Давно не вел записей. Слишком горько было рассказывать о том, как рухнули наши надежды, как мы покидали Европу, скрывавшуюся вдали в дымке дождя.

На причале Чивитавеккьи нас провожал лишь один человек — секретарь кардинала Боргезе. Чтобы выразить свое расположение к японцам, кардинал передал через него трем посланникам свидетельства почетных граждан Рима. Для посланников, не собиравшихся когда-либо еще посетить эту страну, они были ничего не значащими бумажками. Папе было вручено бессмысленное послание, а кардинал в ответ вручил ничего не значащие бумажки.

В довершение в Испании обошлись с нами весьма холодно. Нам приказали, не заезжая в Мадрид, направиться прямо в Севилью. Там нас тоже никто не встречал, кроме моей семьи, — японцы, лишившиеся всяких привилегий, превратились в жалких скитальцев. Мой орден и семья, предоставившие нам 3300 дукатов на обратный путь в Японию — у нас таких денег не было, — потребовали взамен, чтобы я отправился в монастырь Новой Испании или Манилы. В общем, я потерпел полное поражение.

Теперь я уже не знаю, чего хотел Всевышний. Долгое время старался убедить себя, что Он хочет, чтобы я нес Его Слово в Японию, — и я посвятил этому всю свою жизнь. Во имя этого я сносил любые страдания. Но теперь не только утратил веру в себя, но — страшно даже сказать — временами мне кажется, что Всевышний просто насмехается надо мной.

Путь от Чивитавеккьи до Севильи занял месяц. Плавание по Атлантическому океану заняло три месяца, дважды попадали в шторм. Все это время я чувствовал себя опозоренным, раздавленным. Но японцы, в отличие от меня, казалось, быстро примирились с несчастной судьбой — иногда даже слышался смех, когда они все вместе собирались на палубе. Возможно, радовались, что их долгое тяжкое путешествие подходит к концу и они наконец снова смогут ступить на родную землю.

Из посланников лишь Кюскэ Ниси, как и в прошлое плавание, часто подходит к членам испанской команды и на ломаном испанском языке, помогая себе жестами, задает разные вопросы. Интерес этого юноши к культуре и ремеслу огромен, и он аккуратно записывает полученные сведения.

Тародзаэмон Танака теперь уже не ругает его. Он лишился своей обычной суровости и иногда снисходит даже до того, что хлопает в такт песне, которую поют слуги. В такие минуты даже представить себе невозможно, что он способен совершить поступок, которого опасается Рокуэмон Хасэкура. Кажется, мысль: «Я сделал все, что обязан был сделать» — вселила покой в сердце этого человека.

Лишь несколько японцев ходят к утренней мессе. Мне известно, что они приняли крещение не по велению сердца, а ради выполнения своей миссии, и все же, когда к заутрене приходит только один японец, я испытываю невыразимое чувство унижения.

Но один японец ходит к мессе каждый день. Чтобы его товарищи не заметили этого, он обычно появляется посреди службы и, получив Святое причастие, тотчас же исчезает. Он напоминает мне того, похожего на бродягу, христианина, которого я исповедовал за грудой бревен в Огацу.

Он не посланник. Ни Танака, ни Хасэкура, ни Ниси с самой аудиенции у Папы ни разу не пришли к мессе. Я не услыхал от них ни слова осуждения, но своим отсутствием они откровенно выказывали отношение ко мне. Этот человек — Ёдзо, слуга Хасэкуры. Его глаза всегда по-собачьи испуганные, грустные. Поклявшись своему господину в верности, он никогда не покинет его. Вспоминая, как он в течение долгого путешествия не отходил от Хасэкуры, я подумал, что он не покинет и Господа…

Снова долго не брал в руки перо. Пережив две бури, мы наконец прибыли в Веракрус. Когда мы отплывали отсюда, здесь дули муссоны, сейчас ветра нет, но на улицах все равно ни живой души, пусто — как в наших отчаявшихся сердцах.

Ничего не изменилось. Мы остановились в том же монастыре на площади, неподалеку от него по-прежнему каждые два часа раздается звон колокола. Так же, как тогда, у коменданта крепости Сан-Хуан-де-Улуа на лбу след от головного убора, а на стене кабинета теперь красуется подаренный японцами меч.

Он пригласил нас на ужин. На нем присутствовали и офицеры с женами — они тепло приветствовали нас. Японцы тоже чувствовали себя свободнее, чем в прошлый раз, они даже пили вино и с аппетитом ели непривычную для них пищу. Наконец бесконечный ужин, сопровождавшийся глупейшими вопросами и пустой болтовней, закончился, и Танака от имени посланников церемонно поблагодарил за прием. Он сказал, что выполнить своей задачи они не смогли, но их радует хотя бы то, что удалось повидать много стран и земель.

