Действительно ли Дюма был шутом? Вся Франция смеялась над невероятными историями, которые он выдумывал ради собственного удовольствия.

Да, Дюма развлекал Францию, но какая участь ждала в итого всего этого его внебрачного сына?

Даже в глубокой старости Дюма-сын не мог без содрогания вспоминать о годах, проведённых в коллеже, и это заставляло его сразу менять тему разговора. Самый пространный намёк на это содержится в одном абзаце его письма Кювилье-Флёри, наставнику принцев из Орлеанской фамилии.

«Меня постоянно дразнили, — пишет он, — на меня сыпались оскорбления. Не проходило дня, чтобы я не ввязывался в одну или несколько драк, хотя неизменно оказывался побитым. Не было дня, когда моё тело не было бы в болезненных синяках. Я впал в отчаяние. Я перестал расти. Я был слабым, болезненным, меня не интересовали ни игры, ни учёба. Но тем не менее я не сдавался и ни слова не говорил об этом моим родителям. Моей матери это могло бы показаться упрёком. Мой отец усмотрел бы в моих жалобах признак слабости. Мне приходилось страдать молча и искать утешения в уверенности, что так не может продолжаться до самой моей смерти».

Чтобы понять приведённые слова и другие беглые намёки Дюма-сына на эти тягостные годы, давайте приглядимся к самому коллежу.

Представьте себе похожие на казармы трёхэтажные квадратные строения — когда-то они были отделаны белым искусственным мрамором, но с годами он облупился, — которые окаймляют двор, замощённый неровной брусчаткой. Посреди двора железная колонка в окружении луж стоячей, грязной воды. Здание могло бы сойти за тюрьму, но это был коллеж для мальчиков.

Директор Проспер-Парфэ Губо считал себя в некоем роде журналистом, потому что изредка пописывал статьи под псевдонимом Пьер Обри. Он также был в некотором роде драматургом и под псевдонимом Дино принимал участие в создании мелодрамы «Тридцать лет, или Жизнь игрока», на долю которой в девятнадцатом веке досталось больше всего аплодисментов. И ещё он подарил Дюма-отцу идею пьесы, которую тот превратил в «Ричарда Дарлингтона».

То, что Губо, несмотря на разнообразие своей деятельности, мог руководить школой, говорит в его пользу, если только мы не станем задаваться вопросом, как он ею руководил. Нам известно, что иногда, если сам Губо или кто-либо из его друзей-драматургов ставил пьесу, он приводил сто учеников своего коллежа в театр, чтобы они исполняли роль клаки. Учеников это приводило в восторг, и у всего Парижа создавалось впечатление о весёлой школе, где дети всесторонне развиваются под просвещённым директорством художника. Вероятно, такое впечатление создалось у Дюма-отца, и по сей причине он выбрал Губо в наставники собственному сыну.

Но походы в театр случались редко; самым характерным в этом заведении было обязательное мытье ног дважды в неделю. Как бы ни было холодно, двое самых сильных мальчиков качали воду из колонки, а все остальные ученики — за ними наблюдали старшие воспитанники, служившие инструкторами, — должны были, засучив брюки выше колен, подставлять босые ноги под струю ледяной воды; затем, хорошенько намылив их, ученикам приходилось ополаскивать ноги под той же ледяной струёй. Часто эти ножные омовения перерождались в потасовки.

Столь же спартанским образом воспитанников кормили: горячее подавали только в обед, во время которого ученикам разрешалось сидеть за столом; обед состоял из густого овощного супа, куска мяса и пирожного или фруктов на десерт. Утром ограничивались куском хлеба и кружкой молока; вечером — хлебом с сыром; ели мальчики стоя, и часто хлеб служил метательным снарядом, особенно кусок Александра, который у него вырывали товарищи: они метали его друг в друга, словно камень, и чаще всего отдавали хлеб Дюма-сыну лишь после того, как тот уже побывал в грязной луже.

Главарём мучителей был некто Андре, с первого дня ополчившийся против Александра. Он весил вдвое больше Александра, который не мог надеяться одержать над ним верх в схватке; тем не менее Александр смело на него набрасывался, чувствуя, что любой ценой обязан защитить честь имени Дюма или погибнуть.

