Хронология

1/1 Начало третьей битвы за Варшаву. Битва закончилась промежуточной победой русских.

январь Затяжные бои между русскими и австро-венграми в Галиции и Карпатах, вплоть до апреля.

4/1 Османское наступление на Кавказе прервано в связи с катастрофой у Сарыкамыша.

14/1 Британские войска вторгаются в немецкую Юго-Западную Африку.

3/2 Османские войска ведут наступление на Суэцкий канал, атака отражена.

8/3 Британское наступление у Нёв-Шапеля. Длилось неделю, принесло незначительные успехи.

22/3 Крепость Перемышль в Галиции, осажденная русскими, капитулирует.

25/4 Британские войска высаживаются на полуострове Галлиполи, с целью открыть путь на Босфор.

апрель В Османской империи начинается массовая резня армян.

28/4 На востоке начинается масштабное и успешное наступление немцев и австро-венгров.

7/5 Американский пассажирский лайнер “Лузитания” торпедирован немецкой подводной лодкой.

23/5 Италия объявляет Австро-Венгрии войну и вторгается в Тироль и Далмацию.

23/6 Начало первого итальянского наступления у реки Изонцо. Незначительные успехи.

9/7 Немецкая Юго-Западная Африка капитулирует.

15/7 Начало масштабного отступления русских на востоке.

18/7 Начало второго итальянского наступления у Изонцо. Незначительные успехи.

5/8 Русские войска занимают Варшаву.

19/9 Начало вторжения немцев и австро-венгров в Сербию.

25/9 Начало масштабного англо-французского наступления на западе. Незначительные успехи.

26/9 Британский корпус начинает продвигаться вверх по Тигру.

3/10 Англо-французская армия высаживается в Салониках, чтобы оказать помощь сербам.

9/10 Падение Белграда. Начало разгрома сербов.

11/10 Болгария объявляет Сербии войну и тотчас нападает на нее.

18/10 Третье итальянское наступление у Изонцо. Никаких успехов.

11/10 Начало четвертого итальянского наступления у Изонцо. Незначительные успехи.

22/11 Сражение под Ктесифоном. Британское продвижение к Багдаду остановлено.

5/12 Британский корпус на пути к Багдаду окружен в Эль-Куте.

10/12 Начало эвакуации союзников с полуострова Галлиполи.

29.

Начало января 1915 года

Владимир Литтауэр ведет беседы на ничейной земле под Пилькалленом

Зимняя стужа, зимняя тишина. Немецкий улан осторожно пробирается по морозному полю. Его пика украшена белым флагом. Никто не стреляет. Улан подъезжает ближе. Что это? Дивизия Литтауэра по-прежнему находится в восточной части Восточной Пруссии. На фронте затишье, по крайней мере теперь. Неподалеку от них — Шталлупёнен, поле августовских сражений, но сейчас этот месяц трагизма, надежд и летнего тепла далеко позади.

Как и на других фронтах, временная передышка заставила здесь солдат утихомириться. Словно бы ожил мирный образ мыслей, чувств и реакций, или, может, солдаты будто пробудились от угара, вспомнили о старой цивилизованной Европе, той Европе, от которой их отделяло меньше полугода, но которая, как и августовское тепло, казалась теперь такой далекой.

И в точности как на других фронтах, все началось с практических вещей. Линия обороны состояла здесь не столько из окопов, сколько из дозоров, расположенных где-нибудь в многочисленных крестьянских домах. На открытой восточно-прусской равнине довольно трудно обеспечивать эти опорные пункты, не привлекая к себе внимания врага. Полевые кухни ездят долгим, обходным маршрутом, чтобы привезти солдатам горячую еду. Однако между немцами и русскими со временем возникло что-то вроде негласного соглашения, подразумевавшего, что они не будут стрелять по полевым кухням друг друга. И те могли совершенно открыто переезжать от поста к посту, посреди дня, не вызывая на себя вражеского огня.

Литтауэр только что получил новое назначение: командир взвода связи полка. Горький опыт первых месяцев войны, когда постоянно прерывалась связь, что вызывало хаос, заставил ответственных за это дело наконец уразуметь, что пренебрегать коммуникациями недопустимо. Количество солдат было увеличено с двадцати до шестидесяти, и тогда как гелиографы не использовались и лежали в обозе мертвым грузом, то вместо этого многократно возросло число полевых телефонов с соответствующим оборудованием. Несмотря на это, потребности в связи были еще не удовлетворены. Литтауэр купил на свои личные деньги дополнительные телефоны, шведского производства, и подарил их полку. Солдаты его были недисциплинированными и вороватыми, впечатления они не производили: “тощие лошади, плохенькие седла, узда связана веревкой”, — но зато они умели читать и писать.

Немецкий улан с белым флагом добирается до русского дозора. Он передает письмо, адресованное офицерам полка. С собой у него посылка. В письме содержатся учтивые приветствия, в посылке — коньяк и сигары. Литтауэр вместе с остальными сразу пишут ответное письмо, столь же учтивое, в котором приглашают немецких офицеров встретиться на ничейной земле. Затем гусар с белым флагом скачет к немцам, увозя им это письмо, а также ответный дар — водку и сигареты.

Позже, вечером, три русских и три немецких офицера-кавалериста встречаются на промерзшей ничейной земле. Один из них — Литтауэр. Русские и немцы ведут вежливую беседу. О войне не упоминают, говорят в основном о спорте, особенно о предстоящих этим летом конных состязаниях. У кого-то с собой фотоаппарат. Они фотографируются. Прежде чем разойтись, договариваются о встрече на завтра. Русские принесут закуски, немцы — коньяк.

Вечером новый командир дивизии Литтауэра узнал о том, что произошло. И запретил офицерам дальнейшее братание.

На следующий день, когда показались немцы, со стороны русских раздались предупредительные выстрелы. Встреч больше не было. Литтауэр чувствовал себя отвратительно:

Обстрел немцев (пусть и поверх голов) заставил нас почувствовать себя людьми, которые ведут себя неблагородно. Мы были огорчены и хотели бы при случае объясниться с ними.

30.

Воскресенье, 17 января 1915 года

Рихард Штумпф драит палубу на “Гельголанде” у берегов Гельголанда

Холодное, свинцовое море. Напряженное ожидание сменяется зевотой. Они ни разу не участвовали в бою, ни разу не видели врага. Правда, во время сражения у острова Гельголанд в конце августа они слышали далекую канонаду, и только. Штумпф описывает это как “черный день” в своей жизни и жизни всего экипажа. Они почти приблизились к бою, когда на Рождество опять-таки слышали звуки британских дирижаблей. Но “Гельголанд” окутало пеленой тумана, и его нельзя было атаковать, и все же один из дирижаблей сбросил бомбы на дальний крейсер и на грузовое судно, так что где-то на борту возник пожар. С корабля Штумпфа тоже произвели выстрелы в сторону звуков, разумеется вслепую, но тем более решительно.

Дело не в том, что “Гельголанд” и другие немецкие корабли старались держаться подальше от врага. Немецкие стратеги предпочитали тщательно выбирать, с кем из превосходящего численностью британского флота можно вступить в бой. Повседневная грубая работа возлагалась на подлодки, которые должны были помешать снабжению Британских островов и, шаг за шагом, ослабить противника. Внушительные морские сражения не планировались; адмиралы с обеих сторон прекрасно понимали, что в противном случае они могут проиграть войну за полдня. Отсутствие побед на море Германия компенсировала по-своему. В начале войны то там, то сям в мировом океане стали появляться легкие немецкие эскадры, иногда они принадлежали немецким колониям. И вскоре началась примечательная игра в кошки-мышки между этими неуловимыми корсарами и неповоротливым британским флотом. Тогда как основной немецкий флот до сей поры довольствовался патрулированием собственных территориальных вод, чтобы защищать свою страну от вражеского десанта и совершать единичные вылазки, подобные булавочным уколам, у британского побережья в Северном море.

После Рождества “Гельголанд” нес патрульную службу через день, — занятие утомительное, часто означавшее бессонные ночи. Кроме того, оно было невероятно однообразным. Штумпф записывает в своем дневнике: “Не происходит ничего, достойного упоминания. Если бы я записывал свои дела ежедневно, то пришлось бы писать одно и то же”.

Этот день тоже был похож на прочие.

Сперва Штумпф вместе с другими матросами драил палубу. Потом они начищали до блеска все латунные детали. В конце последовал педантичный осмотр формы. Последнее приводит Штумпфа в ярость. Он записывает в дневнике:

Несмотря на то что мы из-за всеобщей нехватки шерсти долго не имели возможности заменить изношенные вещи, командир дивизиона [64] исследует каждую морщинку и каждое пятнышко на нашей форме. Он отвергает любую попытку объяснения, неизменно отвечая: “Плохое оправдание!” Боже, как я устал от такого поведения на флоте. Большинство это уже не волнует. Мы рады, что не все офицеры таковы.

Штумпф стискивает зубы по время “отвратительного осмотра” и желает про себя, чтобы вражеский самолет “сбросил бомбу на голову зануды командира”. Он утешает себя тем, что после обеда будет свободен.

И тут поступает приказ: “Гельголанд” должен вернуться в Вильгельмсхафен для постановки в сухой док. “Черт побери, — пишет он, — еще одно испорченное воскресенье”. Война продолжается наперекор ожиданиям Штумпфа. Вечер был потрачен на возню в шлюзах. В синих сумерках попытки двинуться дальше провалились, и они подошли к берегу на ночь.

31.