Когда на обратном пути экипаж выехал на площадь недалеко от монастыря, они увидели в кабачке трех человек в белой одежде и сомбреро, игравших на каких-то музыкальных инструментах. Танака вдруг тихо промолвил, что мотив напоминает ему песню, которую часто поют на его родине.

Вернувшись в монастырь, посланники разошлись по своим комнатам. Я зажег свечу и, сев за стол, написал два письма. Одно — в Севилью дяде, второе — настоятелю монастыря в Мехико, в котором просил его подыскать нам корабль, отправляющийся на Филиппины, чтобы японцы могли вернуться на родину, и сообщал, что я вместе с ними поплыву в Манилу и до конца своих дней останусь в монастыре.

Написав письма, я испытал удивительную умиротворенность. Одержимость моя бесследно исчезла, и меня объял покой, которого я не мог обрести с тех пор, как покинул Рим. Отложив перо и глядя на колеблющееся пламя свечи, я думал о том, что моя долгая жизнь в Японии завершилась.

Впервые я услыхал о стране, именуемой Японией, в 1595 году — в монастыре Сан-Диего, в Севилье. Меня уговаривали отправиться проповедником в Новую Испанию, но меня почему-то это не привлекало. Видимо, это было наследственное стремление к опасности. Мне не подходило лишенное риска распространение веры среди индейцев в мирной к тому времени Новой Испании.

В глубине души я всегда мечтал оказаться в стране, где преследуют верующих, и вести сражение как солдат Господа. Меня постоянно корили за отсутствие добродетельного смирения и покорности.

Через два года я уже кое-что знал о Японии. Произошло это так: годом ранее поступило донесение от находившихся в Японии иезуитов, что правитель этой страны, именуемый тайко, начал преследование христиан. Двадцать шесть миссионеров и верующих японцев были отправлены в Нагасаки и сожжены на костре. Это событие обсуждалось даже в Севилье, и вот тогда-то я и подумал, что Япония именно та страна, где я должен жить до конца своих дней. В ушах моих звучал голос Господа, приказывающего своим ученикам: «Идите и несите благовестив».

В 1600 году Папа Климент VIII издал буллу «Onerosa Pastoralis», в которой всем орденам дозволялось распространять веру в Японии, что до сих пор было разрешено лишь иезуитам.

Однако родные не согласились с моим желанием. Особенно женщины — мать и тетя — настаивали, чтобы я отправился в монастырь безопасной Новой Испании, и предприняли даже практические шаги, надеясь, что я изменю свои намерения.

В том же году я присоединился к группе миссионеров, которые направлялись на Филиппины, и двенадцатого июня взошел на борт отплывающего туда судна. Плавание было намного тяжелее нынешнего, но, пережив неисчислимые бедствия — бури, нехватку воды и пищи, болезни, — я в конце концов высадился в Маниле. Однако могут ли все эти тяготы сравниться со страданиями Господа, распятого на кресте?

Манила — первый увиденный мной восточный город был грязен, шумен и вульгарен. В невыносимой жаре — будто это была огромная плавильная печь — кричали, толкали друг друга испанцы, негры, местные жители — тагалы, китайцы. Братья нашего ордена уже совсем было отчаялись обратить в истинную веру китайцев, во множестве населявших этот город. Но благодаря тому, что в то время крещеных китайцев стали на десять лет освобождать от уплаты налогов — выгода немалая, — количество верующих среди них быстро возрастало, хотя справедливости ради надо сказать, что христианами они становились лишь по расчету. Даже приняв крещение, они не следовали христианским обычаям, жили, как все язычники, погрязнув в гадких суевериях, поклоняясь своим отвратительным божествам. По сравнению с китайцами, которых насчитывалось тысяч двадцать, японцев в Маниле было совсем немного, тысячи две, и большинство занималось торговлей. Среди них примерно двести приняли христианство. Эти японские христиане научили меня своему языку, от них я узнал, что за народ японцы. Я увидел, что по сравнению с другими народами они гораздо сообразительнее и любознательнее. Они обладают таким чувством собственного достоинства, что даже испанцам до них далеко. Я не мог постичь, как они живут, не ведая истинной благодати.

В течение двух с половиной лет я самозабвенно мечтал о Японии, грезившейся мне невообразимо прекрасной, подобной легкому летнему облачку. К тому времени прежний правитель Японии умер, власть перешла к роду Токугава, но преследование христиан продолжалось. Я слышал также, что миссионеры-иезуиты изгнаны с Кюсю и их миссионерская деятельность почти прекратилась. Всякий раз, когда подобные слухи достигали Манилы, я не только не унывал, наоборот, преисполнялся боевым духом.

В июне 1603 года счастливый случай представился. Правитель Филиппин решил направить посольство к японскому королю в ответ на его дружественное послание, и я был включен в его состав, но не в качестве проповедника, а как переводчик. Течение влекло наше судно на север, и через месяц я наконец увидел на горизонте вожделенную Японию. Над морем летали птицы. Множество рыбацких суденышек качалось на волнах, сверкавших в лучах летнего солнца. Через некоторое время вдали появились очертания острова, покрытого мягкими, пологими холмами. Это и была Япония. Казалось, в такой благодатной стране не могут преследовать христиан.

