Однажды утром я стояла около площадки для стрельбы из лука и дожидалась, пока Аритомо закончит упражняться. Когда он поставил свой лук на место, я вышла вперед:

– Мне хотелось бы попробовать.

Я заметила – в его взгляде просквозило недоверие, а может быть, и нет: реакцию Аритомо часто было трудно уловить.

– Нельзя делать это без надлежащей одежды, – наконец сумел он выдавить из себя.

– «Надлежащей одежды»? А у вас разве не валяется где-нибудь запасной костюм? Эмили подскажет, кто сумеет подогнать его по моей фигуре.

– Почему вам захотелось постичь кюдо?

– Разве не сказано в «Сакутей-ки»: для того чтобы стать искусным садовником, необходимо овладеть и еще каким-нибудь искусством?

Он секунду-другую поразмыслил над моим ответом.

– Может, у меня где-то и есть старый костюм лучника.

На стрельбище я появилась снова несколько дней спустя, неся в сумке полный комплект надлежащей одежды для кюдо. Прежде чем подняться на площадку для стрельбы, я сняла туфли и поставила их на самую нижнюю ступеньку. В уголке, отгороженном занавеской, переоделась в белую куртку из тонкого хлопка и черные хакама – свободные складчатые брюки. Эмили сама ушила костюм, так что сидел он на мне хорошо.

Из раздевалки я вышла, держа в руках длинные спутанные завязки хакама и недоуменно посмотрела на Аритомо. Он показал мне, как обвязывать их на поясе целой чередой петель и узлов. Потом протянул мне странного вида кожаную перчатку, похожую на ту, которую сам носил во время стрельб:

– Югаке нужно носить на той руке, которая у вас действует лучше.

Я никак не могла справиться с тремя кожаными частями перчатки, всякими тесемками и перемычками… и в конце концов вынуждена была попросить его надеть мне ее.

Мы опустились на колени на татами и поклонились друг другу. Я в точности повторяла каждое его движение. Для меня эти церемонии были пыткой: их омрачали воспоминания о времени, когда приходилось выполнять все с рабской покорностью – так полагалось вести себя с тюремщиками.

Аритомо выбрал из стойки лук и протянул мне его на раскрытых ладонях. Лук, сделанный из прессованного бамбука и кипарисового дерева, оказался выше моей головы, когда я поставила его одним концом на пол. Вытянув тетиву на полную изготовку к стрельбе, я боролась с нежеланием лука согнуться, подчиняясь моей воле.

– Не следует применять грубую силу. Сила исходит не от ваших рук, а от земли, она поднимается по вашим ногам, проходит по бедрам, попадает в грудь и – в сердце, – поучал Аритомо. – Дышите правильно. Используйте свой хара, свой живот. Каждый вдох отправляйте глубоко в себя. Почувствуйте, как раздается все ваше тело, когда вы дышите: именно тогда мы и живем, в мгновения между вдохом и выдохом.

Я сделала, как было велено, несколько раз задохнулась, прежде чем добилась некоторого подобия того, чего он от меня требовал. Появилось ощущение, будто я тону в воздухе.

Аритомо приладил стрелу к тетиве лука (на каждую попытку давалось по две стрелы, вторую он держал между пальцев правой руки, пока натягивал лук). Тетиву он натягивал с легкостью, вызывавшей во мне зависть: теперь-то я знала, как трудно это дается. Оперенный конец стрелы был опущен низко, к самому его уху, словно бы лучник прислушивался к дрожанию перьев. Все окружавшее нас сошлось в недвижимом ожидании: капелька росы, зависшая на краешке листа. Он выпустил стрелу, и она попала в центр мишени. Прежде чем расслабить руки, он еще секунду-другую сохранял прежнее положение, лук опустился с невесомостью месяца, прячущегося за горы. Повторив все сначала, Аритомо выстрелил второй раз – и опять точно в центр мишени. Я дернула тетиву, но не сумела воспроизвести услышанный мною звук.

