Хронология

28/6 Наследник австро-венгерского престола Франц Фердинанд и его супруга убиты в Сараево.

23/7 Австро-Венгрия предъявляет ультиматум Сербии.

28/7 Австро-Венгрия объявляет Сербии войну.

29/7 Россия проводит мобилизацию против Австро-Венгрии в поддержку Сербии.

31/7 Германия требует, чтобы Россия прекратила мобилизацию, но она продолжается.

1/8 Германия объявляет всеобщую мобилизацию, так же поступает союзная России Франция.

2/8 Германские войска вторгаются во Францию и Люксембург, русские вступают на территорию Восточной Пруссии.

3/8 Германия требует от Бельгии разрешения на свободный проход своих войск. Требование отклоняется.

4/8 Германия вторгается в Бельгию. Великобритания объявляет Германии войну.

6/8 Французские войска вступают в немецкую колонию Тоголенд.

7/8 Русские войска вступают в немецкую Восточную Пруссию.

13/8 Австро-венгерские войска вступают в Сербию. Положение становится критическим.

14/8 Французские войска вступают в немецкую Лотарингию, но получают отпор.

18/8 Русские войска атакуют австро-венгерскую провинцию Галиция.

20/8 Падение Брюсселя. Немецкие войска продвигаются на юг, к Парижу.

24/8 Начало вторжения союзников в немецкую колонию Камерун.

26/8 Начало битвы под Танненбергом. Русское вторжение в Восточную Пруссию отбито.

1/9 Начало битвы под Лембергом. Она станет крупнейшим поражением Австро-Венгрии.

6/9 Начало англо-французского контрнаступления у Марны. Германский поход на Париж остановлен.

7/9 Начало второго вторжения австро-венгерских войск в Сербию.

11/9 На западе начинается так называемый “Бег к морю”.

23/9 Япония объявляет Германии войну.

12/10 Начало первого из сражений во Фландрии.

29/10 Османская империя вступает в войну на стороне Германии.

3/11 Россия вторгается в османскую провинцию — Армению.

7/11 Немецкая колония Циндао в Китае захвачена японскими и британскими войсками.

8/11 Начало третьего вторжения Австро-Венгрии в Сербию.

18/11 Начало наступления Османской империи на Кавказе.

21/11 Британские войска оккупируют Басру в Месопотамии.

7/12 Начало второй битвы за Варшаву.

1.

Воскресенье, 2 августа 1914 года

Лаура де Турчинович просыпается рано утром в Августове

Неужели ее худшие опасения сбылись? Неужели ее муж болен, ранен или даже убит? Или он предал ее?

Стояло позднее лето. Погода была чудесная, теплая, солнечная, с восхитительными картинами закатов. Они переехали в только что отстроенную виллу, спрятавшуюся между озерами, прямо в живописном Августовском лесу. Дети не могли в нем наиграться. А они с мужем любили кататься на лодке по озеру короткими белыми июньскими ночами, встречая восход солнца. “Все дышало покоем и красотой… Это была мирная жизнь, исполненная простых радостей”.

Простота дачной жизни была конечно же относительной. Вместительная вилла отличалась изысканностью обстановки. Хозяйку дома всегда окружала прислуга, которая жила в отдельном флигеле. (У каждого из пятилетних сыновей-близнецов была своя няня, а у шестилетней дочки — собственная гувернантка. Дети ездили в коляске, запряженной пони.) Их семья общалась с самыми знатными представителями поместного дворянства. Зиму они обычно проводили на Ривьере. (Затем возвращались домой — без особых сложностей. В Европе легко можно было перемещаться через границы, для этого даже паспорта не требовалось.) Домов у них несколько: кроме летней виллы и большого дома в Сувалках, еще есть квартира в Варшаве. Лаура де Турчинович, урожденная Блеквэлл, живет спокойной, комфортной жизнью. Вскрикивает при виде мышей. Боится грозы. Немного пуглива и застенчива. Едва представляет себе, что такое — готовить еду.

С фотографии, сделанной однажды летом, смотрит веселая, горделивая, вполне благополучная женщина, русоволосая, в просторной юбке, белой блузке и большой летней шляпе. Мы видим женщину, привычную к покою и достатку, к тому, что жизнь постоянно меняется в лучшую сторону. И в этом она была не одинока. Если же до нее доходили слухи о волнениях и злодеяниях, она предпочитала игнорировать их. И в этом она тоже не одинока.

Да, лето выдалось просто великолепное. И оно еще не закончилось. В воскресенье они приглашают к себе на обед гостей. Но где же ее муж? Вот уже несколько дней как он уехал в Сувалки на работу; но вчера он должен был вернуться, как раз в субботу, накануне празднества. Они решили подождать с обедом. Но все напрасно. Она уже начала беспокоиться. Это так непохоже на него. Где он может быть? Она все ждала и ждала, не смыкая глаз. Напрасно. Давно она так не переживала за него. Что могло случиться? Она уснула только на рассвете.

Лаура проснулась от резкого стука в окно.

Четыре часа утра.

Она поспешно встала с постели, пока этот стук не разбудил детей. У окна маячила чья-то фигура. Сперва она было подумала, что это кто-то из слуг отправляется на базар и пришел за деньгами и инструкциями. Но к своему удивлению, она увидела бледное, серьезное лицо Яна, лакея своего мужа. Он протягивал ей открытку. И она узнала почерк мужа.

Там было написано: “Объявлена война. Немедленно приезжай вместе с детьми. Вели прислуге упаковать самое необходимое и приезжай сегодня же”.

2 .

Вторник, 4 августа 1914 года

Эльфрида Кур наблюдает, как 149-й пехотный полк покидает Шнайдемюль

Летний вечер. Тепло. Откуда-то издалека доносятся звуки музыки. Эльфрида с братом сидят дома, на Альте-Банхофштрассе, 17, но музыку они слышат. Музыка постепенно становится громче, и они понимают, в чем дело. Они выбегают на улицу и несутся к желтому вокзалу, напоминающему крепость. На площади перед зданием толпятся люди, горит электрическое освещение. Эльфриде кажется, что в этом белом, тусклом свете листья каштанов будто вырезаны из бумаги.

Девочка забирается на железную ограду, отделяющую здание вокзала от народа на площади. Музыка приближается. Она видит товарный поезд, он стоит на третьем перроне. Видит, что над паровозом поднимается пар. Она замечает открытые двери вагонов, в них мелькают одетые в гражданское резервисты, они отправляются к месту назначения. Мужчины выглядывают из вагонов, машут и смеются. Музыка слышится все ближе, теперь уже она сотрясает воздух летнего вечера. Ее брат кричит: “Они идут! Это 149-й полк!”

Все ждут именно его: 149-й пехотный полк, расквартированный в городе. Теперь он направляется на Западный фронт. Да, новое выражение — “Западный фронт”. До сегодняшнего дня Эльфрида ничего подобного и не слышала. Война — дело рук русских, это все знают; немецкая армия проводит мобилизацию, чтобы ответить русским, которые готовят нападение, как всем известно.

Особенно тем, кто живет здесь, в Померании. Все думают об угрозе с востока, и Шнайдемюль не является исключением. Русская граница находится менее чем в 150 километрах отсюда, и через город проходит главная трасса Берлин — Кёнигсберг, а значит, это совершенно очевидная мишень для могущественного врага на востоке.

К жителям Шнайдемюля, так же, впрочем, как и к тем политикам и генералам, неуклюжим, нерасторопным и некомпетентным, которые, балансируя, привели Европу к войне, стекалась информация, почти всегда неполная или устаревшая. И недостаток фактов восполнялся догадками, предположениями, надеждами, опасениями, навязчивыми идеями, теориями заговора, мечтами, кошмарами, слухами. В Шнайдемюле, как и в десятках тысяч городов и деревень на всем континенте, картина мира выстраивалась в эти дни именно из зыбкого летучего материала, и не в последнюю очередь из слухов. Эльфриде Кур двенадцать лет, она непоседливая умная девочка с рыжеватыми косичками и зелеными глазами. Она слышала разговоры о том, что французская авиация бомбила Нюрнберг, что атаковали железнодорожный мост около Айхенрида, что русские войска продвигаются к Иоганнисбургу, что русские агенты пытались убить кронпринца в Берлине, что один русский шпион чуть не взорвал авиационный завод на окраине города, что другой русский шпион намеревался заразить холерой воду в водопроводе, что французский агент хотел взорвать мосты через Кюддов.

Все это были лишь слухи, но правда выплывет наружу гораздо позже. Сегодня же люди готовы поверить чему угодно, даже самому невероятному.

Жители Шнайдемюля, как и большинство немцев, считают эту войну оборонительной, — войной, которую им навязали, не оставив иного выбора. И немцы, как и все обитатели городов и сел Сербии, Австро-Венгрии, России, Франции, Бельгии и Великобритании, исполнены страха и надежды и вместе с тем чувства собственной правоты, ибо им предстоит вступить в роковую битву с силами зла. Мощная эмоциональная волна прокатилась по Шнайдемюлю, Германии и Европе, накрыв собой всех и вся. То, что для нас тьма, для них — свет.

Эльфрида слышит возгласы брата и сразу видит все сама. Вот они идут, шеренги солдат в серой униформе, коротких сапогах из светлой, невыделанной кожи, с большими рюкзаками, в остроконечных касках с серыми матерчатыми чехлами. Впереди марширует военный оркестр, и когда он приближается к вокзалу и толпе на площади, то звуки знакомой всем мелодии захватывают людей. Солдаты поют, и толпа вслед за ними подхватывает припев. Песня звучит бравурно в этот августовский вечер:

Lieb’Vaterland, magst ruhig sein, Lieb’Vaterland, magst ruhig sein, Fest steht und treu die Wacht, die Wacht am Rhein! Fest steht und treu die Wacht, die Wacht am Rhein! [4]

Воздух дрожит от барабанного боя, топота сапог, пения и криков “ура”.

Эльфрида запишет в своем дневнике:

149-й прошел тогда плечом к плечу, растекаясь по перрону как серая волна прилива. У всех солдат были на шее длинные венки из цветов или же просто цветок на груди. Из винтовок торчали астры, левкои и розы, словно врагов собирались обстреливать цветами. Лица солдат были серьезны. А я-то думала, что они будут смеяться и ликовать.

Эльфрида все же видит одного смеющегося солдата, лейтенанта, и сразу узнает его. Его зовут Шён, и она смотрит, как он прощается с родственниками и затем протискивается через толпу. Как другие хлопают его по спине, обнимают, целуют. Ей хочется крикнуть: “Привет, лейтенант Шён!” Но она не осмеливается.

Играет музыка, над толпой вздымаются шляпы и носовые платки, поезд с одетыми в гражданское резервистами гудит и трогается с места; все машут и кричат “ура”. Скоро отправится в путь и 149-й. Эльфрида слезает с ограды, ее поглощает толпа, ощущение такое, что ее вот-вот раздавят, задушат. Девочка видит пожилую женщину с покрасневшими от слез глазами. Она душераздирающе кричит: “Пауль! Где мой малыш Пауль? Дайте мне увидеть моего сына!” Эльфрида не знает, кто такой Пауль, она стоит, стиснутая со всех сторон спинами, руками, животами, ногами других людей. Потрясенная или, возможно, благодарная за то, что ей удалось заметить хоть что-то в этом беспорядочном, спутанном, гигантском клубке образов, звуков и чувств, Эльфрида, зажатая в толпе, возносит краткую молитву: “Боже милосердный, сохрани этого Пауля! Верни его этой женщине! Молю Тебя, молю, молю!”

Она видит, как мимо маршируют солдаты, а рядом с ней появляется маленький мальчуган; просунув ручку сквозь холодные железные прутья ограды, он кричит: “До свидания, солдат!” Один из них, одетый в серую форму, берет протянутую ручку и пожимает ее: “До свидания, малыш!” Все смеются, оркестр играет “Deutschland, Deutschland, über alles”, некоторые подпевают, и длинный, украшенный цветами состав останавливается у первой платформы. Раздается звук горна, и солдаты тотчас забираются внутрь. Ругательства, шутки, команды. Отставший солдат спешит к составу, пробегая совсем близко от Эльфриды, стоящей за оградой. Она набирается смелости, протягивает ему руку и смущенно бормочет: “Желаю удачи!” Он смотрит на нее, улыбается и на ходу пожимает ей руку: “До свидания, девочка!”

Эльфрида провожает его взглядом. Видит, как он взбирается в один из товарных вагонов. Видит, как он оборачивается и смотрит в ее сторону. Состав трогается с места, сперва совсем медленно и неохотно, потом набирая скорость.

Крики “ура” гремели в воздухе, лица солдат виднелись в открытых дверях вагонов, люди бросали цветы вслед поезду, и как-то сразу многие из оставшихся заплакали.

До свидания! Ждем вас домой! Не бойтесь! Мы скоро вернемся! Мы отпразднуем Рождество дома с мамой! Да, да, да, скорей возвращайтесь домой!

И из уходящего поезда раздается громкое пение. Девочке удалось расслышать только часть припева: “In der Heimat, in der Heimat, da gibt’s ein Wiedersehen!” А потом поезд исчезает в ночи. Лето. Тепло.

Эльфрида взволнована. Сдерживая слезы, она возвращается домой. По дороге она держит перед собой руку, которую ей пожал солдат, словно та теперь особо ценная и очень хрупкая. Поднимаясь по плохо освещенной лестнице на Альте-Банхофштрассе, 17, она украдкой целует эту руку.

3.

Среда, 12 августа 1914 года

Владимир Литтауэр видит падение Маргграбовы

И это война? Летнее солнце встает над сельской идиллией. Он видит ухоженные крестьянские дворы, сложенные из камня, нарядные деревеньки. Видит широкие поля, стога сена, небольшие рощицы. Видит сверкающую гладь озер и мягкие очертания холмов. Они медленно едут верхом вдоль узкой, извилистой дороги, посыпанной гравием. Над колонной развеваются красные, желтые и голубые флюгера.

Романтическая картина: “Гусары на фоне пасторального пейзажа”. Только одно вызывает недоумение. Нигде не видно ни единой живой души. Но пока ничего и не происходит, по крайней мере ничего серьезного. Еще не рассвело окончательно, и в потемках пехотинцы, идущие рядом с ними, наткнулись на кого-то, кого они приняли за немецких солдат. Послышалась перестрелка, и снова все стихло.

Через несколько часов эскадрон гусар, в котором служил Владимир Литтауэр, оказался в Восточной Пруссии. Границей здесь служила всего-навсего мелкая канава, где можно было увидеть столб с германским гербом, валявшийся в траве. Целью операции являлся небольшой немецкий городок, Маргграбова. Они с любопытством разглядывали дома, мимо которых проезжали. Они пусты. В некоторых из них был накрыт завтрак, его бросили, не доев. Еда была еще горячей.

Владимир Станиславович Литтауэр — корнет русского гусарского полка, 1-го Сумского. Он родился на Урале, вырос в Санкт-Петербурге, отец его был состоятельный заводчик. Идет второй год его службы в армии. Он самоуверен, высокомерен, умен, и до сей поры его жизнь текла беспечально. (Единственное, что его мучило, так это что он выглядит гораздо моложе своих двадцати двух лет.) Во многих отношениях Литтауэр действительно идеальный гусар, по крайней мере по гусарским меркам: блестящий наездник, элегантный, хорошо одетый, прекрасно воспитанный, соблюдает этикет, проводит жизнь в пьянстве, дуэлях, любовных интрижках, на балах, всерьез его заботит вид его вощеных усов и отутюженной формы.

Для него, как и для его товарищей-офицеров, военная служба была не столько призванием, сколько образом жизни. (А полк — их семья.) Было принято демонстрировать свое равнодушие к различным военным инновациям. Их манеры и поведение свидетельствовали о том, что он со своими товарищами все еще жил в начале XIX века. Что за выдумки все эти утомительные маневры и скучные уроки тактики или артиллерии? Единственное, что имеет значение, — личная храбрость и умение сидеть в седле. Так они думали. Эскадроны могли выполнять изощренные по своей сложности маневры с точностью циркачей. Большинство солдат не умели читать и писать. Многие были родом из русской части Польши. Кони у них были великолепные. Перед парадом их красили, чтобы все выглядело единообразно.

