Для такого англофила, каким был мой отец, Тео Бун Хау, существовала всего одна китайская поговорка, которой он верил: «Богатство семьи не сохраняется дольше трех поколений». Будучи единственным ребенком – к тому же сыном – богатого человека, мой отец главной целью в жизни поставил сохранение и умножение наследия, созданного его отцом и доставшегося ему от него. Он бдительно следил за тем, чтобы трое его детей не росли для того, чтобы пустить это богатство по ветру. Полагаю, у него была веская причина для тревоги: Пенанг был полон рассказами о детях миллионеров, которые пристрастились к опиуму и скачкам или кончали жизнь в нищете, подметая узкие улочки Джорджтауна и выпрашивая милостыню возле утреннего рынка. Он никогда не упускал случая указать нам на них.
Мы росли в доме, который мой дед выстроил на Нортхем-Роуд: мой брат Кьян Хок, Юн Хонг и я. Мой брат был на двенадцать лет старше меня. Я была самой младшей, но мы с Юн Хонг всегда были близки, невзирая на три года разницы в возрасте. Она пошла в мать, и многие, в том числе родители, считали ее красавицей. Кьян Хоку и мне досталась отцова склонность к полноте, и мама отчитывала меня всякий раз, когда я за едой просила добавки. «Не ешь так много, Линь, ни одному мужчине не нужна жена-толстуха», – эти слова рефреном звучали за нашим столом, я на них никогда не обращала внимания, хотя от этого они не становились менее обидными. Юн Хонг всегда защищала меня.
Дома мы говорили на английском, приправленном хоккиен – диалектом китайского языка на Пенанге. Отец мальчиком ходил в английскую миссионерскую школу, где не учили ни говорить, ни читать на мандаринском китайском, неумение это он передал и своим детям: мой брат ходил в школу св. Ксавьера, а мы с Юн Хонг учились в монастырской школе для девочек. Жившие в Малайе китайцы, не говорившие по-английски, смотрели на нас свысока за незнание языка наших предков: «Пожиратели дерьма европейцев» – так они называли нас. В свою очередь мы, «проливные китайцы», смеялись над их неотесанностью и жалели их за неспособность получить приличную работу на государственной службе или подняться по социальной лестнице в нашем колониальном обществе. «Нам нужды нет знать какой-то еще язык, кроме английского, – частенько говорил нам отец, – потому как британцы будут править Малайей вечно».
Нашим соседом был Старый Мистер Онг, который когда-то ремонтировал велосипеды. Он сохранял связи со своей родиной. Когда японцы вторглись в Китай, он учредил Фонд помощи Китаю – собирал деньги для националистов. В награду за это Старый Мистер Онг был произведен в полковники армии Гоминьдана. Это было просто почетное звание, доставшееся ему от Чан Кайши, который, скорее всего, щедро раздавал их «заморским китайцам» просто в награду за их обильные пожертвования, однако Старый Мистер Онг очень гордился им. Он прислал нам номер местной газеты на китайском, где было помещено фото церемонии оказания ему этой почести.
Со Старым Мистером Онгом мы были соседями двадцать лет, но подружился с ним мой отец только после зверского убийства японцами сотен тысяч китайцев в Нанкине. Мы с трудом воспринимали новости, когда слушали их: кровавое побоище, насилие над старыми и молодыми, над детьми – дикое зверство, которое отказывался воспринимать разум. Еще больше разъярило отца то, что британцы палец о палец не ударили, чтобы остановить это, совсем ничего не предприняли. В первый раз в жизни он усомнился в величии британцев, каким сам их наделял, и у него поубавилось восхищения, которое он к ним всегда испытывал. Когда отец узнал, что Старый Мистер Онг принимает в своем доме агентов Гоминьдана, которые ездили по всему свету в поисках денег и поддержки, то стал приходить на встречи с ними. Вместе со Старым Мистером Онгом он примкнул к группе известных китайцев-бизнесменов, которые побывали в городах и деревнях Малайи, в Сингапуре, выступали с речами, убеждая людей вносить деньги в Фонд помощи Китаю. Сопровождавшие их агенты Гоминьдана описывали слушателям, как отчаянно сражаются в Китае гоминьдановские солдаты с японцами. Иногда и мне позволяли присутствовать на собраниях. Помню, как однажды отец сказал мне, когда мы возвращались на машине домой с одной такой встречи: «Всегда можно различить, на чьей стороне стоит человек: просто взгляни, чью фотографию он хранит у себя в доме. Рядом с его семейным алтарем висит портрет либо Сунь Ятсена, либо этого парня Мао». Так было у наших слуг в их комнатах, расположенных в задней части дома. Несколько дней спустя отец велел им снять портрет Мао.
В 1938-м, когда мне стукнуло пятнадцать лет, японское правительство пожелало покупать у моего отца каучук. Он поначалу отказался вести переговоры, но потом передумал и согласился встретиться с торговыми чиновниками в Токио. Он всех нас взял с собой – как раз в ту поездку моя сестра и воспылала любовью к садам Японии.
Переговоры с японцами не удались. Отец отказался продавать им каучук. Жены чиновников после этого охладели к нам: больше никаких улыбок, больше никакого стремления показать нам достопримечательности. Позже Юн Хонг рассказала мне, что Гоминьдан поручил отцу принять приглашение японского правительства, а потом доложить обо всем, что ему удастся разузнать. К сожалению, Гоминьдан не удосужился предупредить его, какая у японского правительства долгая память.
Два года спустя, в последние недели 1941-го, японские войска высадились на северо-восточном побережье Малайи: через пятнадцать минут после полуночи и за час до нападения на Пёрл-Харбор. Люди думают, что Япония вступила в войну через Пёрл-Харбор, однако первой распахнутой ими настежь дверью была Малайя. Японские солдаты усыпали пляжи Пантай Чинта Брахи, заняв места кожистых черепах, которые примерно в это же время каждый год выходят из моря, чтобы отложить свои гладкие круглые яйца. От Берега Страстной Любви они, передвигаясь на мотоциклах, с боями проложили себе путь в глубь Малайи, промчавшись по проселкам мимо малайских кампонгов и рисовых полей сквозь джунгли, которые, как уверяли нас власти, считались непроходимыми.
Мой отец был убежден, что британские солдаты остановят их. Но три недели спустя японцы добрались до Пенанга. Британцы эвакуировали своих сограждан в Сингапур, оставив нас, местных, один на один с японцами. Европейцы, которые годами ходили к нам в гости: семейства Фарадеев, Браунов, братья Скотт (их всех мои родители считали своими друзьями), отплыли на судах заранее, исчезли, не сказав нам ни словечка. Впрочем, было много и таких, кто отказался удирать, отказался бросить своих друзей и свою прислугу на произвол японцев: семья Хаттонов, Конгрингтоны, Райты.