Пятница, 22 января 1915 года

Ученик пекаря посещает Эльфриду Кур в Шнайдемюле

Уже поздно. В дверь звонят. Эльфрида открывает. На морозе, в темноте стоит ученик пекаря, в белой рабочей одежде и деревянных башмаках, покрытый мучной пылью. Он протягивает девочке закрытую корзинку. В ней лежат свежеиспеченные хлебцы, еще горячие, только что из печи. Обычно они получают свежий хлеб по утрам, а сейчас вроде вечер? Мальчик смеется: “Теперь все по-другому, фройляйн”. И рассказывает, что ввели новые государственные ограничения на использование муки и что теперь нельзя печь по ночам. Но расстраиваться здесь нечего, вот он наконец сможет спать, как все нормальные люди. И побежал дальше, крикнув ей: “Это из-за войны!”

Бабушка одобрила нововведение. Немцы едят слишком уж много хлеба. В газетах появились строгие предупреждения о запрете использовать зерно на корм скоту: “Каждый, кто скармливает зерно скоту, совершает преступление против Отечества и понесет наказание”. В хозяйственной жизни Германии возникла необходимость серьезных изменений: теперь калории следует получать не из мяса, а из исконной вегетарианской пищи. (В зерне, например, его в четыре раза больше, чем при пересчете на мясо.) Нет, не мясо, а овощи должны отныне царить на обеденном столе немцев. В этих краях две трети населения работают на земле. Но это не значит, что все живут в равных условиях. Мелкие крестьяне и сельскохозяйственные рабочие уже почувствовали на себе, что времена меняются к худшему, тогда как зажиточные крестьяне справлялись превосходно. Эльфрида слышала разговоры о том, что богатые крестьяне, несмотря на все запреты, продолжают кормить своих коров и лошадей зерном; это было заметно по упитанности скота и его лоснящейся шерсти.

Нет, богатые крестьяне и помещики еще не почувствовали на себе тягот войны:

Каждое утро они едят на завтрак чудесный пшеничный хлеб, иногда с изюмом и миндалем, а еще яйца, колбасу, сыр, копченую ветчину, копченого гуся, варенье разных сортов и еще много всего другого. Каждый, кто хочет, может попить свежего молока, кофе или чаю. А в чай они кладут фруктовое желе ложками.

К негодованию и зависти Эльфриды при мысли о том, как ведут себя богачи, примешивались в тот день угрызения совести. Ведь и она в некоторой степени провинилась перед Отечеством. Девочка очень любила лошадей и иногда украдкой угощала их хлебушком или яблоком. Но теперь лошадей встречалось не так много, как бывало перед войной; всех их забрали в армию, кроме тех, без которых было не обойтись в сельском хозяйстве.

32.

Среда, 3 февраля 1915 года

Мишель Корде встречает в Париже героя

Еще один обед. Самый именитый гость за столом — без сомнения, известный писатель, искатель приключений, путешественник и академик Пьер Лоти, самый странный — лейтенант Симон, в гражданской жизни — учитель французского в Англии и переводчик. Да, переводчик: Симон перевел одну книгу с английского на французский язык, но популярной она не стала, ибо в ней рассказывалось о немце (Гёте). Несмотря на свои ничтожно малые заслуги в литературе, лейтенант упорно бился за положение героя вечера. Как-никак он ветеран сражения у Марны, где он потерял глаз и был ранен в руку. За окнами — прохладный Париж.

Сражение у Марны уже окружено особым ореолом. Причина понятна: именно там были остановлены казавшиеся непобедимыми немецкие армии, там был спасен Париж и исчезла угроза поражения в войне. (Кроме того, победа у Марны стала утешением после огромного разочарования по поводу провала дорогостоящего наступления французов в немецкой Лотарингии в самом начале войны.) Но была и еще одна причина. Поле боя было доступно. Зона боевых действий обычно являлась строго закрытой для гражданских лиц, требовалось специальное разрешение, чтобы просто позвонить туда по телефону. (Иногда даже у высокопоставленных политиков возникали трудности, когда они намеревались выехать на фронт, а они охотно просились туда, потому что это выглядело достойным поступком, и к тому же они могли нарядиться в костюмы собственного изобретения, напоминавшие военную форму. Однажды, когда Бриан приехал на фронт, его приняли за шофера.) И тем не менее места у Марны, где проходили бои, были открыты для всех желающих и находились в удобной близости от Парижа. Поэтому они скоро стали местом паломничества. Люди приезжали туда, собирали осколки, усеявшие поле после боев, увозили домой в качестве сувениров разные предметы: это были каски, фуражки, пуговицы, гильзы от патронов, осколки гранат, картечь. Те, кто был не в состоянии совершить поездку на поле, мог вместо этого купить что-нибудь на память на некоторых рынках, где только что собранные сувениры продавались прямо в корзинах.

Лейтенант Симон принялся описывать свои впечатления и то, как он был ранен в сражении. Тут Корде в замешательстве увидел, что гости за столом сидят рассеянные и почти не слушают рассказчика. Истории о героях и драматических военных событиях тоже подвержены инфляции. И тогда он вспомнил об офицере, которому ампутировали обе ноги и который сказал потом: “Ну вот, теперь я герой. А через год стану просто калекой”.

По-прежнему немыслимо сказать: скорее заключили бы уже мир. Услышав подобное, все хором кричат: “Возмутительно!” Народ снова стал заполнять рестораны.

33.

Суббота, 6 февраля 1915 года

Уильям Генри Докинз сидит у пирамид и пишет письмо матери

“Дорогая мама, — пишет он, — к сожалению, на этой неделе почты не было, поскольку не хватает почтовых кораблей”. Почтовая связь с австралийскими войсками в Египте крайне ненадежна. Три недели назад они получили письма, которые ждали с ноября: прибыло сразу 176 мешков с почтой. Сперва — ничего, потом — слишком много, трудно на все ответить. Теперь — снова ничего.

Но Докинз получил письмо с новостями из дома: он знает, что все живы-здоровы, что мама водила близняшек к дантисту, что цветы, посланные им знакомой девушке, не дошли, что цены в Австралии растут. Настроение у него хорошее. Хотя он по-прежнему питает неприязнь и к самой ситуации, и к Египту; продолжаются бесконечные учения, и еще их застигла первая в этом году песчаная буря. Они по-прежнему не знают, что же дальше, — отправят ли их в Европу или оставят в Египте.

Война медленно подползает все ближе, но пока ее все еще не видно и не слышно. Примерно неделю назад британские самолеты-разведчики обнаружили османские воинские соединения, двигавшиеся через Синайскую пустыню к Суэцкому каналу; а три дня назад произошло долгожданное сражение. Два батальона австралийской пехоты были посланы в качестве подкрепления в самое пекло — Исмаилию, — и вскоре атака была отбита. Многие, среди них — Докинз, немного завидовали тем, кто отправился к Суэцкому каналу, и в письме к матери угадывается философия басни о лисе и винограде:

У канала произошла стычка, но дома ты конечно же сама почитаешь сообщения об этом. Четверг стал для нас памятным днем, когда на защиту канала отправились первые соединения. Это были 7-й и 8-й батальоны. Уильям Гамильтон [68] служит в 7-м батальоне, и еще мой старый командир, майор МакНиколл. Все им завидовали, но я лично сомневаюсь, что операция доставит им удовольствие, — ведь так утомительно дожидаться этих турок, из которых и солдаты-то совсем никудышные.

Сам он проводит время в таких занятиях, как строительство, разборка и транспортировка понтонных мостов. В этот день они, кстати, свободны. Вместе с другим сослуживцем-офицером он едет в Мемфис — посмотреть на древние руины. Наибольшее впечатление произвели на него две гигантские статуи Рамсеса II. Он пишет в письме: “Это потрясающие скульптуры, и, наверное, потребовались десятилетия для их возведения”. Теперь вечер, и он сидит в своей палатке:

Когда ты получишь это письмо, летняя жара у вас уже пойдет на спад. Надеюсь, что после сбора урожая можно будет купить муку и пшеницу подешевле. Чувствую себя измотанным, так что заканчиваю свое письмо горячим приветом всем, от Вилли до девочек.

34.

Пятница, 12 февраля 1915 года

Флоренс Фармборо проверяет в Москве свой дорожный гардероб

Теперь все позади: шесть месяцев работы в частном военном госпитале в Москве; усердная учеба на курсах медсестер (практические основы она освоила хорошо, но возникали проблемы с теорией на трудном русском языке); экзамен; торжественная церемония в православном храме (священник неверно выговаривал ее имя — “Флоренц”); попытки устроиться на службу в новый передвижной полевой госпиталь № 10 (эти попытки увенчались успехом после очередного вмешательства ее прежнего работодателя, известного кардиолога).

Фармборо пишет в своем дневнике:

Приготовления к отъезду в самом разгаре. Мне не терпится уехать, но надо еще многое сделать, да и сам госпиталь еще не до конца укомплектован. Мне уже сшили сестринскую форму, передники, капюшоны, я купила черную кожаную куртку на фланелевой подкладке. Под куртку надевается толстый жилет из овчины, его носят зимой, и называется он по-русски “душегрейка”. Я слышала, что наш госпиталь некоторое время будет размещаться на русско-австро-венгерском фронте в Карпатах, придется скакать верхом, так что мой гардероб пополнился высокими сапогами и черными кожаными короткими штанами.

В тот же день, 12 февраля, польские Сувалки снова были заняты немецкими войсками. На этот раз Лаура де Турчинович и ее семья не смогли бежать, так как один из близняшек заболел тифом. Ей, как никогда, не хватало сейчас ее мужа Станислава. Было холодно и много снега. Она пишет:

Вдруг я услышала шум и увидела городских оборванцев, мародеров: они искали себе еду, дрались, орали друг на друга — отвратительное зрелище! Евреи были всегда такими тихими, а теперь заважничали, загордились, распрямились, чтобы казаться повыше ростом. Мне было трудно удержаться от того, чтобы не остаться на балконе. Не в состоянии решиться на что-то определенное, я металась между балконом и детьми.

В одиннадцать часов на улицах снова воцарилась тишина, и я увидела первую островерхую каску, показавшуюся из-за угла: немец шел с поднятой винтовкой в руках, высматривая снайперов! За первым вскоре последовали и другие. А потом появился офицер: обогнув угол, он остановился прямо под нашими окнами.