Однако стоило нам войти в бухту, как нас тотчас же окружили лодки. Надменный чиновник в сопровождении вооруженных ружьями солдат поднялся на борт нашего корабля. Нас, словно преступников, проводили под конвоем на берег, и после долгого ожидания на раскаленном побережье мы наконец убедили их, что являемся посланниками губернатора Филиппин. Высадились мы в бухте Адзиро, неподалеку от Эдо, где была резиденция правителя Японии.

Глядя сейчас на колеблющееся пламя свечи, я вспоминаю покрытый мягкими холмами остров, море, омывающее Японию. Она представлялась мне воплощением спокойствия и мира. Тогда я подумал, что эта земля достойна слов Господа: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю».

Однако подлинная Япония не была кроткой. Я вспоминаю старика, сидевшего в бархатном кресле во внутренних покоях эдоского замка, куда нас привели. Эдо — город, не уступающий своим порядком многим европейским столицам. Там, где живут даймё и самураи, тянутся длинные черные ограды, такой же черный ров окружает величественный угрожающе-мрачный замок. Внутренние покои замка, куда нас привели, в отличие от королевского дворца в Мадриде, представляли собой хитроумное переплетение полутемных галерей, с множеством раздвижных перегородок, украшенных поблекшими золотыми рисунками. Пройдя по бесчисленным галереям, напоминающим ходы в муравейнике, мы наконец увидели невысокого старика лет шестидесяти, сидящего в бархатном кресле. Он принимал самого могущественного князя Японии — а тот, точно раб, ползал перед ним по полу и кланялся так низко, будто целовал землю. Старик пристально посмотрел на нас и что-то сказал. Вопросы задавал секретарь, стоявший шагах в пятидесяти от правителя. Из его слов явствовало, что правитель желает торговать не только с Филиппинами, но и с Новой Испанией, желает, чтобы в Японию приехали испанские рудокопы. Посланники обещали сообщить об этом в Маниле.

Посольство покинуло Японию, а я, переговорив с братьями нашего ордена, уже довольно давно живущими в Японии, остался в Эдо. Предлогом была необходимость завершить дела, не законченные посольством, а в дальнейшем выполнять роль переводчика. Японцы знали, что я христианский священник, поэтому секретарь строго напомнил мне, что правитель еще в 1602 году направил послание в Манилу, в котором сказано, что иностранцам разрешается жить в Японии, но воспрещается проповедовать чуждую Японии религию.

Но я не пал духом. Под предлогом строительства в Асакусе скромной больницы для прокаженных я вместе с двумя своими товарищами, ухаживая за больными, тайно распространял веру. Скрывавшиеся японские верующие стали приходить ко мне — с этого началась моя миссионерская работа, но такая осторожная деятельность не отвечала моим идеалам. Я все время помнил о старике в бархатном кресле в дальних покоях замка, жаждавшем завязать торговые отношения с Новой Испанией.

Я больше не буду сражаться с этим стариком. Япония, бывшая смыслом моей жизни, далеко — теперь мне не бывать в ней. Потерпев поражение, я плыву в Манилу, чтобы остаться там в монастыре, окруженном белыми стенами, с хорошо ухоженными цветочными клумбами во внутреннем дворике. Изо дня в день я буду давать монахам ни к чему не обязывающие наставления, проверять счета, писать донесения. Добросердечный настоятель, благословляющий матерей, гладящий детей по головкам. Такова воля Господа.

Опустившись на колени, я прошептал: «Да свершится воля Твоя» — и почувствовал, как вспотели мои ладони. Я изо всех сил старался сдержать накатившую на меня ярость.

Неожиданно я заметил, что в дверях кто-то стоит.

— Что случилось, господин Хасэкура?

— Господин Танака покончил с собой, — не двигаясь с места, прошептал тот.

Хасэкура сказал это так буднично, словно напоминал, что пора трогаться в путь. Господин Танака… покончил с собой. Не вставая с колен, я неотрывно смотрел на пламя свечи, которую он держал в руках. Пламя дрожало. «Да свершится воля Твоя», но сегодня Твоя воля была для меня холоднее льда.

Хасэкура молча повел меня в комнату Танаки. На стенах темного коридора мелькали две тени. Мы молчали. Лишь в одной из дальних комнат горел свет, около нее стояли Ниси и несколько слуг. Мы вошли. На залитой кровью простыне, откинув голову, лежал Танака, у подушки валялись ножны и короткий меч, которым он вспорол себе живот. Возле подсвечника с горящими свечами сидели неподвижно двое слуг Танаки и неотрывно смотрели на хозяина, точно в ожидании его приказа.