Кьян Хок, мой брат, служил в полиции. За два месяца до того, как заявились японцы, его отправили на переподготовку на Цейлон. Отец велел ему там и оставаться. Старый Мистер Онг просил нас поехать с его семьей в его дуриановый сад в Балик-Пулау на западном побережье Пенанга. «Там мы будем в безопасности от джапанюг», – уверял он нас.
Мы покинули дом в то утро, когда японские самолеты начали бомбить Джорджтаун: Старый Мистер Онг, две его жены, их сыновья и домочадцы набились в три машины, мои родители и мы с Юн Хонг уселись в отцовский «Шевроле». Дороги, ведущие из Джорджтауна, были забиты народом: сотни людей искали спасения на холмах Аир-Итама. Все мы слышали, что творили японские войска с местными в каждом городе, через который проносились.
С приближением к Балик-Пулау дорога сделалась пустынной. Мы проехали мимо всего одного случайного малайского кампонга. Никогда прежде я не была в этой части острова. Дуриановый сад Старого Мистера Онга располагался на высоком крутом склоне. Когда мы въехали в него, Юн Хонг, указывая на море в просветах между деревьями, сказала: «Надо было взять с собой краски и кисти».
Мама с переднего сиденья бросила, не оборачиваясь: «Мы здесь не настолько задержимся, чтобы ты успела что-то нарисовать, дорогая».
Смотрителем сада был кузен Старого Мистера Онга, он и приветствовал нас по всем правилам церемониала, подобающего человеку такого богатства и положения, каким был Старина Онг. Смотритель выселил жену с дочерьми из своего дома, предоставив его нам. Моя мать, казалось, готова была заплакать, когда увидела обшарпанную одноэтажную деревянную развалюху, которой предстояло стать нашим новым домом, она пришла в еще больший ужас, когда выяснила, что нам придется пользоваться удобствами во дворе. Она тут же захотела обратно, домой, на Нортхем-Роуд, однако отец держался твердо.
Мы с Юн Хонг быстро привыкли к жизни в развалюхе. Все дни мы проводили в саду. Только-только начинался сезон дурианов, и воздух был пропитан запахом усыпанного шипами созревающего «короля фруктов». А Пун, смотритель, призывал нас к осторожности: «Он может убить, лах, если упадет вам на голову». Меж деревьями натянули сетки для подхвата плодов. Вышагивая под ними, я воображала себя внутри циркового шатра, смотрящей вверх на страховочные сетки акробатов. Всякий раз, заслышав по треску ветвей, что падает дуриан, мы быстро бросали взгляд вверх, просто для того, чтобы держаться от опасности в сторонке. Юн Хонг этот фрукт терпеть не могла, зато я обожала его едкую мясистую мякоть. «У тебя изо рта пахнет, – жаловалась мне сестра, когда я объедалась ими. – Ни один мужчина не захочет поцеловать тебя».
Мы частенько спускались на пляж, трепеща от радости, что он в полном нашем распоряжении. То было время – редкое в моей жизни, – когда можно было плавать, не беспокоясь о том, что кто-то пялится на тебя, смеется и отпускает ехидные замечания. Эта часть Пенанга выходила на Андаманское море, и раз я даже видела небольшое стадо китов, фонтанчики от их дыхания вырывались из воды. Плыли они так близко к берегу, что мне удалось сосчитать прилипал на их коже и услышать, как киты дышат – гнусаво, гулко, будто бормочут в резиновый шланг. Звук вроде бы и знакомый, а вроде и какой-то потусторонний…
Я забиралась на камни и сидела там часами, наблюдая за ними, пока не наступал вечер и их присутствие выдавали только шумные вздохи. Киты оставались в заливе целую неделю, а потом, в одно утро, их не стало.
Было бы легко позабыть, что мы находимся в гуще войны, но раз в неделю А Пун, вернувшись с продуктами из деревни в нескольких милях от сада, сообщал новости. К-Л пал, а потом и Сингапур. Тысячи анг-мо были отправлены в лагеря для интернированных. «Азиатская сфера совместного процветания» реализовалась: при том что Япония отхватила львиную долю этого процветания.
Кэмпэйтай принялась прочесывать Пенанг: они вылавливали людей группами и увозили их на грузовиках. Старый Мистер Онг остерег А Пуна от появления в деревне на какое-то время. Однажды днем отец велел нам отправляться в дом А Пуна. Все женщины, в том числе и жены Старины Онга, выстроились в очередь к жене А Пуна, которая стригла им волосы. Было решено, что нам следует выглядеть как можно непривлекательнее.
Тогда-то в самый первый раз я почувствовала настоящий страх.
Мы уже около пяти месяцев жили в дуриановом саду, когда Кэмпэйтай добралась до Старого Мистера Онга. Тайная полиция разыскивала его. Разыскивала она и моего отца. Полицейские приехали на двух грузовиках, они согнали нас всех к дому А Пуна. Мы стояли на коленях под полуденным солнцем, подняв руки за головой. Некоторым из работников сада удалось ускользнуть в джунгли, едва они заслышали приближающиеся автомобили Кэмпэйтай, но у нас такой возможности не было.
Да и потом – куда нам было бежать?
Офицеры Кэмпэйтай знали о нас все в подробностях. Они сличили наши лица с фотографиями в своих досье. Велели Старому Мистеру Онгу и моему отцу зайти в дом А Пуна. С того места, где мы стояли на коленях, было слышно все: грубые крики, побои, стенания от боли, переходившие в нечеловеческие вопли. Младшая из жен Старины Онга потеряла сознание. Я слушала, пока совсем не перестала узнавать голос отца. Потом в доме наступила тишина.
Офицеры вышли из дома без моего отца и без Старого Мистера Онга. Они отдали приказ, и их солдаты стали хватать, поднимая нас на ноги, одного за другим, и тащили к грузовикам: всех сыновей Старого Мистера Онга с их женами, дочек-подростков А Пуна, жен и детей рабочих.
А потом схватили и нас с Юн Хонг.
Воздух наполнился воплями, наши родные умоляли японцев отпустить нас. Когда я попробовала встать на ноги, мне показалось, что в них совсем нет костей. Я не могла дышать. Охранники заталкивали нас в кузов грузовика. Моя мама заголосила. Я в жизни не слышала, чтоб она так кричала! Солдат толкнул ее, а потом, уже упавшую, пнул ногой, еще раз, и еще. Он пинал ее в лицо, в голову, в живот. Я отделилась от остальных узников и бегом бросилась к матери. Охранник с маху ударил меня прикладом в живот. Я сложилась пополам и рухнула на коленки. Такой боли я никогда прежде не испытывала. С усилием сглотнула обратно вонючую рвоту, подступавшую к горлу.
«Вставай, Линь! – смутно расслышала я крик сестры у себя за спиной. – Встань, а то он убьет тебя!»