35.

Суббота, 13 февраля 1915 года

София Бочарская вновь видит кладбище в Герардово

Морозит, зимнее небо заволокло тучами. Они поняли, что сражение утихло, ибо не слышно больше грохота взрывов и иссяк поток раненых. Закончилась неделя непрерывной работы. Бочарская и другие сестры милосердия совершенно измотаны. Их начальник хорошо понимает это и отсылает нескольких сестер, ее в том числе, из импровизированного госпиталя. Им поручено поехать в близлежащую 4-ю дивизию и раздать солдатам подарки, которые пришли по почте из России, от частных лиц, но во время боев просто складывались в кучу.

Автомобиль ждет их. Они садятся в него, отправляются в путь. Обледенелая зимняя дорога выводит их из маленького городка. Они проезжают мимо военного кладбища, которое София уже видела, когда в первый раз приехала в Герардово. Она отмечает, что размеры кладбища утроились, оно превратилось в “лес из деревянных крестов”. Ее это не удивляет.

Миновала неделя, а словно целая жизнь прожита, как для этих погибших, так в некоторой степени и для самой Софии. Прежде она была незрелой идеалисткой, чуть высокомерной барышней, одной из многих, кто из чувства патриотизма, в военной горячке, записался добровольцем на медицинскую службу. Даже вопреки тому, что у нее дома начало войны не было встречено ликованием. София помнит, как к ним в имение прискакал вестовой с бумагой. Помнит, как лошадей на следующее утро отвели в деревню, чтобы выбрать из них наиболее пригодных для отправки на фронт. Помнит, как юноши в воскресных костюмах с пением покидали усадьбу, как их провожали матери и жены, как женщины в знак печали накидывали передник на голову, как их жалобные причитания звенели в осеннем воздухе. Она помнит, как взглянула вниз, в долину, окинула взглядом реку и стоявший вдали лес и как по каждой дороге двигались толпы людей, с конями, повозками, — двигались в одном направлении: “Куда ни посмотришь, всюду массы людей, и кажется, будто сама земля ожила и задвигалась”.

Бочарская поступила в одно из отделений Красного Креста. Форма сестры милосердия казалась ей шикарной. Но она почти ничего не умела. Однажды ей поручили помыть пол в операционной, и она совершенно растерялась, потому что в жизни не мыла полов. В основном она и другие медсестры проводили время в бездействии, — состояние долгого ожидания усиливало настроения апатии. Пока четырнадцать дней назад не началось немецкое наступление.

Тогда впервые в жизни она пережила ураганный огонь, правда, издалека: взрывы сливались друг с другом, стоял непрерывный рокочущий гул, трясся пол, звенели оконные стекла, и ночное небо прорезали вспышки трассирующих снарядов. Последовала еще неделя ожидания у этой глухой акустической кулисы, и наступил холодный полдень, когда ее и еще нескольких других сестер отправили в Герардово. Навстречу им по дороге тянулись нескончаемые колонны саней, везущих раненых. Кто-то лежал на соломе, кто-то на пестрых подушках — трофеях войны. Кучера брели рядом с санями; они подпрыгивали и притопывали, чтобы хоть как-то согреться в январскую стужу. Наконец медсестры прибыли к зданию большой фабрики. Двор был забит санями и повозками. Санитарная машина, в которой они ехали, вынуждена была остановиться у ворот.

Одержав победу над русскими армиями, вторгшимися в Восточную Пруссию, германское командование предпринимало попытки пробиться на юг, к Варшаве и в долины Вислы. Эти попытки не всегда оказывались успешными, несмотря на то что впервые в мировой истории уже были применены отравляющие газы. Последнее наступление немцев было быстро остановлено, но русская сторона, не удовлетворившись достигнутым, предприняла серию провальных контрнаступлений.

Потери русских были столь колоссальными, что их медслужба просто захлебнулась. Возле здания фабрики лежали носилки с ранеными, для которых не нашлось места внутри и которые умирали ночью от переохлаждения. В самом здании раненые лежали повсюду, даже на лестничных клетках и между станками, либо на носилках, либо на разодранных тюках с хлопком. Малочисленный медперсонал просто не успевал выносить умерших от ранений. Легкий запах гниения донесся до Бочарской, когда она вошла внутрь. Девушка едва не потеряла сознание. Вокруг было темно. По полу растекалась кровь. Со всех сторон ее звали умоляющие голоса. Чьи-то руки тянули ее за подол. Большинство раненых были молоды, напуганы, ошеломлены; они плакали, им было холодно, они звали ее “матушкой”, хотя она была одного возраста с ними. Некоторые из них лежали в бреду. В больших залах вспыхивал свет от карманных фонарей, “похожий на блуждающий взгляд”.

Так продолжалось день за днем.

По отрывочным рассказам раненых ей удалось восстановить суровую картину случившегося. Один говорил: “Сестра, у меня до сих пор стоит перед глазами поле боя. Никакой защиты, ни единого деревца; мы были вынуждены пересечь это открытое, ровное место, и там было невесть сколько немецких пулеметов”. Другой: “Моих солдат посылали прямо на это открытое место, без штыков — о чем они думали?” Третий: “Каждый день окопы пополнялись новыми солдатами, и каждый день, к вечеру, от них оставалась лишь горстка”. Четвертый: “Мы не умеем применять гранаты, как делают немцы; мы умеем только гробить людей”. Самые тяжелые бои велись вокруг большого винно-водочного завода, и его внутренний двор был забит трупами лошадей, попавших под огонь.

Автомобиль сворачивает на боковую дорожку. Она видит срезанные верхушки деревьев. Видит, как справа открывается вид на равнину. Перед ней заснеженное поле, изрытое снарядами, сплошь покрытое коричневыми воронками. Сопровождающий их офицер показывает вдаль. Там находится пресловутый винно-водочный завод. Она смотрит в бинокль. И слышит “свистящий звук”, за которым немедленно следует грохот. Справа от автомобиля взрывается фонтан земли. Снова грохот. На этот раз слева. Они быстро едут вперед, вдоль аллеи, к небольшой усадьбе. Входят в дом, минуя холл с телефонистами, вступают в просторную, пустую залу, где над массивным столом склонились два офицера.

Вносят чай. София сидит рядом с тем, кто оказался командиром дивизии, — с любезным, опрятно одетым генералом Милеантом. Он выглядит вполне бодрым и объявляет сражение “большой победой русской армии”. Он добавляет: “Только моя дивизия потеряла шесть тысяч штыков”. София вздрагивает, она “и представить себе не могла описания потерь в штыках, а не в раненых и убитых”. Настроение несколько улучшается, когда приходит майор артиллерии, с супругой которого София была знакома, — “она самая элегантная дама во всем Петрограде”. Чаепитие заканчивается в приятной атмосфере. Чувствуется всеобщее облегчение. Каждый из них ощущает, что причастен к тому, что можно назвать успехом. София Бочарская чувствует, что справилась со своей ролью. За чаем они много смеялись.

36.

Вторник, 23 февраля 1915 года

Павел фон Герих ранен и покидает фронт под Карвово

Еще одна бессонная ночь. В полночь фон Гериха и остальных в этом неглубоком сыром окопе подняли отдаленные взрывы снарядов и треск оружейных выстрелов. Так, значит, новая попытка немецкого наступления. На этот раз они атакуют 9-ю Сибирскую стрелковую дивизию, удерживающую позиции слева от полка фон Гериха. Тому не пришлось долго ждать; вот они, световые сигналы его форпостов: красное — белое, красное — белое.

Так что здесь тоже планируется нападение. Ну что же, они готовы к этому.

Полк фон Гериха стоит здесь уже пять дней. Неясно, что происходит в действительности, их спешно перебросили на этот участок фронта, под Карвово, в ста пятидесяти километрах к северо-востоку от Варшавы, прямо на границе с Восточной Пруссией. Немцы перешли здесь в контрнаступление и одерживали победу. Ходили слухи, что многие русские части попали в окружение в густых лесах под Августовом, к северу от них.

Погода не радовала. Сильные морозы сменились оттепелью. Начались дожди, и снег совсем растаял: их наспех вырытый окоп на дециметр был заполнен водой. Они постоянно находились в сырости, страшно мерзли холодными ночами. Сидели на одном чае и отварной картошке. На них то и дело наступала немецкая пехота, а артобстрел был таким мощным, что фон Герих не видел прежде ничего подобного. Его солдаты на грани паники. Однажды ему уже пришлось угрожать им револьвером, чтобы предотвратить бегство с передовой.

В довершение всего фон Герих был несколько раз ранен. Взрывом снаряда его подбросило в воздух, и один осколок попал ему в левую часть шеи: позже он выковырял острый кусочек металла с помощью карандаша. В другой раз, когда он стоял на коленках на краю окопа, корректируя огонь своей артиллерии, ему в лоб угодил осколок снаряда, но в этот момент фон Герих повернул голову, так что этот осколок не проник внутрь, а лишь сильно ударил его, оставив обширную кровавую рану: форма была вся выпачкана в крови. С тех пор его мучили головные боли.

В промежутках между боями они хоронили своих погибших товарищей за деревушкой, расположенной прямо у линии фронта. Настроение у него становилось все более мрачным, пессимистическим. Он пишет в своем дневнике: “Кто из нас сможет вернуться домой, когда все это закончится?”

В потемках он ощущал какое-то движение. Темная линия перемещалась по направлению к ним. Фон Герих схватил трубку полевого телефона и приказал артиллерии немедленно открыть заградительный огонь. Темная линия все приближалась. Еще ближе. Ни единого выстрела или выкрика. Вот над окопом засвистели картечные гранаты. Они попадали в цель, взрываясь прямо поверх темной линии (“трах-трах-трах”). Цепь красных огней озарила ночное небо. Фон Герих выкрикивает приказ своим солдатам открыть огонь. Темная линия перед ними замедлила шаг, повернула, исчезла вдали.