Увидев меня, они молча встали, я не заметил в них никакого волнения, будто они давно были готовы к тому, что их хозяин покончит с собой. Мне даже показалось, что об этом было договорено заранее. В монастыре, за исключением нас, кажется, никто не проснулся, никто не заметил происшедшего.

Мертвое лицо Танаки было умиротворенным. Суровость, неприветливость, которые часто можно было увидеть на нем во время путешествия, бесследно исчезли, оно стало спокойным, будто смерть освободила от всех тягот жизни, так долго мучивших его. Я даже подумал, что не Господь, а смерть дала ему успокоение.

Один из слуг хотел поставить у изголовья покойного маленькую статую Будды, но я, вспомнив, что все-таки являюсь священником, а Танака принял крещение, сказал:

— Будда не нужен. Господин Танака христианин.

Слуга посмотрел на меня укоризненно, но тут же убрал Будду от изголовья и поставил на свое колено.

Habeas requiem aeternam [ 45 ].

Когда-то в банановой роще я читал ту же молитву, держа за руку раненого индейца. Но в отличие от него Танака умер, совершив смертный грех. Церковь не разрешает хоронить самоубийц рядом с добродетельными христианами. Но мне это было все равно. Я знал о страданиях, выпавших на долю Танаки во время путешествия. Знал и о том, с какими мыслями скитались по свету Танака, Хасэкура и Ниси. Знал, почему Танака коротким мечом сделал себе харакири. Так же как я не мог бросить индейского юношу, не мог оставить теперь и Танаку один на один со смертью.

Requiescant in pace [ 46 ].

Я закрыл невидящие глаза Танаки, словно закрывал последние врата жизни. Все это время слуги, Хасэкура и Ниси неподвижно стояли в углу, не сделав ни малейшей попытки помешать мне.

Немного спустя один из слуг отстриг у хозяина прядь волос и ногти и спрятал в мешочек, висевший у него на шее. Потом, выбросив окровавленную простыню, завернул тело в кусок чистого шелка. Хасэкура, проследив за всем этим, спросил меня:

— Утром нужно попросить прощения у падре и монахов. Помогите мне.

Японцы, по буддийскому обычаю, до утра сидели подле покойного. Я вместе с ними провел ночь у тела.

Наступило бледное утро. Получив разрешение настоятеля монастыря, мы похоронили Танаку рядом с индейским кладбищем, находившимся между городом и портом Сан-Хуан-де-Улуа. На церемонию не пришел ни один священник, ни один монах. Они не желали хоронить человека, совершившего столь тяжких грех, как самоубийство. Из двух сухих веток я соорудил крест и воткнул его в могильный холм. Утреннее солнце окрасило лес. Неподалеку стояли совершенно голые индейские дети — они сосали палец, неотрывно наблюдая за нами. Ниси присел на корточки, а Хасэкура стоял, выпрямившись во весь рост и закрыв глаза.

Вскоре прискакал комендант крепости Сан-Хуан-де-Улуа вместе со своим помощником.

— Они как индейцы. — Спешившись, он отер пот со лба. — Отсталые народы любят кончать жизнь самоубийством.

— Для японцев смерть лучше, чем позор, — сказал я, осуждающе глядя на него. — Этот японский посланник был убежден, что, только умерев, он сможет считать свою миссию выполненной.

— Я не совсем понимаю… — пожал плечами комендант. — Судя по вашим словам, падре, вы одобряете самоубийство, осуждаемое Церковью.

В его взгляде я прочел смущение и настороженность. Не исключено, в письмах из Испании ему сообщили, что я бунтовщик, предавший Церковь.

Да, я в полнейшей растерянности и отчаянии — не могу постичь воли Господа. Одолевает страх, что вера моя ослабнет.

Мое путешествие было предпринято лишь с одной целью — сделать Японию страной Господа. Но не таились ли тут своекорыстие и честолюбие? Неужели Господь проник в мои тайные умыслы и покарал меня?

— Церковь действительно считает самоубийство тяжким грехом, — прошептал я, потупившись. — Но мне не хочется думать, что Господь оставит японца, покончившего с собой… Не хочется так думать.

Комендант не разобрал моего хриплого шепота. Если Танака и совершил тяжкий грех, виновен в этом я. Его привели к гибели мои честолюбивые планы. Танака достоин наказания, но прежде должен быть наказан я.

«Господи, не оставляй его душу. Или накажи меня за грехи мои».

«Огонь пришел Я низвесть на землю и как желал бы, чтобы он уже возгорался!

Крещением должен Я креститься, и как Я томлюсь, пока сие совершится».

«Сын человеческий не для того пришел, чтобы Ему служили, но чтобы послужить и отдать душу Свою для искупления многих». В мире существуют миссии, которые можно выполнить лишь ценой жизни.

Мы направляемся из Веракруса в Кордову. Небо над нами затянуто тучами, временами сверкает молния. Пустыня поросла агавами и кактусами самой причудливой формы. Мы молча продвигаемся по ней.