Ибо фамилию его отца в коллеже беспрестанно склоняли и высмеивали. В частности, этот Андре приносил в коллеж карикатуру, на которой Дюма-отец был изображён в виде обезьяны, вырезающей целые страницы из томов Шиллера, Гете, Виктора Гюго и вклеивающей их в книгу Александра Дюма. Андре незаметно прикреплял её на спину маленькому Александру. Тот обнаруживал карикатуру благодаря громкому смеху товарищей и испытывал такое сильное унижение, что лишался сна, ломая голову над тем, как найти способ отомстить за себя и за отца.

Но Дюма-отец, кого успехи в театре прославили во всём цивилизованном мире, даже не догадывался, какие мучения претерпевает его сын. Он ни на миг не задумывался, как его образ жизни отражается на несчастном ребёнке. Ибо мальчик не только слышал споры о том, является ли его отец истинным автором своих пьес; в присутствии Александра люди говорили о любовной жизни, финансовых делах Дюма-отца, а главное — о делах чести, то есть дуэлях, бывших притчей во языцех всего Парижа. На сей счёт поговаривали, будто это ненастоящие дуэли, а сценарии, предназначенные служить Дюма-отцу рекламой, что они устраиваются в сговоре с актёрами, которые всегда готовы ему услужить. В одной из таких инсценированных дуэлей условились стрелять в землю, но пуля рикошетом попала в икру Дюма, который, ко всеобщей радости, какое-то время ходил на костылях.

В другой раз Дюма дрался на дуэли, но не с актёром, а с критиком и известным романистом Жюлем Жаненом. На премьере «Воспитанниц Сен-Сирского дома» (любимая пьеса королевы Виктории) Жанен смеялся до колик в животе и, зайдя в ложу Дюма, поздравил его в таких выражениях:

— Если на три часа я смог забыть о подагре, терзающей мне пальцы ног, то я знаю, что видел великую комедию.

Однако на следующий день Дюма прочёл в газете самую разгромную критику, какой когда-либо подвергался, и статья была написана Жюлем Жаненом. В начале книги мы уже рассказали, почему не состоялась дуэль и почему, боясь убить друг друга, Дюма и Жанен в конце концов обнялись со слезами на глазах.

Второй бескровной дуэлью была дуэль Дюма с Фредериком Гайарде по поводу «Нельской башни». Пьеса была поставлена в Париже с оглушительным успехом; вместо фамилии автора на афише значилось «***», но все знали, что под этим «***» прятался Дюма. Однако совершенно никому не известный молодой человек Гайарде объявил, что «***» — это он, и потребовал, чтобы на афише фигурировала его фамилия.

Директор театра отказался, сославшись на то, что рукопись Гайарде лишь послужила исходным материалом для создания совершенно новой пьесы. Гайарде обратился в суд, предъявил документы и контракты; на процессе он добился лишь того, что его фамилию внесли в афишу; Дюма сумел доказать, что он полностью переработал первоначальный вариант пьесы и был признан автором большей части окончательного текста.

Гайарде подал апелляцию и снова выиграл процесс; на афише пришлось поставить: «Гайарде и «***».

Гайарде выиграл шесть процессов, подряд, и парижское общественное мнение начало склоняться на его сторону, когда он опрометчиво написал вторую пьесу «Струэнзе», которая провалилась; третья его пьеса «Преступление из-за любви» потерпела ещё более жалкий провал.

После этого общественное мнение раскололось. Гайарде и Дюма продолжали судиться и вели в газетах словесные баталии, что в конце концов и привело к дуэли. Дюма предложил драться на шпагах, заявив, что даже Гайарде, пользующийся репутацией плохого стрелка, случайно может его убить. Честь самого Дюма будет удовлетворена тем, если лёгкое ранение заставит Гайарде пролить немного крови.

Гайарде настаивал на пистолетах, мотивируя это тем, что ни разу в жизни не держал в руках шпагу.

Когда рано утром противники и секунданты явились в Сен-Мандэ, все увидели Гайарде, одетого с ног до головы в чёрное.

Но хорошо известно, что чёрный цвет представляет собой трудную мишень, поскольку глаз на этом фоне не находит точки, куда целиться. Дюма не принял никаких мер предосторожности; он был в белой рубашке и бежевых брюках. У Гайарде было явное преимущество.

Вдруг Дюма (он сам рассказывает об этом в своих «Воспоминаниях») заметил, что Гайарде забыл вынуть из одного уха шарик ваты.

— Я буду целиться в ухо и разнесу Гайарде череп, — объявил Дюма одному из своих секундантов.