Остаток ночи прошел спокойно.

Утром фон Герих попытался встать, но тут же упал. Обнаружилось, что он перестал чувствовать свою левую ногу. А потом и левая рука странным образом онемела. Может, это психическая реакция, ведь конечности не повреждены. Командир батальона хочет, чтобы фон Герих остался на своем посту. Но тот непреклонен. Он подозревает, что его парализовало из-за той самой контузии в лоб, которую он получил несколько дней назад. Он трогательно простился со своей ротой, многие, включая его самого, расплакались, и он благословил солдат. Затем его перенесли в штаб части, где им занялся врач, подтвердивший, что он нуждается в лечении. Фон Герих с облечением вздохнул: “Я отправляюсь домой со спокойной совестью”.

В этот пасмурный февральский день фон Гериха увезли на шаткой крестьянской телеге в военно-полевой госпиталь в Ломже. Там его ожидали неприятности, хотя и меньшего масштаба.

Он конечно же рассчитывал отдохнуть, но это оказалось невозможным. После недавних сражений госпиталь забит ранеными. Коек на всех не хватает. Немало народу вынуждено лежать на соломе. Среди раненых много тяжелых, они стонут, плачут, причитают — и умирают. Как ни парадоксально, но это зрелище оказалось ему в новинку. Разумеется, он видел умирающих на поле боя, видел страшные раны, но у него никогда не было сил или времени долго задерживать на этом свое внимание. Раненых как можно скорее уносили с поля боя, так что он не замечал их страданий. А его пугали не раны. Его пугало страдание.

Смеркается. На соломе неподалеку от фон Гериха лежит человек, перевернувшись на живот. Ему отстрелило часть черепной коробки. В зияющей ране виден мозг. Корчась от боли, человек рвет руками солому и слабым, жалобным голосом повторяет одну и ту же фразу: “Мама, дай воды, мама, дай воды”. Фон Герих потрясен:

Я всегда был сторонником войны, войны беспощадной, войны, порождающей настоящих мужчин, когда от каждого в отдельности и от всего народа в целом требуется лучшее, благороднейшее, на что только они способны. Но теперь, когда я вижу этого несчастного рядом со мной, я проклинаю войну за все те страдания, которые она с собой несет. Или, может, это моя контузия сделала меня таким чувствительным?

Всю ночь напролет этот человек просил маму принести воды.

37.

Воскресенье, 28 февраля 1915 года

Рене Арно постигает на Сомме логику написания истории

Прохладное весеннее утро. Солнце еще не взошло, но прапорщик Рене Арно уже на ногах. В полутьме он совершает привычный обход окопов, от поста к посту, проверяет часовых, сменяющихся каждые два часа, а заодно и следит за врагом: вдруг что-то готовится. Всем известно, что сейчас лучшее время суток для внезапного нападения. Хотя на берегах Соммы такое случается не часто.

Это спокойный район. Угроза нападения невелика. Бывает, что просвистит мимо немецкий снаряд, и тот не из самых тяжелых, лишь какой-нибудь 77-й, со своим характерным “шуууууууу… бум”. Разумеется, здесь есть снайперы, которые высматривают зевак; есть и проверки хода сообщения, пролегающего через пригорок и открытого для пулеметного огня со стороны немцев. Именно там и погиб его предшественник, от пулеметной очереди прямо в голову. Тогда Арно впервые увидел убитого. Когда мимо него несли тело на носилках — голова и плечи укрыты куском брезента, красные брюки скрыты под синей шинелью, — Арно, несмотря на свою неопытность, не был особенно потрясен. “Я был полон жизни и даже представить не мог себя на его месте, лежащим на носилках с тем безразличием, которое всегда распространяют вокруг себя мертвецы”.

Арно относится к тем людям, которые ликовали, узнав о начале войны. Ему тогда исполнился 21 год, но выглядел он не старше шестнадцати. Он боялся только одного: как бы не кончилась война, прежде чем он успеет попасть на фронт: “Как унизительно не участвовать в главном приключении моего поколения!”

Последний час медленно редеющей тьмы может подействовать новичку на нервы:

Когда я останавливался у края окопа и всматривался в ничейную землю, мне иногда казалось, что опоры в нашем хлипком заграждении из колючей проволоки были силуэтами немецкого патруля, пригнувшегося и готового броситься вперед. Я не отводил взгляда от этих опор и видел, как они движутся, слышал, как шинели волочатся по земле, как штыки позвякивают в ножнах… Тогда я оборачивался к часовому в окопах, и его присутствие успокаивало меня. Раз он ничего не видел, значит, ничего там и не было, — одни лишь мои галлюцинации.

Наконец пришел час, и горизонт просветлел, запели первые птицы, контуры ландшафта постепенно обозначились на фоне молочного рассвета.

Тут он услышал выстрел. Потом еще один, два, много выстрелов. Меньше чем за минуту ружейный огонь уже полыхал вдоль окопов. Арно бросился будить спящих. У входа в убежище он столкнулся с солдатами, которые уже выбегали наружу, с винтовками в руках, пытаясь надеть на себя рюкзаки. Он увидел, как красная сигнальная ракета поднялась в воздух с вражеской стороны. Он понимал, что это означает: дан сигнал для немецкой артиллерии. Тотчас же вслед за этим пронесся ураган снарядов, они разрывались вокруг французских окопов. Край окопа вырисовывается на фоне огненных взрывов. Воздух наполняется “гулом, свистом и взрывами”. Разносится резкий запах газа.

Сердце стучало как бешеное, я, наверное, побледнел, меня охватил страх. Я закурил, инстинкт подсказывал мне, что сигарета поможет мне успокоиться. Потом я обратил внимание на солдат, которые скрючились на дне узкого окопа, закрыв головы рюкзаками, ожидая, когда же закончится обстрел.

Вдруг Арно осознает, что немцы уже приближаются, что они на ничейной земле. Он перепрыгивает через спины лежащих солдат, торопясь к тому месту, где из окопов хорошо видна вражеская линия. Вокруг грохот, вой и шипение. Там, впереди, он сможет вести наблюдение за немцами: “Мысль о том, что мне нужно сделать, избавила меня от страха”. Он всматривается в холм, разделяющий немецкие и французские позиции. Ничего.

Медленно затихает обстрел. И наконец совсем прекращается.

Рассеивается дым. Вновь становится тихо. Начинают поступать сообщения. Двое убитых в соседней части, пятеро — из роты справа.

Постепенно Арно воссоздает картину происшедшего. Двое приунывших часовых вздумали пальнуть по перелетным птицам, — судя по всему, это были кроншнепы, летевшие к местам своих гнездовий в Скандинавии. Выстрелы ввели в заблуждение других часовых, и те, опасаясь нападения, тоже начали стрелять. Через мгновение вдоль окопов вспыхнула перестрелка. Внезапный огонь испугал немцев, и они, ожидая атаки, отдали приказ своей артиллерии.

На следующий день был дописан официальный эпилог. В сообщении французской армии можно было прочитать следующее: “Немецкое наступление около Бекура, вблизи Альбера, было полностью подавлено нашим огнем”. Комментарий Арно был таков: “Вот так пишется история”.

В тот же день, 28 февраля, Уильям Генри Докинз пишет своей матери:

На неделе я получил твое письмо от 26 января, и, возможно, оно окажется последним здесь, в Египте, так как мы скоро отправляемся в путь. Никто не знает куда. Днем в Александрию уже отправились 3rd Bde, 3rd Fd Amb, 1st Fd Coy, 4th ASC, u в течение двух недель мы должны, последовать за ними. Думаю, что пунктом назначения будут Дарданеллы, но, может, нас отправят куда-нибудь во Францию, Турцию, Сирию или Черногорию. Как бы там ни было, мы наконец перемещаемся.

38.

Вторник, 2 марта 1915 года

Владимир Литтауэр осматривает поле боя в лесу под Августовом

С темного неба падает снег. Они скачут по дороге, но не узнают этих мест. Им немного не по себе, тем более что они готовятся к наступлению. Где-то там, в снежном вихре, находятся немцы.

После обеда снегопад постепенно редеет и прекращается. Горизонт расчистился. И тогда они увидели, что происходит вокруг. Почти в двух километрах от них скачут вражеские кавалеристы. Похоже, они всю дорогу гонялись друг за другом. Но бой так и не начался. Отступающим немцам позволено удалиться.

Сгущаются сумерки. Деревья обступают их все плотнее. Они в Августовском лесу. Здесь девять дней назад шли тяжелые бои, когда немцы окружили и разбили наголову XX корпус Булгакова. Теперь же победители ретировались, оставив за собой тихое, пустынное поле боя. Впрочем, не такое уж и пустынное.

Колонна всадников движется вперед, и Литтауэр видит какие-то странные поленницы, словно вдоль лесной дороги нагромождены дрова. И все же что-то не сходится. Это явно не дрова, судя по их размерам, и вообще не похоже на древесину. Один корнет скачет к поленницам и сразу же поворачивает обратно: нет, это не дрова, это штабеля человеческих тел.

Местные жители должны были похоронить погибших. Но им пока не удалось завершить этот ритуал. Лес стал местом жесточайшего кровопролития. Воинские соединения схлестнулись друг с другом в страшной суматохе, то и дело вспыхивали ближние бои, совершенно хаотичные, в то время как окруженные русские части теснились на маленьком пятачке, совершая отчаянные попытки прорыва. Литтауэр был потрясен. Он никогда не видел ничего подобного:

Некоторые островки полей и лесов были буквально устланы трупами — и немцев, и русских. В ходе прошлого сражения в этих местах немецкие и русские солдаты явно преследовали друг друга по пятам и полегли будто слои пирога. Невозможно было разобрать, где свои, а где враги, и небольшие группы обстреливались с самых неожиданных направлений и с близкого расстояния.