Сверкнула молния, и вслед за ней вдали громыхнул гром. Мое сердце тоже пронзила молния. Я обязан отдать жизнь ради служения людям — для этого священник живет на земле. Я вспомнил оборванного человека на берегу бухты Огацу, попросившего меня об отпущении грехов. Я должен служить ему, таким же, как он, японцам. «Сын человеческий пришел, чтобы послужить многим, — говорил я себе, едва передвигая ноги, — и отдать жизнь свою…»

Все, что творит Господь, имеет глубокий смысл. Смерть Танаки тоже не была бессмысленной — хотя бы потому, что объяснила мне это.

— Что с нами будет потом? — прошептал Ниси, сидя на кровати в отведенной нам комнате в городском собрании Кордовы и глядя в окно.

Комната была той же самой, в которой по дороге туда ночевали японцы, но тогда еще был жив Тародзаэмон Танака. Кроме этого, в комнате ничего не изменилось, на стене в слабом свете по-прежнему поблескивал жалкий, худой мужчина с пригвожденными к кресту руками.

— Что значит «потом»?.. — спросил Самурай хриплым голосом.

Он чувствовал, что обессилел не только телом, но и душой. Ему было непереносимо грустно, тяжело думать о том, что будет потом.

— Я имею в виду после того, как мы вернемся в Японию.

— Понятия не имею. Но мне кажется, Его светлость и члены Совета старейшин должны оценить трудности и лишения, которые нам пришлось пережить.

— Хотя мы и возвращаемся ни с чем?

Самурай вспомнил, каким молодым, полным энергии был еще совсем недавно Ниси. Глаза на его сверкавшем белозубой улыбкой лице всегда блестели от любопытства, чему Самурай даже завидовал. Теперь этот блеск исчез, пропало оживление, лицо стало серым, как у больного.

— Если бы я мог, то остался бы в Испании учиться, — слабым голосом проговорил Ниси, повернувшись к свече. — Мир в самом деле необъятен. Но я даже помыслить не мог о таком возвращении.

Его слова неожиданно воскресили в памяти Самурая отплытие из Цукиноуры. Мачты скрипели, волны били о борт, морские птицы с громкими криками носились над самой палубой, корабль вышел в открытое море, и в эту минуту Самурай подумал, что теперь в судьбе его наступила перемена. В то время он еще не знал, что мир столь необъятен. Но сейчас, когда он уже увидел этот мир, не представлявшийся ему раньше столь необъятным, он испытал лишь безмерную усталость. Усталость, разъедавшую его душу.

— Не испугало ли и господина Танаку то, что будет потом?

— Что же его испугало?

— То, что Его светлость и члены Совета старейшин отвернутся от нас.

По своей обычной привычке Самурай заморгал. Ему было горько, даже страшно думать о смерти Танаки. Умерев, Танака сохранил честь в глазах своей семьи. Да и самому Самураю хотелось умереть, стоило представить себе осунувшееся лицо дяди, который, сидя у очага, ожидает его возвращения домой. Он завидовал Танаке, покончившему с собой. Но он не имел права умереть. Ради Ниси, ради слуг, перенесших такие тяготы, он обязан рассказать Совету старейшин всю правду о путешествии. И если необходим человек, который возьмет на себя эту обязанность, это следует сделать ему, считал Самурай.

— От нас не должны отвернуться, — с необычной для него твердостью сказал Самурай. — Бывают случаи, когда, даже отдав все силы, не достигаешь цели. Это и нужно будет сказать Совету старейшин.

Но в тайниках души он и сам не верил тому, что говорил. Хотя углубляться в подобные мысли было страшно. Какой смысл задумываться над будущим? Самураю пришлось пережить горечь смирения.

В распахнутое настежь окно вливалась ночная прохлада. Запах земли напоминал Ято. Даже если и не вернут землю в Курокаве, у Самурая есть Ято, и этого ему достаточно. В отличие от отца и дяди его душа и тело были накрепко привязаны к Ято, а не к Курокаве.

— Не станет ли Совет старейшин порицать нас за то, что мы не привезли ответа от Папы? — мрачно спросил Ниси.

— Ладно, хватит. Все равно ничего не придумаешь. А если так, то и думать нечего.

Самурай, чтобы прекратить разговор, поднялся. И Ниси ему надоел, и хотелось пойти во двор подышать ночным воздухом, напоенным запахом земли.

Во дворе было так прохладно, что дневной жары, казалось, вообще не было. Несколько человек сидели на корточках и о чем-то разговаривали.

Это были Ёдзо и двое слуг. Ёдзо за что-то сердито отчитывал их.

— Не спится?

Слуги смущенно поднялись. Они исподлобья смотрели на хозяина, боясь, что тот слышал их разговор.

— Запах ночи напоминает Ято, верно? — Самурай засмеялся, чтобы успокоить слуг. — По ночам так пахнут земля и деревья в Ято. Теперь уже скоро… мы будем вдыхать этот запах.