– Цурунэ, – произнес он, глянув на мои руки, – песнь тетивы лука.

– Для этого даже название есть?

– У всего прекрасного должно быть название, вы согласны? – ответил он. – Считается, что о способностях кюдо-ка, стрелка из лука, можно судить по звучанию его тетивы после выстрела. Чем чище цурунэ, тем выше мастерство лучника.

На исходе часа упражнений мышцы рук, плеч и живота у меня подергивались и ныли, но я заметила, что сам Аритомо сжал пальцы, а потом и закряхтел от боли.

– Артрит? – спросила. Я еще раньше заметила небольшие опухоли на костяшках его пальцев.

– Мой иглотерапевт приписывает это сырости воздуха.

– Значит, вам не годится жить здесь.

– Вот и врач говорит то же самое.

Я прошла за ним в задние комнаты дома, чтобы переодеться в рабочую одежду. Потом через всю западную часть сада мы направились туда, где земля уже начинала бугриться предгорьем. Почти у самой стены по периметру сада Аритомо свернул с дорожки и продолжил подниматься вверх. Вскоре путь закончился у скалистой площадки футов в десять в высоту и столько же в ширину, возле основания которой вились листья папоротника.

– Я нашел это, когда расчищал землю, – сказал Аритомо.

Я подумала: уж не наткнулись ли мы на священный камень, оставленный тут каким-нибудь племенем коренных жителей тропических лесов, племенем, которое за века до нас отправилось в дальний переход к вымиранию. Содержавшееся в камне железо капельками крови проступало на скалистой поверхности. В утреннем свете линии ржавчины заходили одна на другую и рдели, как румянец на морщинистом лице. Я протянула руку и провела ею по неведомым материкам и безымянным островам, которые лишайник, как на карте, обозначил на изъеденной поверхности камня.

– Каменный Атлас, – тихо выговорил Аритомо.

Я посмотрела на него, этого собирателя древних карт.

Едва день перевалил за половину, я закончила работу и собралась вернуться к себе в бунгало. Когда проходила мимо незаполненного пруда, Аритомо проверял его глиняное дно.

– Нам скоро придется потрудиться, чтобы заполнить пруд, – сказал он, поднимая на меня взгляд.

Я пошла дальше своей дорогой, но он окликнул меня:

– Вы только время теряете, ходя туда-сюда на обед. Ешьте здесь, со мной.

Заметив мою нерешительность, он добавил:

– А Чон хороший повар, уверяю вас.

– Хорошо.

Уже обозначилась форма крыши павильона. Плотник Махмуд с сыном Ризалом раскатывали на траве свои коврики возле штабеля досок. Бок о бок отец с сыном преклонили колени, чтобы помолиться, простершись к западу.

– Порой я думаю: а ну, как они возьмут да и улетят на своих ковриках-самолетиках, когда павильон будет завершен, – сказал Аритомо.

Потом глянул на меня:

– Подумайте о названии и для него… для павильона.

Застигнутая врасплох, я никак не могла ничего придумать. Уставилась на полузаконченное сооружение и лихорадочно соображала. Наконец произнесла:

– Небесный Чертог.

Аритомо поморщился, будто я у него под носом каким-то гнильем помахала.

– Фразы, вроде этой, срываются у невежественных европейцев, когда они представляют себе… «этот Восток».

– На самом деле это из стихотворения Шелли «Облако».

– Правда? Никогда не слышал.

– Это было одно из любимых стихотворений Юн Хонг. – Я смежила веки и, немного выждав, раскрыла глаза:

Порожденье Земли и Воды, Я к кормящей груди Неба взлетаю, Воспаряю к ней из пор океана и его берегов. В Небесах я меняюсь и таю, Только смерти мне нет вовеки веков.

Вспомнив, как часто произносила эти строки Юн Хонг, я почувствовала, будто краду у нее то, что было сокровищем для нее.

– Не услышал ничего про чертог, – сказал Аритомо.