Литтауэр скачет дальше, в ужасе вглядываясь в леденящие кровь застывшие картины. Вот он видит батарею: люди и кони застыли в своих обычных позах, все они мертвы. Он видит пехотную роту, которая полегла образцовым строем: всю ее скосил пулеметный огонь, все мертвы. Видит полдюжины санитаров, лежащих в ряд с нагруженными носилками, и они все тоже мертвы. Видит лежащих в куче немцев, одетых в серое: они тщетно пытались спрятаться под каменным мостиком, но все они теперь мертвы. Видит обоз русского полка:

Все кони и все люди были убиты при переправе через мост. Последней в этом ряду оказалась повозка священника. Он тоже погиб, сидя в своей повозке.

Они остановились на постой в деревне. Дома были переполнены тяжело раненными русскими, которых не тронули уходившие немцы. У некоторых раны кишели червями. Зловоние стояло невыносимое. Литтауэр не смог находиться в доме. Он лег спать во дворе, прямо в снегу.

39.

Среда, 3 марта 1915 года

Андрей Лобанов-Ростовский и метель под Ломжей

Зима скоро заканчивается. А вместе с ней и февральское наступление немцев. В обоих случаях речь идет о феноменах, которые совершенно непредсказуемы, несмотря на законы метеорологии и планы стратегов. И когда полк Лобанова-Ростовского готовится к бою — последнему или предпоследнему, неизвестно, — чтобы занять малюсенький пригорок на линии фронта, или уничтожить вражескую позицию, или совершить иной замысел, во всей полноте просматривающийся лишь на штабных картах масштаба 1:84 000, — начинается сильная метель.

Эту зиму в северо-западной Польше можно назвать ужасной во многих отношениях. Последнее наступление Гинденбурга не имело особого эффекта. Линия фронта у русских в северо-западной Польше передвигалась совсем чуть-чуть то туда, то сюда, но в целом оставалась неизменной.

Андрей Лобанов-Ростовский служил в гвардейской дивизии — том типе надежных элитных соединений, которые использовались в роли “пожарных” и которых посылали на самые опасные участки. Но он вновь избежал тяжелых боев. Сперва заболел, в Варшаве, затем пересаживался с поезда на поезд и ехал то в одном, то в другом направлении, пока генералы решали, где же его дивизия нужнее всего: “То, что военное начальство так шарахалось и не могло принять конкретного решения, свидетельствовало о том, что ситуация менялась каждую минуту”. В конце концов они остановились в Ломже. Дивизия отправилась на линию фронта, к северо-западу от города, прочерченную на карте. “И когда приблизился враг, эта линия действительно стала фронтом”.

Приближался конец зимы, а с ним и конец зимних боев. Теперь уже речь шла о сражении “местного значения”. Метель не должна была помешать наступлению русских, согласно плану. И снова Лобанов-Ростовский лишь зритель; в данной ситуации он как сапер не востребован. Он считал чудовищным, что война или, скорее, генералы не желают смириться перед силами природы: “Звуки артподготовки и пушечного огня смешивались с воем ветра и снежной бурей”. Потери оказались чрезвычайно велики, даже по меркам этой войны, ибо многие раненые просто погибли от переохлаждения. А те из них, кто выжил в снежной буре и при низких минусовых температурах, получили обморожения. Госпитали были переполнены солдатами с ампутированными конечностями.

Андрей Лобанов-Ростовский чувствовал себя прескверно. Его угнетало бездействие и вечное ожидание. Он называет пассивность и отсутствие действий “чрезвычайно угнетающими”. Монотонность жизни нарушалась только тогда, когда немецкие аэропланы пролетали над ними, как правило на рассвете или поздно вечером, и сбрасывали на них бомбы.

40.

Воскресенье, 7 марта 1915 года

Крестен Андресен рисует в Кюи осла

Полковой священник поздравил их в своей проповеди с тем, что все они живут в это судьбоносное время. Затем они пропели “Твердыня наша — вечный Бог”, пропустив при этом второй стих, ибо он мог быть истолкован как сомнение в силе оружия. Прошло несколько странных месяцев. Бои гремели где-то вдали, и то редко. За все время пребывания на фронте Андресен сделал лишь три выстрела, причем он был уверен, что пули улетели в никуда, застряв в заграждении перед их позициями. Когда наступало затишье, в нем иногда возникало чувство нереальности происходящего, которое рано или поздно завладеет всеми участниками событий и которое мешало осознать, что действительно идет война.

Наверное, именно тишина и покой заставят его почувствовать — речь идет именно о чувствах, — что все в этом мире непостижимым образом движется к своему концу. Во всяком случае, он мечтал о мире. Андресену снились странные сны по ночам. Как вчера ночью: ему снилось, что он гуляет по улицам Лондона, одетый в свой лучший костюм, сшитый к конфирмации; потом внезапно переносится в дом своего детства и накрывает там на стол, готовясь обедать.

Пение птиц, жаркое синее небо раскинулось над землей, где из сухого желто-коричневого начинает прорастать сочное ярко-зеленое. Весна пришла в Пикардию. Зацвели крокусы, в лесу распустились фиалка и белокрыльник, а прямо посреди недавних руин Андресен обнаружил морозники и подснежники. Обычно весна была временем сева, но не здесь и не сейчас. Разумеется, Андресен мог услышать звуки паровой молотилки, доносившиеся из деревни. Но зерно, которое там перемалывалось, не пригодится французскому крестьянину, — ведь ему даже запретили вспахать собственную землю; причем запрет этот выглядел еще суровее с учетом того, что он был введен тогда, когда крестьяне уже успели вспахать большую часть, — оказалось, совершенно напрасно.

Андресену было искренне жаль тех французов, которые все еще оставались в деревнях прямо за линией фронта. Их рацион отличался

…чудовищным однообразием. Мэр раздавал жителям по нескольку караваев, размером с колесо тачки, испеченных из пшеницы пополам с рожью. Обычно они питались всухомятку, иногда съедали по маленькому кусочку мяса или по паре печеных картофелин. В остальном жили на молоке да на бобах со свеклой.

Андресен, сам выросший в деревне, хорошо понимал страдания французских крестьян, которым трудно было смириться с бездумным расточительством на войне. В начале своего пребывания в этих краях солдаты каждую ночь застилали спальные места новой, необмолоченной пшеницей с полей. А в разбомбленном Лассиньи некоторые улицы были устланы толстым слоем необмолоченного овса, для того чтобы приглушить шум от повозок.

Возможно, все та же сельская натура заговорила в Андресене, когда ему полюбился маленький ослик по кличке Паптист, стоявший на одном из дворов в Кюи. Любовь оказалась безответной: ослик сердито кричал, когда к нему приближались, и готов был лягнуть непрошеного гостя. Андресен находил осла необычайно комичным в своей глупости и врожденной лени и в это воскресенье решил написать его портрет: ослик стоит на лужайке и наслаждается весенним теплом. Когда рисунок будет готов, он пошлет его своим, домой.

Ослик был не единственным его знакомым. В Кюи он также подружился с двумя француженками, блондинкой и брюнеткой. Они были беженками из близлежащей деревни, которая оказалась на ничейной земле. Скорее всего, это знакомство состоялось потому, что он датчанин, а не немец. У брюнетки имелась одиннадцатилетняя дочь, Сюзанн, — звали ее Су, — и она величала Андресена “Крестен-датчанин”. Брюнетка не видела своего мужа с конца августа. “Она очень опечалена”.

На днях они спросили у меня, когда снова наступит мир, но я, как и они, мало что знал. Я утешал их как мог, они плакали над своей несчастной жизнью. А вообще их редко можно было увидеть плачущими, хотя они имели на это полное право.

Андресен помог брюнетке написать в отделение Красного Креста в Женеве, чтобы получить сведения о ее пропавшем муже. Еще он подарил Су куколку по имени Лотта, и девочка радостно возила ее, посадив в пустую коробку из-под сигар. Андресен решил смастерить для куклы игрушечную карету.

41.

Пятница, 12 марта 1915 года

Рафаэль де Ногалес прибывает в гарнизон Эрзурума

Во время затянувшегося и изнурительного похода через заснеженные горы самое большое впечатление на него произвело то, что нигде не было видно деревьев. И нет никаких птиц. Он-то думал, что встретит хотя бы воронов или грифов, а может, других каких птиц, питающихся падалью, ибо в конце пути он мог лицезреть последствия великой катастрофы у Сары-камыша, — тысячи окоченелых трупов лошадей и верблюдов. “Поистине это несчастная страна, если даже хищные птицы покинули ее”.

Однако в нем не было заметно ни тени раскаяния. Он получил то, что хотел.

Когда в августе разразилась война, многие захотели в ней поучаствовать, долгими и трудными путями добираясь до Европы. Пожалуй, путь Рафаэля де Ногалеса оказался одним из самых длинных. И уж точно самым трудным. Если кто-то и заслужил титул “международного авантюриста”, так это он. Родился Рафаэль в Венесуэле, в старинной семье конкистадоров и корсаров (его дед сражался за независимость страны), вырос и получил образование в Германии. Он всегда был одержим жаждой приключений.

Рафаэль Инчоспе де Ногалес Мендес не был увлечен идеями безудержного национализма или утопическими энергиями, которые привели в движение миллионы людей. Не собирался он к тому времени и доказывать что-то — себе или другим. Бесстрашный, нетерпеливый, беспечный, он давно был готов к жизни в непрестанном движении. Так, он сражался в испано-американской войне 1898 года, участвовал (не на той стороне) в перевороте 1902 года в Венесуэле, за что был вынужден эмигрировать из страны; сражался добровольцем в Русско-японской войне 1904 года (где был ранен); промывал золото на Аляске (считается одним из основателей города Фербенкса), был ковбоем в Аризоне. Сейчас Рафаэлю де Ногалесу 36 лет, он энергичен, обаятелен, горд, закален, образован, темноволос и невысок ростом, с овальным лицом, оттопыренными ушами и глубоко посаженными глазами. Своим внешним видом де Ногалес сильно напоминает Эркюля Пуаро: прекрасно одет и носит небольшие, изящно подстриженные усы.