Но вот что-то происходит. Раздаются выстрелы. Колонна останавливается. Светает. Командир эскадрона приказывает Литтауэру взять своих людей и оттеснить немцев, препятствующих продвижению колонны. Литтауэр велит своему взводу спешиться. Они начинают продвигаться через небольшую рощицу, к тому месту, откуда послышались выстрелы. В воздухе раздается какой-то свист, время от времени доносятся звуки странных хлопков, словно бы от стволов деревьев. Капрал, бегущий рядом с ним, спрашивает: “Что это, ваше благородие?” Литтауэр отвечает ему несколько неуверенно и рассеянно: “Полагаю, это пули”.

Они добираются до того места, откуда раздавались выстрелы. Там никого нет. Никто из его солдат не ранен. Они садятся на коней, и эскадрон снова скачет вперед.

К семи часам утра они уже у цели: вот он, большой крестьянский двор на пригорке. Там они и остановятся. С высоты перед ними открывается прекрасный вид на городок Маргграбову. Литтауэр видит скопление городских крыш, церковные шпили, прямо у поблескивающего озера. Он различает и единственную в городе площадь. На некоторых, самых больших домах висят флаги Красного Креста. Он видит, как идет наступление. Эта картина впечатляет его:

Многое из того, что я увидел с холма, по своему драматизму напоминало о живописных полотнах девятнадцатого века. Гусары, спешившись, маршируют прямо как на плацу; две пушки нашей батареи выдвигаются вперед, чтобы занять позиции в открытом поле, как раз на линии огня; грохочет артиллерия; разрывается шрапнель; пушки выплевывают снаряды; гусары продвигаются вперед. Нам казалось, что мы видим игрушечную войну. Она скорее ощущалась как захватывающее зрелище и не повергала в ужас; мы словно не понимали и не чувствовали, что являемся свидетелями братоубийства.

Прискакал вестовой с приказом от командира полка. Он харкает кровью. Кто-то спрашивает его, что случилось, тот отвечает, что ранен, и это вызывает изумление, прямо-таки возмущение. Вестовой добавляет, что многие офицеры полка тоже ранены, что корнет и капитан убиты. Все потрясены, и вместе с ними Литтауэр: “Только когда мы дошли до границы, я полностью осознал, что оказался на войне”.

Через несколько часов они получают приказ об отступлении.

Офицеров и солдат охватывает замешательство, даже разочарование. Ведь им известно, что наступление увенчалось успехом, что городишко взят. Так в чем же дело? Что случилось?

Взвод Литтауэра скачет на правом фланге эскадрона. Мало что осталось от прежней пасторальной идиллии. Повсюду вздымаются столбы дыма. “Зрелище приграничной германской территории вселяло ужас. Повсюду горящие хутора, полыхают стога сена, амбары”. Возникают подозрения, что обстрел, которому их подвергли немцы, — дело рук гражданских, а у них есть приказ — в таких случаях жечь дома этих гражданских. Судя по размаху пожаров, приказ был либо неверно истолкован, либо вылился в массовый вандализм. Это и есть война?

Потом взвод Литтауэра тоже попал под обстрел. Мимо просвистели пули, и, оглянувшись, они заметили у крестьянского двора несколько фигур, перебегавших от дома к дому. Литтауэр и его люди спешились. Пригибаясь к канаве, они вбежали на двор. Но выстрелы сразу же прекратились. Обследовав дома, они так никого и не нашли, но приказ есть приказ, и они подожгли все постройки.

Только на следующий день Литтауэр, к своему ужасу, понял, что он поджег двор на русской стороне границы.

4.

Воскресенье, 16 августа 1914 года

Павел фон Герих направляется в Псков, в действующую армию

В купе проникают лучи утреннего солнца. Стоит чудесная летняя погода. Поезд трясется, покачивается, дребезжит. Фон Герих просыпается. Встает. Видит, что простыня сбилась в комок. Да, слово “просыпается” сейчас не к месту: почти всю ночь он едва дремал, его не оставляло чувство беспокойства, он то бодрствовал, то проваливался в сон, “терзаемый кошмарами и предчувствиями”. Он едет на войну. Ему предстоят испытания: “Оказавшись перед бездной, смогу ли я выстоять, со всем моим хваленым хладнокровием и презрением к смерти, с верой и фатализмом, который я культивировал в себе всю свою жизнь?”

Равнинный ландшафт начинает меняться. За окном проносятся ряды домов. Поезд приближается к Пскову. Он торопится, желая отправить несколько почтовых открыток.

Его зовут Павел фон Герих. Он невысокий, с обритой наголо головой, с ухоженными усами. Ему 41 год, и он командует ротой лейб-гвардии Егерского полка. В известном смысле он — типичный представитель пестрых по национальному составу империй, столкнувшихся на востоке: российский подданный, из семьи старинных (и обедневших) балтийско-немецких дворян, родился и вырос в Гельсингфорсе, в высших слоях финляндских шведов. И он также типичный представитель тех, кто теперь миллионами стекается на Восточный и Западный фронты. Он, несмотря на то, что прослужил в армии почти двадцать лет, до сих пор не видел войны, никогда не бывал в бою. Его знания о войне носят чисто теоретический характер. Павел фон Герих энергичен, умен, честолюбив, он написал целый ряд уставов и инструкций. Его причисляли к так называемым младотуркам, группе молодых, амбициозных офицеров, которые с переменным успехом пытались модернизировать консервативную русскую армию. Фон Герих по характеру веселый, требовательный, общительный, саркастический, он счастлив в браке, бездетен, верен царю и существующему порядку, а также весьма интересуется астрологией. На правой груди он носит серебряного двуглавого орла с лавровым венком, и это означает, что он окончил академию Генерального штаба.

В этот день Павел фон Герих охвачен страхом и предчувствиями, и вместе с тем он испытывает облегчение. При известии о начале войны в офицерском клубе захлопали пробки от шампанского. Только вчера они оставили Петербург, проведя за две недели мобилизацию, — как обычно, под звуки “ура”, благословений и пожеланий. “Отпразднуем Рождество в Берлине!” “Вильгельма на остров Святой Елены!” Его одолевали сомнения: а вдруг он не справится, вдруг не сумеет, несмотря на все свои амбиции. Но внешне он оставался таким, как всегда: веселым и беззаботным.

Как и многие другие.

Когда поезд прибыл в Псков, все — и офицеры, и солдаты — высыпали на перрон, запрыгали, загалдели, в общем, вели себя как дети. “Никто даже и не вспоминал, что едет на войну и что она может оказаться самой кровавой в мировой истории”.

Но вот засвистел паровоз, все быстро расселись по вагонам, и поезд снова тронулся.

Офицеры, ехавшие, разумеется, отдельно, снова зашумели, принялись играть в карты и пить чай. Фон Герих, слывший неистощимым шутником, начал изображать певицу и, ко всеобщей радости, исполнил несколько забавных песенок. Из вагонов, где ехали солдаты, тоже доносилось пение. Одна мелодия повторялась снова и снова — минорная народная песня о вороне:

Черный ворон, черный ворон, Что ты вьешься надо мной? Ты добычи не дождешься, Черный ворон, я не твой!

5.

Четверг, 10 августа 1914 года

Рихард Штумпф, находящийся на борту дредноута “Гельголанд”, переписывает стихотворение

Он возмущен до глубины души. Еще одна страна объявила войну, еще одно государство — враг Германии. На этот раз Япония. Власти в Токио первыми пополнили список ястребов, которые хотят воспользоваться нестабильной, шаткой ситуацией и отхватить себе что-нибудь, а лучше всего — кусок территории. Япония передала ультиматум Министерству иностранных дел в Берлине, требуя, чтобы все немецкие корабли покинули Азию и чтобы немецкая колония Циндао была передана им, японцам.

Штумпфа переполняет ярость. Он изрыгает проклятия с расистским душком: “Еще не хватало, чтобы эти желтые косоглазые азиаты высовывались со своими погаными требованиями!” Впрочем, он не сомневается, что немецкие войска в Азии зададут хорошую трепку этим “вороватым желтым обезьянам”.

Рихард Штумпф — двадцатидвухлетний матрос германского Флота открытого моря, выходец из пролетарской среды: прежде чем поступить на службу во флот два года назад, он работал жестянщиком. В то же время он — убежденный католик, член христианского профсоюза и ярый националист. Как и многие другие, он опьянен радостью от того, что началась война: ведь это означает, что можно будет наконец расквитаться с предателями-англичанами. Истинная причина, по которой Великобритания вступила в войну, как он полагает, кроется в “зависти к нашим экономическим успехам”. “Gott strafe England!” (“Господи, накажи Англию!”) — произносили люди в форме вместо приветствия и в ответ обязательно слышали: “Er strafe es!” (“Он ее накажет!”).

Штумпф умен, подвержен шовинистическим настроениям, любознателен и суеверен. Он музыкален, много читает. На фотографии изображен темноволосый, серьезный молодой человек с овальным лицом, близко посаженными глазами и небольшим волевым ртом. В этот день Штумпф находится в устье Эльбы, на борту дредноута Флота Его Величества “Гельголанд”. На нем матрос служит уже два года. На нем он находится и в начале войны.

Рихард вспоминает, какое царило подавленное настроение, когда их корабли вошли в порт. До того они долгое время находились в море, тревожные вести до них не доходили, и люди вокруг роптали, что кто-то раздувает “много шума из ничего”. Однако никому из них не разрешалось сойти на берег; вместо этого они грузили боеприпасы и избавлялись от “балласта”. Около половины шестого раздалась команда: “Все наверх!” — и все построились. Затем один из офицеров, держа бумагу в руках, сообщил, что армия и флот этой ночью должны быть мобилизованы: “Вы знаете, что это значит — война”. Оркестр корабля заиграл патриотическую мелодию, все с энтузиазмом запели. “Наши радость и возбуждение были безграничны, мы не могли успокоиться всю ночь”.

Во всех этих криках “ура” уже наметилась серьезная асимметрия. Выпущенная на свободу колоссальная энергия, казалось, все сокрушает на своем пути. Штумпф, кстати, не без удовлетворения отмечает, что многие радикальные писатели, известные своей резкой критикой кайзеровского общества, теперь издавали ультрапатриотические произведения. Между тем вопрос о том, почему надо сражаться, утонул в потоке эмоций. Многие, подобно Штумпфу, считали, что “действительно” знают, что происходит, думали, что понимают “истинную причину”, но и “действительно”, и “истинная причина” уже вышли из употребления в связи с самим фактом начала войны. Похоже, сама война и есть цель. Мало кто вспоминал теперь о Сараево.

Пропаганда, направленная против недругов, коих становилось все больше, как считает сам Штумпф, в некоторых случаях вульгарна. Вроде той почтовой открытки, которую он увидел в магазине, изображающей немецкого солдата, который держит на коленях представителя вражеской армии, собираясь надрать ему задницу, и при этом немец говорит другим врагам, ожидающим своей очереди: “Не напирайте! Каждый получит порку, соблюдайте порядок”. Или что-то вроде популярного тогда стишка, который выкрикивали уличные мальчишки и который был нацарапан мелом на вагонах с отправляющимися на фронт солдатами: “Jeder Schuss ein Russ, Jeder Stoss ein Franzos, Jeder Tritt ein Вritt"

Иное глубоко волновало его. Как то стихотворение известного писателя Отто Эрнста, опубликованное в националистической газете “Der Tag” и напоминавшее о том, что Германия находится в состоянии войны с семью странами. Штумпфа настолько затронуло это стихотворение, что он переписал его себе в дневник. Вот две строфы из него:

О mein Deutschland wie musst du stark sein Wie gesund bis ins innerste Mark sein Dass sich’ keiner allein getraut Und nach Sechsen um Hilfe schaut. Deutschland wie musst du vom Herzen echt sein О wie strahlend hell muss dein Recht sein Dass der mächtigste Heuchler dich hasst Dass der Brite von Wut erblasst [13] .

И заключительные строки:

Morde den Teufel und hol dir vom Himmel Sieben Kränze des Menschentums Sieben Sonnen unsterblichen Ruhms [14] .

Горячечная риторика и взвинченный тон пропаганды вовсе не были признаками того, что многое поставлено на карту, скорее наоборот. Конечно же назрели конфликты, но ни один из них не был столь неразрешимым, что потребовалось бы объявление войны, ни один не был столь острым, что война была бы неизбежна. Неизбежной эта война стала только в тот момент, когда она была признана неизбежной. Когда повод неясен, а цели туманны, нужна та энергия, которая наполнит собой смачные, аппетитные слова.

Рихард Штумпф вдыхал в себя эти слова, опьяняясь ими. А под его ногами покачивался на воде серый “Гельголанд”, неимоверно грузный, в ожидании своего часа. Пока еще враг невидим. И люди на борту ждут не дождутся решающего часа.

В тот же день, 20 августа, Владимир Литтауэр прибывает в Гумбиннен, где после тяжелых боев было остановлено немецкое наступление:

Когда мы прибыли на место, немцы уже отступали, и на поле боя наступило затишье. По полю бродили представители Красного Креста, собирая тела убитых, как русских, так и немцев. Все было буквально усеяно убитыми и ранеными. Мне рассказывали, что солдаты стояли лицом к лицу и часами длился артобстрел, что русские все теснили и теснили немцев, продвигаясь вперед, и что обе стороны, сомкнув ряды, шли в атаку с музыкой и развевающимися знаменами.

6.

Среда, 23 августа 1914 года

Владимир Литтауэр занимает Ангербург

Это был короткий бой, — так, всего лишь стычка. Два эскадрона конных гусар ворвались в маленький городишко Ангербург в Восточной Пруссии, и немецкие кавалеристы, оборонявшие его, после непродолжительной перестрелки ретировались на противоположный конец города. Теперь здесь спокойно. Но многие из гусар взволнованы и даже взбешены. Похоже, что некоторые городские жители тоже сражалась в бою, а это уже противоречит всеобщему представлению о том, что же такое война: не что иное, как дело профессионалов и больше никого. А взбесились гусары прежде всего потому, что кто-то выстрелил одному из них прямо в лицо из дробовика, с близкого расстояния. Гусар остался жив, но ранение его выглядит ужасно. Некоторые из его товарищей рассвирепели, и прежде чем офицерам удалось их утихомирить и восстановить порядок, они успели убить нескольких немцев из гражданского населения.

В прошлый раз, когда они перешли немецкую границу, речь шла только о разведке боем. Но теперь все гораздо серьезнее. Полк Литтауэра является частью 1-й армии Ренненкампфа, которая широким фронтом, медленно движется с востока на Восточную Пруссию. Граница осталась почти в пятидесяти километрах за спиной у Литтауэра и его товарищей, а впереди — примерно девяносто километров до Кёнигсберга. Одновременно в Восточную Пруссию с юго-востока входит 2-я армия Самсонова. Мощные клещи. По крайней мере, так это выглядит на карте.

Задача дивизии Литтауэра — обеспечить безопасность левого фланга Ренненкампфа и поддерживать связь с Самсоновым. Но все же было ощущение какого-то вакуума. В настоящий момент никто точно не знал, где находятся одна или другая армии. Догадки и надежды заполнили вакуум в отсутствие фактов. Впрочем, особенно не беспокоились, ибо все выглядело очень многообещающе.

Вот падет Кёнигсберг, а что потом? Берлин?

