Вернувшись в Рим, Джованни сразу отправился в город Льва, папскую резиденцию. Он не торопился более, жажда деятельности покинула его, перед ним расстилалась серая равнина ожидания — он не знал, сколько придется жить ему без любимого: впереди безрадостной вереницей протянулись месяцы, возможно, годы, и, не допусти Господи, вся жизнь. Джованни просто требовалось занять себя чем-то, так почему бы не силфорским делом, хотя судьба жалоб на него в Курии давно перестала интересовать его, разобраться с ними не казалось совсем уж пустой затеей, в конце концов, ему предоставлялась возможность раз и навсегда отказаться от своей епископской власти.
Явившись в Папскую Канцелярию, Джованни совершенно для себя неожиданно наткнулся прямо на своего деятельного дядюшку Роландо Буонтавиани, и не успел опомниться от удивления, как ему пришлось изумляться еще того более, ибо дядя, увидев его, выразил несказанную радость:
— О, как хорошо, что ты приехал, милый мой племянник, — расцеловал Джованни дядюшка.
Оказалось, он уже два года как служит в Папской Курии.
— Так что все жалобы на тебя прямиком ко мне попали, — заявил дядя. — Ах, негодник, не заладилось у тебя в этой Англии. Ну да ничего, мы уж разберемся. Главное, что ты сам приехал, не послал представителя, это тебе только на пользу, кто же лучше защитит твои интересы? С их стороны, англичан этих, что? Бумага. Только бумага, которая, как известно, все стерпит, не покраснеет. А тут ты, живой человек. Ну, что вы там не поделили?
Джованни вкратце рассказал дяде свою силфорскую историю: и про амбиции аббата Бернарда, и про убийство декана Брендана, и про то, что если бы не маркграф Честерский, он бы сейчас тут с дядюшкой не разговаривал.
Дядя то и дело перебивал Джованни охами и ахами, а под конец воскликнул, воздев руки:
— Слава Создателю, что ты жив-здоров остался, дорогой ты мой племянник! Коли за то следует благодарить графа тамошнего, я со всем своим удовольствием. А с какой это радости ты крест нацепил?
Джованни объяснил.
— Ну, ничего страшного, Папа вмиг освободит тебя от обета, ты, мол, вынужден был его принять, потому что твой благодетель граф сделался крестоносцем, и ты поостерегся остаться без него на съедение этим хищникам. Что тебе еще оставалось делать? — всплеснул руками дядя.
— Это же нелюди какие-то, хуже сарацин, такого понаписали, ни за что на свете подобные гадости не придут в голову порядочному человеку. Сразу видно, что за народ! Тебе, значит, беспокоиться ровным счетом нечего. Ты у нас сторона страдательная, они ведь тебя чуть не убили? И выходит, все равно что выгнали? Вот мерзавцы! Потом еще оправдываются. А надо им отмазаться, начинают придумывать всякие небылицы! — горячился дядя, чуть не приплясывая вокруг уставшего и почти безучастного Джованни.
— То-то и оно, знаешь ли… может, даже все это и к лучшему обернется. Папа нынешний — прямо золото, не человек. Мягкий характером, что твоя пуховая подушка, браниться там или наговаривать на кого-то, такие безобразия ему совсем не по душе. Мы с тобой все дело уладим, для этого тебя только надо нашему Папе показать, и все будет так, что лучше и не бывает. Вид у тебя, дорогой мой, как по заказу. Прямо сказать, сиротский. Папа умилится, вот помяни мое слово. Только поторопиться нам надо, сеньор наш Папа хворает сильно, не ровен час преставится, выберут какого-нибудь зануду. Тут у нас, пока ты в своей Англии маялся, столько пап сменилось, просто поветрие какое-то, не успеешь к одному привыкнуть, как уже другого выбирают. Прогневили мы, видно, Господа, — сокрушенно вздохнул дядя, а потом спросил по своему всегдашнему обыкновению без всякой связи с предыдущими словами: — У тебя с англичанами этими что? Ты их наказать хочешь, или как?
— Нет, я всех простил, — спокойно ответил Джованни, — ни на что не претендую.
— Вот, молодец, так и надо, так ты Папе и скажешь! — воскликнул дядюшка, довольно потирая руки. — Ты у нас получаешься бедная овечка, простил всех по-христиански, а эти подлые людишки злобою исходят. Значит, с той дурацкой епархией покончено, туг ты, главное, смиренно эдак смотри, «ни на что не претендую», того и держись, на меньшее, чем первое освободившееся епископство с приличными доходами и в нормальной стране, мы не согласимся!