Едва услышав о начале войны, он сел на почтовый пароход, идущий в Европу, твердо решив участвовать в сражениях. Судно называлось “Кайенна”. Когда же он извилистыми путями добрался наконец до Кале, перед ним предстала трагическая картина. Улицы города были заполнены беженцами, в основном женщинами и детьми, они несли “жалкие остатки” своего имущества, которые удалось спасти. Время от времени по улицам маршировали солдаты или громыхала артиллерийская батарея, и прохожие жались к стенам домов. Навстречу ехали машины, забитые ранеными в самой разной военной форме: “Похоже, где-то шли бои, но бог знает где”. Ему особенно запомнились два звука. Во-первых, угрожающий гул аэропланов, круживших у них над головами, “отливающих сталью, похожих на орлов”. Во-вторых, непрерывный стук тысяч людей в деревянных башмаках о булыжные мостовые. Все гостиницы были переполнены. Первую ночь де Ногалесу пришлось провести сидя в кресле.

В силу своего воспитания он был склонен всегда вставать на сторону больших держав, однако новость о том, что немецкие войска растоптали одну из своих маленьких стран-соседей, заставила его “пожертвовать личными симпатиями и предложить свои услуги маленькой, но героической Бельгии”. Оказалось, что это легче сказать, чем сделать. Потому что маленькая, но героическая Бельгия вежливо отказалась от предложения. Тогда он обратился к французским властям, но и они отказались принять его на службу в армию, после чего он, раздосадованный и обиженный, получил совет попробовать обратиться… к Черногории. Дело закончилось тем, что его арестовали в горах как шпиона. Сербские и русские власти тоже отклонили его предложение, разумеется в самой вежливой форме, но все же. Русский дипломат, которого он встретил в Болгарии, намекнул, что, возможно, ему стоит попробовать в Японии, “может, они…”. Негодование и отчаяние де Ногалеса были так велики, что он чуть не потерял сознание прямо в роскошно обставленном зале русского посольства в Софии.

Рафаэль де Ногалес просто не знал, куда ему податься. Возвращаться домой он не хотел. Но не мог он “и ничего не делать, ведь это означало бы гибель если не от голода, то уж точно от тоски”. Случайная встреча с турецким послом в Софии решила дело: де Ногалес завербовался в армию противника. В начале января он записался на службу в турецкой армии, а спустя три недели покинул Константинополь и отправился на фронт на Кавказ.

Оставив позади белые горы, они скачут мимо маленьких фортов, составляющих внешнюю часть крепости. Над ними серое небо, оно накрыло “эту Богом забытую землю словно свинцовой крышкой”. То там, то сям они видят только что вырытые окопы, — а может, это братские могилы? Ему попадаются окоченелые трупы. Он видит, как их грызут собаки. (Позже они узнают об эпидемии тифа.) Наконец они вступают в Эрзурум. Город имеет непритязательный вид: узкие улочки, заваленные снегом. Но, несмотря на мороз, в Эрзуруме кипит жизнь: на базаре рядами сидят купцы в шубах, скрестив ноги, и курят “свой вечный кальян”; в гарнизоне непрерывное движение: воинские части, посыльные, караваны с грузом оружия. Здесь расположена штаб-квартира Третьей армии или того, что от нее осталось.

После обеда де Ногалес прибывает к коменданту крепости, полковнику.

Военные действия приостановлены из-за мороза и глубокого снега. Никто не осмелится затеять еще одну зимнюю кампанию после катастрофы начала года, когда 150 тысяч солдат отправились в поход и только 18 тысяч вернулись обратно. Даже русские, гордые такой великой и неожиданной победой, заняли выжидательные позиции в неприступных горах прямо напротив города Кёпрюкёй.

Время от времени слышится далекий гул русской артиллерии. Этот гул эхом отдается между гор, и сверху, с Арарата, иногда сходят лавины: “Гигантские белые ледяные массы ползут вниз и падают с гребня на гребень, со скалы на скалу, пока с неимоверным грохотом не обрушиваются на тихие берега Аракса”.

42.

Четверг, 18 марта 1915 года

Пал Келемен оглядывается в пустом школьном классе в Карпатах

Рана, полученная той ночью в ущелье, оказалась пустяковой. И теперь он снова на фронте, после того как подлечился в госпитале в Будапеште и прошел реабилитацию, занимаясь закупкой лошадей для армии в венгерском приграничном городе Маргита, где, кстати, успел закрутить роман с девушкой из буржуазной семьи, строгих правил, потрясающе стройной и высокой, — впрочем, роман так ничем и не увенчался.

Блуждания по карпатским ущельям и перевалам утомляли монотонностью и отсутствием конкретных результатов. За последние месяцы обе стороны отвоевали себе какие-то кусочки территорий, то там, то сям, потеряв при этом гигантское количество людей, в первую очередь из-за морозов, болезней и нехватки еды. Келемен и сам ощущал запах, разносившийся окрест: старые трупы оттаивают на весеннем солнышке, а к ним прибавляются все новые и новые. Мало кто говорил теперь о скором окончании войны.

Воинская часть Келемена находится сейчас за линией фронта и выполняет в основном полицейские функции, охраняя длинные, извивающиеся колонны обозов с пропитанием, которые постоянно ползут по этим слякотным дорогам. Это было легким занятием. И безопасным. Он вовсе не рвался на передовую. Со своими гусарами он часто останавливался на постой в пустых школах венгерских деревень. Так было и сегодня. Пал Келемен записывает в своем дневнике:

В разрушенных школьных классах, заваленных соломой и превращенных в грязные стойла, парты стоят как испуганное стадо животных, рассеянных, загнанных, разбредшихся кто куда, а чернильницы напоминают оторванные от одежды пуговицы и лежат будто мусор по углам и оконным нишам.

На стене висит текст национального гимна с музыкой, карта Европы. Черная доска опрокинута на учительскую кафедру. На книжной полке собраны тетрадки, хрестоматии, карандаши и мел. Все это мелочи, но весьма красноречивые, по крайней мере для меня, часами вдыхавшего одну лишь мерзость. Когда в этих школьных книжках я прочитал простые слова — земля, вода, воздух, Венгрия, имя прилагательное, имя существительное, Бог, — я обрел подобие душевного равновесия, без которого так долго носился по волнам, словно пиратский корабль, без руля и ветрил.

43.

Суббота, 3 апреля 1915 года

Харви Кушинг составляет список интересных случаев в парижском военном госпитале

Серое, черное, красное. Эти три цвета все время бросались ему в глаза, когда он вместе с другими два дня назад ехал в автобусе от Орлеанского вокзала, через реку, мимо площади Согласия, и далее прямиком в госпиталь в Нёйи. С жадным любопытством взирал он на улицы города. Весь военный транспорт был серого цвета: штабные автомобили, санитарные машины, броневики. В черное облачились все, кто носил траур: “Похоже, каждый, кто не в военной форме, одет в черное”. Красного цвета были брюки военных, кресты санитарных машин и госпиталей. Его зовут Харви Кушинг, он американец, врач из Бостона, приехал во Францию изучать военно-полевую хирургию. Через пару дней ему исполнится 46 лет.

В это день Кушинг находится в Лицее Пастера в Париже, или, как это теперь называлось, — Американский госпиталь (Ambulance Americaine). Это частный военный госпиталь, открытый в начале войны предприимчивыми американцами, живущими в Париже, и финансируемый из разных источников. Работали здесь в основном американцы с медицинских факультетов различных университетов, добровольцы, проходившие трехмесячную службу. Некоторые приезжали из праздного любопытства, другие, как Кушинг, преследовали профессиональные цели. Ведь здесь можно увидеть ранения, которых никогда не встретишь в нейтральных и далеких от мировой политики США. Поскольку Харви Кушинг был нейрохирургом, и к тому же очень искусным, он конечно же надеялся многому поучиться в воюющей Франции. Собственно говоря, он еще не определил своего отношения к войне. Как умный и образованный человек, он с долей иронии воспринимал многочисленные красочные, изобилующие деталями, страшные истории о том, что немцы сделали и продолжают делать. Он считал, что видит насквозь весь этот лживый пафос. Харви Кушинг светловолосый, худощавый, невысокий. Взгляд пристальный, глаза прищурены, губы сжаты. Он производил впечатление человека, привыкшего добиваться своего.

Вчера, в Страстную пятницу, прошел его первый рабочий день в госпитале. Кушинг уже начал представлять себе, к чему сведется его работа. Он видел раненых, это были чаще всего терпеливые, молчаливые люди с рваным, искореженным телом, с инфицированными ранами, которые нужно было долго лечить. Из их ран извлекали не только пули и осколки гранат, но и еще то, что на профессиональном языке называлось побочными снарядами: куски одежды, камни, деревяшки, гильзы, остатки снаряжения, фрагменты тел других людей. Он уже понял, в чем заключаются самые серьезные проблемы. Во-первых, множество солдат с больными, синими, отмороженными и почти не действующими ногами вследствие того, что они день и ночь стояли в ледяной слякотной воде (термина “окопные ноги” еще не существовало). Во-вторых, много симулянтов и тех, кто из стыда или тщеславия утрирует свои проблемы. Наконец, есть “сувенирная хирургия”, когда проводится довольно рискованная операция, хотя на самом деле снаряд мог бы и остаться в теле раненого, и после такой операции пациент гордо показывает всем извлеченную из него пулю или осколок гранаты, словно боевой трофей. Кушинг качает головой.

Сегодня канун Пасхи. Холодная, но ясная весенняя погода сменилась дождем.