Шатаясь, я сумела подняться. Увидела маму, лежавшую на земле. Она не шевелилась. Я не могла даже разобрать, дышит ли она еще. Никто не осмеливался позаботиться о ней. Я оглянулась на дом, где мучили моего отца. Охранник подтолкнул меня и заорал. Я похромала обратно к грузовику. Юн Хонг подала мне руку и затащила наверх.
Машина Кэмпэйтай останавливалась еще в трех-четырех деревнях, чтобы забрать еще больше узников, ими забивали кузов, пока не осталось даже места, чтобы сесть на полу. Воздух внутри брезентовой обшивки спекся от жары. Места у открытого полога занимали два охранника. Некоторых езда так укачала, что их рвало прямо на одежду. Меня мутило от запаха рвоты. Я пыталась обуздать желудок, но ничего из этого не получилось. Юн Хонг помогла мне отчиститься, но больше она ничего не могла сделать.
Грузовик остановился, нам было велено оправиться. Женщины присели по одну сторону дороги, а мужчины мочились среди деревьев на другой стороне. Охранники курили сигареты. Потом снова тронулись в путь. Через пролив на материк мы переправились на пароме. На Баттервортском вокзале нас пересадили в товарняк, поджидавший на запасном пути. В нем уже находились узники, плотно забившие вагоны для скота. Мне хотелось пить: мы целый день ничего не ели и не пили.
«Как думаешь, нас в Чанги везут?» – спросила я Юн Хонг, когда поезд тронулся.
«Не знаю, – ответила она, – я не знаю».
Так мы ехали много часов. Охранники принесли нам ведро воды, которую предстояло разделить (без драк не обошлось) на пять-шесть десятков человек, набитых в вагон. Кто-то сказал, что мы движемся на юг. Юн Хонг надеялась, что нас перевозят в Сингапур. «Отец нас там отыщет, – говорила она. – Он нас вытащит из этого». Она старалась ободрить нас. «Если бы нас хотели убить, – шептала она мне, – то сделали бы это сразу, чего возиться».
Однажды поезд остановился. Двери открылись, и мы, с трудом передвигая затекшие ноги, выбрались из вагона. Было жарко, вдалеке солнце уходило за горы. Мы справляли нужду прямо возле рельсов, когда я услышала шум приближающегося поезда. Юн Хонг рывком поставила меня на ноги и одернула на мне юбку, сделав то же и сама. Многие другие женщины были слишком обессилены, чтобы обращать внимание.
Шум другого поезда делался все громче. Он миновал изгиб рельсов и остановился напротив нашего. Японские солдаты отперли двери вагонов для скота. Из них на пути выбрались чумазые, истощенные британские солдаты, на некоторых лохмотьями висели остатки формы, остальные были в набедренных повязках.
«Их везут на железную дорогу в Бирму, – шепотом сказала мне стоявшая рядом евразийка. – Чертовы джапы. Мерзавцы».
Охранники сбились в кучу, покуривая и переговариваясь. Один из военнопленных британцев оглянулся по сторонам. На какой-то миг его взгляд встретился с моим. Рванув через рельсы, англичанин бросился к джунглям. Охранники принялись кричать, потом стрелять ему вслед. Тело солдата дернулось, и он упал в густую траву. Попытался подняться, но не смог. Тогда он пополз в сторону джунглей. Один из охранников догнал его, придавил своим ботинком беглецу шею и выстрелил ему в голову.
Был уже поздний вечер, когда наш поезд остановился в последний раз, двери вагона раздвинули настежь. Железнодорожный путь с обеих сторон обступали густые джунгли. Нас строем провели через заросли до опушки, где ожидали грузовики. Водители завели двигатели и включили фары. Охранник швырнул нам под ноги повязки для глаз и жестом велел их надеть. Юн Хонг сильно сжала мою руку. Ее трясло. Мы успели наслушаться всяких историй про то, как Кэмпэйтай уводила своих узников в какое-нибудь глухое место в джунглях и там расстреливала их.
Поездка казалась какой-то бесконечной. Мы все время ехали в гору. Дороги сделались хуже. Наконец наш грузовик остановился. Никто не смел пошевелиться. Во внезапно наступившей тишине я расслышала крики на японском языке. Потом кто-то приказал нам снять повязки с глаз. Я заморгала, не соображая, где я и куда идти, кружилась голова. Неловко выбираясь из кузова, я оглянулась, прикрыв глаза от лучей прожекторов. Уже стояла ночь. Сквозь деревья я разглядела часть высокой металлической ограды, опутанной поверху колючей проволокой. За оградой была одна только тьма. С площадок на деревьях вооруженные люди вели наблюдение за нами.
Я взглянула на сестру. Наши взгляды встретились. Мы были невесть в какой дали от всего нам известного.
Охранники отделили женщин-узниц от мужчин и повели нас строем под деревья к одной из лачуг, сплетенной из пальмовых ветвей. Внутри два-три десятка женщин стояли по стойке «смирно», их лица казались землистыми в свете керосиновых ламп, свисавших с низких балок. Худенький лысый офицер осматривал вновь прибывших. Он остановился передо мной. Я содрогнулась, когда он уставился на меня в упор. Он шагнул дальше и встал перед Юн Хонг. Закончив осмотр, офицер переговорил с охранником, который отдал поклон и вывел из нашей шеренги с полдюжины женщин. Юн Хонг оказалась одной из отобранных. Две женщины заголосили. Охранник дал каждой по пощечине. Шестерых женщин, в том числе и Юн Хонг, увели. Когда на следующее утро я с другими узницами вышла из нашего пальмового барака, было еще темно. Мы собрались на плацу. Руки и лицо у меня вздулись от комариных укусов и зудели. Юн Хонг стояла в группе молодых женщин на противоположном краю плаца. В сером свете я разглядела, что лицо у нее распухло и в синяках.
Худенький коротышка представился как капитан Фумио. «Я тут главный, – заявил он через отца Якобуса Кампфера, лагерного переводчика. – В Токио сейчас рассвет. Император собирается завтракать у себя во дворце. Вы продемонстрируете свое почтение к нему». И заставил нас поклониться в сторону Японии. Мы спели «Кимигаё»: тем из нас, вновь прибывших, кто не знал слов, приходилось просто шевелить губами из страха получить затрещину. После пения нас распустили. Я смотрела, как уводили Юн Хонг с ее группой.
«Что они с ними делают?» – шепотом спросила я у стоявшей впереди китаянки, но та не ответила, притворилась, будто не слышала меня.