Город почти опустел. В нем остались одни старики. Все остальные бежали. У магазинчика небольшой кучкой стоят гусары. При появлении командира полка они мгновенно рассеиваются в стороны. Дверь в магазинчик взломана, внутри царит беспорядок. Командир полка слышит голоса, доносящиеся из погреба. Он в раздражении подходит к лестнице, осыпает бранью тех, кто внизу, и требует, чтобы они немедленно поднялись. Первым же, кто вылез из погреба, оказался командир бригады. Литтауэр пишет:

Как и любая другая армия, мы разрушали и мародерствовали, а потом отказывались признаваться в содеянном. Однажды в маленьком немецком городке, у входа в пустой дом, я увидел гусара из моего взвода, который выдирал клавиши из пианино. Дело это было нелегкое, требовало усилий, и гусар сил не жалел. Я окликнул его; он вскочил, вытянувшись по стойке “смирно”. “Зачем вы ломаете пианино?” Он посмотрел на меня с удивлением, словно я задал дурацкий вопрос. “Оно ведь немецкое” — таков был его ответ. А мой друг, корнет Соколов, был свидетелем того, как один солдат разбивал граммофонные пластинки, объясняя свои действия тем, что их все равно нельзя проигрывать, так как нет иголок.

7.

Вторник, 25 августа 1914 года

Пал Келемен оказывается на фронте под Галичем

Вначале он никак не мог отделаться от ощущения, что это просто учения. Все началось в Будапеште. Пал помнил, как люди глазели на него, пока он грузил свой багаж на дрожки, и как потом он, в гусарской форме — красные рейтузы, синяя “атилла”, расшитая шнурами голубая гусарская венгерка и высокие кожаные сапоги, — протискивался сквозь гигантскую толпу на Восточном вокзале, вскочил в поезд и поехал, стоя в коридоре. Он помнил плач женщин: одна из них упала бы, не подхвати ее какой-то незнакомец. Последнее, что он увидел, когда поезд медленно катился вдоль перрона, — это пожилой человек, бегущий в надежде еще раз взглянуть на своего сына.

После душной, но в целом приятной поездки на поезде Пал прибыл в гусарский полк в Германштадте, как и полагалось. При встрече на него даже не посмотрели, лишь объяснили, куда он должен отправиться. И позже, в тот же вечер, Келемен под палящим августовским солнцем поехал к месту мобилизации, в Ерфалу, где был направлен на постой к крестьянину, — все как положено.

Дальше все шло как обычно: он получил снаряжение, включая коня и седло; ему вручили жалованье; долго, бесконечно долго, невыносимо долго он проходил обучение в душном помещении, где люди теряли сознание, но поток слов все не иссякал.

А потом картина стала искривляться.

Сперва этот ночной марш-бросок к месту, где их ждал поезд. Затем долгое путешествие, после чего на вокзале их встречала восторженная толпа, “музыка, факелы, вино, депутации, флаги, ликование, “Ура армии!”, “Ура, ура!”. Затем они выгрузились и отправились в первый поход. Явных признаков войны — грохота пушек и прочего — пока еще не было. Должно быть, это просто учения. Жаркое синее небо, запах конского навоза, пот, сено.

Палу Келемену двадцать лет, он родом из Будапешта, где он ходил в классическую гимназию и играл на скрипке под руководством ставшего затем знаменитым дирижера Фрица Райнера. Келемен во многом является типичным продуктом городской жизни Центральной Европы начала XX века: много путешествовавший, начитанный, аристократичный, ироничный, утонченный, отстраненный, падкий на женщин. Он учился в университетах Будапешта, Мюнхена и Парижа и на короткое время оказался даже в Оксфорде. И когда гусары въезжали в Станиславов, столицу австрийской Галиции (он был юным, элегантным лейтенантом; есть ли кто-то элегантнее венгерского гусара-лейтенанта?), Пал Келемен думал не о войне, а прежде всего о женщинах. Он считал, что по их виду сразу можно определить, что они живут в провинциальном городе: “У них белая кожа, а в глазах сверкает огонь”. (В противоположность обитательницам больших городов, чей взгляд затуманен и выдает усталость. Уж он-то в этом разбирается.)

Только когда дивизия достигла Галича, иллюзия о простых маневрах разбилась вдребезги.

По дороге навстречу гусарам двигались крестьяне и евреи, спасавшиеся бегством. В самом городе царили тревога и хаос; где-то совсем рядом, как говорили, были русские. Келемен записывает в своем дневнике:

Мы спим в палатках. В половине двенадцатого ночи — тревога: русские подходят к городу! Похоже, все испуганы. Я быстро оделся и побежал догонять свой взвод. На дороге выстроились пехотинцы. Ворчат пушки. Впереди, в радиусе пятисот метров, раздается треск винтовок. Шум автомобилей посреди большой дороги. Свет их карбидных фар освещает дорогу из Станиславова на Галич.

Я прохожу выставленные посты, перелезаю через живую изгородь, минуя канавы. Мой взвод ждет меня, верхом на конях, мы готовы к следующим приказам.

На рассвете население потянулось из города. Люди ехали в повозках, верхом, шли пешком. Надеются как-то спастись. Пытаются унести с собой, что могут. На лицах людей — изнеможение, пыль, пот и паника, страшное смятение, боль и страдание. Испуганные взгляды, боязливые движения; их объял ужасный страх. Словно облако пыли, клубящееся за ними, никак не отстанет от них.

Я лежу без сна у дороги и наблюдаю этот чудовищный калейдоскоп. Видны даже военные фургоны посреди потока беженцев, а на поле заметны отступающие солдаты, пехота в панике бежит, взрывается кавалерия. Ни у кого нет оружия. Изможденный людской поток течет через долину. Люди бегут назад в Станиславов.

То, что он наблюдал, лежа у дороги, было результатом одного из первых кровавых столкновений с наступающими русскими войсками. Но он, как и все остальные очевидцы, имел очень смутное представление о том, что происходило в действительности, и пройдут годы, прежде чем отдельные впечатления сложатся в рассказ, называемый сражением у Лемберга. Это выльется в столь же катастрофическое, сколь и неожиданное поражение для австро-венгерской армии, и чтобы понять это, не требуется никаких исчерпывающих штабных документов.

8.

Пятница, 28 августа 1914 года

Лаура де Турчинович встречает в Сувалках немецкого военнопленного

Лаура никогда не понимала причин и целей этой войны и тем более никогда не одобряла ее. Она была из тех, для кого случившееся стало катастрофой, мрачной непостижимой трагедией, которая внезапно явилась ниоткуда и накрыла их всех.

Но даже она заметила, что первоначальный страх быстро сменился необъяснимой эйфорией, охватившей и ее тоже. Давняя распря между поляками и русскими, казалось, утихла. Таковым было всеобщее настроение, и когда однажды вечером, в начале августа, прошел слух, что войны не будет, что Англия заколебалась и что в Санкт-Петербурге заподозрили неладное, это вызвало только чувство разочарования.

Сегодня Лауре де Турчинович исполняется 36 лет. Вплоть до этого дня ее жизнь была отмечена “печатью конца века”: родилась в Канаде, выросла в Нью-Йорке, талантливая оперная певица, выступавшая в “Метрополитен”, она затем предпочла отправиться в Европу, чтобы “учиться пению… и играть”, и завоевала успех в Байройте и Мюнхене (у нее был хороший немецкий язык), а также нашла там себе мужа, милейшего польского аристократа, с закрученными вверх усами, обладавшего званием профессора и внушительным состоянием. Его звали Станислав де Турчинович, граф Гоздава. Они поженились в австро-венгерском Кракове. Там же родились и их трое детей. Формально малыши стали подданными австро-венгерского кайзера, тогда как ее муж являлся подданным российского императора, а она сама — британского короля. Но мало кто задумывался об этих формальностях до августа. Зато теперь большинство думает именно об этом и ни о чем другом.

Война затмила все остальное.

Через неделю после начала войны она проснулась еще засветло от глухого, похожего на гул водопада, шума: это маршировали тысячи и тысячи русских пехотинцев, части 2-го корпуса армии Ренненкампфа, собиравшиеся занять близлежащую Восточную Пруссию. (Весь маленький городок был на ногах, несмотря на ранний час, и встречал усталых солдат едой, напитками и другими подношениями.) Многие семьи русских дворян, с которыми общались Лаура и ее муж, уехали домой. Вместе с тем появились первые раненые с фронта. Сувалки бомбили: одинокий немецкий самолет несколько дней назад облетел весь город и сбросил на него парочку мелких бомб, в то время как местные жители ожесточенно, но безуспешно палили по нему из своих охотничьих ружей. В поездах, идущих с фронта, иногда попадались военные трофеи, награбленное у немцев добро.

Несмотря на это, война оставалась чем-то абстрактным и далеким. По крайней мере, для Лауры. Семья вернулась в Сувалки, в свое большое поместье у дороги, и сама она продолжала вести беззаботную жизнь помещицы в окружении родовых сокровищ, с набитыми всякой снедью погребами и полным штатом исполнительных слуг. Она помогла устроить небольшую частную больницу. Мужа еще не призвали.

Сегодня ее разбудила сестра милосердия из передвижного полевого госпиталя. Они только что прибыли с фронта, запасы их истощились, и персонал устал. Они располагают 150 койками, и обычно этого было предостаточно для трех врачей и четырех медсестер, но тяжелые бои последних дней в Восточной Пруссии вызвали большой приток раненых: по ее словам, их число достигло семисот. Не может ли Лаура помочь им?

Лаура направляется к баракам, где разместился полевой госпиталь. В дверях ее встречает тревожный гул голосов. Она обходит комнату за комнатой, осматривает раненых, которым не оказана помощь. Ничего нет: ни перевязочного материала, ни средств дезинфекции.

Так как Лаура говорила по-немецки, она остановилась возле группы раненых немецких военнопленных, сидевших в уголке. Один из них метался, стонал и все время просил воды. Лаура заговорила с ним. Солдат попросил ее написать письмо жене:

Он рассказал мне, что работал бухгалтером, что ему двадцать шесть лет, что у него жена и дети и живут они все в собственном доме; он в жизни никого не обидел, занимался только работой и семьей, и вдруг ему предписывают за три часа явиться в полк, бросив все. “Господа ссорятся, а мы должны расплачиваться за это своей кровью и кровью наших жен и детей”.

Через некоторое время Лаура вернулась и передала госпиталю все необходимое для раненых, взятое из ее частной больницы. Радость медсестер показалась ей натянутой.

Лаура вновь обходит полевой госпиталь. И видит нечто неописуемое, поначалу даже не может понять, что это. Какой-то… “предмет”, в кровати, и на том месте, где должна быть голова, красуется “шар из ваты и бинтов, с тремя черными отверстиями, будто это ребенок изобразил рот, нос и глаза”. И вот из этого нечто… внезапно раздается голос, говорящий на хорошем польском языке. Она потрясена. Наивность Лауры словно не позволяла ей предположить, что подобное может случиться с людьми ее круга. Голос молил ее не уходить, молил принести воды. Лаура подходит ближе к кровати. Новое потрясение. Целый рой мух кружится над этим странным свертком. Руки человека совершенно обгорели. Из повязки вытекает толстый слой гноя, у больного начинается гангрена.

Лаура в ужасе отшатывается. Ее вот-вот стошнит. Ей надо уйти.

Набравшись мужества, она возвращается к свертку в постели. Помогает натянуть сетку от насекомых, ассистирует медсестре при перевязке. Человек рассказывает, что его ранило снарядом, взорвавшимся совсем рядом, что он пролежал на поле боя четыре дня. Он спрашивает, что с его глазами. Слышит в ответ: “Безнадежно”. Потом спрашивает, будет ли он жить или умрет. И слышит в ответ: “Умрешь”. Он просит воды.

Позже Лаура узнает, что тот немецкий военнопленный, с которым она разговаривала, 26-летний бухгалтер, был отправлен на вокзал, но умер по дороге.

9.

Среда, 2 сентября 1914 года

Андрей Лобанов-Ростовский наблюдает солнечное затмение в Мокотове

Настал их черед. Сообщения поступают противоречивые. В Восточной Пруссии, похоже, совершили серьезный промах с русским наступлением. Армия Ренненкампфа конечно же отступает, но и армия Самсонова готовится к бегству. Разве так может быть? В Галиции дела у русских, кажется, обстоят лучше. Лемберг падет в любой момент. И хотя подкрепление необходимо было бы направить скорее против немцев на севере, нежели против австрийцев в Галиции, стрелковая бригада Лобанова-Ростовского берет курс именно на южный фронт. Она будет участвовать в разгроме уже отступающих австро-венгерских дивизий у польской границы.

Сейчас они находятся в резерве в Варшаве, стоят лагерем на большом поле в Мокотове. Андрей Лобанов-Ростовский — сапер русской армии и гвардейский офицер, поручик, — чин этот получен скорее благодаря происхождению, чем заслугам. Утонченный молодой человек двадцати двух лет, он читает книги запоем, прежде всего французские романы, но любит также и исторические сочинения. Лобанов-Ростовский хорошо образован (он не только изучал право в Санкт-Петербурге, но и учился в Ницце и Париже), по характеру немного боязлив, не очень крепкого телосложения. (Отец его служил дипломатом.)

Начало войны стало для него сильным переживанием. Каждую свободную минуту он бегал в город и там, в возбужденной толпе, протискивался к редакциям газет, чтобы прочитать вывешенные телеграммы. Возбуждение достигло предела, когда распространилась новость об обстреле Белграда, и спонтанные демонстрации в поддержку войны прокатились по тем же самым улицам, по которым несколько дней назад шли забастовщики. Он видел, как толпа останавливала трамваи, вытаскивала офицеров из вагонов и с криками “ура” подбрасывала их в воздух. Особенно запомнился ему подвыпивший рабочий, обнявший проходившего мимо офицера и чмокнувший его, так что все вокруг засмеялись. Август выдался пыльный, непривычно жаркий; он, как и все офицеры, скакал верхом во время всех этих долгих маршей, но, несмотря на это, чуть не терял сознание на грани солнечного удара.

В боях он пока еще не участвовал. Самое страшное, что ему до сих пор довелось увидеть, так это пожар в маленьком польском городке, где они были расквартированы; тогда новобранцы, обуреваемые шпиономанией, убили восемь евреев под предлогом, что те якобы мешали тушить пожар. Атмосфера накалилась до предела.

В два часа бригада построилась на поле, перед множеством маленьких палаток. Настало время богослужения. В середине литургии произошло нечто необычное. Солнечный свет померк. Взглянув на небо, они поняли, что это неполное солнечное затмение. Многие усмотрели в этом зловещий знак. Явление произвело “неизгладимое впечатление”, в особенности на более суеверных солдат.

Сразу же после богослужения все разошлись. Части бригады начали погрузку на ожидающий их поезд. Как обычно, это заняло больше времени, чем планировалось. Уже наступила ночь, когда подошла очередь Лобанова-Ростовского. Но и после погрузки все тянулось в замедленном темпе. Поезд неспешно катился по рельсам в ночь, на юг. Это привычное ощущение от путешествия на поездах 1914 года: медлительность. Вагоны, переполненные солдатами, двигались подчас со скоростью велосипедиста. Железные дороги были забиты составами, которые в этот период войны часто шли в одном и том же направлении и с одной-единственной целью. Вперед. На фронт.

Лобанов-Ростовский не впервые оказался в плену у железной дороги, где в буквальном смысле выстроились в очередь составы с войсками. Расстояние в двадцать пять километров они преодолевали за сутки. Поезд плетется непривычно медленно — почти не слышно дребезжания рельсовых стыков. Гораздо быстрее можно было бы пройти маршем, но приказ есть приказ.

10.

Среда, 9 сентября 1914 года

Владимир Литтауэр видит, как страдают лошади под Видминненом

Все пошло наперекосяк. Литтауэр рассчитывал, что это будет “несколько дней мирного похода вслед за пехотой”, но все превратилось в паническую спасательную операцию. Они скакали всю ночь. Они измотаны.

Сейчас утро. Они собрались у перешейка между озерами, к востоку от городка Видминнен. Он занят немецкими войсками. Русские знают, что ожидается наступление. Эскадрон Литтауэра стоит в резерве, и он с интересом следит за дуэлью между русскими и немецкими пушками. Его гусары спешились и спрятались в укрытие.