С утра Кушинг обходит полупустые палаты и составляет список наиболее интересных с точки зрения неврологии случаев. Раненых с тяжелыми черепно-мозговыми травмами совсем немного, и поэтому он фиксирует различные типы поражений нервной системы. Раненые поступают почти исключительно из юго-восточных частей фронта. Большинство из них французы, есть также черные солдаты из колоний и несколько англичан. (Последние, как правило, отправлялись в больницы ближе к Ла-Маншу или домой.) Постепенно список был составлен. В нем было записано следующее:

Одиннадцать случаев поражения нервов верхних конечностей, начиная от ран брахиального плексуса до мелких повреждений руки; пять из них — паралич спинных мускулов со сложными переломами.

Два случая болезненных поражений нервов бедра; Тауэр прооперировал со спайкой.

Три случая лицевого паралича. У одного пациента в щеке застрял ип morceau d’obus [82] размером с ладонь, на который он с гордостью всем указывал, — осколок гранаты как-никак!

У пациента, простреленного в открытый рот, — цервикальный паралич симпатической нервной системы.

Два пациента с переломом позвоночника — один умирает, второй восстанавливается.

Балка, подпиравшая убежище, упала на него, когда приземлившийся рядом снаряд взорвался в окопе, где как раз находился этот солдат.

Одна действительно серьезная черепно-мозговая травма: некто по имени Жан Понисинь, раненный пять дней назад в Вогезах и зачем-то привезенный на санитарной машине именно к нам.

За обедом один санитар рассказал Кушингу, как он на днях видел безногого ветерана войны 1870–1871 годов и как тот, пошатываясь, вытянулся на своих костылях, отдавая честь солдату лет на 45 моложе его, жертве нынешней войны, тоже оставшемуся без ног. После обеда Кушинг посетил отделение челюстно-лицевой хирургии, его очень заинтересовали новые эффективные методы лечения. “Уникальная работа — умение вправлять зубы и челюсть бедняге, у которого отстрелена большая часть лица”.

44.

Пятница, 9 апреля 1915 года

Ангус Бьюкенен ждет поезда на вокзале Ватерлоо

Еще один дождливый день. В сумерках Лондон кажется необычайно серым и сырым. Он ждет на перроне номер семь с шести часов вечера, а их поезда все нет. Вокруг полно народу. Весь перрон забит людьми — здесь не только мужчины в форме цвета хаки, но и много гражданских: родственники, друзья приехали на вокзал Ватерлоо провожать солдат на фронт. И хотя погода унылая, настроение у ожидающих приподнятое, они толпятся, разговаривают друг с другом. Если кто-то и недоволен опозданием поезда, он этого не показывает.

Собравшиеся на перроне будут служить в добровольческом батальоне — 25-м Королевском фузилерном, который отправляется в долгое путешествие в Восточную Африку. Известно, что европейским военным нелегко приходится в этой части Африки, но большинство людей в форме уже побывало в жарком климате или успело повидать дикую природу. Этот “Приграничный легион” набирали из жителей Гонконга, Китая, Цейлона, Малакки, Индии, Новой Зеландии, Австралии, Южной Африки и Египта; здесь были и бывшие полярники, и ковбои. Сам Бьюкенен в начале войны обретался далеко на севере, в канадской глуши, и занимался коллекционированием арктической флоры и фауны, а потому узнал о случившемся только в конце октября. И не мешкая отправился на юг. До первого крупного поселения он успел добраться к Рождеству, а затем продолжил свой путь, намереваясь завербоваться в армию.

Ротой Бьюкенена командовал опытный охотник на крупную дичь, Фредерик Кортни Селус, автор двух популярных книг об Африке. Он был воплощением типичного викторианского путешественника-первооткрывателя: бесстрашный, оптимистически настроенный, беззастенчивый, невинный, закаленный и любознательный. Этот 64-летний мужчина с короткой седой бородкой двигался с легкостью тридцатилетнего. (Возрастная граница в батальоне составляла 48 лет, но многие новобранцы были гораздо старше и давали откровенно лживые сведения о своем возрасте — столь велико было стремление попасть на войну.)

Батальон с самого начала приобрел славу элитного соединения, где собрались избранные смельчаки. Но среди ожидавших на перроне имелись и такие, кто фактически дезертировал из других воинских частей, чтобы попасть в этот батальон. Примечательно, что он был единственным соединением во всем Британском экспедиционном корпусе, не прошедшем хоть какого-то военного обучения; считалось, что эти люди многоопытны и всякое обучение излишне, даже оскорбительно для таких gentlemen adventurers. Ничего удивительного в том, что в этот вечер в воздухе витал “a spirit of romance”.

Большинство из них не знали друг друга, и для этих закоренелых индивидуалистов было непривычным внезапно увидеть себя в военной форме — ведь она скрывала их неповторимое своеобразие! Так что предстояло еще познакомиться. 28-летний Ангус Бьюкенен — естествоиспытатель, ботаник и зоолог, особенно его интересуют птицы. Если у него будет свободное время, он намерен собрать экземпляры восточноафриканской флоры и фауны.

Время идет. Гул голосов нарастает, в кучках собравшихся раздается смех. К одиннадцати вечера друзья и родственники начинают испытывать усталость от долгого ожидания и потихоньку покидают перрон, по два-три человека. К часу ночи здесь остаются только люди в форме. Подходит поезд, они садятся в него. Перед самым отправлением появляются полицейские, они прочесывают вагоны в поисках дезертиров. Но те уже предупреждены и быстро прячутся, пережидая, пока не уйдет полиция.

В два часа ночи поезд отходит от вокзала Ватерлоо. Он направляется в Плимут. Там их ждет пароход под названием HMTS “Нойралия”. На нем они и поплывут в Восточную Африку.

45.

Середина апреля 1915 года

Лаура де Турчинович видит, как солдат ест апельсин в Сувалках

Эпизод с апельсином потряс ее. Возможно, ее реакция вызывает удивление, ведь Лаура успела повидать так много страшного. Но скорее всего, дело как раз в том, что за последние месяцы она пережила слишком много: каждый человек имеет свой предел сил. Она неутомимо трудилась то над одним, то над другим — не только из искреннего желания помочь. Нет, она осознанно так обуздывала демонов в собственной душе: “Я была занята каждую минуту, иначе я сошла бы с ума!”

Прошло почти два месяца с тех пор, как немцы во второй раз вступили в Сувалки, и Лаура де Турчинович и ее дети оказались не по ту сторону фронта без возможности уехать.

Самым ужасным был, разумеется, тиф. Из-за болезни одного из пятилетних близнецов они вынуждены были остаться на месте, вместо того чтобы бежать от наступающего врага. А потом и второго мальчика свалил тиф. Она чуть не потеряла их:

Я превратилась в машину: все ночи напролет дежурила у постели больных: как жалко было на них смотреть! Крохотные серые тени моих дорогих мальчиков! Они не переставая бредили, только голоса их звучали все слабее. Каждая ночь означала битву со смертью.

В один из таких долгих дней бодрствования и тревоги Лаура заметила “диковатую, бледную, странную женщину” и лишь через какое-то время поняла, что видит свое собственное отражение в зеркале. А когда мальчики наконец-то, вопреки всем ожиданиям, начали поправляться, после трехнедельной борьбы за жизнь, заболела шестилетняя дочка. И тревога, изматывающая боль — все началось по новой. Тем временем сошел снег. Наступила весна.

Нехватка еды стала вечным проклятием. Запасы, сделанные в начале войны, были съедены. Много чего было украдено немецкими солдатами или конфисковано их начальством. Оставались еще мука, варенье, макароны, большие и жесткие, и чай, а также припрятанный картофель, которого было немного. (Немцам не удалось найти один из ее тайников: внутри дивана.) К счастью, у нее еще имелись деньги, но и она, и ее слуги не всегда могли что-то на них купить. Иногда ей удавалось прикупить черного хлеба, иногда нет. (Иногда покупались дрова: ведь дом стоял весь вымерзший.) Картошка и яйца продавались по баснословным ценам.

Вот радости-то было, когда она купила пять живых кур. Их заперли в бывшей библиотеке, и они сидели на замусоренных книжных полках, рылись на полу в поисках пищи, гадили на книги, но все это ее не беспокоило: книжные тома потеряли для нее всякое значение, они словно принадлежали другому миру, который канул в прошлое в августе минувшего года.

Все эти страдания были связаны для Лауры с двумя другими злосчастными событиями: войной в целом и оккупацией в частности. Они жили в условиях постоянного чрезвычайного положения, когда была ограничена не только их свобода передвижения, но и частная жизнь вообще. В любой момент к ним могли ввалиться немецкие солдаты, требуя чего-то, ведя себя угрожающе, или властно, или и то и другое вместе. Дом у них большой, импозантный, он как магнит притягивал немецких офицеров, охотно останавливавшихся здесь или же устраивавших тут свои пирушки. В одном из флигелей находилась импровизированная больница для тифозных, но остальная часть здания использовалась прежде всего высшими чинами германской армии. Лаура с детьми и прислуга ютились в нескольких комнатках. Им строго запрещалось заходить в те части дома, где немцы организовали свою телефонную связь и телеграф: из здания тянулись спутанные телефонные провода, а с крыши свисала высокая антенна.

Весь город изменился. Он утратил свой чистый, опрятный вид. Повсюду валялись кучи мусора и грязь. На улицах стояла брошенная хозяевами мебель и прочие вещи. Фронт был так близко, что до них доносился грохот канонады. По городу непрерывно сновали немецкие вагоны с припасами, автомобили, иногда шагала немецкая пехота. Солдаты почти всегда пели. Она просто ненавидела эти звуки.