Из недавней перебранки этих трех человек Самурай ясно осознал, что усталость и раздражение испытывают не только Ниси, но и слуги. И сказал себе, что хотя бы он обязан быть сильным и терпеливым.

На следующее утро они покинули Кордову. И снова перед ними жаркая пустыня. А когда она закончилась, опять потянулись посадки олив, лачуги индейцев, дома энкомьендерос с островерхими крышами, как в Испании. Тот же пейзаж, что по дороге сюда. Но в глазах японцев уже не появлялось даже проблеска любопытства. Они понимали, разумеется, что каждый шаг приближает их к Японии, но почему-то даже это их не радовало.

Самурай обратил внимание, что с лица Веласко, покачивавшегося на лошади рядом с ним, уже давно исчезла улыбка. Честно говоря, ему никогда не была приятна самоуверенная улыбка этого южного варвара. Она появлялась на его лице, когда он стремился подчинить японцев своей воле. И всякий раз Самурай, видя эту многозначительную улыбку, сомневался в искренности его намерений, но не единожды она его обманывала. После отъезда из Рима высокомерная улыбка исчезла с лица Веласко и место ее заняла задумчивость отрешенного от жизни человека.

— Теперь ничего не поделаешь, — начал было Самурай, обращаясь к Веласко, но тут же осекся.

Южный варвар, доставивший им столько горя, вызывавший их злость и даже ненависть, неотрывно смотрел на горы, покрытые тучами. Самураю стало жаль его. Он знал, что этот человек уже не сможет вернуться в Японию. Ему не удалось выполнить обещания, данного Его светлости и членам Совета старейшин.

В ворота серой крепостной стены, окружающей город Пуэбла, они вошли вечером на десятый день своего путешествия. Так же как и в прошлый раз, у крепостной стены шла бойкая торговля; индейцы, разложив на земле глиняную посуду, ткани, фрукты, сидели молча и неподвижно, как каменные изваяния.

— Господин Хасэкура, вы помните того японца?

— Бывшего монаха?

Еще до того, как Ниси задал ему этот вопрос, Самурай вспомнил соотечественника, с которым они встретились в Мехико. Бывшего монаха, живущего с индеанкой в Текали в крытой тростником лачуге рядом с озером, которое было тогда залито кроваво-красными лучами утреннего солнца. Он еще сказал, что им вряд ли доведется встретиться еще раз.

— Я хотел бы еще разок сходить туда, на озеро, — тихо сказал Ниси на ухо Самураю, чтобы Веласко не услыхал.

— Ехать туда бесполезно, я думаю. Он ведь сказал, что индейцы дважды не пашут одно и то же поле.

— Если и не встречусь с ним — неважно.

— Для чего же тогда ехать?

— Мне бы хотелось узнать, почему он… — Ниси горько улыбнулся, — почему у него нет желания вернуться в Японию.

— Неужели и ты хочешь остаться здесь?

— Тому, кто увидел бескрайний мир, в Японии будет трудно дышать. У меня сердце сжимается от одной мысли о Японии, такие, как мы, должны всю свою жизнь сидеть на одном месте. Но меня тоже ждут на родине.

Своеволие недопустимо. Их ждут. Так же думал и Самурай. В Ято живут дядя, домочадцы, крестьяне, которые надеются на его помощь — он ведь глава рода. Он, конечно, вернется в Ято. И будет, конечно, жить так же, как жил раньше. Второй раз ему уже вряд ли придется покинуть Ято и отправиться в бескрайний мир. Все, что с ним произошло, — сон. И лучше всего думать об этом как о сне, который непременно рассеется.

На следующее утро, еще затемно, Самурай и Ниси, всю ночь не сомкнувшие глаз, как и тогда, тихо вышли из монастыря. Дорогу они знали. Когда, миновав пустынный, еще спящий в прохладе город, они углубились в лес, небо стало розоветь. Птицы щебетали. Взбивая пену, лошади перешли вброд сверкающую чистотой горную речку. Озеро у Текали, освещенное пробивающимися сквозь густую листву деревьев лучами утреннего солнца, было, как и в тот раз, тихим, чуть слышно шелестел тростник. Спешившись, Ниси прикрыл рот рукой и позвал бывшего монаха — на его голос из дверей лачуги вышли несколько полуобнаженных индейцев. Они помнили Самурая и Ниси и улыбнулись им.

Наконец, едва держась на ногах и опираясь о плечо толстой жены, появился бывший монах. Он был болен и, щурясь от яркого утреннего солнца, прикрыл глаза — но, разглядев наконец Самурая и Ниси, вскрикнул от радости.

— О-о… вернулись? — Он протянул к ним руки, будто снова встретился с близкими родственниками, которых давно не видел. — Думал, мы больше никогда не увидимся… — Неожиданно он замолчал. И, начав задыхаться, прижал руки к груди. — Не беспокойтесь, сейчас пройдет.