Даже в этой суматохе, при отсутствии достоверной информации понятно, что русское вторжение в Восточную Пруссию провалилось. На юге армия Самсонова наголову разбита невесть откуда появившимися немецкими дивизиями. А ее остатки отступили к границе. И теперь, похоже, немцы бросили свои силы против Ренненкампфа на северо-востоке. Соединение Литтауэра вместе с пехотной дивизией каким-то образом должны будут блокировать немецкий прорыв.

Артиллерийская дуэль все продолжается. Осенний воздух наполнен грохотом орудий. Немецкий огонь почему-то сосредоточен на маленькой, поросшей кустарником высоте. Вот ее уже покрывают дым и облака от взрывов. Вражеская артиллерия все лупит и лупит по ней, и покрытая зеленью земля не чернеет от воронок снарядов.

Внезапно Литтауэр замечает вдали какое-то движение. Это два немецких кавалерийских эскадрона несутся вперед разомкнутым строем. Они не видят спешившихся гусар. Литтауэр и его товарищи выжидают до последнего.

А потом стреляют. Расстояние между ними столь ничтожно, что трудно промахнуться. Литтауэр смотрит, как падают всадники и кони. Те, кто уцелел, скачут назад что есть сил.

Вскоре Литтауэр видит длинные цепочки немецкой пехоты, марширующей прямо на них. Русская артиллерия молчит, выжидая, затем открывает прицельный огонь. Снаряды рвутся сзади, впереди, прямо посреди рядов одетых в серое солдат в остроконечных касках. Цепочки закачались в дыму, остановились и… повернули назад.

Шум боя утих.

Прямо перед ними лежат убитые и раненые немцы-кавалеристы, убитые и раненые лошади. Наверное, в нем самом заговорил лошадник, ибо созерцание страданий животных особенно потрясло его: “Муки невинных животных, втянутых в людские конфликты, представляют собой ужасное зрелище”.

Наступления больше не предвиделось. Ночью эскадрон Литтауэра получил приказ об отступлении.

11.

Сентябрь 1914 года

Флоренс Фармборо впервые видит в Москве мертвеца

“Я хотела его увидеть. Я хотела увидеть Смерть”. Так пишет она сама. Никогда прежде она не склонялась над мертвецом, а до недавнего времени даже не сталкивалась с лежачими больными, что, наверное, нетипично, — ведь ей 27 лет; но объясняется это тем, что до августа 1914 года она жила в комфортных условиях. Флоренс Фармборо родилась и выросла в Англии, в деревне, в Бакингемшире, а с 1908 года жила в России. Она служила гувернанткой у дочерей известного кардиохирурга в Москве.

Международный кризис, разразившийся этим чудесным жарким летом 1914 года, обошел ее стороной: в то время она со всем семейством своего хозяина находилась на их подмосковной даче.

Она вернулась в Первопрестольную, охваченная “юношеским энтузиазмом”, как и многие другие. Ее новая родина, так же как и старая, объединились в борьбе против общего врага — Германии, и эта энергичная, предприимчивая молодая женщина сразу начала размышлять, какую пользу она может принести, оказавшись на войне. Ответ нашелся незамедлительно: она станет сестрой милосердия. Ее хозяин, известный хирург, сумел уговорить начальство одного частного военного госпиталя, расположенного в Москве, принять на работу Флоренс и двух своих дочерей в качестве волонтеров. “Мы были так взволнованы, что не описать словами. Теперь и мы тоже сможем внести свою лепту в общее дело”.

Это были прекрасные дни. Через некоторое время начали поступать раненые, по два-три человека. Сперва многое вызывало отвращение, она отшатывалась, видя открытые раны. Но постепенно привыкла к этому. Кроме того, настроение было приподнятым. Царило новое чувство — сопричастности и единства, среди солдат в том числе:

Примечательна атмосфера братства, которая царит между ними: белорусы больше всего дружелюбны к украинцам, кавказцы — к народам Урала, татары — к казакам. В большинстве своем это выносливые волевые люди, благодарные за уход и внимание; редко или почти никогда не услышишь от них жалобы.

Немало раненых проявляли и нетерпение, желая поскорее вернуться на фронт. Оптимизм владел и солдатами, и медперсоналом. Скоро затянутся раны, скоро солдаты вернутся на фронт, скоро мы выиграем войну. В госпиталь, как правило, попадали с легкими ранениями, вот почему она только через три недели увидела первого умершего.

В то утро, придя в госпиталь, она проходила мимо ночной дежурной. Флоренс спросила, отчего та выглядит “уставшей и напряженной”, и женщина мельком ответила: “Рано утром умер Василий”. Он был один из тех, за кем ухаживала Флоренс. Будучи военным, он служил всего-навсего коноводом при офицере, и его рана, по иронии судьбы, не являлась “настоящим” боевым ранением. Василия лягнула в голову беспокойная лошадь, а когда его оперировали, обнаружилось еще одно непредвиденное обстоятельство. У него нашли неизлечимую опухоль мозга. Три недели он тихо лежал в своей постели, этот светловолосый, хрупкий, маленький человек, становясь все тоньше и тоньше; ему было трудно есть, но постоянно хотелось пить. И теперь он умер, без всякой театральности, так же тихо, в одиночестве, как жил.

Флоренс решила, что должна увидеть тело. Она проскользнула в помещение, служившее моргом, осторожно закрыв за собой дверь. Там на носилках лежал Василий, или то, что было Василием. Он был

такой хрупкий, исхудавший, съежившийся, что напоминал скорее ребенка, чем взрослого мужчину. Его застывшее лицо было бледно-серым, никогда прежде я не видела такого странного цвета лица, а щеки провалились, образовав две впадины.

На веках лежали кусочки сахара, прикрывая глаза. Ей стало не по себе, ее испугало не столько безжизненное тело, сколько тишина, молчание. И она подумала: “Смерть — это что-то ужасающе неподвижное, молчаливое, отдаленное”. Произнеся краткую молитву над усопшим, она быстро вышла вон.

12.

Пятница, и сентября 1914 года

Лаура де Турчинович бежит из Сувалок

Светает. Улочки, пролегающие между низенькими, угловатыми домами Сувалок, пустынны. Может, это ложная тревога? Многие питают безумную надежду, готовы обманывать сами себя, повторяя: “только не здесь”, “все пройдет” или “нас это не касается”. Может быть, постоянно циркулирующие слухи и есть следствие всех этих иллюзий? В последние недели люди толковали о том, что Кёнигсберг пал и что русская армия приближается к Берлину.

Как обычно, никто при этом не знает, что на самом деле происходит на фронте.

Длинные колонны конных подвод проходят через город. Марширует подкрепление. Временами над городом кружит аэроплан, роняя бомбы или пропагандистские листовки. Иногда бредут цепочки немецких военнопленных, одетых в серое. За последние дни движение только усилилось. А вчера появились первые признаки того, что дело неладно. Сперва — толпы крестьян из маленьких деревенек на границе с Восточной Пруссией: “Мужчины, женщины, дети, собаки, коровы, свиньи, лошади и повозки — все смешалось в гигантском потоке”. Потом — новые, режущие слух звуки: ружейный огонь, где-то вдали. Кто-то предположил, что это казаки ловят офицера-изменника. Почему бы нет.

Ночь прошла спокойно. Беженцы из приграничных деревень потянулись дальше.

Из окон с задней стороны дома открывался прекрасный вид на ровную долину вокруг города и на большую дорогу, ведущую в Восточную Пруссию. Около шести часов утра Лаура увидела множество подвод с ранеными. Эти раненые рассказали, что враг прорвал линию фронта. Русская армия отступает. Что же делать? Бежать из Сувалок или остаться?

Одиннадцать часов дня. Лаура в растерянности и замешательстве. Она чувствует себя брошенной и одинокой. Муж Станислав находится сейчас в Варшаве, по делам службы. Она обращается за советом к разным высокопоставленным чинам. Пытается телеграфировать, но линия не работает. Наконец она решается: вечером надо покинуть город.

Время обедать. Она садится за стол вместе с детьми.

Какой прелестный вид: изысканная обстановка старинной комнаты, большие окна, мягкие тона ковров, стол, сервированный серебром и стеклом.

Потом все происходит очень быстро. Сперва слышны выстрелы, очень громкие, просто оглушающие. Затем раздается грохот артиллерийских залпов. Через секунду раздается звон столового фарфора. Прислуга, готовясь разливать суп, от испуга роняет поднос, и суповая миска разбивается. На мгновение все замирают. Потом девочка начинает плакать.

Наступает хаос. Лаура только успевает отдавать распоряжения направо и налево. Через четверть часа они должны покинуть дом. Гувернантка берет на себя детей. Сама Лаура упаковывает ценные вещи: золотые монеты, бумажные банкноты в рублях, шкатулку с драгоценностями. Грохот сражения нарастает. Все мечутся по дому, кто куда, что-то рвут, срывают, кричат. Лаура вдруг замечает, что сама бегает с шелковыми чулками в руке, размахивая ими, словно флагом.

Они грузят вещи на две крестьянские телеги. На улицах города тоже царит хаос. Лаура видит военный транспорт. Видит русских солдат с оружием наперевес. Видит, как люди кричат, толкаются, спорят. Видит старуху, которая тащит на голове маленькую кроватку, тогда как другой человек волочит за собой самовар, подскакивающий на булыжной мостовой. “Повсюду царит хаос: наверное, даже первобытные люди не удирали с такой скоростью; все правила приличия позабыты, будто бы их и не было”.

И вот они пускаются в путь, “в людском водовороте, кругом бегущие люди, нагруженные добром, словно вьючные животные; устав, они сбрасывают часть груза и движутся дальше”. Лаура с детьми и прислугой едут на одной телеге, багаж — в другой. Она оборачивается на свой дом. Знакомый ей пастор призывает их уезжать и благословляет вдогонку, осеняя крестным знамением.

Они направляются к вокзалу. По дороге Лаура встречает старого друга семьи. Он взбирается на вторую телегу. Сбрасывает с нее слугу. А потом поворачивает телегу и уезжает, прихватив весь их багаж с собой. На чемоданах стоит собачка детей, белый шпиц Даш, и громко лает. Телега с собакой исчезают в потоке охваченных паникой людей.

Стоит прекрасный осенний день.

13.

Воскресенье, 20 сентября 1914 года

Павел фон Герих осматривает дворец в Руднике

Когда они прибыли в дворцовый парк, уже стемнело. Но их ожидания оправдались, ведь им была обещана экскурсия по необычайно красивому дворцу. Парк тоже оказался великолепным, старинным, ухоженным. Фон Герих увидел дворцовую капеллу. Множество оранжерей. Несколько больших прудов, поблескивающих в лучах заката, по водной глади которых скользили лебеди. Зубчатые башни и балюстрады. Офицеры поскакали прямиком к дворцу, спешились.

Настроение у всех было отличное.

Отчасти они радовались тому, что оказались за линией фронта, в резерве, и могли передохнуть. Впервые с тех пор, как они покинули Петербург, они наконец-то выспались, упав в походные постели, которые везли в обозе, но до сего времени так и не распаковывали. Дни проходили теперь за сном, едой, игрой в карты, учениями, музыкой, играми.

Но главное — они испытали настоящее облегчение. На этом участке Восточного фронта все складывалось вполне благополучно для них. Австро-венгерская армия продолжала отступать, и не далее как вчера пришла новость о том, что еще 30 тысяч вражеских солдат сдались в плен. Полк находился в австрийской части Галиции. К тому же фон Герих имел личные причины испытывать облегчение: три недели назад он получил боевое крещение, в бою за село к югу от Люблина. Нельзя сказать, чтобы его роте сильно досталось: едва они начали наступать — во главе с фон Герихом, курившим трубку, — как получили приказ вернуться и тотчас же ретировались. Но испытание он выдержал, это главное. И даже потом, когда на поле, заросшем люпинами, его отбросило взрывом тяжелого снаряда из мортиры, он не испугался. Это переживание, как и последующая удача в боях, упрочили в нем чувство не то чтобы неуязвимости, но некоей избранности. Он больше не волновался: “Господа военные корреспонденты и прочие рассказчики достаточно расписали все ужасы войны, но на самом-то деле мы ощущали гордость за то, что мы настоящие мужчины и не боимся смотреть смерти в лицо”.

Фон Герих вместе с остальными входит в пустой дворец. Он принадлежит польско-австрийскому графу из старинного рода Тарновских. Обитатели дворца бежали, бросив свое жилище. Фон Герих и его товарищи увидели внутри такую сказочную роскошь, что у них просто дыхание перехватило. Они блуждали по бесконечному лабиринту комнат с паркетом таким зеркальным, что видели в нем свои отражения; под потолком, декорированным старинными плафонными росписями, между стен, украшенных тяжелой, дорогостоящей обшивкой, картинами старых мастеров, “которыми мог бы гордиться любой музей”. В одной комнате стоял великолепный рояль марки “Блютнер”. На крышке лежали ноты, в том числе Григ. Один из офицеров сел к роялю и начал играть.

Гулкие залы наполнились звуками музыки, а фон Герих пошел дальше. Он увидел библиотеку. Комната была без окон, вдоль стен — полки с книгами, а потолок в ней был стеклянный, и через него виднелись первые звезды, зажегшиеся в небе. Книжные тома стояли строго по порядку, и фон Герих вскоре понял, что видит перед собой уникальную коллекцию: наука, философия, теология, поэзия, история. Да, история. Как и многие другие, фон Герих считал себя частицей Чего-то Великого, и зрелище пухлых томов вдохновило его:

Я мечтаю о том, чтобы эта война, которая закружила меня в своем водовороте, будто соломинку, скоро стала бы лишь воспоминанием, как и все прежние войны. И от нее останется лишь книга, на страницах которой жемчужины мучений, сострадания и верности долгу и чувствам засверкают еще ярче, чем на пожелтевших страницах старых фолиантов.

Он идет дальше. (Музыка Грига звучит все глуше у него за спиной.)

Теперь он вступает в ту часть дворца, которую успели разграбить — военные или гражданские. Здесь все разодрано, разбито, осквернено. Под ногами скрипят осколки стекла и хрусталя. Исчезло его отражение в зеркальном паркете, ибо на полу валяется разорванная одежда, разбросаны фотографии, книги, гравюры. Все, все будет разрушено. Удрученный, он поворачивает назад.

Ему надо было бы воспользоваться случаем, взять что-нибудь себе: все, что он видел вокруг, вскоре исчезнет с лица земли. Но он не мог решиться. Впрочем, две вещицы он все же прихватил с собой: это будет пикантным подарком его любимой жене Ольге Альквист. Первое — халат владелицы замка, в желтых и синих тонах. Второе — пара ее шелковых чулок.

Совсем стемнело, и Павел фон Герих ускакал прочь.

14.

Суббота, 26 сентября 1914 года

Рихард Штумпф готовит “Гельголанд” к бою

В это осеннее утро уже в четыре часа протрубили подъем. Экипаж корабля вскочил и полдня лихорадочно работал. Главная задача — как можно быстрее выгрузить 300 тонн угля. Офицеры, как правило, ничего не рассказывают, но, по слухам, в море английский флот. Одни говорят, что он направляется в Балтийское море. Другие утверждают, что он уже в проливе Большой Бельт.

Штумпф видит, что первая и третья эскадры тоже зашли в порт. “Что-то будет”.

Штумпф полагает, что выгрузка угля призвана избавить судно от лишнего веса, для того чтобы они смогли скорее пройти через Кильский канал.

Он записывает в своем дневнике:

Вся команда вкалывала в поте лица первую половину дня. К обеду, когда мы выгрузили 120 тонн угля, флагманский корабль эскадры просигналил: “Прекратить подготовку”. Еще одно ужасное разочарование. Проклятые англичане! Похоже, мы прекрасно информированы о передвижениях их флота.

Он добавляет: “Происходившее в следующие дни и недели даже не стоит упоминания”.

15.