Джованни не стал спорить, оставив дядюшку предаваться своим честолюбивым мечтам. Главное, до поры до времени их стремления совпадали, и Джованни не видел ровным счетом ничего предосудительного в том, чтобы использовать слабость Буонтавиани-старшего к устроению своих и чужих дел. Перспектива столь неожиданно скорого разрешения силфорской проблемы могла только обрадовать Джованни, взамен же дядя вряд ли оказался бы способен сразу предложить ему какую-либо епархию, такие дела никогда быстро не устраивались, так что, думал Джованни, нечего ему опасаться дядюшкиных планов, за ним, в любом случае, оставалось последнее слово, а дядюшке было совсем не обязательно заранее расстраиваться из-за того, что Джованни твердо решил покончить с церковной карьерой.
Однако просить о снятии с себя священнического сана сразу после отставки Джованни передумал. Разговор с дедом изменил его стремления. Теперь он отнюдь не желал тихого и по возможности бесконфликтного перехода от самовольного приостановления служения мессы к безоговорочному отказу от совершения таинств, так, словно считал себя недостойным. Джованни решил бороться, защищать свои воззрения, и ради этого ему требовалось получить возможность выступать публично, участвовать в диспутах, нужно было заставить теологов и церковников католического мира выслушать себя. Добиться же определенного положения в богословских кругах он мог, лишь оставаясь священником, хотя бы номинально.
Осуждение, лишение сана, анафема — вероятно, именно такие санкции ожидали Джованни за его деятельность в будущем, он считал, что готов к любым последствиям. Пусть критикуют, поносят, проклинают, Джованни не мог молчать, он просто был не в состоянии похоронить в себе истину, которой обладал, приберегая, словно скупец, для одного себя спокойствие чистой совести, оставаясь в стороне от страданий других людей, всех тех несчастных, кто запутался в тенетах ложной морали, кого принуждали склоняться под ярмом ложных авторитетов, людей, что не обладали такой мудростью, не были столь отважны, что любили слабее, чем они с Гийомом, и оттого еще более нуждались в знаниях Джованни, в его силе, по доброй воле приносимой им на служение. Джованни не посчитал бы за жертву и жизнь отдать во имя любви, отстаивая право каждого человека на счастье до последнего вздоха.
Он знал, ему будет тяжело, чувствовал себя невыносимо одиноким и слабым перед самоуверенной в своей непогрешимости махиной человеческой церкви, с которой собирался вступить в смертельное противоборство, невзирая на то, что, скорее всего, и те, ради кого он идет сражаться не выкажут ему ни малейшего сочувствия, даже, возможно, поспешат заклеймить его, чтобы самим не попасть под удар церковных отлучений.
О, как ему не хватало любимого, без поддержки которого Джованни боялся не выдержать гнета всеобщей ненависти. Он молился ежедневно, ежечасно о своем Гийоме, просил у Господа благополучного возвращения его из похода, ибо пока его не было рядом, Джованни не мог дышать полной грудью, с тех пор как они расстались, он лишился радости жизни и утратил уверенность в себе. Он слишком страдал от разлуки, чтобы принять на себя еще и другие испытания, и потому решил не торопиться, не предпринимать в отсутствие де Бельвара необратимых, судьбоносных действий, в любом случае, ему требовалось время привести мысли в порядок, он собирался попробовать для начала излагать свои умозаключения на бумаге.
Дядя настоял, чтобы Джованни не медля переехал к нему в город Льва и в любой момент был готов предстать перед главой католической церкви. Спешка никогда не оказывалась излишней, если имеешь дело с шустрым Буонтавиани, уже на следующий день дядюшка успел получить для Джованни аудиенцию у Папы Климента III, который был очень плох, но, вынуждаемый грузом ответственности верховного понтификата, продолжал заниматься неотложными вопросами.
Основной проблемой, дамокловым мечом нависшей над тяжко больным Папой, как обычно, были немцы: Генрих VI, наследник Барбароссы, перешел Альпы во главе мощной армии, намереваясь силой отобрать Сицилию у Танкреда. Климент III очень не хотел войны, еще более он не хотел оказаться со всех сторон окруженным Гогенштауфеном.
Велеречивый Роландо Буонтавиани, один из главных консультантов по проблеме немцев при папском дворе, пользуясь тревожной обстановкой, представил дело своего племянника как нечто несущественное, совсем не требующее разбирательств в силу своей абсолютной ясности.