Мы встали в очередь за завтраком под открытым навесом, который одновременно был и кухней, и столовой. Каждой из нас дали по миске жидкого супа и маленькому кусочку хлеба из муки грубого помола. На то, чтобы проглотить это, отводилось десять минут. Затем охранники велели нам построиться в одну шеренгу и повели строем через джунгли к пещере в склоне горы, которая образовывала вход в шахту. Под надзором японских инженеров мужчины-заключенные пробивали в горе глубокие туннели, подпирая проходы деревянными балками и бетонными опорами. Женщины выносили в бамбуковых корзинах битый камень и сваливали его в лощину на другой стороне горы. Когда я, опорожнив корзину, плелась обратно к пещере, то заметила нескольких японцев – гражданских лиц, которые расхаживали вокруг, сверялись с чертежами и вычерчивали угол солнца.
В шахте было четыре горизонта, связанных системой туннелей и вентиляционных стволов. Где-то поблизости, должно быть, протекала река, потому как через месяц после того, как я попала в заключение, когда целыми днями шли проливные дожди, рухнули стены самого нижнего горизонта. Вода залила рабочую полость, утопив узников, работавших внизу. Нас заставили откачивать воду. Главный инженер велел нам оставлять на месте тела, чтобы их схоронили в фундаментах.
В лагере жили триста заключенных. Семьдесят или восемьдесят были европейцами: гражданские и взятые в плен солдаты союзников. Остальные – китайцы плюс горстка евразийцев. Мужчины-британцы держались особняком, как и австралийцы с голландцами. Зато среди нас, женщин, никакого разделения не было. Все мы, все сорок четыре души, спали в одном душном и переполненном бараке – и европейки, и китаянки, и евразийки. Бараки располагались под деревьями, строились они из бамбука и укрывались пальмовыми листьями.
Никто из других узников не знал, где находится наш лагерь: их тоже привезли сюда с повязками на глазах. Из разговоров с китаянками-заключенными я выяснила, что нас объединяло в прошлом: у всех у нас отцы или родственники деятельно способствовали возбуждению антияпонских настроений.
Я расспрашивала о Юн Хонг по всему лагерю, но никто ее не видел. Наконец Геок Инь, одна из тех узниц, что были постарше, сказала: «Там, за офицерской кухней, есть барак. В нем-то их и держат. Туда и твою сестру взяли. Если ей повезет, то придется ублажать только офицеров».
Я так и замерла: ни слова вымолвить, ни шелохнуться не могла. Потом отвернулась от нее. Геок Инь рассказала мне то, о чем я уже знала, но чему отказывалась верить с того самого момента, когда Юн Хонг увели от меня.
Я попросила отца Кампфера научить меня японскому языку. Голландскому миссионеру было уже за шестьдесят, и до этого он жил в Иокогаме. Стоило охранникам узнать, что я говорю на простеньком нихон-го, как они стали относиться ко мне лучше, чем к другим заключенным. Я просила их помочь мне достойно овладеть японским, и время от времени они даже совали мне дополнительную пайку или сигареты. Курево я обменивала на еду: наесться не удавалось никогда, я всегда была голодной. Еда – мысли о ней одной мучили нас всех. Я уговорила лагерного распорядителя отправить меня на работу в офицерскую столовую подсобницей. Я в жизни своей ни единого блюда не приготовила, зато работа на кухне давала мне самый лучший шанс выжить, да и схватывала я все на лету. Из кухонного окошка мне был виден барак, где держали Юн Хонг. Пять раз в день возле него выстраивались японцы в ожидании своей очереди.
Однажды, когда я работала на кухне, в шахте рухнул ствол. Офицеры, побросав недоеденные порции, помчались туда оценить ущерб. Убедившись, что за мной никто не следит, я выскользнула из кухни и как ни в чем не бывало зашагала к бараку. На двери висел замок. Я обошла лачугу и заглянула сзади в окошко, загороженное решеткой. В полумраке различила кровати, отделенные друг от друга хлипкими бамбуковыми ширмами. Несколько девушек сидели, болтая, на кроватях, некоторым из них, мне показалось, было всего лет четырнадцать-пятнадцать. Я позвала Юн Хонг по имени. Девушки пошептались между собой, прежде чем передать мой зов дальше. Юн Хонг появилась в окошке спустя секунду-другую, все лицо ее было покрыто уже сходящими синяками. По тому, какой ужас отразился в ее взгляде, я поняла, что тоже изменилась.
«Ты такая худенькая, – сказала она. – Только подумай, как бы мама была довольна, если б увидела тебя сейчас». Слезы катились по ее щекам и губам. Я просунула руку между металлическими прутьями и схватила ее пальцы. Все на свете я сделала бы, чтоб поменяться с ней местами!
И надо было бы.
Каждый день оставался неизменным, разница состояла только в том, что кто-то поранился, кто-то свалился больным, кто-то умер. Ночью мы спали на деревянных нарах, нас с ума сводили блохи и комары, мы со страхом считали, сколько раз подадут голос в ночи птицы-гадалки ток-ток. Мы работали по восемнадцать часов в шахте, выживая на ежедневном пайке из кусочка хлеба и супа, в котором плавали обрезки подгнивших овощей. Все мы страдали от самых разных болезней: дизентерии, авитаминоза, малярии, пеллагры – а очень часто они наваливались скопом. Мне повезло, я работала на кухне, но и я перенесла свою долю болезней, да и побоев тоже. Отсутствие еды и лекарств, тяжелый труд и наказания понемногу выкашивали наши ряды. Самым свирепым охранникам мы дали прозвища: Дикий Пес, Мясник, Тухломозглый, Черная Смерть. Это позволяло нам чувствовать, пусть на самый краткий миг, что мы хоть как-то сопротивляемся.
Раза два-три я замечала за оградой гибкие коричневые фигурки, бесшумно скользившие меж деревьев. «Оранг-асли, – объяснил мне какой-то заключенный. – Джапы оставили их в покое после того, как некоторые из этих вояк погибли от ядовитых жал, которыми местные стреляют из трубок».
Каждые три недели в лагерь приезжали грузовики с эмблемами Красного Креста, выгружали стальные ящики и бочки, которые заключенным приходилось переносить в шахту. Полагая, что никто из охранников не обращает на него внимания, один солдат-австралиец заглянул в такой ящик. Фумио приказал привязать его на плацу к бамбуковой раме и высечь. Потом его на двое суток заперли в низенькую землянку с жестяной крышей, где нельзя было ни сесть, ни встать. Солдат сошел с ума, и в конце концов японцам пришлось его пристрелить.
Наступил дождливый сезон, но все равно мы должны были каждое утро тащиться на шахту под нескончаемым ливнем. Японские охранники, казалось, знали всего одно английское слово – все должно было делаться: «Быстро! Быстро!» Заключенные слабели и умирали, однако постоянно доставлялись новые партии мужчин и женщин, взамен умерших.