Понедельник, 28 сентября 1914 года

Крестен Андресен учится перевязывать огнестрельные раны во Фленсбурге

Теперь уже скоро. Еще один день, может, два или три. Осталось недолго ждать, когда они отправятся в путь. И дело здесь не в привычной казарменной болтовне. Воздух полон слухами: намеки воспринимаются как факты, желаемое выдается за действительное, страхи и опасения сбываются. Неопределенность — такова природа войны, и неосведомленность — ее медиум.

Впрочем, все же есть неопровержимые признаки. Все увольнительные отменены, казармы покидать запрещено. В этот день было не так много тренировок и обучения менее полезным вещам. Вместо этого они учились жизненно необходимому — как, например, перевязывать огнестрельные раны, какие правила действуют для неприкосновенного запаса (так называемая железная порция), как вести себя на железной дороге, что будет с дезертирами (смертная казнь). Такова жизнь солдата, заключенная в квадрат: битва, надобности, перемещения, принуждение.

Крестен Андресен встревожен, озабочен и испуган. Мысль о фронте не пробуждает в нем ни единой искры радости. Он принадлежит к тому меньшинству народов, которые внезапно и незаслуженно оказались втянутыми в большую войну, совершенно их не интересовавшую. И вот они молча вопрошают, почему они оказались лицом к лицу с черной энергией войны, им чужда националистическая риторика, провоцирующая войну и внушающая неоправданные надежды. В эти дни многие готовы погибать и убивать во имя страны, с которой они, в сущности, чувствовали лишь условную связь: эльзасцы и поляки, русины и кашубы, словенцы и финны, южные тирольцы и трансильванские саксы, прибалты и боснийцы, чехи и ирландцы.

Андресен относится как раз к такому меньшинству: датчанин по языку, подданный германского императора, проживает в старинных датских землях на юге Ютландии, которые вот уже более полувека находятся в пределах германского государства.

Во всех странах, где проживали большие по численности национальные меньшинства, люди отдавали себе отчет в том, какие проблемы у них могут возникнуть в военное время. Вместе с тем эти проблемы считались компетенцией главным образом полиции. Так считали и в датскоговорящих областях Германии. Едва на всех стенах развесили приказ о мобилизации, как тут же были арестованы сотни датчан, попавших под подозрение. Одним из тех, кого схватили ночью и увезли в закрытом автомобиле, был отец Андресена. Такие настроения царили в первые недели войны: ликование на грани истерии, ожидания пополам со страхом, испуг, обернувшийся агрессивностью. И конечно же слухи, слухи, слухи.

Начало войны и для Андресена стало сильным переживанием. Он только что закончил свою рукопись: она называлась “Книга о весне и юности”. Это был пространный прозаический опус о народной жизни, природе и любви (или, скорее, о юношеском ожидании любви). И сама рукопись была оформлена в романтическом стиле — в голубой обложке, украшенная цветными виньетками и рукописными заставками, — все выполнено им собственноручно. Книга завершалась словами: “Колокол умолкает, за ним другой, третий; колокола отзвучали, их звон все слабее и слабее, и вот они совсем умолкли. Смерть, где твоя добыча? Ад, где твоя победа?” В тот самый миг, когда он дописывал последнюю строчку, в комнату вошел отец и сообщил ему о мобилизации. И Крестен в спешке добавил несколько слов в самом низу последней белоснежной страницы рукописи: “Господи, помилуй нас, кто знает, когда мы вернемся!”

Теперь Андресен уже седьмую неделю ходит в немецкой форме. Когда его поселили в переполненной казарме Фленсбурга, он узнал, что их будут сперва обучать, а через четыре недели пошлют во Францию. Той же ночью он услышал, как марширует вооруженный батальон, поющий “Стражу на Рейне”. Затем последовали дни бесконечных тренировок под палящими лучами солнца; погода стояла поистине ослепительная. Андресен справлялся лучше, чем мог предполагать. Конечно, в его роте мало датчан, но тем не менее он не чувствовал себя изгоем. И разумеется, в рядах младшего командного состава существовала дедовщина, но офицеры строго пресекали подобные явления. Труднее всего Андресену было привыкнуть к тому, что даже в свободное время все только и делали, что говорили “о войне и о войне”, — и он уже начал свыкаться с мыслью о том, что впереди их ждет только война, хотя в глубине души ему все же хотелось бы ее избежать. Стреляет он метко. С первого же раза выбил две десятки и одну семерку.

Тем временем многие части уже отправлялись в поход, с песнями, навстречу неизвестной судьбе. То, что Андресен до сих пор находится в казарме, объяснялось такой банальной вещью, как нехватка солдатского снаряжения, а также тем, что в первую очередь посылались добровольцы. Так как он хотел уклониться, он не принадлежал к этой категории. Когда рота построилась, закончив обучение, солдатам был задан этот вопрос напрямую. На фронт нужно срочно послать новый контингент. Кто хочет быть добровольцем?

Все подняли руки, кроме троих. Одним из этих трех был Андресен. Потом его спросили, почему он уклоняется от отправки на фронт, но вскоре оставили в покое. Вместе с другим датчанином он побывал в гостях у друга, и они “с великим благоговением” съели курицу, которую прислала мать Андресена. Вечером он запишет в своем дневнике:

Люди так ослеплены, что спокойно дают втянуть себя в войну, не проронив ни слезинки, не испытывая страха, и все же мы знаем, что нас ждет кромешный ад. Однако в военной форме сердце бьется не так, как оно хочет. Человек не похож на себя, он едва ли остается человеком, он теперь хорошо отлаженный автомат, который действует без рассуждений. О боже, только бы человек снова смог стать человеком!

Погожее, теплое бабье лето, радовавшее в начале войны, сменилось осенними ветрами. Резкий, холодный норд-вест дул над Фленсбургом. Шуршала опавшая листва. Ветер и дождь срывали каштаны с деревьев.

16.

Воскресенье, 4 октября 1914 года

Андрей Лобанов-Ростовский участвует в боях при Опатове

Едва забрезжил туманный рассвет, артиллерия вновь открыла огонь. Андрей Лобанов-Ростовский тотчас проснулся от этого раскатистого грохота; его сморила усталость, он спал всего пару часов. Пошатываясь, он встал. С высоты, на которой они разбили ночью лагерь, он увидел, как вдалеке клубится белое облако от разрывов снарядов. Как эти клубы заволакивают низкие холмы на юге и западе. Видел, как вспыхивающие клубы дыма ползут дальше, словно поток лавы. Как пляшущий огонь приближается к городу, как он добирается до него. Гражданское население в панике мечется по улицам. Наконец, весь Опатов поглощен дымом от разрывов снарядов и горящих домов. И только церковная колокольня еще видна из-за клубов дыма.

Артиллерийский огонь все ближе и все плотнее. Грохот волнами накатывает с обеих сторон: гремят разрывы снарядов, раздаются хлопки от выстрелов из винтовок, слышится треск пулеметов. Они не все видят и не участвуют в бою, но по звукам различают, что он кипит “в полукруге от нас”. Рота по-прежнему занимает свою высоту, в соответствии с приказом: “Оставаться на месте в ожидании дальнейших инструкций”. В одиннадцать часов поступили новые распоряжения. Надо готовиться к отступлению.

Спустя полчаса Лобанов-Ростовский оборачивается. В октябрьском небе он видит гигантский дымный плюмаж. Пламя пожирает Опатов. И не только его: все деревеньки по обе стороны от города тоже охвачены огнем. Военным все труднее пробираться сквозь толпу перепуганных мужчин, женщин и детей, которые в панике кидаются в разные стороны, по мере того как к ним приближаются звуки боя. Где-то на полпути рота останавливается.

Что же, собственно, происходит? Русская армия, теснившая австрийцев к югу от Кракова, прекратила преследование противника. Причинами тому послужили осенняя слякоть, трудности со снабжением (конечно же именно этими причинами всегда объясняли, почему вдруг молниеносное и эффектное наступление приостанавливалось), а также неожиданное появление немецких войск.

Около двенадцати рота Лобанова-Ростовского оказалась окружена “кольцом огня”. Никто не знал, что происходило в действительности. Судя по доносившимся звукам, бой шел еще и позади них, на дороге к Сандомиру. Они по-прежнему не участвовали в бою, но разрывы снарядов слышались все ближе и ближе. Мимо проехала какая-то воинская часть, лошади тащили за собой пулеметы. После краткого совещания с незнакомым штабным офицером Лобанов-Ростовский получил приказ взять 20 одноколок своей роты, груженных взрывчаткой и другим оружием, и следовать за пулеметным отделением, прорываясь из окружения. В подкрепление он получил 20 солдат. Сама рота пока оставалась на месте.

Так Лобанов-Ростовский и отправился в путь: верхом на коне, его люди — по одному в двадцати одноколках, а еще, вот уж невидаль, корова, которая предназначалась им на обед, но получила краткую отсрочку в связи с непредвиденным развитием событий. Лобанов-Ростовский был очень встревожен, ибо пулеметчики быстро продвигались вперед, и он вскоре отстал от них. Позднее он будет рассказывать: “У меня не было карты, и я не имел ни малейшего представления о том, где я нахожусь”. У моста, где сходились три дороги, они попали в гигантский затор из беженцев, домашнего скота, лошадей, санитарных повозок с ранеными. Мост был блокирован телегой с беженцами, два колеса ее повисли над водой. Пока солдаты старались сдвинуть телегу, над их головами засвистела картечь:

Переполох среди крестьян был неописуемый. Женщины и дети выли от ужаса, мужчины пытались удержать забившихся в панике лошадей, а одна женщина в истерике уцепилась за моего коня и кричала: “Господин офицер, на какой дороге безопаснее?” По естественным причинам я не мог ответить и только неопределенно махнул рукой. Какой-то крестьянин толкал впереди себя трех сопротивляющихся коров; наконец ему удалось вывести их на объездную дорогу, но и там разрывались картечные гранаты. Он повернул назад, его снова настиг огонь, и он, совершенно обезумев, помчался обратно в горящую деревню.

Перейдя в конце концов через мост, Лобанов-Ростовский увидел, что дорога забита бегущими крестьянами и их телегами, и двинулся вместе со своей маленькой группой солдат прямо через поля. Пулеметчики уже исчезли вдали. А Лобанов-Ростовский вновь пытался понять, где именно он находится. Он старался сориентироваться по шуму боя. То и дело вокруг них разрывались гранаты, то и дело слышалась пулеметная очередь. Он наугад скакал вперед.

Когда они достигли еще одного моста, прямо над ними разорвались несколько картечных гранат. Солдат во главе колонны принялся нахлестывать свою лошадь, и повозка понеслась вниз с крутого холма, ведущего к мосту. Чтобы предотвратить панику, Лобанов-Ростовский нагнал солдата и сделал то, чего никогда раньше не делал, даже не думал делать: он ударил испугавшегося солдата хлыстом. Порядок был восстановлен, им удалось переправиться через мост, и они продолжили свой путь вдоль крутого обрыва.

Под обрывом царил хаос. Несколько артиллеристов бились над тем, чтобы спасти три застрявшие пушки. Раненые все нарастающим потоком двигались вниз с обрыва, в поисках безопасного укрытия; Лобанов-Ростовский спрашивал, что произошло, из каких частей эти раненые. Истекающие кровью люди были слишком растерянны и сбиты с толку, чтобы дать ему вразумительный ответ. Мимо галопом промчался офицер, спасая полковое знамя, — оно лежало у него в седле; атавизм 1914 года: не только сражаться со знаменем в руках, но и исполнить святой долг — не позволить врагу завладеть своим знаменем. Офицера встречали одобрительными возгласами: “Поберегись!” По обе стороны обрыва взрывались снаряды. В воздухе клубилась пыль, пахло дымом от пожаров и кордитом.

Проехав еще некоторое расстояние вдоль обрыва, с компасом в руке, в сопровождении не только своего отделения, но еще и трехсот — четырехсот раненых, Лобанов-Ростовский с изумлением заметил, что они оказались в плену. Несомненно, путь вдоль обрыва вел их к большой дороге по направлению к Сандомиру. Беда заключалась в том, что артиллерийская батарея немцев находилась совсем поблизости. И тотчас стала обстреливать русских, как только они выбрались наверх. Лобанов-Ростовский и все остальные отпрянули назад. Вдали, справа от большой дороги, виднелись другие немецкие батареи. Лобанов-Ростовский упал духом, был в растерянности.

И тогда произошло нечто примечательное, хотя и не из ряда вон выходящее.

Немецкие пушки, ближайшие к отряду Лобанова-Ростовского, были обстреляны своими же, по другую сторону дороги, принявшими их за русских. Немецкие батареи вели друг с другом яростную артиллерийскую дуэль. За это время русским удалось скрыться. Конечно, немцы вскоре обнаружили свой промах, но враг был уже далеко, на большой дороге к Сандомиру, на безопасном от немецкой артиллерии расстоянии. Со всех окрестных дорог и тропинок к ним стекались отступающие части. Теперь они были частицей “единой, длинной, черной ленты из телег, нагруженных ранеными, разбитых артиллерийских батарей, солдат из других войск”.

А вот еще один атавизм: кавалерийский полк, готовый к бою, скачет по дороге — живописная картина эпохи Наполеоновских войн. Немцы? Нет, русские гусары. Их спокойные улыбки разительно контрастируют с той неразберихой и страхом, которые царят среди отступающих. Кажется, что кавалерия принадлежит к совсем иному корпусу, она не имеет понятия, что произошло и что сейчас происходит.

Когда Лобанов-Ростовский со своей маленькой колонной в сумерках подъезжал к Сандомиру, казалось, что худшее уже позади. Только что прибывшая, отдохнувшая стрелковая дивизия окапывалась по обе стороны дороги. Обнаружив, что городские улицы слишком узки и на них теснится слишком много народу, Лобанов-Ростовский оставил свои 20 одноколок на въезде в город. При этом заметил, что корова все еще с ними. Похоже, она с честью выдержала все испытания. Небо было затянуло тучами.

В пестром потоке воинских частей он увидел знакомых. Тот самый пехотный полк, с которым он встретился прошлой ночью: солдаты спали тогда под открытым небом на улицах Опатова, — неподвижное спящее скопище голов, рук, ног, туловищ, белеющее в лунном свете. Еще утром их насчитывалось четыре тысячи. Осталось в живых триста, и еще шесть офицеров. Полк почти уничтожен, но не побежден. Они несут знамена. И в их рядах царит порядок.

К вечеру начался дождь. И только теперь Лобанов-Ростовский вспомнил, что не ел весь день. Голод заглушили тревога и беспокойство. Около одиннадцати появились остальные солдаты роты, потрепанные, но целые. А с ними, к счастью, полевая кухня. Теперь всех покормят. Вдали утихает пушечный грохот. Становится совсем тихо. То, что назовут сражением при Опатове, закончилось.

По-прежнему лил дождь. Наступила полночь.

Лобанов-Ростовский вместе с другими забрался под телеги, чтобы поспать. Сперва удалось заснуть, но потом струи дождя просочились и к ним. Остаток ночи он со своими солдатами провел сидя у дороги, молча, без сна, в каком-то животно-терпеливом ожидании, когда же наконец наступит рассвет.

17.

Суббота, 10 октября 1914 года

Эльфрида Кур слушает истории о войне за чашкой кофе в Шнайдемюле

Осенние краски. Октябрьское небо. Студеный воздух. Учитель принес с собой на урок сводки с фронта и зачитывает их: два дня назад пал Антверпен, а теперь капитулировал последний форт, и, значит, длительная осада снята и германское наступление по всему побережью, на Фландрию, может продолжаться. Последние слова сообщения Эльфрида уже не расслышала, их заглушили радостные крики детей.

