Самая непонятная черта в характере Дюма-отца — это его суеверность. Сам Дюма себя суеверным не считал, утверждая, будто для этого он слишком умён. На сей счёт приводят рассказ о дюжине бродячих собак, нашедших приют у него в усадьбе; Дюма, с учётом его шотландского пойнтера Причарда, пришлось кормить чёртову дюжину.

Когда его садовник предложил выгнать дюжину пришельцев, Дюма возразил:

   — Вы понимаете, это число тринадцать мне неприятно. Если с одной из этих собак случится несчастье, я буду чувствовать себя виноватым.

   — Ну хорошо, — возразил садовник, — тогда позвольте мне избавить вас хотя бы от одной; тем самым их останется двенадцать.

   — Но ведь именно это и предсказывает число тринадцать! Несчастье одной из тринадцати! Нет, Мишель, лучше принять ещё одного бродячего пса; у нас их будет четырнадцать, и все останутся живы.

   — Хорошо, если вам так угодно... — со вздохом согласился садовник. — Но я, позвольте мне заметить, весьма удивлён, что вы, господин Дюма, человек такой образованный, так суеверны!

   — Это я суеверный? — негодующе воскликнул Дюма. — Ничего подобного!

Когда Дюма обвиняли в суеверности, он отнекивался:

   — У сердца свои резоны, которых разум не признает; я хочу, чтобы у меня было спокойно на душе.

Как правило, интеллектуалам было трудно понять его склад ума.

Александр, например, как-то застал отца сидящим за небольшим письменным столом; его лицо было залито слезами.

   — Папа, что с тобой? — испугался Александр. — Ты заболел?

   — Нет, мой мальчик, — ответил Дюма, сотрясаясь от рыданий и обнимая сына, — я не заболел. Я убил его!

   — Кого?

   — Портоса! Моего великого и благородного Портоса, замечательного мушкетёра, которого я сам сотворил, с кем шесть лет прожил душа в душу. Мне пришлось убить его ради того, чтобы заинтересовать своих читателей! Убить собственное дитя! Какой позор!

Через два дня читатели, раскрыв газету, могли прочесть на месте «куска» из излюбленного ими романа-фельетона заметку следующего содержания: «Господин Александр Дюма, потрясённый смертью Портоса, о которой мы сообщили вчера, уехал в свой родной город Виллер-Котре, чтобы провести там неделю траура».

Английские читатели, однако, обратили внимание, что период траура подозрительным образом совпал с началом охотничьего сезона; скоро все узнали, что в день открытия охоты Дюма уложил в местном лесу три крупных косули, чем и хвастался; это и подсказало британскому критику мысль, будто Дюма убил Портоса для того, чтобы отправиться в Виллер-Котре отдохнуть и поохотиться.

Но если мы хотим знать, был ли Дюма суеверен, решающее значение в выяснении этого вопроса приобретает пресловутое дело Эжена де Мирекура. Начало ему было положено на собрании Общества литераторов, членами которого тогда состояли и Дюма-отец и Дюма-сын, поскольку последний тоже неким образом стал писателем.

Писателем Александр стал по настоянию отца, который укорял сына за то, что тот, имея десять пальцев, не пользуется ими, чтобы сочинять.

Первые опыты Дюма-сына, маленькие посредственные романы «Грехи молодости», «Жизнь в двадцать лет», «Приключения четырёх женщин и попугая», «Цезарина», были опубликованы лишь благодаря настойчивости Дюма-отца. Убедившись, что таланта он лишён, Александр чувствовал себя униженным.

Но в один из вечеров Александр вновь вспомнил самый печальный, полный мучительных терзаний день, когда вернулся из Испании и узнал о продаже с торгов имущества Мари Дюплесси; поняв, что он ускорил смерть возлюбленной, Александр вдруг расплакался.

Обливаясь слезами, Александр тотчас взялся за перо. Впервые он писал так, как, не раз наблюдал Александр, пишет отец; он до такой степени был захвачен, потрясён своей темой, что даже снял комнату, чтобы никто не мешал ему изливать на бумаге свои чувства.

История, которую рассказывал Александр, стала известным нам романом «Дама с камелиями». Дюма-сыну было бы слишком тяжело правдиво поведать обо всём, что произошло. В его романе мы не находим отца, увозящего сына в Испанию, а главное — неверного любовника, который бросил любовницу умирать в одиночестве.

Среди трёх героев его романа — добропорядочный буржуа, законный отец, который тщательно воспитал своего сына; он противится его связи с Мари потому, что хочет видеть сына человеком, ведущим честную, пристойную жизнь. Но Мари предаёт молодого человека не из-за каприза или любви к роскоши, а вследствие тайного, вырванного у неё отцом соглашения, по условиям которого после последней ночи любви она, вернувшись к прежней развратной жизни, вынудит любовника её возненавидеть. У смертного ложа Мари все недоразумения проясняются, но, к сожалению, слишком поздно, и отсюда вытекает мораль, что истинная любовь облагораживает даже самую падшую женщину; эта мораль реабилитирует не только Мари Дюплесси, но и другую, дорогую сердцу Дюма-сына женщину: его мать Катрин Лабе.