Как только представлялся случай, я подкупала караульного по кухне сигаретами, чтоб он не очень-то за мной следил, и тайком убегала повидаться с Юн Хонг. Я крала для нее еду, ту малость, какую удавалось: кусок заплесневелого хлеба, банан, горсточку риса. Мы никогда не говорили о том, что заставляли ее делать японцы. Она отвлекала себя – и меня – разговорами о садах в Киото, в которых мы побывали, мечтательным голосом описывая их во всех подробностях.
«Мы выживем, – сказала она однажды. – Мы выйдем отсюда живыми».
«После всего… этого, ты все еще восхищаешься их садами?»
«Их сады прекрасны», – ответила она.
Раз-другой она порывалась завести разговор о наших родителях, гадая о том, что с ними произошло с тех пор, как мы видели их в последний раз. Я обрывала ее. Я не хотела думать о них: это свело бы меня с ума. Лучше делать вид, будто с ними все хорошо и благополучно.
Одна из девушек в бараке Юн Хонг повесилась на балке. Я видела, как вынесли ее тело. Ей было пятнадцать лет. Капитан Фумио отобрал ей на замену молодую голландку из нашего барака. Это навело меня на мысль.
«Я скажу Фумио, что хочу занять твое место», – поделилась я с Юн Хонг, когда мы увиделись с нею вечером, до того, как очередная партия мужчин зашла к ним в барак.
«Даже думать не смей, – отозвалась она, вжавшись лицом в прутья решетки. – Слышишь меня, Линь? – Она с силой сжала мою руку в своих. – Даже думать не смей сделать это!»
Глядя на нее, я поняла, что единственное, что позволяло ей переносить свое существование все эти месяцы, – это было то, что меня не заставили ублажать японцев. Позже я узнала от одного из более-менее дружелюбных охранников, что Юн Хонг в самом начале пыталась повеситься, но офицер, дожидавшийся у ее клетушки своей очереди, помешал ей. Фумио же предупредил: «Убьешь себя – сестра твоя займет твое место».
Жизнь в лагере становилась терпимей, или, наверное, я просто стала свыкаться с нею. Охранники все так же хлестали меня по щекам за малейший проступок: поклонилась не так низко или не так быстро или слишком много времени потратила на работу. И я не могла не видеть мужчин, стоявших в очереди возле обиталища Юн Хонг. По крайней мере там женщин кормили получше, чем остальных узников. Офицер медицинской службы обследовал их каждые две недели, чтоб убедиться, что они незаразны. После каждого осмотра д-р Каназава заходил в офицерскую столовую и сидел там в одиночестве, не говоря никому ни слова.
«Этим девчонкам повезло, – сказал он мне однажды, обернувшись, чтобы убедиться, что в зале столовой никого, кроме нас, нет. – Ёгун-янфу в больших городах обслуживают по пятьдесят-шестьдесят солдат в день. Хай, хай, наши девчонки везучие». Мне показалось, что сказал он это больше, чтоб самого себя убедить, чем кого-то еще. Позже я узнала, что одной из его обязанностей было производить аборты.
Наши японские хозяева питались отменно, можно было вынести с кухни какие-то крохи, делиться ими с Юн Хонг и с женщинами у себя в бараке. Меня привыкли уже видеть расхаживающей по лагерю, никто и не думал останавливать меня и обыскивать.
И я потеряла бдительность.
Как-то ночью, когда я выходила с кухни, из тени выступил капитан Фумио и остановил меня. Сунув руки мне под одежду, он прошелся пальцами по моему телу, царапая мне соски плохо остриженными ногтями. Я передернулась, а ему только того и надо было.
«Со, со, со», – зашипел он, когда его пальцы наткнулись на пару куриных лапок, которые висели на веревке, подвязанной у меня на талии, и которые я спрятала у себя меж ляжками.
В бараке, где велись допросы, один охранник держал меня, заставляя смотреть, как Фумио раскладывает на столе передо мной куриные лапки. Капитан вытащил из ножен, висевших на поясе, нож и одним молниеносным движением оттяпал у них когти, разрубив кожицу, мясо и кость. Другой охранник припечатал мою левую руку к столу и развел все пальцы. Я рыдала, умоляя Фумио отпустить меня. Он снова поднял свой нож. Теперь уже я билась изо всех сил – пинала охранников, с силой топтала им ноги, – но они ни разу не ослабили хватку.
«Траханая китайская сучка, – произнес Фумио по-английски, прежде чем вновь перейти на японский. – Думаешь, ты такая умная, чтоб воровать нашу еду? Так я научу тебя понимать одну из наших поговорок: «Даже обезьяны падают с деревьев».
Я вопила и вопила, а он тяпнул лезвием и отрубил мне два последних пальца на руке.
Моему визгу, казалось, конца не будет…
За секунду до того, как тьма заволокла все, я вдруг увидела, что гуляю по какому-то саду в Киото. А потом я потеряла сознание – и боль прошла.
Раны залечивались плохо и долго.
Я бредила, бесконечно мучаясь от боли.
Но не прошло и недели, как Фумио отправил меня работать обратно на кухню. Другие заключенные, как могли, ухаживали за мной. Д-р Каназава зашил мне обрубки пальцев. И тайком сунул мне ампулы с морфином из убывающего лагерного запаса, предназначенного строго для японцев. Я отстранялась от других узников, предпочитая забываться собственными мыслями. В своем сознании я создавала сад, то есть попросту извлекала из собственной памяти все, что помнила. Так я отвлекалась от того страшного, что произошло.
Уже много недель я не видела Юн Хонг, хотя и попросила д-ра Каназаву передать ей, что заболела малярией. Только она все равно узнала, что произошло. Фумио рассказал ей.
«Я убью его», – сказала она, когда я вполне поправилась, чтобы тайком навестить ее. Она протянула руки сквозь решетку, чтобы взять в них мои ладони, но я держала их плотно прижатыми к бокам.
«Дай мне посмотреть», – потребовала сестра.
Я подняла изуродованную руку, утянутую бинтами.
«О, Линь… – прошептала она. – Этот скот…»
«Уже заживает».
Я рассказала Юн Хонг о саде, в котором увидела себя всего за миг до того, как Фумио отрубил мне пальцы.
«Мы разобьем свой собственный сад, – сказала она. – И это будет место, откуда никто не сможет нас увезти».
Позже в тот вечер, лежа на нарах, я вновь подумала о том, что она сказала. «Если когда-нибудь у тебя, Линь, будет возможность бежать, я хочу, чтобы ты воспользовалась ею. Нет, не спорь. Обещай мне, что убежишь. Не думай. Не оглядывайся. Просто беги».
Я пообещала.
А что мне оставалось делать?
