Само собой, рядом никого не было, когда Жан-Жак сорвал обертку с памфлета, озаглавленного столь безобидно: «Чувства граждан». Непременно должно где-нибудь сохраниться свидетельство о том, как Жан-Жак, прочитав последние строчки памфлета, безжизненно опустился на пол. Он наверняка стонал, плакал, кусая себе руки. А Тереза суетилась над ним, не зная, что предпринять. Доказательство такого горького отчаяния мы находим в его письмах. В письмах, которые открывают нам столько же, сколько и утаивают. Из этих документов мы узнаем о его нестерпимой боли. Вот что он сообщает своему приятелю Дюкло: «Мой дорогой Дюкло, я больше не могу. Глаза мои так распухли от слез, что я ничего не вижу. Был ли когда на свете такой человек, на которого обрушилось одновременно столько бед? Прощай. Мне так больно, что я с трудом даже дышу».

Из этих строк ясно, что в это же время начался новый, острый приступ болезни мочевого пузыря или же он воспользовался этим как предлогом, чтобы лечь в кровать и не показываться на людях. А сам в это время размышлял, стоит ли ему жить.

Как он сможет теперь смотреть людям в глаза? Теперь, когда его раздели перед всеми догола. Пристыдили. Он, воплощение стольких добродетелей, теперь предстает перед миром как человек греха. Он, кто требовал все изменить к лучшему, теперь сам нуждался в таких изменениях.

Ах, Боже, Боже! Что же скажут люди? Наверное, что этот человек, который сурово преследовал актеров, сам оказался лицедеем. И каким! Играть такую положительную, гротескную роль столько лет! Играть убедительно. Играть талантливее, чем любой известный публике актер. Он столько лет брал на себя смелость указывать другим, как следует и как не следует поступать, разглагольствовал о правах младенца на материнское молоко, а теперь сам предстал как наиболее жестокий из всех отцов — ведь он отрывал своих детей от материнской груди!

Человек природы, естественный человек — только подумать. И теперь этот естественный человек оказался самым неестественным отцом!

Он всегда провозглашал: «Я посвящаю свою жизнь истине!», а теперь предстал перед всеми как человек, который посвятил всего себя лжи!

А Вольтер!

Боже праведный, подумать только! Ведь ради него он, в конечном счете, и совершил все эти преступления! Он, конечно, тоже прочитает эту паскудную вещицу. Кто-нибудь обязательно обратит его внимание на эту дрянь. Скорее всего, он уже с жадностью прочитал ее. Может, даже читает сейчас, в эту минуту. Он злорадствует, отплясывает, держа памфлет в руках, и кричит: «Победа! Победа!»

Все наконец подтвердилось: лицемерие Жан-Жака, софистика Жан-Жака. В этом его давно уже подозревали!

Разве мыслимо теперь опуститься перед ним на колени и открыть перед ним душу? Объяснить, почему все так произошло. Все ведь из-за жгучего восхищения его сочинениями. Такой мучительной любви. Нет. Все кончено!

Все женщины, которых он учил любви к детям, указывал на необходимость кормить их грудью, теперь с презрением отвернутся от него. Ну а Женева? Женева теперь — только сон. Сон, которому уже никогда не стать явью. Женевская партия «представителей» отречется от него. Более того, проклянет его.

«Представители» объединятся с его врагами, потребуют для него смертного приговора, если только он осмелится сунуть в их город свой нос.

Теперь оппозиционная партия располагает сильным неопровержимым документом против него. Он давал торжественную, под присягой клятву, что из-за болезни его половых органов всякие сношения с его нянькой Терезой невозможны. И вот теперь он предстанет перед всеми как клятвопреступник. Человек, который бесстыдно лгал Церкви, Иисусу, Библии.

Только подумать, какие все это может иметь последствия! И не только в Париже или Женеве, но и в Мотье! Очень легко представить себе это. Его священник Монмулен в ужасе отпрянет от него и начнет произносить проповеди, направленные против этого великого лжеца. Поднимет на ноги всю округу. Им с Терезой нельзя будет выйти из дому.