Это стало ритуалом в ее школе — восторженные возгласы, когда поступали сообщения о победах Германии. Эльфрида считала, что многие кричали от восторга, надеясь получить выходной день в честь победы. Или в надежде, что директор школы, строгий, высокий господин в пенсне, с седой, остроконечной бородкой, будет так восхищен их юношеским патриотизмом, что отпустит их хотя бы с последних уроков. (Когда в школе было объявлено о начале войны, директор так разволновался, что заплакал, ему было трудно говорить. Именно он запретил употреблять в школе иностранные слова. Провинившийся платил штраф в пять пфеннигов. Надо говорить “Mutter”, а не “Маmа”, “Auf Wiedersehen”, а не “Adieu”, “Kladde", а не “Diarium”, “fesselnd”, а не “interessant” и так далее.) Сама Эльфрида тоже закричала от радости, услышав новость о падении форта Брендонк, но не потому, что рассчитывала на выходной, а просто от всей души: “Я думаю, что это так здорово — кричать в честь других там, где всегда надо соблюдать тишину”. В классе у них висела карта, и все победы германской армии тщательно отмечались маленькими черно-бело-красными флажками на иголках. Атмосфера в школе и в Германии в целом агрессивная, в моде шовинистические лозунги, все от мала до велика настроены на победу.

После школы девочка сидит за чашкой кофе. Родители Эльфриды разведены. Она не общается со своим отцом, ее мать работает, у нее — небольшая музыкальная школа в Берлине. Поэтому Эльфрида с братом живут у бабушки в Шнайдемюле.

Все разговоры, как обычно, о войне. Кто-то видел на вокзале еще один состав с русскими военнопленными. Раньше они вызывали интерес “своими длинными бурыми шинелями и драными штанами”, но теперь на них никто и внимания не обращает. По мере того как немцы продолжают наступать, газеты приводят все новые цифры взятых в плен, — это напоминает биржевой курс войны, где сегодняшняя отметка — 27 тысяч пленных под Сувалками и 5800 — западнее Ивангорода. (Не говоря уже о других, более практических признаках победы: газеты писали в том месяце, что требовалось 1630 железнодорожных вагонов для транспортировки пленных, захваченных после великой победы у Танненберга.) Что же будут с ними делать? Фройляйн Элла Гумпрехт, незамужняя учительница средних лет, с твердыми убеждениями, круглыми щечками и тщательно завитыми локонами, знала ответ: “Расстрелять их всех, да и дело с концом”. Другие считали эту идею ужасной.

Взрослые рассказывают друг другу истории о войне. Фройляйн Гумпрехт говорит об одном человеке, которого казаки заперли в горящем доме, но ему удалось бежать в женском платье на велосипеде. Дети вспоминают историю, которую им прислала их мама из Берлина:

Один немецкий ефрейтор-резервист, бывший в мирное время профессором романских языков в Гёттингене, сопровождал группу французских военнопленных из Мобёжа в Германию. Вдали грохотали пушки. Вдруг лейтенант, находившийся при исполнении обязанностей, заметил, что его подчиненный затеял перепалку с французом. Пленный возмущенно размахивал руками, а младший капрал сердито сверкал глазами из-за очков. Лейтенант поскакал в их сторону, опасаясь, что начнется драка. Его вмешательство остановило спорщиков. Тогда разозленный ефрейтор объяснил, что пленный француз, в драных ботинках, перевязанных бечевкой, являлся профессором Сорбонны. И оба господина заспорили из-за своего несогласия по поводу конъюнктива в ранней провансальской поэзии.

Все рассмеялись, фройляйн Гумпрехт хохотала так, что даже подавилась кусочком шоколада с орехами. А бабушка спросила у Эльфриды и ее брата: “Скажите мне, дети, разве не стыд и срам, что два профессора вынуждены стрелять друг в друга? Солдатам надо бросить свои винтовки и заявить, что они не хотят больше воевать. И отправиться по домам”. Фройляйн Гумпрехт возмущенно воскликнула: “А как же наш кайзер? А честь Германии? А слава немецких солдат?” Но бабушка возвысила голос: “Всем матерям следовало бы пойти к кайзеру и сказать: “Пусть будет мир!”

Эльфрида была озадачена. Она знала, что бабушка с сожалением отреагировала на известие о мобилизации. Это была третья война в ее жизни: сперва с датчанами в 1864 году, затем — с французами в 1870-м. И даже если бабушка, как и все остальные, и на этот раз не сомневалась в победе Германии, в скорой победе, она все же не могла приветствовать военные действия. Но тем не менее говорить об этом вот так? Ничего подобного Эльфрида прежде не слышала.

18.

Вторник, 13 октября 1914 года

Пал Келемен проводит ночь в ущелье у Лужны

Вперед, назад и снова вперед. Сначала, в первый месяц войны, стремительный прорыв в Галицию, навстречу наступающим русским, последовавшие за этим кровавые сражения (“битва за Лемберг” или, может, “битва под Лембергом”), потом отступление, беспорядочное бегство от реки к реке, пока они внезапно не оказались у Карпат и венгерской границы — неслыханно! Затем — пауза, тишина, ничего. А потом — приказ о новом наступлении, о выходе из карпатских ущелий и спуске в долины на северо-востоке, к осажденному Перемышлю. При этом потери были невиданными.

Зима наступила необычно рано. Она началась с обильных снегопадов, все дороги разом стали непроезжими, и австро-венгерские войска не могли двинуться ни вперед, ни назад. Дивизия Пала Келемена застряла в одном из замерзших ущелий. Вокруг лошадей намело сугробы. Мерзнущие солдаты сидели на корточках, у еле разгорающихся костров, или просто топтались, размахивая руками, чтобы согреться. “Все молчали”.

Пал Келемен записывает в дневнике:

В ущелье уцелело только одно — маленький трактир на границе [36] . В одной комнате установили военно-полевой телеграф, в другой были расквартированы штабные офицеры кавалерийского корпуса. Я прибыл туда в одиннадцать часов вечера и отправил в штаб-квартиру сообщение о том, что в настоящее время выступление невозможно. После этого я лег в углу, на матрасе, и укрылся одеялом.

Ветер с воем сотрясал ветхую крышу, под его порывами дребезжали оконные стекла. Снаружи — кромешная тьма. Во всем доме свет исходит лишь от трепещущего язычка пламени одной-единственной стеариновой свечки. Телеграф работает без остановки, передавая приказы перед завтрашним наступлением. В прихожей и на чердаке внавалку лежат люди, неспособные двигаться дальше, — обессилевшие, больные, легко раненные; завтра им придется повернуть назад.

Я лежу в полудреме, измотанный; несколько офицеров вокруг меня спят на копнах соломы. Дрожащие от холода люди снаружи развели костер, отодрав доски от стен конюшни, и пламя, горящее в ночи, привлекает к себе других солдат.

Входит унтер-офицер, просит разрешения привести погреться своего товарища; тот почти без сознания и, несомненно, умрет на морозе. Его кладут на охапку соломы возле двери, он съеживается, видны белки его глаз, затылок едва торчит из плеч. Плащ в нескольких местах продырявлен пулями, а край обгорел во время какой-нибудь ночевки у костра. Руки окоченели от мороза, изможденное, страдальческое лицо покрывает растрепанная, неряшливая борода.

Сон одолевает меня, сигналы телеграфа — “тити-тата” — кажутся отдаленным шумом.

На рассвете меня будят: все готовятся к наступлению; сонный, расправляя затекшие члены, я озираю это убогое жилище. Через низкие оконца, покрытые ледяными узорами, просачивается серый жиденький свет, и в этом тусклом освещении стал различим каждый уголок. В комнате лежал только солдат, которого доставили накануне; он спрятал лицо, повернувшись спиной. Дверь во внутреннюю комнату распахнулась, и появился один из адъютантов, князь Шёнау-Грацфельд, чисто выбритый, в пижаме: затхлый воздух сразу наполнился дымом от его узкого, длинного турецкого чубука.

Заметив неподвижного солдата в углу, князь шагнул было к нему, но в ужасе отпрянул. С возмущением он приказал убрать подальше тело этого человека, который, скорее всего, умер от холеры. Затем с оскорбленной миной князь удалился в свою комнату. Двое рядовых втащили к нему походную резиновую ванну, украшенную дворянским гербом и наполненную горячей водой.

19.

Суббота, 24 октября 1914 года

Лаура де Турчинович возвращается в Сувалки

Долгое путешествие утомило ее. Последний отрезок пути из Олиты Лаура ухитрилась проехать не в телячьем вагоне, но зато поезд оказался неотапливаемым. За последние сутки они то и дело останавливались, непонятно по какой причине. Часть железнодорожного полотна ремонтировалась, и на этих участках вагоны покачивались, “словно корабль в море”.

В шесть часов утра они наконец прибыли на вокзал в Сувалках.

Вместе с одной знакомой, женой доктора, она пешком отправилась к дому, в промозглой осенней темноте. Они с трудом пробирались по разрушенной дороге. Постепенно светало. Она увидела русских солдат, некоторые были пьяны. Увидела разгромленные дома. Поваленные заборы.

Дети и прислуга оставались в Витебске, где они нашли временное пристанище. Муж Станислав был призван в русскую армию и возглавлял теперь санитарную службу в только что захваченном Лемберге. Но прежде чем туда отправиться, он успел наведаться в освобожденные Сувалки и вернулся оттуда с двумя чемоданами одежды и известием о том, что их дом уцелел; однако он не хотел вдаваться в детали и лишь добавил, что пусть лучше она увидит все своими глазами.

Что она и собиралась теперь сделать. Конечно же ей хотелось вернуться домой вместе с детьми, ведь немцев вытеснили назад в Восточную Пруссию.

Добравшись до дома доктора, Лаура приняла приглашение зайти и немного отдохнуть. Она боялась того, что ей предстояло увидеть: прожив часть жизни в Нью-Йорке, она конечно же не была готова к подобным ситуациям. Выпив чашечку кофе, она в половине восьмого снова отправилась в путь.

Наконец она добралась до своего дома.

Войдя внутрь, Лаура едва поверила своим глазам.

Все вокруг было разрушено, разгромлено, разорвано, разбито, разбросано, перевернуто, перепачкано. Ящики выдвинуты, шкафы опустошены. Перед ней предстала беспорядочная куча вещей, которые когда-то назывались ее домом. В комнатах стоял чудовищный запах. Лаура бросилась к окнам, распахнула их, одно за другим, глубоко вдыхая свежий воздух. Библиотека была совершенно разграблена. Полки опустели. Пол устилали груды разорванных книг и бумаги, повсюду были разбросаны документы и гравюры.

В столовой так и валялись осколки суповой миски, а еще толстый слой битого стекла, грязной посуды, загаженных скатертей, и все это было затоптано грубыми солдатскими ботинками. Немецкие солдаты и офицеры жили здесь пару недель назад, и такое впечатление, что они, поев, бросали тарелки и стаканы прямо на пол, а потом брали новые и, использовав, снова бросали.

Лаура вошла в одну из кладовых. Там стояли прежде аккуратные ряды стеклянных банок, в которых хранились варенье, джем, мед, консервированные овощи. Теперь же содержимое исчезло, и банки были наполнены дерьмом.

Она велела дворецкому Якобу с его женой и дочерью начать уборку дома. А сама решила составить список пропавших вещей и пойти с ним в полицию.

20 .

Воскресенье, 25 октября 1914 года

Мишель Корде возвращается на поезде в Бордо

Временами он двигался среди людей, будто ступал по другой планете, и его окружали абсурдные, непостижимые явления. Действительно ли это его мир? В сущности, нет. Мишелю Корде 45 лет, он давно служит чиновником в министерстве торговли и почты, он также социалист, пацифист и литератор. Пишет литературно-критические и политические статьи в газетах и журналах, издал много романов — некоторые из них стали весьма популярными. (Когда-то он был военным, и в большинстве своих сочинений он запечатлел свое прошлое: “Intérieurs d’officiers”, 1894, или “Cæurs de soldats”, 1897, — в то время как в других описывались беды общества или сердечные страдания.)

Этот скрытный и сдержанный человек с усами являлся в определенной мере типичным интеллектуалом рубежа веков, ведущим двойную жизнь: не в состоянии прокормить себя пером, зарабатывал на жизнь службой в министерстве. “Мишель Корде” изначально был его литературным псевдонимом, хотя дистанция между двумя образами жизни была не столь огромной: он сменил фамилию, но и его “чиновничье Я” тоже звалось Корде. Все знали, что он пишет романы. И он — друг Анатоля Франса.

В первые дни сентября, когда казалось, что немцев не остановить, правительство покинуло Париж, а с ним уехали и чиновники министерств. На автомобилях они выезжали из города, охваченного паникой: “Беженцы толкались на вокзале, словно покидали охваченный пожаром театр”, — чиновники ехали в Бордо.

Министерство, где служил Корде, нашло приют в учреждении для глухонемых, на улице Сен-Сернен. И теперь, спустя месяц после того, как немцев остановили у Марны, все стали поговаривать, что пора правительству и министерствам возвращаться обратно. Семью Корде эвакуировали в Сент-Аман. И сегодня вечером он, навестив близких, возвращается в Бордо.

Войну Корде счел позором и гибелью, и он до сих пор не смирился с ее началом. Он заболел и отправился на морской курорт, так что все новости доходили до него через газеты или телефонные разговоры. Так постепенно формировалась картина происходящего. Он пытался отвлечься за чтением книг, но тщетно. “Каждая мысль, каждый поступок, связанные с началом войны, превращались в жестокий, смертельный удар по моему величайшему убеждению, которое я хранил в глубине души: я свято верил в идею устойчивого прогресса, успешного движения вперед. Я даже не думал, что подобное может случиться. Теперь моя вера разрушена. Начало войны стало для меня пробуждением ото сна, в котором я пребывал с тех самых пор, как начал размышлять”. Дети на берегу играли в войну: девочки изображали медсестер, мальчики — раненых. Из своего окна Корде видел артиллеристов: они пели, отправляясь в путь, — и он разрыдался.

Из ликования и сумятицы жарких августовских дней поистине рождался иной, чужой мир.

Внешние изменения: женщины перестали пользоваться косметикой из “патриотических соображений”; все переоделись в униформу — военная форма вошла в моду; люди выстраивались в очереди в церковь на мессу и на исповедь; потоки беженцев, нагруженных узлами с пожитками; городские улицы без освещения, лежащие во тьме; все эти шлагбаумы, все эти фанатичные, воинственные ополченцы; все эти составы с войсками, везущие целых и невредимых на фронт и раненых и увечных — обратно с фронта.

Внутренние изменения: непрерывное употребление патриотических формулировок, выспренних и обязательных; новая бескомпромиссность — “дружелюбие, гуманность — все это лишнее”; истерические интонации — как в пропаганде, так и в частных беседах (одна женщина сказала ему, что нельзя оплакивать тех, кто едет на фронт, что жалость вызывают как раз мужчины, неспособные сражаться); причудливая смесь великодушия и эгоизма; внезапная утрата способности воспринимать нюансы: “Никто не осмеливается осуждать войну. Война стала божеством”. И Корде исполнял свой долг чиновника.

Его поезд осаждали женщины, предлагавшие всем, кто одет в военную форму, фрукты, молоко, кофе, бутерброды, шоколад, сигареты. В городе Корде видел мальчиков в полицейских касках, несущих носилки. На вокзале негде приткнуться — все залы ожидания превращены во временные госпитали для раненых или в склады военного снаряжения. По дороге назад, где-то между Сен-Пьером и Туром, он подслушал разговор двух семейств: “Они говорили о своих погибших родственниках с ужасающей покорностью, словно те стали жертвами стихийного бедствия”.

В Ангулеме на поезд погрузили человека на носилках, и он оказался в соседнем с Корде купе. Его ранило в спину осколком гранаты. И теперь он лежал парализованный. Его сопровождала сестра милосердия, и еще белокурая дама, которую Корде принял за его жену или любовницу. Он слышал, как та говорила медсестре: “Он отказывается верить, что я по-прежнему его люблю”. Когда сестра, обработав его рану, вышла помыть руки, блондинка и парализованный начали страстно целоваться. Вернувшись, медсестра притворилась, что ничего не замечает, и уставилась в темноту за окном.

Вместе с Корде в купе сидит щуплый унтер-офицер, только что вернувшийся с фронта. Они мирно беседуют друг с другом. В четыре часа утра поезд останавливается на станции, и унтер-офицер выходит. На перроне к нему на шею бросается девушка. Корде думает: “Только представить себе, что такая любовь, любовь всех этих матерей, сестер, жен и невест оказалась бессильной перед всей этой ненавистью”.

