Постепенно де Бельвар взял себе привычку ездить в Силфор практически ежедневно, мало какое утро обходилось без того, чтобы он не проезжал чуть свет через городские ворота. Силфорцам было отчего беспокоиться: в последнее время пошли толки, будто граф собирает саладинову десятину со всего своего палатината и намерен, как само собою разумеющееся, обобрать и Силфорскую епархию, даром что епископ тоже крестоносец. Это не помешает им, господам, содрать с бедных людей двойной налог.
Каноникам же страсть как надоело ходить в виноватых, и они начали потихоньку показываться в городе, самим своим видом возбуждая к себе интерес и даже находя некоторое сочувствие кое у кого из обывателей. Они отчего-то вообразили, что епископ решил держать на них обиду до самого престольного праздника. Каноники так и говорили, «обиду», словно речь шла об их конфликте с Джованни, а не о совершенном ими преступлении. Кстати сказать, едва прошло первое замешательство и растерянность, каноники быстро перестали сокрушаться о случившемся, и теперь, чем дальше отстояло от них во времени «неприятное событие», как они промеж собой выражались, тем больше им казалось, будто не случилось ничего такого уж страшного. Они словно все забыли, или попросту отказывались помнить. Пока суд да дело, подошел срок Троицына дня. Джованни видел, что нет никакого толку наказывать каноников дольше, и потому решил очистить от святотатства собор Святой Марии Силфорской повторным освящением на Троицу и тогда же простить их, нераскаявшихся, ради праздника.
Едва им было вновь позволено вернуться на свои хоры, каноники посчитали себя и вовсе ни в чем не повинными. Джованни отнюдь не делал вид, словно забыл об убийстве декана, поэтому каноники с полным, как они рассудили, основанием посчитали его злопамятным и начали роптать. Они отрядили к Джованни архидьякона просить вернуть им ключи от церкви, Фольмар же, человек далеко не искушенный в дипломатии, попытался сначала униженно клянчить, а потом, не в силах справиться с вдруг взыгравшей гордыней, принялся не просить, но требовать. Тут была очередной раз помянута и необходимость выборов нового декана. Джованни как обычно струсил, ключи отдал, а насчет выборов обещал подумать, и если бы не присутствие поблизости его телохранителя, доброго воина Филиппа из Бовэ, Джованни, пожалуй, и вовсе отступил бы, согласившись на что угодно, — настолько угрожающе держал себя архидьякон. Однако, любые угрозы Фольмара оставались не более чем пустым звуком, пока Филипп из Бовэ берег Джованни как зеницу ока, представляя в Силфоре графскую власть в отсутствии графа, и пока сам де Бельвар постоянно жил поблизости, не уставая наезжать за надобностью и без надобности в гости к епископу. При таких обстоятельствах, ясное дело, у каноников с горожанами не было ни малейшей возможности застращать Джованни как следует. Им оставалось лишь изливать свое недовольство втихомолку, в ядовитых сплетнях за глаза. Давно уже в городе развлекались, сочиняя небылицы про своего епископа, — такие нелепые, что их смешно было бы повторить. Судачили, например, будто покойная жена мыловара, тайная пассия Джованни, родила от него урода, которого тут же убили от греха подальше, или говорили еще, будто Джованни намного старше, чем представляется честным людям: он-де знаком со всякими колдовскими науками, и его неестественная моложавость — результат регулярного совершения определенных обрядов, причем разнообразие и причудливость действий, необходимых, чтобы остаться вечно юным, зависели исключительно от богатства воображения очередного рассказчика. Придумывали наконец, будто Джованни не равнодушен к маленьким девочкам, ибо он, мол, лишь с детьми способен чувствовать себя мужчиной. Ну и, разумеется, утверждали, будто епископ — любовник де Бельвара. И никому в Силфоре даже в голову не приходило, что Джованни обо всем этом известно. А Джованни убеждал себя не расстраиваться из-за глупых вымыслов, хоть иногда ему и делалось очень горько от такой несправедливости. На счастье силфорцев, графу он жаловаться не собирался. Не из ложного стыда, но опасаясь его кругого нрава, — известно, как мало де Бельвар церемонился с простолюдинами.
В городе набрались терпения и выжидали некоего благоприятного момента, чтобы показать Джованни «истинное положение вещей», как сказал однажды регент певчих, а после каноники и вслед за ними горожане разнесли понравившееся выражение повсеместно, с удовольствием повторяя его каждый раз, когда им доводилось собираться большой ли, малой ли компанией. Какой конкретно смысл они вкладывали в эти слова, силфорцы и сами не знали. Главное, можно было успокаивать себя до поры до времени самой возможностью когда-либо добиться этого искомого «положения». Между тем, горожан и каноников ждало ужасное испытание, разбившее вдребезги все их надежды и упования на скорое осуществление своих заветных планов: де Бельвар переехал жить в Силфор.