Критика эту книгу встретила лучше, чем любой из предыдущих литературных опусов Александра; но вскоре роман перестал продаваться и канул в забвение.

   — Этот сюжет для романа не годится, — заметил Дюма-отец. — Из него следовало бы сделать пьесу.

Хотя Александр назвал в романе Мари Дюплесси Маргаритой Готье, отец легко узнал в героине Мари.

   — Ты заставил меня плакать, — признался он. — Это так грустно и так прекрасно. Но всё-таки она была одной из счастливейших женщин на этом свете: не каждой дано быть любимой двумя писателями.

   — Двумя писателями? — переспросил Александр. — А кто же второй?

   — Как кто? Ты по-прежнему отказываешься считать себя писателем?

Александр почувствовал себя слишком сконфуженным и ничего не ответил отцу.

В тот же день вечером проходило собрание Общества литераторов. Отец и сын приехали в Париж с опозданием: какой-то высокий мужчина уже что-то зачитывал трём десяткам писателей, которые расположились за огромным овальным столом.

   — Тсс! — шепнул Дюма сыну. — Садись здесь, а я пойду на ту сторону и пожму руку моему дорогому Маке.

Все провожали его глазами, пока он обходил стол; мужчина, который читал, ждал, когда Дюма пожмёт Маке руку. Но, проходя мимо стола, Дюма заметил Помье и громким шёпотом спросил:

   — Как чувствует себя госпожа Помье после выкидыша?

Старик Вьеннэ, последний из поэтов, кто писал друзьям послания в стихах, постучал по столу и красивым голосом попросил:

   — Нельзя ли предоставить нам немного тишины?

   — Покорнейше извините, — сказал Дюма. И он, дружески толкнув локтем одного писателя и подмигнув другому, опустился в первое свободное кресло, громко откашлялся и зевнул; Дюма сложил руки на животе и явно приготовился вздремнуть.

Оратор, вынужденный дождаться, пока Дюма угомонится, наконец смог продолжить речь.

   — Разве я обвиняю в проституировании литературы мелкую сошку? Будь так, я не злоупотреблял бы вашим временем, говоря об этом. Я не назову имени этого человека, но, чтобы вы легко его узнали, предложу вам представить себе тамбурмажора, здорового как Геркулес. Прибавьте к этой внешности приплюснутый нос, пухлые губы, курчавые волосы. Надеюсь, ясно, кого я имею в виду? Или я должен описать его вам как полумаркиза и полудикаря? Как маркиз, он — близкий друг королей; как дикарь, он надоедает им, выпрашивая орденские ленты и медали, которые для него всё равно что цветной бисер. В ресторане маркиз заказывает самые экзотические блюда, но если их сразу не подают, то дикарь бросается на кухню, где проглатывает всё подряд — сырое мясо и недожаренный картофель — и после этого засыпает, примостившись в уголке на полу. Ну а любовницы? У него множество любовниц, ведь иметь их — право маркиза. Но дамы берут с собой в постель флакон с нюхательной солью, чтобы заглушать сомнительный запах. Таков...

Страшный удар кулака Дюма сотряс громадный стол.

   — Что всё это значит? — прорычал он.

Все собравшиеся вскочили с мест, кроме почтенного Вьеннэ.

   — Спокойно, прошу спокойствия, — постучав по столу, попросил он. — Я не снимаю с себя вины за то, что допустил подобный инцидент, и прошу оратора сесть.

   — Обществу надо знать о производстве литературы оптом и принять необходимые меры, чтобы этому воспрепятствовать, — заключил оратор.

   — Если это ваша тема, можете продолжать, — сказал Дюма. — Ко мне она не относится. Продолжайте! А я пока вздремну.

   — Это собрание, которое олицетворяет самые великие традиции литературы Франции, — продолжал оратор, — должно заинтересоваться тем, почему отдельные авторы умудряются изготовлять в год по пятьдесят — шестьдесят томов, тогда как у других этот год уходил на написание только одного. Разве можно допустить, чтобы книги изготовлялись фабричным способом? Чтобы предприниматель оплачивал дюжину бедных писателей, которые искали бы ему идеи и сюжеты в чужих литературах, обирали книги о путешествиях или по истории, тогда как другие работники вставляли бы эти отрывки в романы, отделывали бы любовные сцены, оживляли бы диалог, а когда всё былобы сделано, переписано набело, владельцу мастерской осталось бы только поставить своё имя и выбросить на рынок товар, что вытесняет честно написанные романы?