На мелькавших мимо станциях можно было заметить киоски с разноцветными картинками в газетах, однако все эти издания датировались первыми числами августа. С тех пор они больше не выходили. Словно бы началось другое летоисчисление.

В тот же день, 25 октября, Лаура де Турчинович вместе со своим знакомым ищет брошенных или осиротевших детей в Августовском лесу. (Многих они уже нашли, в том числе четырехлетнего ребенка, который нес шестимесячного младенца: бедняжки, отчаянно голодая, начали есть землю.) Она встретила человека, который рассказал ей, что ее летняя вилла разграблена немцами, и который нашел Даша, белую собачку ее детей. Она пишет:

Все дома сгорели дотла: чудовищное злодеяние. Мы постоянно видели мертвецов. Я удивлялась, как мы спаслись, когда погибло столько народу. В сумерках в лесу мы слышали детский плач, но не могли понять, откуда он доносится. Пока мы искали, прямо на нас через подлесок понеслась раненая лошадь. Она подбежала так близко, что я могла дотронуться до нее. В испуге я уцепилась за дерево.

В это же время, в конце октября, Владимир Литтауэр слышит разговоры об обмене телеграммами между своим начальством и командующим армией. Все чудовищно истощены после всех этих маршей, контрмаршей, наступлений и отступлений. Лошади совсем выдохлись. Командир дивизии задал командующему краткий вопрос: “Когда мы сможем передохнуть?” Ответ командующего был тоже краток: “Когда закончится война”.

21.

Среда, 4 ноября 1914 года

Пал Келемен ранен к северу от Турки

Прекрасная ночь, лунная, холодная, звезды сияют на небе. Его лошадь нехотя покидает теплое стойло и оказывается на ледяном ветру. Армия вновь отступает: вперед, назад, вперед и снова назад. Они получили приказ следить за тем, чтобы отступающие соединения не отставали. Создается новая линия обороны. К двум часам ночи она должна быть готова. Свежая пехота спешит к ущелью в качестве подкрепления. Приказ, полученный Келеменом и его гусарами, практически невыполним, так как в темноте трудно ориентироваться. На дороге уже творится что-то невообразимое. И они медленно едут верхом, пробиваясь через встречной поток изможденных людей, коней, повозок, пушек, телег с боеприпасами, вьючных ослов.

В лунном свете он различает что-то черное на белом снегу, похожее на длинные полосы, — это только что вырытые окопы. Затем до него доносятся звуки выстрелов спереди — русские начинают теснить их. Он отмечает про себя, что поток отступающих начинает редеть, хотя по-прежнему встречаются отдельные кучки беглецов. Келемен и его люди показывают им дорогу. Она обледенела, скользкая как стекло. Им приходится спешиться и вести лошадей за собой. Келемен записывает в своем дневнике:

Тем временем русская артиллерия открыла огонь по всей линии фронта. Я вскочил в седло и поскакал навстречу грохоту пушек. Луна была на ущербе, стояла ледяная стужа, небо заволокло тучами. А под тучами плыл тяжелый дым от разрывов гранат и картечи.

Несколько брошенных повозок стояли на дороге: ни людей, ни лошадей. Мы уже было миновали их, но тут я почувствовал сильный удар в левое колено и увидел, что конь испугался. Я подумал, что ударился обо что-то в темноте. Дотронувшись до колена, я инстинктивно поднес руку к лицу. Она была горячей и влажной, и я ощутил резкую, пульсирующую боль.

Рядом со мной скакал Могор, я сказал ему, что, кажется, ранен. Подъехав поближе, он обнаружил, что мою лошадь тоже задело. Но оба мы продолжали свой путь. Все равно здесь негде было остановиться. Поблизости не было видно ни одного перевязочного пункта. А добираться до санчасти пехоты на самой линии фронта, под ураганным огнем, было куда опаснее, чем скакать назад.

Всякими простенькими и добродушными способами Могор мужественно пытался отвлечь мое внимание от раны. Он утешал меня, уверяя, что мы обязательно встретим кого-то из наступающих и среди них окажется врач.

Светало. Яркий солнечный свет лился с востока. Небо сияло, заснеженные горы отчетливо выступали на фоне темного хвойного леса. Мне казалось, что моя нога растет, становится все длиннее. Лицо горело, рука, держащая поводья, затекла. Конь, это изящное и умное создание, все еще уверенно скакал вперед, меж сугробов.

Наконец мы достигли южного склона ущелья. Здесь, с подветренной стороны, дорога была не такой скользкой, и когда солнце, во всем своем великолепии, затопило светом долину, мы заметили в отдалении деревушку.

На базарной площади нам встретился Вас; он стал в беспокойстве спрашивать, почему мы так задержались, и всерьез испугался, когда Могор рассказал о случившемся. Ночью местная школа была спешно переоборудована под перевязочный пункт, куда я и направился, в сопровождении Васа и Могора.

Перед глазами все плыло. Я даже не смог спешиться: левая нога онемела. Два санитара помогли мне сойти, а Могор увел коня. Они осторожно спустили меня на землю. Едва ее коснулась моя левая нога, как послышалось хлюпанье крови в сапоге. Стоять я не мог. С легкомыслием юности Вас достал карманное зеркальце, и в нем отразилось мое резко состарившееся, пожелтевшее лицо, незнакомое мне самому.

22.

Пятница, 13 ноября 1914 года

Уильям Генри Докинз, находящийся на борту австралийского транспортного судна “Орвието”, пишет письмо матери

Дует теплый морской ветер. Жизнь на борту транспортного судна прекрасна. Наверное, Уильям Генри Докинз никогда не жил с такими удобствами, как сейчас. Пусть он обычный новоиспеченный лейтенант, но все равно — офицер, и ему полагается собственная каюта первого класса на этом лучшем и современнейшем корабле восточных линий (таковым корабль считается уже около месяца). Здесь имеется душ, горячая ванна, а рядом — великолепная столовая, где три раза в день подают изысканные блюда: “Еда здесь вкуснее, чем в лучших отелях Мельбурна”. Для пассажиров в военной форме на борту корабля играет оркестр.

Единственное, что нарушает идиллию, так это запах от лошадей, поднимающийся из трюма. И еще жара: она все усиливалась по мере того, как НМАТ “Орвието” и другие суда большого конвоя под палящим солнцем шли курсом на север через Индийский океан.

Многие солдаты спали на палубе в надежде обрести там ночную прохладу. Тем временем Докинзу исполнилось 22 года. На фотографии перед посадкой на судно в Австралии запечатлен юноша с мягкой улыбкой, продолговатым лицом, узким носом и открытым, любознательным взглядом. Он только что начал отращивать усы, галстук съехал набекрень.

Хотя он и другие офицеры жили по классу люкс, они не бездельничали. Поднимались они обычно без четверти шесть утра, и их дни проходили в физических тренировках, обучении солдат, спортивных состязаниях, они осваивают азы бокса и французского языка. (Его и еще 20 тысяч австралийцев и 8 тысяч новозеландцев, находившихся на кораблях этого конвоя, предполагалось отправить на Западный фронт.) Le prochain train pour Paris part à quelle heure?

Сперва война была где-то далеко. Корабли поначалу шли с полным освещением, как в мирное время, и красавец “Орвието” сверкал по ночам тысячами разноцветных огней. Но теперь требовалась светомаскировка. Запрещали даже курить на палубе после захода солнца. Боялись немецких рейдеров — знали, что они есть в Индийском океане, что могут внезапно напасть и что уже около двадцати торговых судов союзников потоплено. Отправление морского конвоя из Австралии к тому же задержалось, так как стало известно, что поблизости находится немецкая эскадра.

Они держали курс на северо-запад, окруженные эскортом союзных кораблей; по правому борту Докинз видел японский крейсер “Ибуки”; из его широких труб валил почему-то более густой дым, чем из труб британских и австралийских кораблей. Впечатляющее зрелище — 38 кораблей конвоя! Сегодня Докинз сидит в своей каюте и пишет письмо матери:

Приятно сознавать мощь Британии на море. Гигантский конвой идет без остановок, своим курсом и в своем темпе. Иногда нам встречаются отдельные суда, вроде “Остерли”, перевозящие почту в Австралию и обратно. Или крейсеры с нашим флагом на мачте. Все это подтверждает наше владычество на море. Сегодня мы узнали о падении Циндао, и последовал обмен поздравлениями между нами и японским кораблем.

Вообще-то Уильям Генри Докинз хотел стать учителем. У его родителей не было денег, не было и семейной традиции учиться (мать портниха, отец рабочий), но они видели, что у мальчика светлая голова. Благодаря полученной стипендии, он смог продолжить обучение в пансионе в Мельбурне. Шестнадцати лет от роду Докинз уже пробовался на должность помощника учителя в школе, которая находилась всего в сорока километрах от его дома. Возможно, он преуспел бы на этом поприще (и чувствовал к этому призвание), если бы однажды не прочитал в газете, что в Дантруне открывается военный колледж. Он подал туда заявление, сдал экзамены и, к своему удивлению, был принят.

Военный колледж был еще не достроен, когда там учился первый выпуск будущих офицеров. Внешний вид заведения тоже вызывал чувство разочарования: место было скучное, холодное, пустынное, курсанты жили в спартанских одноэтажных казармах из легкого бетона. Но учили там хорошо, а честолюбивый Докинз получил высокие оценки как по теоретическим, так и по практическим дисциплинам. Молодой человек был невысокого роста, около 167 см, хрупкого телосложения, поэтому совершенно ясно, что именно это обстоятельство, а также его умственные способности подвигли его на занятие тем делом, где требуются мозги, а не грубая сила. Большинство выпускников 1914 года — 37 человек — поступили на службу в пехоту или кавалерию, а он вместе с другим отличником учебы попал в инженерные войска. Именно этот род войск лучше всего подходил его характеру. Конечно же Докинз был рад оказаться в Австралийском экспедиционном корпусе и со всеми другими ликовал по поводу британских побед, но все-таки он не был опьянен войной. И в его письмах звучит голос честолюбивого, спокойного, аккуратного молодого человека, учителя народной школы, надевшего форму. Он ходит в церковь; в семье он самый старший из шестерых детей: двух младших, девятилетних близняшек Зельму и Виду, он очень любит и уделяет им много внимания.

Слухи о войне ходили давно, и для Докинза начало военных действий не стало неожиданностью. Вместе с тем мало кто воспринимал слухи всерьез: если что и случится, это будет в буквальном смысле на другом конце земного шара, в далеких странах, о которых мы едва знаем, даже названия их у нас почти никто выговорить не может. Но пришло известие о начале войны, стало понятно, что Австралия непостижимым образом втягивается в эту войну. Докинз и другие курсанты были совершенно сбиты с толку. Что с ними будет? Им оставалось четыре месяца до конца учебы. Затем им сообщили, что они сдадут экзамены досрочно и в составе экспедиционного корпуса отправятся на войну. Курсанты радостно паковали свои вещи, раздаривая или продавая лишнее. В их честь был устроен праздничный выпускной обед. И теперь они держат путь на войну.

Европа еще очень далеко, но Докинз уже заметил признаки войны. Во всяком случае, некоторые из них. Четыре дня назад они плыли мимо Кокосовых островов, и конвой выбрал восточный маршрут вместо обычного западного; причиной тому послужил страх перед самым известным и коварным рейдерским немецким судном, легким крейсером “Эмден”. Меры предосторожности оказались весьма своевременными, ибо немцы действительно подкарауливали их. Конвой получил телеграмму. Крупнейший корабль эскорта был выслан навстречу немцам. В 10.25 на корабль Докинза пришло сообщение: “Атакуем врага!” Кто-то на борту “Орвието” даже слышал далекую канонаду. Уступающий противнику в силе “Эмден” был взорван и сел на мель.

Пронесся слух, что раненых и пленных после этого 25-минутного морского боя возьмут на борт корабля Докинза. Он с любопытством ожидает этого события. Конвой приближается к Цейлону; оттуда Докинз собирается отправить письмо матери. И он пишет заключительные строки:

Надеюсь, ты чувствуешь себя хорошо. У меня все чудесно, здоровье отличное. Очень надеюсь, что тетя Мэри скоро поправится. Передавай от меня привет всем, кто спрашивает обо мне. На этом я заканчиваю письмо, ожидаю получить от тебя ответ, когда мы будем в Коломбо. Целую и обнимаю всех вас, начиная от Вилли… и заканчивая девочками.

23.

Среда, 19 ноября 1914 года

Крестен Андресен проверяет снаряжение перед отправкой на Французский фронт

Один за другим друзья Андресена отправлялись на фронт. Сам же он не выказывал желания идти добровольцем, а потому еще некоторое время оставался в казармах, влача призрачное, ненадежное существование в ожидании неизбежного. Но он не мог не думать о своих друзьях: вот и последний из них тоже уехал, — его однофамилец Тёге Андресен. В отличие от Крестена, Тёге отправился добровольцем. Причина? Он хотел “получить боевое крещение и стать настоящим мужчиной”. Крестен Андресен, в общем, понимал ход мыслей Тёге и ему подобных. Он писал в своем дневнике:

Отправиться на войну — не ради наживы или золота, не во имя спасения отечества и чести и даже не для того, чтобы победить врага, но чтобы проявить себя, свою силу и волю, обрести опыт и научиться отвечать за свои поступки. Вот почему я хочу отправиться на войну.

Андресен знал, что больше медлить нельзя. Но он был все же рад тому, что выгадал немного времени и дал себе отсрочку.

Вчера им сделали прививки от тифа и холеры. Сегодня — укол от дифтерита. Он проверяет свое снаряжение.

Серая форма с красными выпушками и бронзовыми пуговицами.

Темная армейская шинель.

Пикельхауб с зеленым чехлом, R 86.

Серая форменная фуражка.

Собственные сапоги, купленные в Вейле.

Желтые высокие ботинки со шнуровкой армейского образца.

Опойковый ранец.

Желтый бельгийский кожаный пояс.

Такой же патронташ.

Такие же кожаные ремни.

Палатка и колышки [45]

Алюминиевый солдатский котелок.

Такая же кружка.

Такая же походная фляга.

Лопатка.

Серые перчатки.

Сухарная сумка.

Две банки кофе.

Одна банка с ружейной смазкой.

Неприкосновенный запас, состоящий из двух упаковок галет и банки мясных консервов, а также мешочка с горохом.

Два пакета первой помощи.

Винтовка образца 97.

Инструмент для протирки оружия.

Две шерстяные фуфайки.

Две рубашки.

Две пары кальсон, одни — голубого цвета.

Толстый сине-черный свитер.

Серое кашне.

Муфта.

Два кожаных пояса.

Пара теплых наколенников.

Пара рукавиц.

Личный опознавательный знак. ANDRESEN, KRESTEN. К. Е. R. R.86.

Четыре пары носков, одна из них — тонкие, ажурные (подарок любимой).

Балаклава.

Белая нарукавная повязка для ночного боя.

Мешочек соли с шелковой ленточкой.

Полкило ветчины.

Полкило масла.

Банка фруктового масла [46] .

Евангелие.

“Бегство оленя” [47] .

Почтовые карточки для полевой почты, 30 штук.

Писчая бумага.

“Was für die Feldgrauen, Annisolie” [48]

Пластырь.

Швейные принадлежности.

Карта.

Три блокнота.

Датский флаг (в настоящее время отсутствует) [49]

Штык.

150 боевых патронов.

Полкило копченой свиной грудинки.

Один батон копченой колбасы.

Буханка солдатского хлеба.

Все снаряжение весило около тридцати килограммов, и этого (как пишет Андресен в дневнике) “было достаточно”. Газеты сообщали о частях, состоявших из молодых студентов, которые шли в наступление под Лангемарком, с пением “Deutschland, Deutschland über alles”. Скоро зима.

24.