Граф занял средний этаж дома Тибо Полосатого, устроившись там весьма комфортно и не без роскоши с несколькими своими людьми, по всей видимости надолго. Де Бельвар буквально заваливал Джованни подарками, преподнося ему что-нибудь каждый раз, как приходил в епископский дом. То вместе с ним являлись рабочие-обивщики, то привозили дорогие предметы обстановки, и с каждым днем это некогда довольно мрачное обиталище, преображалось все больше и больше. Граф не жалел средств и стараний ради благополучия своего друга. Джованни чувствовал себя неловко, никто до сего момента о нем так не пекся и не заботился. Но отказываться он не смел, подозревая, и не без оснований, что не прими он хоть малую услугу, де Бельвар на него обидится. В конце концов благоустройство епископского дома шло на пользу и самому графу, ибо он находился там куда чаще, чем в роскошных покоях Тибо.
Они продолжали занятия и прогулки, и любому на их месте, пожалуй, уже прискучило бы проводить все время с одним и тем же человеком, но только не де Бельвару с Джованни.
— О чем они могут говорить так долго? — часто спрашивали друг друга и люди графа, и силфорцы, но это был не более чем риторический вопрос, никого по-настоящему не интересовали темы их разговоров, странным считалось столь тесное общение само по себе.
— Да какая разница, о чем? Кажется, им никогда не наговориться, — обычно пожимали плечами в ответ. И все. Что тут еще можно было бы добавить?
Однажды де Бельвар усердно выводил формы латинского перфекта: vici, vicisti, vicit, а Джованни изобретал предложения с этим глаголом для последующего диктанта. День уже клонился к вечеру, когда небо затянули тяжелые облака и начался довольно сильный дождь. Сразу стемнело, много раньше обыкновенного. Чтобы продолжать писать, требовалось зажечь свечи, но граф остановил Джованни:
— Не надо, Жан, давайте лучше так… посумерничаем.
— Да, не стоит злоупотреблять занятиями при свечах, это вредно для глаз, — с обычной своей покладистостью согласился Джованни.
Они сидели в комнате Джованни наверху, граф поднялся со своего места у писчей конторки и встал взглянуть на дождь в оконную нишу.
— Скоро не кончится, — произнес он.
— Хорошо, что вам не ехать в Стокепорт в такую погоду, да еще на ночь глядя. Я бы вас и не отпустил, пожалуй, — Джованни уселся на свой большой сундук у стены, как раз напротив окна, и украдкой разглядывал де Бельвара, стоящего к нему вполоборота в призрачном свете загашенного дождем дня.
Граф ничего не сказал, и между ними вдруг опустилась необычная, какая-то душная тишина. Дождь шумел, отгораживая их от всего мира словно влажными тяжелыми портьерами. Молчание Джованни и де Бельвара не было похоже на паузу в разговоре, возникающую порой между людьми, которым больше нечего сказать, и либо собеседники испытывают неловкость, мучительно подбирая слова ради продолжения разговора во что бы то ни стало, либо, согласившись с чем-либо промеж собой, умолкают, умиротворенно наслаждаясь комфортной мягкой тишиной взаимного понимания, не требующего слов. Нет, им хотелось поговорить, вернее, де Бельвару необходимо было выговориться, а Джованни каким-то своим внутренним чутьем понял и принял это его желание и ждал. Но графу предстояло рассказать о себе то, о чем он никогда и ни с кем до сего момента не говорил, и что можно было произнести только в потаенном алькове долгого вечернего дождя, когда присутствие рядом близкого человека, единственного, перед кем не зазорно открыть душу, ощущается по-особенному сильно, ибо ни яркие краски, ни резкие звуки не отвлекают ни говорящего, ни слушающего.
Де Бельвару тяжело было начать, и Джованни не выдержал первым:
— Отчего вы так грустите, Гийом?
— Верно, это можно счесть за странность, — не сразу отозвался де Бельвар, — но такой дождь, не буря с грозой, а именно долгий нудный дождь всегда заставляет меня думать о смерти. Весь мир как будто безутешно рыдает по тем, кого уже не вернешь. О, я, кажется, выразился очень поэтично, — заметил граф с горькой иронией. — Знаете, Жан, — уже серьезно продолжал он, — я за последние несколько лет потерял столько близких, да и просто знакомых, даже странно… Генрих — молодой король, при дворе которого я подвизался, простился со своим бренным телом уже вот как пять лет, потом погиб Жоффруа Бретонский, а ведь они оба, когда умирали, были моложе меня теперешнего. Я похоронил Кевельока, родителей, жену и своего единственного ребенка, — граф замолчал, казалось, не желая больше говорить на эту тему, и Джованни начал уже подыскивать что сказать в ответ, когда де Бельвар произнес:
Я, конечно, видел много смертей, может быть, даже слишком много, но некоторые потери тяжело пережить, особенно тех, кто был от тебя зависим, уповал только на тебя.
Де Бельвар стоял почти спиной к нему, опустив голову, так что Джованни не мог видеть выражения его лица, но голос графа звучал глухо, и Джованни хотелось броситься утешать его. Он с трудом заставил себя сидеть на месте, понимая, что другу надо еще многое сказать и пока рано вмешиваться.
Моя жена потеряла нашу дочь-младенца и умерла здесь, в Честере, а меня не было рядом. Меня никогда не было рядом, — сокрушенно произнес граф и вновь замолчал.