Боже праведный, что же делать? Где найти дыру, в которую можно залезть, притаиться? Куда, в какую страну бежать? Стоит ли после всего этого жить?

Ах, кто же совершил над ним такое ужасное злодеяние, кто автор этих страниц, «которые напечатаны не краской, а выжжены адовым огнем»? Кто мог сотворить такое? Только шестеро или семеро знали о его тайне, и эти люди, несомненно, не могли проговориться. Ни Гримм. Ни Дидро. Ни Дюкло. Нет. Такие люди не предают. К тому же и он кое-что знал о них и мог, если что, рассказать. О связи Гримма с этой актрисочкой, например. И о лучшем друге Гримма Клюпфеле. И о той девочке (ей едва исполнилось двенадцать), которую они все посещали. Эти развратники по очереди входили к ней в комнату, где ее держали как пленницу… Нет, мужчины друг на друга не доносят. Ну а женщины? Ни Тереза, ни ее мать не могли рассказать об этом. Как и мадам де Франкей, которая умерла несколько лет назад. Ни мадам де Люксембург, которая рыдала вместе с ним, когда он рассказывал о своих грехах. Нет, и она не могла донести на него.

Оставалась одна мадам д'Эпинэ. Но даже она, могла ли она осмелиться на такое? Принимая во внимание все то, что ему было известно о ней? О ее скандальных отношениях с мужчинами, о той отвратительной болезни, которую она подцепила и потом передала месье де Франкею. И многое, многое другое. Он как-то пригрозил ей, что все расскажет, но только если она его к этому принудит.

Коли виновата она, как он отомстит за свою разрушенную жизнь? Он сокрушит и ее жизнь. Она не оставляла Руссо иного выхода. Да, ему придется рассказать всю историю своей жизни. Ему придется написать свою давно задуманную «Исповедь». Ведь сколько раз его издатель Рей этого требовал от него! Теперь необходимо написать эту книгу, и как можно скорее, до того, как он умрет от горя. До того, как сойдет с ума!

Кто же мог оказаться настолько жестоким, чтобы так с ним обойтись? Погубить все то, что ему удалось построить такой дорогой ценой. Он прошел через такую боль, он вложил столько сил, столько труда! Кто мог совершить такой низкий, такой подлый поступок? Он ничего ни от кого не утаивал. В своем «Эмиле» он честно признавался: «Тот, кто не в состоянии исполнить свои обязанности отца, не имеет права таковым быть. Ни под предлогом своей нищеты, ни под тяжестью своих обязанностей он не может улизнуть от своего долга, призывающего его кормить и воспитывать своих детей».

Разве этого мало, чтобы продемонстрировать, насколько он изменился и раскаялся во всех своих грехах?

«Верь мне, дорогой читатель, — писал Руссо, — когда я говорю, что способный на жалость, но пренебрегающий такими святыми обязанностями человек, несомненно, будет часто и горько оплакивать этот свой грех, но, никогда не сможет найти утешения».

Что может быть яснее?

Это очень близко к саморазоблачению.

Что еще сказать? Как еще извиниться перед всем миром?

Нищета? Но во Франции миллионы бедняков, которые живут хуже, чем когда-то жил он, и все же они воспитали своих детей. Даже нищие, парижские попрошайки, все двадцать тысяч человек, вели себя куда лучше, чем он. Он много раз видел женщин в лохмотьях, которые прижимали к груди своих драгоценных младенцев, — они готовы драться, как разъяренные хищники, за эти крошечные существа.

Разве сможет он объяснить, почему даже после успеха его оперы «Деревенский колдун», когда у него появилось немало денег (и король предлагал ему свою пенсию), он отказал Терезе в праве оставить ребенка?

Этот проклятый памфлет! Нужно его как следует изучить. Кто же мог написать его? Скорее всего, священник. Это очевидно. Женевец. Это тоже ясно, принимая во внимание этот чудовищный французский язык. Но какой именно священник? Не Рустан. Он все еще не покидал Жан-Жака. Не Монмулен, хотя он и отошел. Не Мульту. Нет, этот его сильно почитает. Может, Саррасен? Скорее всего, это Верн.