Ведь когда дождь пройдет и начисто смоет Всё, до пятнышка, с голубого Чертога Небес, Когда купол лазурный Землю покроет, Ветров полный и солнца лучей вперекрест, Про себя над своим кенотафом смеюсь И из недр дождевых выхожу, как из чрева дитя, Будто призрак из гроба, дымкой белой взовьюсь. И опять в белых пятнах небес синева.

Голос мой утих, затерявшись среди деревьев. Возле наполовину законченного павильона плотник с сыном в последний раз коснулись головами земли и принялись сворачивать свои коврики.

– Небесный Чертог… – казалось, выбранное мною название вызвало у Аритомо еще больше сомнений, чем прежде. – Пойдемте, – сказал он. – Обед, должно быть, уже готов.

Прежде чем мы сели за стол, он провел меня по своему жилищу, выстроенному в стиле традиционного японского жилья с широкой верандой (Аритомо называл ее энгава), охватывавшей дом с фронтона и по бокам. Комната, где он принимал гостей, находилась в передней части дома. Спальни располагались в восточном крыле, а кабинет хозяина – в западном. В центре – дворик с садом камней. Все эти разные части соединялись крытыми сверху, но открытыми с боков дорожками. Изгибы и повороты создавали представление, будто дом больше, чем на самом деле. Тот же прием, который Аритомо использовал, разбивая свой сад. Все комнаты выходили на веранду. Всего одну уступку горному климату сделал хозяин: раздвижные двери были застеклены. Можно было, сидя в домашнем тепле, любоваться садом даже в самые холодные дни. Скудость украшения усиливала мерцающую пустоту полов из кедра. В гостиной стояла складная ширма, расписанная тюльпанами, их было целое поле, крытые золотом цветы мерцали в тени. В одном углу бледно светилось известняковое изваяние Будды седьмого века: торс с отбитыми руками и головой.

Обед мы завершили чайником зеленого чая на веранде. Был конец недели, и я чувствовала, как садовником овладевает лень, он не спешил вернуться в сад. Где-то вдали прогрохотал гром. Явился Кернильс и потерся об Аритомо. Поглаживая кота, он стал рассказывать мне о дворцовых садах, в которых работали его предки, о том, как, помогая содержать их, он поддерживал традиции, заложенные его семьей.

– Вы должны съездить, посмотреть их, – произнес он.

– Дворцовые сады? Я бы с удовольствием.

Взгляд его сделался отрешенным, и на какой-то миг я решила, что он теряет зрение. А он перечислял:

– Тодай-дзи. Тофуку-дзи. Сад у пруда в Йодзу-индзи. И, конечно же, Тенрю-дзи, храм Небесного Дракона, сад, в котором впервые за все время были использованы приемы шаккея.

– Шаккей?

– Заимствованный пейзаж.

– Заимствованный? Не понимаю.

Применяли его четырьмя способами, объяснил он: «энсаку» — отдаленное заимствование, включение гор и холмов в виды сада; «ринсаку» – использование видов, имевшихся у соседа; «фусаки» — заимствование из окружающей местности, и «гёсаки» — отображение облаков, ветра и дождя.

Я поразмышляла над сказанным и изрекла:

– Какая-то форма обмана, и ничего больше.

– Любая сторона создания сада есть форма обмана, – ответил он, и приглушенность его голоса эхом неискренности отразилась в его глазах.

Минуту-другую мы хранили молчание. Потом он взял оловянную чайницу и, набрав ложечку заварки, сыпанул ее в чайник.

– Какая красивая, – сказала я, указывая на чайницу: размером с кружку, с длинным изящным горлышком, та со всех сторон была покрыта гравированными бамбуковыми листьями.

– Это подарок Магнуса. – Аритомо закрыл крышку, и та беззвучно заскользила на место, выдавливая наружу весь попавший внутрь чайницы воздух.

– Что скажете о чае?