Малярия унесла отца Кампфера, и Фумио назначил меня переводчиком между японцами и заключенными. Однажды, года через два с половиной после того, как я попала в лагерь, заключенным приказали построить хижину. Когда та была готова, Фумио приказал мне явиться туда. С ним был еще один человек, которого я никогда раньше не видела. По тому почтению, какое выказывал ему Фумио, я поняла, что это какая-то важная шишка. Было ему немногим за сорок, волосы коротко стрижены, лицо худое и узкое. Одет он был в белые брюки и в белый китель со стоячим воротником. «И как это ему удается ни пятнышка не посадить на такую одежду в джунглях?» – подумала я. Звали его, сообщил он мне, Томинага Нобуру, и ему нужно, чтобы кто-нибудь переводил для него документы с английского на японский. «Еще так недавно этим занимался отец Кампфер», – посетовал он.
«Он до сих пор был бы жив, если б ваши люди дали ему нужное лекарство», – ответила я.
Рука Фумио махом пошла назад в движении, которое всем нам было знакомо. Томинага взглядом остановил его: «Прошу вас, капитан Фумио, оставьте нас».
Ладонь капитана сжалась в кулак, руки вытянулись по швам. Он низко поклонился Томинаге и вышел из хижины. Томинага указал мне на стул и пошел к походной печурке – приготовить воду для чая. Стол его в углу был завален схемами, документами и картами, со стены взирал на нас с портрета Хирохито в военной форме. На другой стене в рамке висел сделанный углем набросок.
«Сад», – сказала я, припомнив, что рассказывала мне Юн Хонг – когда-то, целую жизнь назад.
«Сад сухих камней, да», – отозвался Томинага, глядя на меня и на мгновение забыв про чайник в своей руке.
«Где это?»
Он бросил взгляд на мою руку, все еще обмотанную окровавленной повязкой.
«Ты что-то знаешь про наши сады?»
«Жил когда-то в Малайе один японский садовник, на Камеронском нагорье, – сказала я. – Не знаю, там ли он еще».
Я задумалась на несколько секунд.
«Накамура… как-то так. Так его звали».
«Ты имеешь в виду Накамура Аритомо? Он был одним из садовников императора».
«Вы с ним встречались?» – ухватилась я за ниточку из прошлой жизни.
«Накамура-сэнсэй – в высшей степени уважаемый садовник, – ответил Томинага, садясь на плетеный стул напротив меня. – Откуда тебе про него известно?»
Мое колебание длилось всего какую-то долю секунды: «Искусство расположения камней всегда приводило меня в восторг».
«Что случилось?» – он указал на обрубки на моей руке.
Я не ответила, и лицо его отяжелело.
«Фумио», – произнес он.
Я поднесла чашку к лицу. Я не пробовала чая с тех самых пор, как попала в лагерь. Успела забыть, на что похож его запах. Закрыв глаза, я потерялась в его благоухании…
Томинага очень быстро понял, что моим познаниям в японском было далеко до уровня отца Кампфера, однако не отказался от меня, как я боялась. «Только теперь ты – подданная Японии, – заявил он, – и у тебя должно быть японское имя». И настоял, чтобы я звалась Кумомори. Я решила, что поступлю мудрее, если не стану противиться, да и потом, если подумать, так оно в чем-то и хорошо: было легче сделать вид, будто содеянное мною было сделано кем-то другим – женщиной, не носившей моего имени.
Он любил говорить со мной о садоводстве, и я выяснила, что в свободное время он рисовал своим друзьям планы садов. Он постоянно изучал карты, делая пространные заметки. Обследовал шахту по пять-шесть раз в день. Мне приходилось следовать за ним вниз, в туннели, переводить его распоряжения заключенным. Охранники заранее криком предупреждали узников о его приближении. Все, даже охранники, обязаны были кланяться ему, глядя в землю. Я не бывала в шахте с тех пор, как стала работать в офицерской столовой. И была поражена размаху, с каким она разрослась, как разветвилась глубоко под землей! В стены пещер были вделаны металлические стеллажи, полностью заставленные стальными ящиками.
Сменяли друг друга месяцы. Приходили и уходили сезоны дождей. Я завидовала их свободе. Всякий раз, когда удавалось поговорить с Юн Хонг, я просила ее рассказать мне побольше про японские сады, с тем чтобы я могла воспользоваться этими познаниями в разговорах с Томинагой. Я попросила Томинагу освободить Юн Хонг, но он отказался: «Я не могу освободить одну и оставить остальных. Это неправильно».
«А правильно позволять, чтобы ее снова и снова насиловали? Мне все равно, правильно это или неправильно, Томинага-сан, – настаивала я, когда он ничего мне не ответил. – Я хочу только одного: чтобы моя сестра не страдала».
Я думала; а не случалось ли и ему брать ее силой?..
И, даже зная, что сестра никогда не простила бы мне этого, заявила:
«Я пойду на ее место. Только вызвольте ее из того барака».
«Ты для меня слишком полезна, Кумомори», – сказал Томинага.
По лагерю поползли слухи, что Япония проигрывает войну. Охранники, почуяв перемену в отношении к ним заключенных, били их с усилившейся жестокостью. Нет, не «их», а «нас». Нас. Случались времена, когда я забывала, что как бы по-доброму ни обращался со мной Томинага, насколько бы из-за моих дружеских отношений с ним я ни была прикрыта от жестокости охранников – я все равно узница, рабыня японцев. Когда я поведала Юн Хонг о неминуемом поражении японцев, та задумалась.
«Очень скоро нас выпустят, – говорила я, дивясь: отчего сестра не разделяет моего ликования. – Мы будем свободны и отправимся домой».
«А что люди будут говорить обо мне?»
«Никто не узнает о том, что происходило тут. Я тебе обещаю».
«В конце концов выплывет. Кто-то да проговорится, – она отвела взгляд в сторону. – И ты это знаешь».
«Когда мы выберемся отсюда, то больше никогда не станем заводить речь об этом. Никто никогда не узнает», – повторила я.
«Даже если мы никогда не заговорим об этом, я буду видеть это в твоих глазах всякий раз, когда посмотрю на тебя. – Со стороны входа донеслись мужские голоса и грубый смех. – Тебе лучше уйти».
Сестра отступила от окна, и мрак поглотил ее.
Стальные ящики стали привозить каждую неделю. К этому времени заключенных в лагере осталось меньше сотни. Последнюю партию военнопленных доставили четыре месяца назад и с тех пор никаких других узников не привозили. Каждые две недели Томинага покидал лагерь, уезжая куда-то в фургончике Красного Креста. Когда несколько дней спустя он возвращался, то был угрюм и неразговорчив.
Я никогда не спрашивала, куда он ездил, а уж тем более про то, чем вообще занимается на войне. Казалось, самую большую радость ему доставляло обсуждать со мной его теории создания садов. Я никогда не упускала случая расспросить его о самых незначительных подробностях. То, что он говорил, меня интересовало, но я поступала так еще и потому, что желала продлить время, которое проводила возле него, оттянуть свое неизбежное возвращение к лагерной действительности.
«Когда война закончится, ты должна поехать посмотреть сад Накамура Аритомо», – как-то сказал он мне.