Да, Верн! Это точно его стиль! Руссо узнал его по письмам. И по книге, которую тот недавно написал. Да вот она, его книга! Никаких сомнений. Вот он — автор памфлета. Его бывший добрый друг Жакоб Верн!

Теперь, зная, кто автор, Жан-Жак снова перечитал памфлет, особенно внимательно страшные завершающие строки, и вдруг он подумал, что не так трудно опровергнуть этого Верна. Особенно те места, где этот человек заходил слишком далеко. В памфлете Руссо заметил пять ошибок. И если как следует, энергично его опровергнуть, то читатель может решить, что весь памфлет просто напичкан ложью!

Руссо быстро написал ответ на выпад незнакомца и сразу же отправил его своему издателю Дюшену в Париж. Тот сразу же согласился его напечатать, так как с припиской Жан-Жака он становился работой Руссо, а не

Верна или кого-то еще, а это сулило сразу большую прибыль.

Что касается замечаний Руссо, то они отличались лаконичностью. Несмотря на это, Руссо удалось продемонстрировать свое презрение к автору и его сочинению. Этот памфлет заслуживал серьезного развернутого комментария.

Руссо начал свой ответ с выражения презрения Жакобу Верну за его малодушную попытку скрыть свое имя. «Вряд ли все это состряпано в Женеве, в городе, где у меня столько врагов, что читатель не может даже надеяться услышать истину о Жан-Жаке Руссо». Хитроумным способом Руссо избегал скользкого вопроса о том, есть ли в памфлете хоть какая-то правда. Он сосредоточил всеобщее внимание на довольно расплывчатом вопросе: может ли читатель узнать истину о Руссо из Женевы? И сразу же быстро перешел к следующему: болен ли Руссо сифилисом? Хотя такое обвинение и не было абсолютно беспочвенным, Жан-Жак все отрицал, причем с такой поразительной убежденностью, с таким благородным негодованием, что даже заявил о намерении составить длинный список свидетелей, организовать по этому поводу публичные слушания и так далее.

«Никогда еще, — писал он, — ни одна из позорных болезней, упоминаемых автором, не марала моего тела. А что касается моих нынешних недомоганий, я родился вместе с ними, и очень многие люди это могут подтвердить. Природу моих физических страданий могут удостоверить следующие врачи, которые в разное время меня осматривали: Мален, Моран, Ком, Даран, Тьери. Умоляю их высказаться и заклеймить меня, если они обнаружат на моем теле хоть какие-то свидетельства прежней распутной жизни».

Уже с гордым видом и высоко поднятой головой он приступил к третьей неточности, допущенной автором памфлета. «Что до респектабельной женщины примерного поведения, которая нянчит меня во время приступов моих болезней и утешает в горе, то она несчастна только потому, что вынуждена разделять невзгоды несчастного человека.

Я не вогнал ее мать в могилу — она живет и здравствует, несмотря на преклонный возраст».

«Никогда, — писал Руссо, — никогда я не оставлял и не заставлял оставлять ни одного из своих детей у дверей лечебницы или в каком другом месте!»

Это, конечно, был смелый шаг с его стороны! А последние слова — «или в каком другом месте» просто замечательны! Ведь ни о каком другом месте автор не упоминал — с помощью такого приема Руссо отделывается от всех обвинений. Отделывается навсегда!

Он принялся за следующую фатальную ошибку своего противника — отсутствие у него милосердия. «Больше мне сказать нечего, кроме того, что я готов понести вину за все преступления, в которых меня обвиняют в этом памфлете (кроме убийства), и продемонстрировать полное отсутствие милосердия, позволяющее этому человеку писать такое!»

Ну вот, теперь он все высказал «этому человеку»! Теперь можно и расслабиться. Снова свободно задышать. Встать в прежнюю позу. Но не так все просто. Все же он получил весьма ощутимый удар. За долгие годы в душе его накопилось много наболевшего, невысказанного. Целые семь томов его «Исповеди». По сути дела, вот где был настоящий ответ на памфлет Вольтера. Руссо всю жизнь нес в душе тяжелую ношу, всю жизнь по-настоящему страдал. Ему, конечно, было что скрывать, было чего стыдиться, о чем жалеть.