– Он горький, – ответила я. – Но мне нравится, как он вяжет мне язык.

– «Благоухание одинокого дерева». Выращен на небольшой плантации под Токио, высоко в горах – она напоминает мне Камеронское нагорье.

Он обратил взгляд в себя.

– Когда я был молодым, мы уезжали туда летом, когда становилось слишком жарко и влажно для моей матери. Мой отец дружил с владельцем плантации.

Я отрезала кусок лунного пряника Эмили и подала ему со словами:

– В ту ночь в Маджубе, когда мы собирались домой, вы сказали что-то про «заимствование лунного света»…

На мгновение вид у него стал озадаченным.

– А-а! Хай, это один поэт так сказал, прежде чем отойти в мир иной. В своем стихотворении о смерти.

Начался дождь.

Появился А Чон и поставил на стол две миски супа из птичьих гнезд. Аритомо любил гнезда саланган и ел их раз в неделю. Из них либо готовили суп, либо (что мне было больше по вкусу) подавали охлажденными в чашах с сиропом из горного сахара и травами. Он верил, как верили и многие китайцы, что гнезда полезны для здоровья, понижают внутреннюю температуру тела и смягчают боль от артрита. Отыскать эти гнезда, созданные из прядей твердевшей на воздухе слюны быстрокрылых птичек, можно было только очень-очень высоко на стенах известковых пещер. Немногие могли позволить себе частенько лакомиться таким деликатесом.

Он вытряхнул из пузырька пилюлю и проглотил ее с ложкой супа.

– Это зачем?

– Кровяное давление. Считается, что и в этом птичье гнездо помогает.

Мне как-то не верилось, что жизнь тут была уж очень напрягающей для него, но я промолчала и доела суп.

– Сколько требуется времени, чтобы стать искусным садовником в Японии?

– Пятнадцать лет. Самое меньшее. – Аритомо улыбнулся. – У вас ошарашенный вид. Так было в давние времена. Тогда одно ученичество длилось обычно четыре-пять лет. – Он покачал головой. – Требования упали, как и во всем остальном.

– Все равно… пять лет – это долго.

Память тенью пробежала по его лицу, словно уходивший за гору дождь.

– Мой отец стал учить меня, когда мне было пять лет, – заговорил он. – В мой восемнадцатый день рождения он подарил мне сумку, полную альбомов для рисования, и столько денег, чтобы хватило за шесть месяцев пройти пешком весь Хонсю. «Лучший способ учиться – это наблюдать природу. Рисуй то, что видишь, что волнует тебя. Возвращайся, только когда начнет падать зимний снег», – сказал он мне.

– Сурово он с вами обошелся.

– О, я тоже поначалу так думал! – воскликнул Аритомо. – Только те шесть месяцев стали счастливейшим временем в моей жизни! Я никому ничего не был должен, никаких обязанностей. Я был свободен.

Он ночевал с рисоводами и дровосеками. Он укрывался в шалашах из травы, когда шли дожди, просился в храмы на ночлег, молил о миске риса и чашке чая. День за днем он смотрел на сельский пейзаж меняющимся взглядом.

– Сущие мелочи заставляли меня останавливаться, приглядываться, рисовать, проникаться чувством: свет, пронизывающий пушистые цветы в зарослях травы на лугу, кузнечик, скакнувший с камня, цветок в форме сердца среди листвы бананового дерева. Даже молчание дороги останавливало меня. Но как передать тишину в рисунке на бумаге?

В некоторых местах он путешествовал по тем же дорогам, по которым за двести лет до этого ходил поэт Басё во время своих странствий по стране.