Вдруг Дюма стукнул себя по лбу, вскочил и, показывая на оратора пальцем, закричал:

   — Жако! Я вспомнил вас! Вы — Жако!

   — Меня зовут Эжен де Мирекур, — ответил оратор, благоразумно отступая назад.

   — А я утверждаю, что вы — Жако! Вы дважды были у меня, пытаясь продать романы, которые, по-вашему, нуждались лишь в том, чтобы я их слегка подправил, но я отверг их.

   — Это была ловушка, чтобы разоблачить ваше ремесло литературного маклера.

   — Нечего сказать — ловушка! — рассмеялся Дюма. — И в какую же ловушку вы хотели меня завлечь, принося такие жалкие сюжеты?

   — Разве не вы сказали мне, что купите у меня сюжет, если я принесу кое-что получше? — крикнул Мирекур.

   — А почему бы нет? Разве в этой стране сюжеты не покупаются и не продаются каждый день? Что тут дурного?

   — Ничего, — заметил Вьеннэ, — лишь бы вы не ставили на них свою подпись, делая вид, будто они принадлежат вам.

   — Ну и кто же тогда будет выдавать их за свои? — взревел Дюма. — Этот Жако? Ведь он не способен написать ни одной книги, которую можно было бы опубликовать!

   — И всё-таки немыслимо подписывать книгу своим именем, если не ты полностью её написал, — возразил Вьеннэ.

   — Что тут немыслимого? — вскричал Дюма. — Неужели вы откажете и Шекспиру в праве ставить своё имя на пьесах, потому что он у кого-то заимствовал сюжет? Завод! Фабрика! Что за бред?! Правая рука — вот моя фабрика!

   — И эта рука способна написать шестьдесят томов в год? — завопил Мирекур. — Самый резвый секретарь даже не смог бы переписать набело столько страниц. Не отрицайте, что «Трёх мушкетёров» и всё прочее сделал для вас Маке! Не отрицайте, что автор вашего «Кина» — Теолон! Не отрицайте, что Фиорентино и Маке написали вам «Монте-Кристо»!

Маке, сидевший на другом краю стола, явно чувствовал себя не в своей тарелке. Он робко заметил:

   — Моё сотрудничество с господином Дюма абсолютно честное, и нет необходимости обсуждать его здесь.

   — Правильно, — проворчал Дюма. — Неужели нас должны судить за то, что кто-то высказывает в вашем обществе совершенно надуманные обвинения? Я не отрицаю, что покупал темы. И не намерен отрицать, что мы с Маке работаем в тесном сотрудничестве. Я действительно был вынужден прибегать к помощи многих людей, чтобы свершать своё творчество.

   — Разве это зовётся помощью? Или сотрудничеством? К чему эти эвфемизмы?! — кричал Мирекур. — Возьмите, к примеру, повесть «Якопо Ортис», вышедшую под именем Дюма. На самом деле это роман итальянца Уго Фосколо, переведённый слово в слово одним из сотрудников Дюма Фиорентино, который, кстати, воспользовался существующим переводом Госслена. Разве допустимо так обманывать публику?

Вьеннэ постучал по столу и объявил:

   — Я предлагаю проголосовать за то, чтобы отложить заседание. На следующем нашем собрании мы образуем комитет, который и займётся расследованием.

   — Комитет? — взвился Мирекур. — Создать комитет — значит похоронить вопрос!

Однако, невзирая на бурные протесты Мирекура, заседание отложили.

Выйдя из зала, Александр сказал отцу:

   — Я тоже встречал этого Мирекура; он регулярно занимается в фехтовальном зале у Фабьена.

На улице Мирекур словно безумный кинулся к Дюма и закричал:

   — Скажите, как вас нужно оскорбить, чтобы вы стали драться на дуэли?

   — Я не стану драться с мнимыми Жако, — с улыбкой ответил Дюма.

   — Даже если они обзовут вас трусом?

   — Меня обзывали трусом люди достойнее вас.

   — Значит, верно, что все ваши дуэли представляют собой комедию? Спектакли, разыгранные ради рекламы?

   — Если люди так говорят, на что была бы нужна подобная реклама?

   — Неужели нет такого оскорбления, даже смертельного, которое заставит вас принять вызов?

   — Одно есть. Для этого достаточно намекнуть, что я хоть в чём-то похож на вас.

Мирекур на мгновение замолчал, а свидетели этой сцены рассмеялись; потом он, гнусно ухмыляясь, сказал:

   — Отлично! Если это вынудит вас драться, то я говорю: вы во всём похожи на меня.

   — Вот этого я уже не могу стерпеть, — ответил Дюма. — Ждите моих секундантов.

   — Они найдут меня вместе с моими секундантами в редакции «Силуэта», это напротив театра «Одеон».