Ах, если бы только Дюма сделал это! Конечно, поединок закончился бы для Гайарде трагически, но вопрос о дуэлях Дюма был бы решён раз и навсегда. Никто больше не посмел бы утверждать, что они «инсценированы». Ценой жизни Гайарде все проблемы были бы окончательно решены. Дюма испытывал сильное искушение: ведь накануне он привёл своих секундантов в тир, велел зарядить десять пистолетов и каждым выстрелом разбивал глиняную трубку, стреляя на счёт.

Биксио, учёный, присутствующий при этом, заметил:

   — Я ещё ни разу не наблюдал, как человек погибает от выстрела. Кажется, в случае смертельного ранения он переворачивается вокруг себя, прежде чем упасть на землю.

   — Завтра сможете это проверить, — пообещал Дюма.

Сам Дюма готовился погибнуть на этой дуэли: он составил завещание в пользу сына и дочери, а ночью написал своей матери тридцать шесть писем, якобы отправленных из разных городов Италии, давая тем самым разбитой параличом старухе время умереть, не зная о том, что её сына уже нет на свете.

Но произошло следующее: в тот момент, когда был дан сигнал стрелять и Дюма, прицеливаясь, медленно опускал пистолет, Гайарде, волнуясь, сразу выстрелил. Палец Дюма, который целился в шарик ваты, был на спусковом крючке, но Дюма промедлил, желая убедиться, ранен ли он. В долю секунды Дюма, сообразил, что пуля Гайарде даже не задела его. Он по-прежнему наводил мушку пистолета на белую точку в ухе Гайарде, но чувствовал, что не способен выстрелить в эту беззащитную голову; Дюма отвёл оружие в сторону, и пуля прошла далеко от цели.

Состоялась ещё одна бескровная дуэль. Разумеется, дуэль мнимая, но из-за неё маленькому Александру пришлось терпеть новые насмешки и собрать все свои силы, как никогда необходимые ему для того, чтобы собственным мужеством доказать, что дуэль эта не была комедией и что его отец — храбрейший из мужчин.

Биксио пришлось ждать революции 1848 года, когда он, во время уличных боев сражённый пулей, перевернулся вокруг себя и прошептал: «Значит, это верно!»

Дюма придерживался мнения, что оправдать акт убийства может только страсть. Он ненавидел хладнокровно совершаемое убийство и смертную казнь. И поскольку его гнев имел склонность быстро улетучиваться, он не отваживался лишить кого-либо жизни. Подобно своему отцу-генералу, Дюма был «человеколюбцем».

Но вследствие того, что отец отвёл пистолет от уха Гайарде, сыну спустя шестьдесят лет пришлось защищать Дюма от детей Гайарде. К тому времени Дюма-отцу воздвигли памятник, на пьедестале которого выгравировали названия отдельных его произведений, включая «Нельскую башню». Дети Гайарде потребовали, чтобы это название убрали с памятника.

Дюма-сын спас репутацию отца, разослав в газеты следующее заявление: «Нельзя подвергать сомнению тот факт, что мой отец способствовал созданию «Нельской башни», поскольку суд не лишил его большей части авторских прав. Поэтому я намерен пойти на компромисс с наследниками господина Фредерика Гайарде: если они разрешат оставить название пьесы на пьедестале статуи моего отца, то я даю слово, что разрешу оставить название этой пьесы на памятнике, воздвигнутом в честь их отца, ежели таковой будет поставлен».

Маленький Александр, столь отважно защищавший дуэлянтскую славу отца, вновь сделался предметом оскорбительных насмешек, когда Дюма встал в ряды многочисленных защитников герцогини Беррийской, которая после попытки поднять запад Франции на восстание против правительства Луи-Филиппа была заключена в замок де Блэ. Врачи объявили, что герцогиня беременна; тотчас французы разделились на два лагеря — одни признавали беременность, другие нет, — и отсюда последовала настоящая эпидемия дуэлей, аналогичных той, в итоге которой и произошла встреча драгуна Дюма и дочери трактирщика из Виллер-Котре, родителей Александра Дюма-отца.

Однако в дело вмешалась полиция; за всеми теми, кто намеревался драться, денно и нощно велась слежка, так что Дюма ни разу не представилась возможность обнажить шпагу.

В данном случае Дюма не был одинок; но это не мешало тому, что на него лишний раз показывали пальцем как на дуэлянта, не слишком склонного по-настоящему рисковать собственной шкурой.