– Я чувствовал, что любуюсь теми же видами, которые он описал в своих дневниках. Бывали дни, когда я не встречал в пути ни единого человека. Я выбирал долгие, трудные дороги в обход – только затем, чтобы попасть в знаменитую долину или побывать в монастыре на вершине горы. Я жил в разные времена года и, подобно траве и деревьям, менялся с ними – от лета до осени. Когда год подошел к концу, я направился к дому, следуя за облаками, несшими первый зимний снег. Мацу, наш привратник, сразу даже не узнал меня. Деньги у меня кончились еще за много недель до этого. У меня был вид нищего-попрошайки, но я сразу же пошел в кабинет отца. Достал из потрепанной в странствиях сумки свои альбомы с рисунками и положил ему на стол. Отец перелистал несколько первых страниц и окинул меня долгим-долгим взглядом. Во мне зашевелилось подозрение, что я разочаровал его. «Остальное мне смотреть незачем, – сказал отец, глядя мне прямо в глаза. – Когда придет весна, ты начнешь работать младшим садовником в дворцовых садах».

Некоторое время Аритомо пристально глядел на меня.

– То была самая длинная из всех пережитых мною зим. Я никак не мог дождаться, когда она кончится. Мне было девятнадцать лет, когда я стал одним из садовников императора, – сказал он. – Случалось, в дворцовых садах я видел его сына, наследного принца Хирохито. Я был всего на год его старше.

– Вы когда-нибудь говорили с ним?

– Он был увлечен биологией моря и хорошо в ней разбирался. Однажды он спросил меня, знаю ли я что-нибудь об этом. Я ответил ему, что я простой садовник.

Я взглянула на свои руки и подумала о том, как Аритомо разговаривал с человеком, причинившим мне столько боли и навлекшим на меня столько утрат.

– Хирохито было двадцать пять лет, когда он стал императором, – продолжал Аритомо. – К тому времени у меня уже сложились взгляды на то, как создавать сады. Я знал, чего хотел и что для сада правильно. Некоторым старым садовникам я не нравился, только они ничего не могли со мной поделать. Я был очень талантлив. Я не похваляюсь: я был талантлив. И я нравился императору, ему нравились мои замыслы. Я быстро вырос в чинах среди дворцовых садовников. Я женился на Асуке.

Он указал на мою чашку:

– Этот чай с плантации ее отца.

– Вы говорили мне, что она умерла. От болезни?

– В год Тигра, в 1938-м, когда мне самому было тридцать восемь, жизнь моя переменилась. Асука забеременела. – Он умолк, воспоминание затуманило взгляд. – Это был бы наш первый ребенок.

Мы оба опустили лица и сидели, не отрывая глаз от столешницы.

– Что случилось?

– Она была слишком хрупка. И умерла во время родов. Она и ребенок. Мой сын. – Он потер большим пальцем старый след от воды на столе.

Я понимала, что должна высказать ему, какая жалость одолевает меня от услышанного, только самой мне никогда не нравилось, когда люди жалели меня.

– Почему вы приехали в Малайю? – спросила я. – Почему выбрали это место?

Кернельс забрался по ноге Аритомо и устроился у него на коленях.

– Мы имели право принимать заказы от клиентов за пределами дворца – при условии, что Имперская Канцелярия Садов даст согласие. Нашими клиентами были аристократы. У императрицы Нагако был кузен, которому хотелось, чтобы я разбил для него сад. Так что, вскоре после того, как Асука умерла, я вернулся к работе: это был единственный способ дальнейшего существования для меня, – сказал Аритомо. – Какая же это была беда! С самого первого дня мы с ним препирались из-за моих планов. Он считал себя большим докой-садовником. Навязывал свои собственные идеи. Уже через месяц он потребовал, чтобы я внес изменения в свои планы. Кардинальные изменения.

– А вы?

– Император поговорил со мной. Просил меня извиниться и внести изменения. Я отказался. Никому не позволялось менять мои планы настолько, чтоб можно было втиснуть в сад теннисный корт. – Аритомо поморщился. – Теннисный корт! Так что я вышел в отставку. С год не знал, чем себя занять. Я не принимал больше никаких заказов. Я наведывался в «отрешенный мир», слишком много пил и валял дурака с женщинами. Однажды я вспомнил чайного плантатора из Малайи, с которым встречался за несколько лет до этого. Я так и не удосужился навестить его. «Так, – сказал я себе. – Непременно напишу ему. И отправлюсь в Малайю. Попутешествую малость».