Но приступ длился довольно долго. Солнце уже поднялось высоко, оно щедро залило озеро; наступила обычная здесь жара. Индейцы некоторое время издали наблюдали за ними, потом это им надоело, и они ушли.

— Как только найдется корабль, отплывающий в Манилу, мы вернемся на родину. Если вы хотите что-то послать знакомым в Японии…

— Нет-нет, ничего не нужно, — грустно улыбнулся бывший монах. — Если кто-нибудь узнает, что вы дружите с христианским монахом, у вас могут быть серьезные неприятности.

— Нам самим пришлось стать христианами, — стыдливо потупился Самурай. — Не от чистого сердца, но все же…

— И сейчас тоже не верите?

— Не верим. Мы сделали это только ради выполнения возложенной на нас миссии. Неужели вы верите в человека, именуемого Иисусом?

— Верю. Я вам уже говорил об этом. Но верю я не в того Иисуса, о котором толкуют падре. Я не могу быть заодно с падре, которые сжигали индейские храмы, толкуя о Слове Божьем, изгоняли индейцев из их деревень.

— Как можно почитать такого жалкого человека? Как можно молиться ему? Не возьму этого в толк…

В вопросе Самурая прозвучало искреннее недоумение. Ниси тоже, сидя на корточках и глядя на бывшего монаха, терпеливо ждал ответа. С озера доносились гортанные голоса стиравших индеанок.

— У меня тоже когда-то были подобные сомнения, — кивнул бывший монах. — Но теперь я верю в Него, потому что Он единственный из всех людей прожил в этом мире самую удивительную жизнь. Ему были хорошо известны наши беды. Он не мог закрывать глаза на горести и страдания людей. Потому-то Он и стал таким худым и неприглядным. Если бы Он жил в величии и могуществе и был бы недоступен для нас, я бы не питал к Нему тех чувств, которые питаю.

Самураю были непонятны эти слова бывшего монаха.

— Он сам прожил несчастную жизнь и потому понимает несчастных людей. Его смерть была жалкой, и потому ему ведомы горести людей, умирающих жалкой смертью. Он совсем не был могучим и красивым.

— Но посмотрите на церкви. Посмотрите на Рим, — возразил Ниси. — Церкви, которые мы видели, все до одной похожи на золотые дворцы, а дом, в котором живет Папа, украшен так, что здесь, в Мехико, этого и представить себе невозможно.

— Вы думаете, что такова была Его воля? — сердито покачал головой бывший монах. — Вы думаете, Он живет в этих разукрашенных церквах?.. Нет. Он обитает вот в таких хижинах. Да, я уверен, в бедных индейских лачугах.

— Почему?

— Потому что такой была вся Его жизнь, — уверенно ответил бывший монах и, опустив глаза, повторил, будто говорил сам с собой: — Такой была вся Его жизнь. Он ни разу не посетил домов гордецов и богатеев. Он входил лишь в неприглядные, жалкие, бедные лачуги. Но сейчас епископы и священники в этой стране — гордецы и богатеи. Они стали не теми людьми, которые Ему нужны.

Бывший монах вдруг прижал руки к груди. У него начался новый приступ, и пока он не прошел, Самурай и Ниси молча смотрели на него.

— Ради меня индейцы остались здесь, на озере. Иначе, — он смущенно улыбнулся, — я был бы далеко от Текали. Иногда мне удается увидеть среди индейцев Иисуса.

Отекшее серое лицо его ясно свидетельствовало, что дни его сочтены. Он и умрет у этого заросшего озера. И будет похоронен на краю маисового поля.

— Нет, я не могу без конца думать об этом человеке, — прошептал Самурай извиняющимся тоном.

— Это неважно. Даже если вы не отдадите Ему своего сердца, Он все равно отдаст вам Свое.

— Я проживу и без этого.

— Вы в этом уверены?

Бывший монах с жалостью глядел на Самурая, теребя в руках лист. Солнце стало припекать, в камышах застрекотали насекомые.

— Если человек может жить в одиночестве, почему же тогда мольбы о помощи переполняют мир? Вы побывали во многих странах. Пересекли моря. И везде должны были собственными глазами видеть, как люди, стеная и плача, просят Его о чем-то.

Монах не ошибался. Во всех землях, во всех деревнях, во всех домах, где побывал Самурай, он видел изображение жалкого, худого человека с раскинутыми в стороны руками и поникшей головой.

— Плачущий ищет того, кто будет плакать вместе с ним. Стенающий ищет того, кто прислушается к его стенаниям. Как бы ни менялся мир, плачущий, стенающий всегда будут взывать к Нему. Ради этого Он и существует.

— Я этого не понимаю.

— Когда-нибудь поймете. Когда-нибудь вы это поймете.

Взяв лошадей под уздцы, Самурай и Ниси попрощались с больным человеком, которого им уже не суждено было увидеть.

— Вы ничего не хотите передать своим близким на родине?