Однажды Руссо, уже будучи седым, пожилым человеком, прогуливался по одной из парижских улиц. Он вдруг почувствовал, как кто-то схватил его за ногу. Наклонившись, он увидел маленького карапуза, который обнимал его ногу. Острая боль пронзила все его существо. Он вернулся домой весь в слезах и тут же написал о любви к этому малышу, который мог быть его сыном, если бы только… если бы только…

Но теперь он чувствовал себя лучше. Хотя вопрос о том, кто же предал его, кто точно так же может нанести удар, не давал ему покоя. Его угнетало и то, что друзья — Гримм, Дидро, мадам д'Эпинэ — могли запрезирать его за трусость, за то, что он отказывается от правды. Ведь они-то многое знали, и раз уж правда вышла наружу, не стоит отрекаться. Но сейчас, хотя бы на несколько минут, он имел право почувствовать облегчение. Да, он лгал, но только для того, чтобы защититься, выиграть время. Время для написания «Исповеди». Он вновь должен вести свою битву с теми, кто не только его не понимал, но и не желал понять. С теми, кто ожесточил против него свои сердца. Даже мадам д'Эпинэ, Гримм, Дидро еще больше утвердятся во мнении, что он настоящее чудовище.

Ладно, пусть думают что хотят. К счастью, последним судьей действительно любого человека будет не философский кружок, а Бог. А он в один прекрасный день вручит Богу свою книгу, книгу, которая объяснит его жизнь. Он был уверен, «Исповедь» обеспечит ему заслуженное место на небесах.

«Грешнику, — писал он, — по крайней мере, знакомо чувство раскаяния, которое никому больше не ведомо. Существуют такие глубокие искренние раскаяния, которые лучше, чем что-либо другое, компенсируют грех».

Он также написал: «Чем больше чья-то вина, тем величественнее ее признание!» В таких делах толк понимает только грешник. И он имеет право презирать тех, кто ни разу не сбивался с праведного пути. Не грешат ведь только те, кто, по сути дела, никогда не жил настоящей жизнью. Но все эти соображения нужно отложить на потом. Сейчас необходимы копии этого памфлета. Пусть его визитеры продолжают толковать на эту тему, если только посмеют! Он либо выразит им свое праведное негодование, либо вообще откажется обсуждать эту тему, сославшись на новый выпуск того же памфлета с его комментариями. Если потребуется, он вручит такому посетителю экземпляр книжки.

— Вот держите! Там вы найдете ответы на все интересующие вас вопросы, — скажет он. И добавит: — Вы знавали человека, кто отважится перепечатать памфлет с нападками на себя? И даже увеличить тем самым его тираж?

Как он гордился этим поступком позже, когда был в Англии! Там под напором враждебных статей он расскажет, что сделал с «Чувствами граждан», чтобы продемонстрировать все свое презрение к такого рода непристойной литературе.

Но пока он здесь, в Мотье. И получает новый удар — сердитое послание от Жакоба Верна: «Как Вы смеете обвинять меня в авторстве такого грязного памфлета! Я и в глаза его не видел, пока мне не доставили этот Ваш экземпляр!

Вы называете милосердием оскорблять меня без всяких на то оснований? Хочу спросить Вас: не лучше ли было прежде войти в контакт со мной, чем огульно марать мое имя перед всей Европой? Неужели это в Вашем представлении — милосердие?»

Пораженный Руссо ответил: «Я распорядился прекратить печатание памфлета…»

На это Верн с горечью ответил: «Да, но только после того, как заявили, что я — автор этого анонимного памфлета. А теперь скажите мне: что Вы со всем своим милосердием собираетесь делать, Вы, кто так печется о своем добром имени?»

Руссо был поражен. Если автор не Верн, то кто же? Все, что он успел предпринять, строилось на твердом убеждении, что во всем виноват Верн. На этом держались все его обвинения! Перед приехавшими от Верна людьми Руссо решил не пасовать. Лучший способ защиты — нападение.