Сначала все шло по задуманному дядюшкой плану: чрезмерно чувствительный от болезни Папа очаровался кротким Джованни, и ознакомившись с сущностью предъявляемых к нему претензий, переданных, разумеется, в интерпретации, наиболее благоприятной для обвиняемого, заключил, что Джованни в качестве епископа Силфора проявил удивительную для своего юного возраста мудрость, ибо пытался решить все постепенно и миром. Дядюшка поблагодарил Его Святейшество с довольным видом и не окончил еще свое красиво составленное выражение глубокой признательности, когда в покой бесшумно проскользнул папский секретарь с просьбой, нет, скорее с требованием настоятеля Фонте Авелланы немедленно впустить его.
Джованни задрожал, словно от сильного холода, инстинктивно обхватив себя руками.
— Что забыл здесь этот древний истукан? — проворчал Буонтавиани.
Папа сперва не желал впускать аббата.
— Он говорит, что приехал как раз по поводу этого дела, — вполголоса сообщил секретарь, кивнув в сторону Джованни.
Уступчивый Климент III дал уговорить себя и согласился принять дома Томазо. Войдя, аббат сразу же вперил в Джованни преисполненный гнева взгляд и только потом, приняв смиренный вид, обратился прежде всего к Святейшему Отцу, но также и ко всем присутствующим с нижайшей просьбой выслушать его, грешного монаха, безмерно самоуничижаясь на словах, но при этом буквально олицетворяя собою горделивое достоинство оскорбленной добродетели, по праву взывающей к восстановлению справедливости.
— Этот волк в овечьей шкуре, — широким жестом указал дом Томазо на Джованни, — осмеливающийся называть себя епископом Божией церкви, не признался, вернее, не похвалился, ибо он имеет наглость похваляться своими гнусностями, не поведал столь почтенному собранию, говорю я, что будучи наделен высоким саном священника, лицемерно притворяясь, будто исполняет обязанности пастыря христианской общины, грешил упорно и нераскаянно против богоустановленных порядков, вступая в недозволенные сношения с мужчинами.
Папа ахнул, дядюшка Буонтавиани схватился за сердце.
— Отвечай, так ли это? — обратились к Джованни, он даже не заметил, кто именно.
— Нет, — хоть и тихо, но без колебаний ответил он, — дом Томазо не сказал ни слова правды.
— Клевета! — очнулся дядя. — Как не стыдно тебе, почтенному старцу? Клеветник!
— Карьерист! — не остался в долгу аббат. — Презренный, ты готов покрывать любое преступление, лишь бы занять местечко потеплее!
Дядя не успел ответить достойной отповедью на столь несправедливое изобличение, Папа приказал выдворить спорщиков вон, дабы восстановить нарушаемое ими благолепие.
— Обвинение Иоанна Солерио из Милана, бывшего епископа Силфора, — торжественно объявил папский секретарь, выслушав наскоро переданные ему указания Святого Отца, — откладывается для дальнейшего разыскания.
Выслушав это постановление, дядюшка Буонтавиани почувствовал себя несчастнейшим из людей. Недолго думая, он бросился вослед дому Томазо с просьбами и уговорами отказаться от изобличения Джованни, он умолял непреклонного старца почти что на коленях. Напрасно, аббат Фонте Авелланы проявил несгибаемую твердость, заявив лишенному всяческих представлений о добродетели, как он выразился, низкому в помыслах Буонтавиани, что ни на йоту не отступит, сколько бы его не уламывали.
— Это все ваша подлая семейка, зря я поддался тогда на уговоры и согласился взять в жены своему сыну женщину вашего рода, — ядовито проговорил аббат. — Это в вас он такой, — скривившись от отвращения, добавил он, имея в виду Джованни.
Буонтавиани был не в состоянии безропотно проглотить оскорбление в адрес своей семьи, он вспылил, наговорил дому Томазо дерзостей и ушел от него взбешенный. Ему оставалось обратиться за содействием к Джованни, и тут-то уж никаких препятствий он не предвидел, ведь племянник был больше него, доброхота, заинтересован в том, чтобы снять с себя постыдные обвинения.
— Ты станешь все отрицать, — не спрашивая, но утверждая заявил дядя, не заметив, как перешел с латыни на светское ломбардское наречие.
— Я скажу правду, — ответил Джованни.