– Бывали ли вы с тех пор дома?

– Это уже не мой дом. Родители мои умерли. То, что я знаю, что помню, а также всех друзей, когда-то у меня бывших – все унесло бурей.

Взор его поник, уперся в лежавшие на столе ладони.

– Все, чем я владею сейчас, это воспоминания.

Я глянула на него, мужчину, устроившего себе дом на этом нагорье, следящего из своего сада, как одно смутное время года сменяется другим, как минуют годы и он становится старее.

– Сад заимствует у земли, у неба, у всего вокруг, но вы заимствуете у времени, – медленно выговорила я. – Ваши воспоминания – это тоже некая форма шаккея. Вызываете их, чтобы жизнь ваша ощущалась не такой пустой. Вроде гор и облаков над вашим садом: видеть их можно, но они навсегда останутся недосягаемы.

Глаза его подернулись холодом. Я преступила границу между нами.

– То же самое и с вами, – сказал он немного погодя. – Ваша прежняя жизнь тоже ушла. Вы, заимствуя мечтания вашей сестры, находите уже утраченное.

Мы сидели на веранде, каждый погруженный в свои воспоминания.

Наш чай понемногу терял свое тепло, отдавая его горному воздуху.

Дождь перестал, и я поднялась, чтобы уйти. В главном коридоре, ведшем к входной двери, я задержалась, чтобы взглянуть на горизонтальный свиток фута в два длиной. На нем черной тушью и водой на чистом белом фоне был изображен хрупкий старик, который вел за собой крутогорбого буйвола на веревке, привязанной к кольцу, которое было продето сквозь ноздри зверя. Старик уже почти миновал лунообразный арочный проход в высокой стене, но его остановила поднятая рука стража. За проходом расстилалась серая размывка, сливавшаяся с зернистой пустотой рисовой бумаги.

– «Проход на Запад», – пояснил Аритомо. – Это мой отец нарисовал. Отдал мне перед смертью.

– А кто этот старик с буйволом?

– Лао Цзы. Он был философом при китайском дворе две с половиной тысячи лет тому назад. Разочарованный дворцовыми излишествами, не захотел иметь с такой жизнью ничего общего. Вы видите его на посту стражи, он готов перейти границу царства и отправиться в неведомые земли на западе.

Я повела рукой над двумя фигурами:

– Его остановил охранник.

– Привратник на посту. Он узнает мудреца и умоляет того остаться на ночь и передумать. – Лицо Аритомо было в тени, в профиль я видела только блеск одного глаза и линию, очерчивающую кончик его губ. – Лао Цзы согласился. В ту ночь он изложил на бумаге принципы и верования, которыми руководствовался всю свою жизнь, «Дао Дэ Цзин».

Аритомо примолк на мгновение.

– «Путь Небес подобен отданию поклона, низведению высокого и вознесению низкого. Он отбирает у того, у кого имеется в излишке, и отдает тому, у кого ощущается недостаток. Путь Человека противоположен».

– После того как мудрец окончил написание книги, – сказала я, – он развернулся и отправился обратно домой?

– На рассвете старый мудрец отдал все им написанное молодому человеку. Ведя за собой буйвола на веревке, он прошел в ворота и скрылся в пустыне. Больше никто и никогда его не видел.

Аритомо смолк.

– Есть люди, считающие, что его никогда и не было, что он – всего лишь миф.

– Но вот он, здесь, запечатленный водой на бумаге навечно.

– «Даже самая бледная краска переживет память людей», – сказал мне как-то мой отец.

Рассматривая рисунок еще раз, я поймала себя на мысли, что привратник больше не кажется останавливающим старика: он не закрывает тому путь через ворота, а напротив, печально машет мудрецу рукой на прощанье.