, а то он сует свои марки… на что мне его марки?…

Лена с любопытством смотрела на соседку: давно ли эта самая Паша тряслась и бледнела, повторяя «пан, мы боимся», когда ее дразнил толстый Вилли, а сегодня она уже так осмелела, что торгуется с завоевателями!.. Ко всему привыкает человек!..

Лена отправилась в путь. По дороге ей пришлось наблюдать каких-то приехавших на лошади деревенских жителей, которые выносили из брошенных домов всевозможные домашние вещи и грузили их на свою подводу.

В этот период затянувшегося междувластия грабежи в Липне достигли высшего уровня — грабили все: завоеватели и завоеванные.

Пожары уничтожили половину города и многие его жители лишились всего своего имущества; купить или достать что-нибудь законным путем было невозможно, потому что никто нигде и ничего не продавал и не выдавал.

С другой стороны, уцелел от огня целый ряд домов, жители которых уехали или ушли, бросив большую часть имущества.

Вещи остались без хозяев, хозяева — без вещей.

Погорельцы поневоле вселились в чужие, брошенные квартиры, брали чужое брошенное имущество, потому что у них не было другого выхода.

Но, вслед за теми, у кого «все сгорело», пошли по чужим домам и те, у которых ничего не горело, кто просто рассуждал так: «Все равно это брошенное, ничье, хозяева неведомо где; если не возьму я, возьмут немцы, или другие соседи…»

И вот уже дело дошло до подвод из деревни!..

В одном месте, где длинная Пролетарская улиуа пересекала Заводскую, дома расходились в разные стороны, образуя небольшую площадь, поросшую травой.

На этой площади Лена увидала немецкое кладбище: десятка три могил, аккуратными рядами, на каждой могиле крест из белой неошкуренной березы, внизу креста — дощечка с именем, фамилией, воинским званием и датой смерти; наверху на кресте — каска; на многих могилах вкопаны вместе с горшками комнатные цветы: герани, фуксии, огоньки…

Еще от этого кладбища, которое расположилось на совсем неподходящем месте, в центре города, Лена увидела, что Маковский дом цел и невредим.

— Здавствуйте! Все ли у вас живы? — спросила она, переступая порог.

Хотя этот вопрос звучал полушутливо, но в те дни далеко не всегда можно было получить на него положительный ответ.

— Живы, все живы, Леночка, заходи! — с улыбкой отвечала хлопотавшая у печки Анна Григорьевна и добавила: — Чуть-чуть нас не убило ночью, да все-таки, целы остались; только нашу картошку сильно распахали.

Из соседней комнаты послышались голоса и смех; Лена прошла туда и увидела Марусю в компании трех немецких солдат.

— Мои друзья: Август, Пауль и Франц! — прошу любить и жаловать! — представила Маруся немцев. — Унд дас ист майне бесте фрёйндин!..

Лену вовлекли в общий оживленный разговор; она прислушалась и убедилась, что в деле заговаривания немецких зубов Маруся ее далеко превзошла: она так и сыпала немецкими фразами; конечно, грамматика у нее тоже хромала на обе ноги, но на войне грамматика была наукой необязательной.

Немцы держали себя, как старые друзья дома; оказалось, что они в Липне уже давно, около двух недель, живут в брошенном доме через улицу и каждый день все свободное время проводят в Маковском маленьком домике с красной крышей.

— Мариа, зинг маль! — попросил Август, доставая губную гармошку.

— Лена, давай петь! — обратилась Маруся к подруге. — Они все время ко мне пристают, чтоб я пела, а одной мне уже надоело — давай вместе!

Лена не заставила себя просить:

— Давай!

К ее удивлению, Август заиграл на губной гармошке мотив «Стеньки Разина».

— У них на этот мотив какой-то сердцещипательный романс есть, — пояснила Маруся. — Слова совсем другие, ничего похожего…

— Ну, Стеньку, так Стеньку!..

За «Стенькой Разиным» последовали «Коробушка», «Метелица», «Рябина», «Любушка-голубушка» и несколько украинских песен.

Голоса подруг прекрасно дополняли друг друга; Август при каждой новой песне внимательно вслушивался, и со второго куплета начинал подыгрывать на гармошке.