— А что он ожидал от меня? — сердито отвечал на упреки Руссо. — Разве это не его стиль? Разве это не его чудовищный французский? Разве это все не в его характере? Конечно, если он сумеет доказать свою абсолютную непричастность к этому, я пойду и брошусь ему в ноги.

«Ах так! Вы, значит, готовы броситься мне в ноги, если я докажу свою полную невиновность, — вне себя от гнева отвечал ему Верн. — Нет, это Вы должны доказать мою вину. Неужели мне учить великого Руссо, непревзойденного моралиста, основополагающим принципам этики? Вы претендуете на роль человека, обучающего весь мир, как нужно себя вести, но не знаете того, что известно любому школьнику, — у человека нельзя требовать доказательств его невиновности. Выявлять следует только его вину».

Их ссора все накалялась, и кто-то подкинул дров в этот огонь:

— Почему бы вам, Руссо, не принести ему извинения?

— Извинения? Вы что, с ума сошли?

— Разве вы не видите, как эта перебранка приводит в восторг Вольтера? Разве нельзя допустить, что это не Верн, а сам Вольтер все затеял, чтобы добиться печального для вас результата?

Руссо поразили его слова. Он стоял словно ошарашенный.

— Вольтер? — Такая мысль не приходила ему в голову. Нет!

— Не думаете ли вы, что кто-то еще мог получить выгоду от этой склоки?

Руссо вдруг озарило. Если на самом деле Вольтер состряпал памфлет, то из этого придется делать ужасные выводы. Слишком ужасные!

— Чепуха! — воскликнул он. — Разве может выйти такой беспомощный памфлет из-под самого элегантного пера нашего века? Тот, кто утверждает подобное, не имеет литературного вкуса. Не умеет сопоставлять факты. Неужели вы на самом деле полагаете, что месье де Вольтер станет портить бумагу для глупейшей защиты кальвинизма? Неужели вы считаете, что месье де Вольтер, самый выдающийся драматург нашей эпохи, ставит ученых впереди авторов пьес? Неужели месье де Вольтер может допускать такую чудовищную орфографию?

— Ну а если он поставил перед собой именно такую цель — обмануть вас?

Руссо вздрогнул. «Обмануть меня?» Он тут же откинул такую мысль, снова обрел уверенность в себе.

— Послушайте, не нужно меня смешить. Неужели Вольтер — автор вот этого неуклюжего, грязного сочинения? Никогда не поверю!

Конечно нет. Руссо никогда не позволит ставить под сомнение таланты Вольтера. Можете говорить что угодно против него, но никогда не утверждайте, что он уже не лучший писатель своего времени. Даже в том письме, где Жан-Жак изливает свою ненависть к Вольтеру, он все равно выражал восхищение его гением. В конце концов, кто был для Жан-Жака образцом все эти годы, как не Вольтер? Кто учил его хорошему стилю, ясности изложения, лаконичности, изяществу, смелости?

Нет, господа, Верн не улизнет, не скроется за этой хулой, возводимой на Вольтера!

Хотя, конечно, если подумать, кто получит наибольшее удовлетворение от такого памфлета, — наверняка именно Вольтер. Если предположить, что это дело его рук, то перед ним, Руссо, возникала пугающая реальность. Кто мог раскрыть Вольтеру тщательно скрываемую тайну всей его жизни? И когда?

Мадам д'Эпинэ. Это вполне очевидно, больше некому.

Мадам д'Эпинэ. Тогда, когда шесть лет назад она умоляла «своего медведя» сопровождать ее в Женеву. Он отказал ей. И она, разъяренная, уехала с мужем. Она ненавидела его. И потому предала. Предала тогда, когда провела несколько месяцев в Женеве, когда она была поручена заботам доктора Трончена и почти все время торчала у Вольтера.