— Ничего не хочу. Мое сердце утешает Его образ.

Озеро сверкало в солнечных лучах. Лошади медленно брели вдоль его берега. Самурай и Ниси обернулись и увидели индейцев, которые смотрели им вслед. Среди них был и оборванный монах, опиравшийся о плечо женщины.

Третьего ноября. Чалко. Снова по той же пустыне мы направляемся в Мехико.

Четвертого ноября. Стоим под городской стеной у Мехико. Отправили посыльного, чтобы получить разрешение войти в город.

Отсюда видны улицы с высящимися шпилями соборов, белые стены. Среди врезающихся в лазурное небо шпилей — шпили Кафедрального собора, где японцы приняли крещение, монастыря, в котором мы жили.

Однако от вице-короля мы получили приказание, не заезжая в Мехико, проследовать прямо в порт Акапулько. Было сказано, что в Мехико ничего не подготовлено для приема, но каждому ясно, что это не более чем предлог, чтобы избежать встречи с японцами. Сделано это, несомненно, по указанию из Мадрида. Правда, настоятель францисканского монастыря в Мехико пожалел нас и прислал вина и еды. Двое монахов, которые привезли нам все это на ослах, передали мне письмо настоятеля. В нем он описал положение в Японии гораздо подробнее, чем мне сообщили в Риме. Это была копия донесения, посланного из францисканского монастыря в Маниле.

Гонения на христиан по всей стране начались через год после того, как мы покинули Японию. Это произошло как раз в то время, когда мы ждали отплытия из Гаваны. Именно тогда старик, сидевший в бархатном кресле, приказал изгнать из Японии не только миссионеров, но и множество верующих японцев и запретил по всей стране исповедование христианства.

Мы с посланниками тогда ничего об этом не знали. И, ничего не зная, настойчиво стремились в Испанию, к общей цели. Но мы строили призрачные замки.

В донесении говорилось, что, как только был издан приказ, миссионеров стали сгонять со всей Японии в Нагасаки. Наверное, среди них был и отец Диего, с нетерпением ждавший моего возвращения в нашей лачуге в Эдо. Я представил себе дрожащего от страха, доброго, беспомощного товарища с красными, словно заплаканными, глазами, покидающего Эдо.

Миссионеров и японских монахов собрали в Фукуде, неподалеку от Нагасаки, и в течение почти восьми месяцев держали в грязных, крытых соломой лачугах. В Нагасаки начались беспорядки, жители разделились на тех, кто отрекся от христианства, и тех, кто продолжал тайно исповедовать его. Братья нашего ордена, доминиканцы и августинцы, устроили двухдневное молебствие, а на Пасху прошли по городу с криками: «Мы мученики веры».

Седьмого ноября. Дождь. Сидевших под арестом восемьдесят восемь миссионеров и японцев посадили в пять джонок и выслали из Японии в Макао. На следующий день еще тридцать священников, монахов и японских верующих на утлом суденышке отправились в Манилу. Все они навсегда изгонялись из страны. На судне, направлявшемся в Манилу, находились также могущественные в прошлом военачальники, принявшие христианство, — князья Такаяма и Найто.

Читая донесение, я представлял себе сидевшего в бархатном кресле старика. В конце концов он все же одолел христиан, как Нерон апостолов. Но все равно мы победим в битве за человеческие души. Ему, видимо, не было известно, что, несмотря на жестокие преследования, японские верующие продолжали укрывать более сорока миссионеров. А те, в свою очередь, зная, что их ждет неминуемая гибель, были преисполнены желания отдать свою жизнь ради этой страны, вытянувшейся в море наподобие ящерицы.

Они шли тем же путем, что и Господь. В мире, где правил первосвященник Каиафа, Господа предали и в конце концов распяли на кресте. Но Он все же одержал победу в битве за души людей. Я тоже не признаю поражения.

Господи, укажи мне наконец, что я должен свершить.

Господи, да свершится воля Твоя.

Акапулько. В сверкающей бухте стоит галеон, на котором мы отправимся в Манилу. Мысы замыкают бухту с двух сторон, островки в бухте поросли оливами. Здесь теплее, чем в Мехико, расположенном на высокогорье.

Японцев поселили в казарме, они целыми днями спят как убитые. Все время спят и даже на улицу не выходят, точно изнурительное путешествие совершенно лишило их сил. Вокруг казармы тишина.

И лишь резкие крики птиц, доносящиеся из бухты, временами нарушают ее.

Отплытие ожидается через месяц. Мы снова поплывем по Великому океану, будем бороться с волнами, сносить штормы и, если будет на то воля Господня, в начале весны достигнем Манилы. Я останусь там, а японцы подыщут корабль и вернутся на родину. Расставшись с ними, я, исполняя наказ дяди и отцов ордена, буду жить в белокаменном монастыре с хорошо ухоженными цветочными клумбами…

Господи, укажи, что я должен свершить?

Господи, да свершится воля Твоя.