Суббота, 28 ноября 1914 года

Мишель Корде обедает вместе с двумя министрами в Бордо

За столом сидели шестеро, болтали о том о сем. И все же постоянно возвращались к теме войны — такой силой притяжения обладало это событие. Говорили, что для женщины, потерявшей мужа, есть определение — “вдова”, но нет названия для женщины, потерявшей ребенка. Или соглашались, что немецкие цеппелины вполне могут долететь до Парижа и разбомбить его. Или рассказывали, что в Лондоне начали надевать на уличные фонари специальные абажуры, изобретенные знаменитой танцовщицей Лои Фуллер. Или обсуждали вот что: письма счастья с молитвами; такие письма рассылались разным людям с просьбой переписать молитвы и послать их затем еще девяти адресатам, иначе “тебя и твоих близких постигнет несчастье”.

Нет, войны было не избежать, утверждали двое сидевших за столом, они были членами кабинета министров.

Один из них — Аристид Бриан, министр юстиции, опытный политик, прожженный прагматик (некоторые сказали бы — оппортунист) левацкого толка, настроенный антиклерикально. Красноречивый Бриан становился все более важной политической фигурой, и многие другие министры завидовали ему, поскольку он побывал на фронте. В этом месяце он начал отстаивать новую идею: если война на западе увязла, почему бы не послать франко-британскую армию в какое-нибудь другое место, допустим, на Балканы? Другой — Марсель Семба, министр общественных работ, адвокат, журналист, один из лидеров французской социалистической партии. Оба министра входили в коалиционное правительство, сформированное после начала войны. Мало кто удивился, что Бриан стал членом правительства: он известный карьерист, привыкший к власти, ее условиям и возможностям. И наоборот, кандидатура Семба изумила многих, особенно радикалов; в их стане на работу в правительстве смотрели как на предательство, так же как и осуждали немецких социал-демократов, которые одобрили военные кредиты.

За разговором стало ясно, что даже министры не знают, сколько же солдат у них в армии. Отчасти потому, что военные чины, частенько выражавшие свое презрение к гражданским властям, славились своей скрытностью, а отчасти из-за того, что после летней мобилизации и осенних катастрофических потерь, особенно в сражении у Марны, списки личного состава не были выправлены. (Число убитых было засекречено и не разглашалось даже после окончания войны.) Ни один гражданский министр не посмел бы потребовать ответа у генералов — все они всё еще имели статус непогрешимых божков, причем во всех воюющих странах. Однако удалось произвести грубый подсчет на основе общего количества пайков, ежедневно выдаваемых солдатам. Известно также, сколько бутылок шампанского правительство передаст в войска в рождественский сочельник.

Обед опечалил Корде — как же вжился его давний кумир Семба в новую роль министра, как же он любит свою должность! Корде записывает в дневнике:

Благодаря исключительным обстоятельствам он получил возможность упиваться властью, которую прежде отвергал, но грустно смотреть теперь на этих людей, на то, как они разъезжают в своих автомобилях, рассаживаются в свои спецпоезда, как они откровенно, с удовольствием наслаждаются своей властью.

25.

Пятница, и декабря 1914 года

Крестен Андресен становится свидетелем разграбления Кюи

Когда они покидали Фленсбург, пошел мокрый снег, укрыв город плотным одеялом. Состоялся привычный ритуал. Женщины из Красного Креста осыпали его и других солдат шоколадом, печеньем, орехами, сигарами, а в винтовки втыкали цветы. Он взял подарки, но решительно отказался от цветов: “Рано меня хоронить”. На поезде ехали 96 часов. Он мало спал в пути. Отчасти из-за волнения, отчасти из чистого любопытства. В основном сидел в купе у окна (к счастью, им не пришлось ехать в товарняке, как многим другим) и пожирал глазами все, что проплывало мимо: поля сражений вокруг Льежа, где все до единого дома либо почернели от копоти, либо стояли разрушенные после тяжелых августовских боев (это были самые первые бои на западе); суровый ландшафт долины Мааса; туннели; зимние, но зеленые равнины северо-западной Бельгии; горизонт, зубчатый от пушечного огня и вспышек взрывов; города и деревни, не тронутые войной, погруженные в глубочайший покой; и города и деревни, отмеченные сражениями, населенные призраками войны. Наконец они высадились в Нуайоне, в северо-западной Франции, и при свете луны двинулись на юг; мимо них по дороге громыхали пушки, повозки, автомобили, и гул от далеких взрывов все нарастал.

Полк теперь занял позицию вдоль железнодорожной насыпи, вблизи маленького городка Лассиньи в Пикардии. К своему облегчению, Андресен увидел, что здесь довольно спокойно, несмотря на досадный, но в общем-то безрезультатный артобстрел. Служба показалась ему не слишком обременительной: четыре дня — в глинистых окопах, четыре дня — отдых. Несли караул, выжидали, иногда выпадала бессонная ночь в секрете. Французы залегли примерно в трехстах метрах от них. Воюющие стороны разделяли обычное проволочное заграждение да поле. Урожай 1914 года — поникшие снопы ржи — догнивал на этом поле. Больше ничего. Зато гораздо больше можно было услышать: свист пуль (чи-чу), пулеметный треск (дадера-дадера), разрывы гранат (пум-цу-у-и-у-у-пум). Еда была превосходной. Их кормили горячей пищей два раза в день.

Некоторые вещи оказались не так плохи, как он опасался. Другие — даже хуже, чем ожидалось. Близилось Рождество, и Андресен затосковал по дому, ему остро не хватало писем от близких. Городок, где они были расквартированы, находился на линии фронта, постоянно обстреливался и потому совершенно обезлюдел. Сегодня пришло известие, что последние французы покинули свои дома. Едва городок опустел, как немцы его разграбили.

Правило гласило, что в пустых, брошенных зданиях можно брать все, что хочешь. Поэтому и в воинских частях за линией фронта, и в окопных убежищах было полным-полно добычи из домов французов, начиная от дровяных печей и мягких кроватей до домашней утвари и роскошных гарнитуров мягкой мебели. (Стены блиндажей были частенько увешаны ироничными девизами. Вот один, популярный: “Мы, немцы, не боимся ничего, кроме Бога и нашей артиллерии”.) И когда стало ясно, что дома окончательно опустели, последовал привычный приказ: сперва офицеры берут, что пожелают, за ними — рядовой состав.

Андресен направился в городок с десятком других, во главе с фельдфебелем. Лассиньи произвел на него гнетущее впечатление. Там, где раньше стояли высокие белые дома с жалюзи на окнах, остались теперь лишь уродливые, почерневшие от дождя руины, груды камней и деревянных обломков. Улицы были усыпаны картечью и осколками снарядов. Городишко практически сровняли с землей. От церкви остался пустой каркас. Внутри на покосившихся балках еще держался старый колокол, но вскоре и он упадет, ударившись о землю с последним, надтреснутым звоном. На церковном фасаде висело большое распятие, его повредило разрывом гранаты. Андресен потрясен:

Как жестока и бесцеремонна война! Попраны величайшие ценности: христианство, мораль, домашний очаг. А ведь в наше время так много говорят о Культуре. Боишься потерять веру в эту самую культуру и другие ценности, когда к ним относятся столь неуважительно.

Они подходят к домам, совсем недавно покинутым жителями. Фельдфебель, в прошлом учитель, входит первым. Он жадно роется в шкафах, рыщет по всем углам. Но взять-то нечего. Все уже разграбили. Хаос царит неописуемый. Андресен держится чуть поодаль, засунув руки в карманы, на душе у него тяжело, он молчит.

В дверях брошенного магазинчика они сталкиваются с хорошо одетой женщиной, правда, она без шляпы, но в жакете с меховым воротником. Она спрашивает солдат, где ей найти своего мужа. Андресен отвечает, что не знает. Он встречается с ней взглядом, и ему трудно угадать, чего больше в ее потемневших глазах — отчаяния или презрения. От стыда он не знает, куда деваться, и больше всего желает “убежать далеко-далеко”, спрятаться где-нибудь от этого взгляда.

26.

Вторник, 15 декабря 1914 года

Эльфрида Кур помогает накормить солдат на вокзале Шнайдемюля

Морозное небо, белый снег, ледяной холод. Младшие дети так мерзнут, что уже не хотят играть в солдат. Эльфрида, как старшая, уговаривает их продолжить игру. Нужно закаляться: “Солдаты на фронте мерзнут больше нас”. Но маленький Фриц Вегнер действительно простужен. Она то и дело утирает ему нос, и это обстоятельство, на ее взгляд, противоречит ее статусу офицера в игре.

Потом она направляется на вокзал. Ее бабушка трудится там добровольцем Красного Креста. Эльфрида обычно помогает кормить солдат. Поезда все идут и идут, днем и ночью: здоровые, распевающие песни солдаты едут на Восточный фронт, навстречу боям, а обратно возвращаются притихшие, израненные. В этот день должно прийти много санитарных поездов, так что будет много хлопот.

Эльфрида, несмотря на запрет, помогает накормить и триста гражданских лиц, рабочих, которые приехали из Восточной Пруссии, где рыли окопы и строили укрепления. Она смотрит, как едят эти голодные люди, молча, опасаясь, что их схватят: перед ними суп, хлеб, кофе. Они мгновенно проглатывают 700 бутербродов и торопятся к ожидающему их поезду. Она в спешке помогает сделать новую порцию бутербродов. Колбаса закончилась, они режут сало, гороховый суп разбавляют водой, но когда прибывает состав с ранеными, они не слышат ни единой жалобы.

Ближе к вечеру Эльфриду послали купить еще колбасы. Ей пришлось обойти двух мясников, прежде чем она получила что нужно. На обратной дороге ей встретилась ее подруга, Гретель:

Она была так укутана от мороза, что виднелись лишь нос и голубые глаза. Я повесила связку чесночных колбасок ей на шею и сказала: “Помоги мне нести, тогда к тебе не прилипнет лень”.

Обе девочки помогали взрослым на вокзале, таская тяжелые кофейники. Ближе к десяти вечера они получили вознаграждение за свой труд: бутерброд с колбасой и миску горохового супа. А потом пошли домой, уставшие, но довольные. Повалил снег. “Красиво, когда снежинки кружатся в свете газовых фонарей”.

27.

Вторник, 22 декабря 1914 года

Мишель Корде становится свидетелем открытия сессии палаты депутатов в Париже

Правительство и министерства вернулись в Париж, и палата депутатов возобновила работу. Как высокопоставленный чиновник министерства, Корде мог присутствовать на сессии, заняв место на балконе. Нелегко было организовать всю эту церемонию. К примеру, оживленные дискуссии, даже на правительственном уровне, вызвал вопрос об одежде: можно ли разрешить депутатам выступать в военной форме — все хотели в ней покрасоваться, — или же они должны надеть гражданский костюм? В конце концов решили обязать всех прийти в сюртуках.

Корде ужасался речам и реакции на них слушателей: “О, как околдованы эти люди словами!” Чем решительнее такой оратор призывает стоять “до самого конца”, тем он напыщеннее в своих жестах и тоне.

В коридоре Корде встретил человека, которого знал по прошлой гражданской жизни как директора “Опера Комик”, теперь же тот служил денщиком у одного генерала. Этот человек рассказал ему, что публика просто ломится в театр и каждый вечер на спектакль не может попасть до полутора тысяч зрителей. В ложах сидят главным образом женщины в трауре: “Они приходят поплакать. Только музыка способна смягчить их страдания”.

Он рассказал также Корде историю, которую услышал в тот месяц, когда был штабным офицером. Одна женщина никак не могла расстаться со своим мужем, капитаном, и последовала за ним на фронт. В Компьене они должны были разлучиться, так как он отправлялся на передовую. Но жена упрямо настаивала на своем. Гражданским лицам запрещалось посещать места боевых действий, тем более женщинам, у которых сражались мужья. Считалось, что присутствие жен мешает. (Исключение составляли проститутки, их снабжали специальными пропусками, чтобы они могли заниматься своим ремеслом; по всей видимости, этим пользовались и некоторые отчаявшиеся женщины, чтобы видеться с мужьями.) Командование решило, что в этом случае нет иного выхода, кроме как прервать пребывание капитана на фронте и отослать его обратно. Что же сделал муж, узнав, что ему угрожает? Убил свою жену.

28.

Суббота, 26 декабря 1914 года

Уильям Генри Докинз сидит возле пирамид и пишет письмо матери

От ожидания к отвращению, разочарованию и снова к ожиданию. Такие чувства владели австралийскими войсками большого конвоя на пути в Европу. Или, по крайней мере, на пути к тому, что они считали Европой. К пятой неделе, проведенной на море, их первоначальный энтузиазм поубавился, а тоска по дому, наоборот, давала о себе знать, особенно у многих молодых солдат, которые прежде не покидали свои семьи на столь долгий срок (почта, по понятным причинам, была нерегулярной и ненадежной). Людьми на борту все больше завладевало уныние, жара усиливалась, а запасы воды подходили к концу, и когда команде объявили, что в Адене нельзя будет сойти на берег, недовольство сделалось всеобщим. Через несколько дней разочарование усилилось еще больше при известии о том, что поход в Европу отменяется и войска в полном составе перебрасываются в Египет. Многие, в том числе Докинз, рассчитывали на то, что Рождество они будут праздновать в Англии.

Планы поменялись в основном потому, что в войну вступила Османская империя. Союзники опасались, что этот новый враг нападет на стратегически важный Суэцкий канал, а высадка в Египте австралийских и новозеландских войск создавала дополнительный резерв, который можно будет задействовать, если произойдет худшее. Кроме того, власть предержащие в Лондоне планировали использовать войну как предлог для превращения номинально османского Египта в британский протекторат; хорошо иметь в запасе эти 28 тысяч солдат, если египтяне поднимут шум и начнут протестовать.

Известие о высадке в Египте несколько расстроило Уильяма Генри Докинза, как и всех остальных. Но вскоре он приободрился, когда обнаружил, что и из этой ситуации можно извлечь свои преимущества. Их большой палаточный лагерь находился в буквальном смысле у подножия пирамид, — он был прекрасно организован, там имелось вдоволь еды, собственные водопровод, магазины, кинотеатр и театр. Климат для этого времени года чрезвычайно благоприятный. Докинз считал, что погода в Египте напоминает весну в южной Австралии, только дождей и ветра меньше. К тому же местный поезд прямиком доставлял в горячечный Каир — город располагался всего километрах в пяти от лагеря. Поезд бывал обычно набит солдатами, ищущими развлечений, и пассажирам иной раз приходилось сидеть даже на крышах вагонов. Вечерами улицы большого города заполняли австралийские, новозеландские, британские и индийские солдаты.

Докинз делил вместительную палатку с четырьмя другими офицерами, ниже рангом. Прямо на песке лежали цветастые ковры, обстановку составляли кровати, стулья, стол, покрытый скатертью. У каждого из офицеров был свой гардероб и своя книжная полка. Снаружи у входа стояла ванна. Теплыми вечерами палатку освещали стеариновые свечи и шипящая ацетиленовая лампа. В этот день Докинз сидит в палатке и снова пишет письмо матери:

Вчера праздновали Рождество, и все наши мысли были об Австралии. Часть моей группы приготовила фантастический обед — около шести блюд. Все говорили, что стоит только закрыть глаза, и кажется, что ты дома. У нас здесь много оркестров, и вчера на рассвете они исполняли рождественские песнопения. Мама, мог ли я мечтать встретить Рождество у пирамид? В сущности, очень необычно, если подумать хорошенько.

Никто не знал, что их ждет впереди. Время проходило в тренировках и обучении, обучении и тренировках. Докинз со своими солдатами в настоящее время учится рыть окопы и минные галереи, что вовсе не так просто в песках пустыни. Он часто совершает прогулки верхом. Конь его, разумеется, пооблез за время долгого морского путешествия, но в целом остается резвым. Докинз заканчивает письмо словами:

Да, мама, я должен закругляться, надеюсь, что вы хорошо отпраздновали Рождество и получили мою телеграмму. Остаюсь твой любимый сын Вилли. Привет сестричкам.