— Правду? — воскликнул уставший Буонтавиани. — Меня не интересует, какие глупости наговорил ты по дури этому упертому старикану. Нашел с кем связываться. У тебя нет выбора, дорогой мой, ты должен все отрицать. Ты же сам сказал у Папы, что твой дед солгал.
— Его слова были лживы, — согласился Джованни.
— Так что ж еще? — всплеснул руками дядюшка.
— Я люблю мужчину, это правда, — сказал Джованни.
— Да хоть осла жены соседа! Кому какое дело? Обязательно что ли кричать об этом на весь мир? Я думал, ты умнее.
Никакие доводы не могли убедить Джованни, дядюшка Буонтавиани вторично потерпел фиаско.
— Вот какого, извини меня, черта, ты упираешься? Тяжелый ты человек, прямо как твой дед, настоящий Солерио! — расстроился он.
Буонтавиани не отступился от Джованни, вновь и вновь возвращаясь к своим уговорам, время поджимало, Папе Клименту стало хуже, со дня на день ожидали его кончины, а значит предстояли выборы нового верховного понтифика и вместе с ними перестановки в Курии. Если бы не скандал с племянником, Роландо Буонтавиани надеялся, что ему за верную службу Святому Престолу пожалуют должность кардинала-дьякона при церкви святых Косьмы и Дамиана, а там, через пару-тройку лет, возможно даже раньше, мечталось ему сделаться кардиналом-священником. Процесс над Джованни и последующее его осуждение похоронило бы навсегда чаяния честолюбивого Буонтавиани, мало того, бросило бы тень на весь их обширный и влиятельный как в Ломбардии, так и в Риме клан. Если его строптивый племянник не желает обелить себя, тем хуже для него, тогда нужно было заставить его молчать. Тяжко вздыхая, дядюшка Буонтавиани достал маленькую склянку с соком белладонны.
— Он сам виноват, прямо заставляет меня брать грех на душу, — сокрушенно пробормотал он, глядя на жидкость в пузырьке.
В городе Льва Джованни никто не знал, значит, никто его и не хватится, а нет обвиняемого, нет и самого обвинения. В тот день дядюшка попробовал убедить Джованни в последний раз.
— Ты что, хочешь войны с ними? Ты ее получишь, — предостерегал дядя.
Именно, Джованни готовился к войне, он уже все решил для себя, его обвиняют в том, что он собирался отстаивать всю свою жизнь, хорошо, пусть ему не оставили времени на подготовку, придется выйти на битву против произвола без промедления, в самом ближайшем будущем, так судил Господь, коему одному известно лучшее время и место.
— Ладно, — примирительно сказал Буонтавиани. — Как хочешь. Знай, я с тобой, что бы ни случилось. Мы же одна семья. — Дядя привлек Джованни к себе, обнял его и похлопал по спине. — Ты что-то совсем бледный, — покачал он головой, отстранив от себя племянника и рассматривая его так внимательно, словно ждал какого-то знака, способного отменить вынесенный ему приговор. — Не изводись. А то эдак и заболеть недолго. Слушай, а давай выпьем.
— Помилуй, дядюшка, на страстной неделе! — хотел было отказаться Джованни.
— Брось, для здоровья. Сделаю-ка я тебе подогретого вина с бодрящими травками, — через силу улыбаясь, предложил Буонтавиани.
Чтобы не расстраивать лишний раз проявлявшего к нему необыкновенное великодушие дядю, Джованни согласился. Буонтавиани развел ему в бокале весь пузырек сока белладонны, огромную дозу для хрупкого малорослого Джованни. Тот даже не взглянул на манипуляции дяди с вином, доверчиво принял из его рук смертельную отраву.
— За человечность, — поднял Джованни свой бокал. Дядюшка Буонтавиани с трудом подавил в себе желание отобрать вино у злосчастного племянника. Джованни выпил. Хотел что-то сказать, но не смог, у него пропал голос, он схватился за горло, беспомощно протянул руку вперед, пытаясь ухватиться за что-нибудь, его зрачки стали такими огромными, что глаза сделались черными, Джованни перестал видеть, пошатнулся, потерял равновесие и свалился без сознания. Буонтавиани бросился к нему, стараясь удержать его корчащееся в судорогах тело, чтобы никто, не дай Бог, не услышал шума. Дядюшка взмок, прижимая умирающего к ковру, Джованни мучился в агонии с начала девятого часа до вечерни. Когда он затих, вытянувшись на полу, зазвонили, призывая верных на службу. Дядюшка Буонтавиани заплакал от горя и облегчения.