Что же это означало? Выходило, в течение шести лет, долгих шести лет Вольтер был в курсе этого страшного секрета. И не обмолвился по этому поводу ни словом. Ни словом! Только подумать! Вольтер его жалел. Вольтер опять его щадил. Вольтер, в руках которого был заряженный пистолет, не нажал на курок.

Разве в такое можно поверить? И это несмотря на то, что он, Руссо, столько раз его провоцировал? Вольтер пощадил его, несмотря на «Письмо д’Аламберу», посланное Руссо. Из-за него Вольтер был вынужден покинуть свой дом в Женеве, дом, который он называл «Восторгом», где написал множество своих лучших поэм. Дом, который он так любил.

Пощадил, несмотря на то что самому пришлось потратить целое состояние на переезд. Несмотря на нападки Руссо на актерское ремесло — то самое, которое обожал Вольтер. А ведь ему в ту пору и без подстрекательства Жан-Жака доставалось от церковников… И еще многое-многое-многое простил Вольтер Жан-Жаку.

Это означало, что Вольтер был вполне искренним, когда в своих письмах приглашал Руссо приехать в Швейцарию, чтобы пожить у него.

Он, вероятно, был искренним и когда писал: «Прошу Вас, верьте мне, мой дорогой Руссо, верьте, хотя я часто виновен в шутках и сарказме сомнительного вкуса — все равно из всех, кто Вас читает, нет человека, расположенного любить Вас более нежно, чем Ваш покорный слуга Вольтер…»

А что, если все эти слухи, эти фантастические бредни о том, что Вольтер на самом деле его любит, могли на поверку оказаться не язвительной насмешкой, не фантазией, а истиной? А слезы, которые он якобы пролил, узнав о свалившихся на голову Руссо несчастьях, тоже могли оказаться искренними. Может, он говорил правду, когда отрицал свое отношение к сожжению книг Руссо в Париже, Женеве, Гааге, Берне и в других местах?

Выходит, все эти годы Жан-Жак, если бы захотел, мог пользоваться его гостеприимством и жить в его доме? И не нужно никакого предлога, никаких оправданий, никакого испытательного срока, чтобы стать достойным этого человека, чтобы войти к нему и броситься к его ногам? Вольтер мог нежно поднять его и обнять, обнять как сына. Почему мог? Он непременно это сделает. Обнимет как равного.

Нет, нет. Руссо так далеко не зайдет! Такому он отказывался верить. Если это так, то границы его трагедии раздвинутся. Все эти годы, когда Вольтер открывал ему свои объятия, пошли насмарку. Теперь такой возможности нет.

Она исчезла, пропала! Сейчас, когда он написал и опубликовал эти оскорбительные слова: «Больше мне здесь сказать нечего, кроме того, что я скорее готов понести вину за все те преступления, в которых меня обвиняют в этом памфлете (кроме убийства), чем продемонстрировать полное отсутствие милосердия, позволяющее этому человеку писать такое!»

Милосердие! Милосердие! Кто же на самом деле проявляет его? Кто этот человек, который все время щадил его? Щадил Руссо, который не упускал ни единой возможности продемонстрировать отсутствие собственного милосердия по отношению к Вольтеру?

Он показал еще раз свою мелочность. Теперь Вольтер видел его насквозь: словно крошечное насекомое на стеклышке под микроскопом. Он знал Руссо как человека, публично заявлявшего, что не желает славы, что ему нужна только спокойная неизвестность. На самом же деле Руссо лгал — ничего не любил и не желал он так, как славы, и готов был на все ради нее.

Ах, если бы можно было вернуть то письмо к Вольтеру, которым он совсем недавно так гордился. Зачеркнуть в нем оскорбительные слова.

Великий Бог! Ну надо же, он, оказывается, столько лет находился у самой вершины и не знал об этом. Счастье было так близко, а он им не воспользовался. Он понял это только теперь, когда, увы, поздно. Он человек конченый. Ему нечего больше ждать от жизни. Он не знает, что делать, чем заняться, — этот памфлет словно камень у него на груди. И Вольтер держит его за горло — он может разоблачить Руссо в любую минуту, выставить его перед всем миром как самого дьявольского, самого самонадеянного из всех лгунов в истории.