«А скоро война кончится?»
Он глянул на меня, потом отвернулся и стал рассматривать два водопада высоко в горах над лагерем. Он настолько похудел, что глаза у него, казалось, уродливо растянулись, словно бы, оплавляясь, стекали по лицу.
Томинага отсутствовал в лагере три недели, это было самое длительное отсутствие на моей памяти, и я уже думала, что больше никогда не увижу его. Однажды днем охранник шепнул мне, что он вернулся. Я ожидала, что Томинага вызовет меня, как он это всегда делал, но уже настала ночь, а о нем не было ни слуху ни духу. Я тайком выбралась из барака и пошла к его хижине. Когда я подошла, домик был погружен во тьму, а Томинага бродил неподалеку, среди деревьев, освещая себе дорогу керосиновой лампой. Я тайком последовала за ним, к бараку ёгун-юнфу. Спрятавшись за деревом, я следила за ним. Мужчины, ждавшие возле барака, встали по стойке «смирно» и склонились перед ним в поклоне, пока он, минуя их, проходил вовнутрь.
Я бешено злилась на него, а еще больше – на себя. Чего было от него еще ждать?! Он такой же, как и все джапы.
Он вызвал меня на следующее утро, после того как мы пропели «Кимигаё» и поклонились императору Японии. Охранники, передвигающиеся по лагерю, казались нервными и скованными. На некоторых из них Фумио, что-то приказывая, попросту орал отнюдь не благим матом. Я поспешила прочь, чтоб не встречаться с ним. Томинага быстро ходил взад-вперед возле хижины. Увидев меня, он встал и сказал: «Иди со мной». У меня не было сил взглянуть на него. Он схватил меня за руку и потащил за хижину, где стоял его фургончик Красного Креста. Вытащил из кармана полоску черной ткани, растянул ее в руках: «Повяжи это!» Я уставилась на него, все еще думая: кого из женщин ты использовал прошлой ночью, тварь?! Невзирая на нашу дружбу, я пришла в ужас, мне показалось: завязав мне глаза, он намерен пристрелить меня. Наверное, как раз из-за нашей дружбы он и удостаивает меня этой особой милости!
«Вчера ночью я оставил твою сестру за собой, – заговорил он. – Я сказал ей, что вывезу тебя. У меня с английским плохо, но она поняла, что я ей говорил. – Он достал из кармана бумажку, сложенную в маленький квадратик. – Она попросила передать тебе это, – он сунул записку мне в ладонь. – У нас не очень-то много времени, Кумомори».
Развернув бумажку, я узнала аккуратный изящный почерк Юн Хонг: «Помни о своем обещании. Не раздумывай. Не оглядывайся. Беги».
Я подняла взгляд от записки на Томинагу, потом оглянулась на ряд бараков, скрытый среди деревьев.
В предрассветной тьме их было трудно различить.
Он сделал шаг ко мне – и я позволила ему завязать себе глаза. Чувствовала, как он связывает мне веревкой кисти рук. Сжав мне локоть, он помог мне забраться в кузов фургончика. «Чтоб звука от тебя не было слышно», – предупредил он перед тем, как закрыть дверцы. Я слышала, как он залез на водительское сиденье, а через секунду заурчал оживший мотор. Фургончик дернулся и покатил. У ворот Томинага остановился, заговорил с охранниками. Я затаила дыхание, силясь расслышать его слова. А потом мы опять поехали. В первый раз я выехала из лагеря с тех пор, как нас с Юн Хонг привезли сюда, почти три года назад. «Я вернусь, чтобы забрать тебя, – молча клялась я сестре. – Я снова отыщу лагерь. Я вернусь за тобой».
Дорога (если это вообще была дорога) была плохой. Время от времени на крутых поворотах меня шмякало о стенки фургончика. Ветки когтями царапали крышу. Прошло минут пятьдесят, а то и целый час, прежде чем фургончик свернул в сторону и резко остановился. Я слышала, как он вылез из машины и отпер двери. Он помог мне выбраться наружу, стянул с глаз повязку и развязал руки.
Мы стояли на небольшой полянке. Луна только что зашла за горы. Я дышала жадно и тяжело. Он вручил мне сумку с бутылкой воды и кусочками исходящей паром тапиоки, завернутой в пальмовые листья. Указывая на тропу, ведшую вниз, в гущу деревьев, Томинага сказал: «Выйдешь к реке. Иди по джунглям. Иди. Забудь все, что видела».
«Где мы? Скажите мне, где лагерь находится».
Он низко поклонился мне: «Война окончена. Через несколько дней император объявит о нашей капитуляции».
Радость и облегчение вскружили мне голову: «Значит, их освободят!»
«Никого из заключенных не выпустят, Юн Линь».
Услышав собственное имя, сорвавшееся с его губ, я растерялась. Сразу даже не поняла, к кому он обращается. И только потом поняла то, что он сказал.
«Отвезите меня обратно в лагерь! – я повернулась к фургончику. – Отвезите меня обратно!»
Он схватил меня за плечи, развернул, ударил по щекам – дважды. Толкнул – и я упала лицом в землю. Слышала, как он забрался обратно в машину. Заработал мотор, фургончик развернулся – и он уехал.
Тишина вернулась в джунгли. Я поднялась с земли, подхватила сумку и припустила в ту сторону, где скрылась его машина. Я скользила по проплешинам мха, падала, спотыкаясь о камни и корни. Приходилось часто останавливаться, чтобы перевести дыхание. В конце концов я перешла на шаг. Дважды сбивалась я с пути и теряла драгоценное время, пытаясь снова выйти на след. Под конец я уже совсем не соображала, в ту ли сторону все еще иду. Хотелось остановиться и упасть, но я все шла и шла.
Я должна была вернуться к лагерю.
Солнце стояло высоко, когда я вышла на край какой-то лощины. Впереди, далеко на восток, небо было ясное, зато позади меня на горы надвигались грозовые тучи. Я выпила последний глоток воды из бутылки и выбросила ее. Взгляд мой обшаривал долины, отыскивая два водопада, которые я так часто видела из лагеря. Используя их как вешки, я выискивала шахту и минуту спустя отыскала ее под уступом известняковой скалы. Надежда ожила во мне.
Я забралась на поверхность скалы, чтобы видеть получше. Заключенных собрали возле входа в шахту в окружении охранников. Я пыталась различить в толпе Юн Хонг, но было слишком высоко. Какой-то человек в серой одежде и головном уборе странной формы расхаживал возле шахты, помахивая чем-то зажатым в руке, из чего курился дымок. Ладан – поняла я мгновение спустя.
Из жерла шахты появилась фигура, она делалась все выше по мере того, как человек поднимался по уходившему вниз туннелю. Он был одет в белое, и я поняла: это Томинага, хотя разглядеть его как следует не могла. Он остановился перед заключенными и сделал то, чего ни один японец никогда не делал по отношению к ним – к нам – прежде: прижав руки по швам, он всем телом сложился в глубоком поклоне.