На это импровизированный концерт собралось еще несколько человек немецких солдат.

Вдруг Маруся сверкнула своими черными глазами, лихо тряхнула кудрями и затянула «По долинам и по взгорьям…»

Лена усмехнулась и поддержала.

Анна Григоьевна забеспокоилась:

— Девочки, может, лучше таких песен не надо?…  — тихо проговорила она.

— А что они мне сделают? — бросила Маруся в паузе между куплетами и продолжала во весь голос петь дальше.

— Они, конечно, не понимают, но все-таки…  — пробормотала Анна Григорьевна и ушла на кухню, подальше от греха.

А певицы разыгрались и спели «По военной дороге…», «В путь-дорожку дальнюю», «Орленка» и неизвестно, что еще оказалось бы в их репертуаре, но слушателей позвали на обед.

— Ну, что же ты, Жанна д'Арк, фашистов уже не собираешься убивать? — спросила Лена, когда немцы ушли.

Маруся удивленно вытаращила глаза, потом вспомнила и рассмеялась:

— Какая я была дура!.. А знаешь, я ведь уверена была, что если немцы, то они обязательно должны быть чудовищами — а они самые обыкновенные люди…

— Они хорошие мальчики, — сказала Анна Григорьевна. — Такие тихие, вежливые… жалко, что их опять скоро на фронт отправят…

Пока через Липню шли отступавшие русские части, добросердечная Анна Григорьевна постоянно зазывала к себе «солдатиков», кормила, поила, зашивала на них дырки и от всей души сочувствовала их невзгодам; теперь она так же привечала немецких «мальчиков» и горевала, что их могут убить или ранить.

Немцы в долгу не оставались: они таскали в дом всякие продукты, величали Анну Григорьевну «мутти» и наперебой ухаживали за Марусей, хотя признанным ее кавалером считался красивый Август.

— Очень хорошо, что у нас есть теперь эти немцы, свои, — продолжала Анна Григорьевна. — Теперь другие немцы, если и заходят, то ничего не берут.

— Ну, да! — рассмеялась Маруся. — Домашние, ручные немцы — лучшая защита от диких!.. Ты, Лена, тоже непременно заведи себе домашних немцев, тогда дикие не будут безобразничать… Да, вот уже идут с котелками наши домашние…

По переулку большой компанией шли недавние слушатели концерта; в кухонном окне мелькнула рука, и на подоконнике оказался полный котелок супа.

— Опять принесли!.. Который это поставил?.. Ну, зачем это?…  — захлопотала Анна Григорьевна.

— Спрячь, мама, а то им за это влетит от фельфебеля, — сказала Маруся и продолжала, обращаясь к Лене:

— Они уже ездили отсюда на фронт два или три раза, и приезжают обратно… Их меняют через каждые четыре-пять дней: одних на фронт, других в Липню отдыхать.

— С комфортом воюют! — заметила Лена.

Она вспомнила, что и к ней несколько раз повторно заходили посетители первых дней и тоже говорили, что вернулись с фронта…

— Но где же, все-таки, фронт? Неужели так близко?

— А у них не поймешь, — ответила Маруся. — То они в Москву вот-вот собираются, то говорят, что фронт в Прошкине, то в Климашеве… Ты не знаешь точно, где это?

— Конечно, знаю! Климашево в моем сельсовете, в Молотиловском, восемь километров от Липни по Вяземскому большаку… А прошкино — по Калужскому большаку километров десять или одиннадцать…

— Странно, я думала — это гораздо дальше…

С этого дня обе подруги при каждом удобном случае спрашивали немцев о фронте и о названии деревень, где этот фронт проходит.

Немецкие солдаты имели самое смутное понятие о русской географии; многие из них любили прихвастнуть и приврать, но все же из разговоров с ними вскоре удалось установить неопровержимый и неожиданный факт.

Фронт, докатившийся за четыре недели от границы до Липни, — остановился. Остановился в Липнинском районе, в восьми-десяти километрах от районного центра, и стоял там уже более месяца, не двигаясь ни взад, ни вперед.

* * *