Выпрямившись, он подал знак охранникам.
Те принялись кучками отгонять узников в джунгли, подальше, в сторону от лагеря. Нужно было поспешить: спуститься к шахте и выяснить, куда погнали заключенных, пока я не потеряла их след. Однако что-то удержало меня посмотреть, что собрался делать Томинага.
Он отошел от входа, дойдя почти что до кромки джунглей. Ветер донес глухой рокот следовавших один за другим взрывов. А потом – тишина. Спустя мгновение пыль и дым вырвались из жерла шахты, но Томинага стоял по-прежнему, позволив облаку из земной преисподней укутать его полностью. Когда вскоре пыль немного осела, он стоял как стоял, в том же положении, вытянувшись во весь рост. Повернулся спиной к шахте и, не оглянувшись, вошел в джунгли.
И вдруг – как ножом срезало холм над шахтой, и вместе с ним вниз полетело все: деревья, камни, земля!
Когда я наконец-то спустилась в долину, шел дождь.
Я представления не имела, сколько времени прошло: может, два часа, а может, и четыре. Никак не могла отыскать лагерь, пока не поняла, что уже нахожусь в нем. Ограда была снесена. Все бараки до единого исчезли, клочок огорода с овощами для заключенных засыпан землей. Даже битый камень убран.
От лагеря не осталось ни следа.
Я побежала к шахте, обнаружив ее только по свежему оползню, похоронившему вход, побегам и деревьям, торчавшим из перемешанной земли. Я вглядывалась в джунгли вокруг, отыскивая тропу, по которой увели заключенных.
Гром прогрохотал где-то за горами. Потом еще раз, и по тому, как подрагивала земля под ногами, я поняла, что это не гром. Раздался третий взрыв, эхом раскатившись в горах. Я попробовала определить место, откуда прилетел звук. Это оказалось невозможно. В глаза бросилась хорошо утоптанная тропа, шедшая в джунгли, и я бросилась к ней.
Дождь хлестал все сильнее, ослепляя меня и превращая тропу в реку грязи. Не знаю, долго ли я шла, только в конце концов пришлось остановиться и укрыться под низко свисавшими ветвями…
Когда я снова раскрыла глаза, заканчивалось утро. Гроза прошла, но вода все еще лилась с веток и листьев. Дрожа, я встала и подошла к краю крутого откоса. С верхушек деревьев поднимался редкий утренний туман. Джунгли, казалось, тянулись до бесконечности, и я понимала, что только заблужусь, если стану забираться в них дальше. Повернув обратно, дошла до шахты. За ночь дождь смыл с горы все обломки. У меня подогнулись колени, и я рухнула на землю. Мои рыдания были единственным звуком в этом гробовом молчании.
Потом я поднялась. Пора было уходить.
Обернувшись на джунгли, куда охранники увели заключенных, я закрепила в памяти формы и цвета гор, известняковых гребней и поклялась Юн Хонг, что вернусь за ней, чтобы выпустить на свободу ее душу оттуда, где ее замуровали.
Я поплелась обратно к лагерю, и дальше, в джунгли, стараясь держаться тропы, по которой шла днем раньше. Ветки и колючки до крови расцарапали мне лицо и руки. Все время не оставляло ощущение, что кто-то преследует меня, как дикую зверушку. Наверное, тигр шел по моему следу. А может, демон джунглей подкрадывался ко мне, заставляя в смятении ходить кругами.
Меня бил озноб. Кости ломило. Настал момент, когда я поняла: никуда дальше я идти не смогу. Я улеглась в выемку, образованную корневой лапой инжирного дерева, и закрыла глаза. Я чувствовала, что охотившееся за мной существо подходило ближе. Кустарник сначала зашуршал, потом затрещал сильнее. Я раскрыла глаза. Слушала, как все ближе подходит это существо.
А потом листья папоротника передо мной раздались в стороны.
Туземец-парень лет пятнадцати-шестнадцати предстал передо мной. На нем была только набедренная повязка, а у губ он держал свою духовую трубку. Ни на миг не сводя с меня глаз, он достал висевший у пояса небольшой кусок ствола бамбука и вынул из него оперенное жало длиной с ладонь. Вложил его в духовую трубку, заложив мундштук кусочком ткани. Затем поднес мундштук к губам. Где-то в глубине моего сознания гнездилось знание того, что такие жала покрывают ядом, но я была слишком измотана, чтобы о чем-то беспокоиться и чего-то бояться.
Парень нацелил в меня свою трубку, надул щеки и выпалил жалом прямо мне в грудь.
Донесшиеся издалека крики и смех детей разбудили меня. Видела я все словно бы размытым, но смогла разглядеть, что раны у меня на руках обработаны: от них шел землистый запах какого-то отвара. Я лежала под грубым одеялом в углу длинной комнаты. Слышала голоса: судя по ним, вокруг меня было много других людей. А под досками пола похрюкивали свиньи и рылись в грязи цыплята.
Сколько я ни спрашивала, оранг-асли упорно отказывались сообщить мне, из какого они племени. В длинном жилом доме обосновались двадцать-тридцать семей, у каждой из них было свое место, совершенно открытое. Они продержали меня у себя целую неделю. Может, и дольше: я мало что помню из того времени. Я приходила в сознание и тут же теряла его. В короткие промежутки времени, когда я была в здравом уме, я гадала: не напичкали ли меня наркотиками. Непрерывным потоком приходили люди, усаживались на корточки и глазели на меня, но хранили молчание. Тот малайский, на каком говорила я, мало чем отличался от языка, на котором говорили они. Однако я подозревала, что они решили: будет безопасней сделать вид, будто они не понимают меня. Только однажды со мной заговорил вождь и рассказал, что нашедший меня парень не пытался меня убить своим жалом, а всего лишь хотел лишить сознания, чтобы самому отправиться за подмогой.
Когда я вполне окрепла, вождь дал мне того самого парня в провожатые и он опять повел меня через джунгли. Повел к Ипоху, ближайшему городу. Я чувствовала, что ему было велено выбрать путь подлиннее и позапутанней, чтобы лишить меня возможности снова отыскать дорогу к племени. Они не хотели, чтоб я вернулась и принесла беду в их селение.
Так я рассудила.
Дня четыре, если не пять, шагали мы по джунглям, прежде чем вышли на пропитанную гудроном дорогу. Парень поднял руку и указал направление, произнеся: «Ипох». Я спросила, как его зовут, но он только рукой махнул, повернулся и шмыгнул обратно в джунгли.
Ехавший в город водитель грузовика, груженного тапиокой, остановился и подвез меня. От него я узнала, что Япония капитулировала еще двадцать дней назад.
Война кончилась.