Лаура не могла не ненавидеть немцев. Они были ее врагами, они оккупировали ее родной город, превратили ее жизнь в сплошное мучение. Но не все немцы одинаковы. В некоторых из них она встречала понимание и сочувствие, но многие другие держались надменно, высокомерно, иногда грубо. Она часто видела, как они избивают русских военнопленных. Немецкая пропаганда, трубившая об избавлении от русского ига, не имела большого успеха: ей внимали, может быть, местные евреи, которые усматривали в оккупации возможность освободиться от произвола бывших властей и от застарелого антисемитизма. Дикая смесь услужливости и грубости со стороны немецких оккупантов была своего рода отражением официальной политики. В том хаосе, который породила война и который немцы в своем превосходстве считали врожденным качеством Восточной Европы, с ее пестрой смесью народов и языков, германское командование на Восточном фронте начало осуществлять амбициозную и обширную программу, намереваясь полностью контролировать захваченные территории и их ресурсы, а также спасти оккупированное население от него самого, насадив здесь немецкую дисциплину, немецкий порядок, немецкую культуру.

Вдалеке грохочут пушки, и Лаура вместе со всеми по-прежнему надеется на то, что русская армия совершит прорыв и освободит их. (У них вошло в привычку прислушиваться, не русская ли артиллерия там стреляет — русские батареи давали залпы в особом ритме: раз — два — три — четыре, пауза, раз — два — три — четыре, пауза.) Она часто мечтала о том, что ее муж Станислав находится где-то у русских, совсем рядом, может, в десятке километров отсюда, и как только немецкая линия фронта будет прорвана, они увидятся. Но чаще всего ее охватывало чувство полной изолированности, заточения вместе со своими детьми в абсурдном и безнадежном существовании. Нью-Йорк был очень, очень далеко. И дети играли лишь с белой собачкой Дашем.

Наверное, абсурдность самой обстановки заставила ее так среагировать на апельсин. На улице она увидела простого солдата, который держал в руках апельсин: он поднес золотистый плод ко рту и надкусил его. Она с негодованием смотрела на него. Она отдала бы все на свете за один этот апельсин, за то, чтобы принести его домой детям. Но она знала, что этого не будет. Ее чрезвычайно возмутило то, как вел себя этот солдат, как он небрежно поедал апельсин. Он откусывал от этого красивого, круглого, экзотического, сияющего плода, “словно этими фруктами в Сувалках питались ежедневно”.

Когда с запада дул ветер, Лаура чувствовала тошнотворный запах. Это смердели трупы погибших зимой, их зарывали кое-как. Говорили, что там их лежат десятки тысяч.

46.

Пятница, 16 апреля 1915 года

Уильям Генри Докинз пишет письмо матери в порту Лемноса

Наконец в путь. И окончательно известен пункт назначения — Дарданеллы. Слухи об операции циркулировали с февраля. Тогда они узнали, что корабли союзников без особого успеха атаковали османские артиллерийские батареи, блокировавшие пролив, и что атака повторилась в прошлом месяце, но была столь же безуспешна. Уже в конце марта большая часть бригады Докинза отправилась через Средиземное море к острову Лемнос, в северной части Эгейского моря. Сам же он оставался в большом лагере под Каиром. Между тем он прекрасно понимал, что затевается что-то серьезное. В прошлом письме домой он писал: “Говорят, мы станем частью гигантской армии — французской, русской, балканской (!) и британской — и сперва покорим Турцию, а потом двинемся в Австрию”.

Перемены пришлись очень кстати. Месяцы бездействия — не считая учений — отравляли боевой дух и ослабляли дисциплину. Австралийцы проявляли все больше неуважения к британским офицерам, а солдаты разных национальностей все более разнузданно вели себя в Каире. Кульминацией стали события двухнедельной давности, пришедшиеся на Страстную пятницу, когда в квартале увеселительных заведений вспыхнули беспорядки. Каир считается одним из самых греховных городов мира, в нем множество борделей, игорных домов, где жаждущие развлечений могут попробовать все — от наркотиков до стриптиза. По непреложному закону “спрос рождает предложение” все это расцвело пышным цветом, когда сюда хлынули десятки тысяч молодых солдат с деньгами в карманах. Дисциплина пошатнулась, недовольство местного населения военными усилилось.

Итак, в Страстную пятницу сотни солдат, главным образом австралийцев и новозеландцев, принялись бесчинствовать в одном из увеселительных кварталов Каира. Они в ярости громили бары и бордели, выбрасывали мебель на улицу и поджигали ее. Буйствующая толпа все прибывала, так как к месту спешили другие солдаты. Вмешаться попыталась военная полиция; в ответ в нее полетели бутылки, четыре солдата были ранены. Вызванные на подмогу британские военные со штыками были тут же разоружены, их винтовки бросили в огонь. Неудачей окончились и попытки усмирить толпу при помощи кавалерии. Постепенно все успокоилось само собой. Докинз тоже был там и охранял шлагбаум на одной из улиц. В последующие дни озлобленные солдаты сожгли в лагере буфет и кинотеатр.

Примерно неделю назад воинская часть Докинза с облегчением покинула Египет, и тогда в порту Александрии стояло полным-полно военных кораблей. Через два дня они подошли к берегу Лемноса. Остров был крохотный, все уместиться на нем не смогли, так что многие солдаты просто остались на кораблях. Сейчас Уильям Генри Докинз сидит на борту корабля “Машобара” в порту Лемноса и пишет письмо матери:

Здесь есть забавные старинные ветряные мельницы, на которых мелют зерно. Это большие каменные постройки с огромными крыльями из парусины. Остров очень чистый, и люди тут чистоплотные, — слава богу, какой контраст с Египтом! Повсюду растет зеленая трава, поля очень красивые, покрыты цветущими красными маками и ромашками. Вчера мы сошли на берег, чтобы рота немного размялась и осмотрела достопримечательности острова. Местное население здесь, как и везде, стремится побольше заработать на солдатах. Больших магазинов тут нет, поэтому мы просто прогулялись по острову и посмотрели на народ. У одного — круглый сыр под мышкой, у другого — связка фиг, у третьего полный карман орехов, у четвертого — мешочек сухарей… все вокруг пытаются что-то продать. Мы приятно провели время.

Докинз знает, что скоро они отправятся дальше, он знает, какую задачу ему и его роте предстоит выполнять в будущем: они должны отвечать за обеспечение бригады водой. На борту “Машобары” множество насосов, труб, буровые установки и, кроме того, землеройное оборудование и инструменты. Да и сам корабль уже превращается в судно специального назначения: на носу открыли огромные двустворчатые “двери” для высадки. Они получили карты места, где должны будут высадиться. Оно называется Галлиполи и представляет собой узкий, длинный полуостров, запирающий вход в Мраморное море. Но об этом в письме он ничего не пишет. И он завершает такими строками:

Больше рассказывать нечего, так что на этом я заканчиваю. Передавай всем привет от меня с большой любовью. Твой любящий сын Вилли. Ххххххххх девочкам.

47.

Воскресенье, 25 апреля 1915 года

Рафаэль де Ногалес стал свидетелем уничтожения двух величайших святынь Вана

Светает. Он просыпается на пуховой перине, на зеленых шелках. Обстановка комнаты под стать его роскошному ложу: на потолке висит арабская бронзовая люстра с разноцветными хрустальными вставками, на полу лежат ковры ручной работы и стоит подставка с декоративным оружием из дамасской стали. На ней есть и дорогие статуэтки из севрского фарфора. Раньше эта комната принадлежала даме. Он догадался об этом по карандашам для подводки глаз и помаде малинового цвета, которые валялись на маленьком столике.

Вдали пробуждается турецкая артиллерия. Батареи, одна за другой, открывают огонь. Они прибавляют свой резкий треск к нарастающему грохоту, пока все не зазвучит как обычно: грохот, треск, шум падения, хлопанье, гул, выстрелы, вскрики.

Вскоре он отправляется в путь верхом. Сегодня утром он должен проинспектировать восточный сектор.

Рафаэль де Ногалес находится на окраине старинного армянского города Вана, в северо-восточной провинции Османской империи, вблизи от Персии и России — до границы всего-то 150 километров прямо на север. В городе мятеж. Ногалес несет службу в одном из подразделений, которые прибыли для подавления мятежа.

Обстановка сложная. Армянские мятежники засели в старой части города, за крепостной стеной, и в квартале Айгестан. Войска турецкого губернатора контролируют крепость на горе, над городом, и остальные кварталы. А где-то на севере находится русский армейский корпус: он пока еще не преодолел труднодоступный горный перевал Котур-Тепе, но теоретически может дойти сюда за один день. По обе стороны фронта настроение у воюющих меняется от надежды к отчаянию, от страха к уверенности. У армян-христиан нет иного выбора; они знают, что должны продержаться до прибытия русского корпуса. Их враги-мусульмане понимают, что должны победить, прежде чем русские покажутся на горизонте и осаждающие и осажденные поменяются ролями.

Это объясняет необычайную жестокость боев. Ни одна сторона не берет пленных. За все время своего пребывания в Ване де Ногалес увидит лишь трех живых армян: официанта, переводчика и человека, найденного в колодце, где он просидел девять дней, убежав по каким-то причинам от своих, — последнего допросили и покормили, чтобы он пришел в себя, после чего расстреляли “без всяких церемоний”. Жестокие расправы происходили еще и потому, что большинство здесь были партизаны, энтузиасты, добровольцы — гражданские лица, которые внезапно получили в руки оружие и безграничную возможность отомстить за былые обиды — действительные или воображаемые, или пресечь будущие несправедливости — тоже действительные или воображаемые. Под началом у де Ногалеса кого только нет — воинственные курды, местные жандармы, турецкие офицеры-резервисты, черкесские аширеты и целые банды.

Война оправдывает ожидания, порождает слухи, отвергает новости, упрощает мышление, узаконивает насилие. На стороне русских сражаются пять дружин армянских добровольцев; ведется агитация с целью поднять восстание против османского правления. Мелкие вооруженные группы армянских активистов совершают вылазки и организуют саботаж. И уже с конца 1914 года то и дело убивают безоружных армян: это были массовые репрессии, резня в ответ на действия активистов как предупреждение другим армянам или как месть за поражения на фронте. Или же только потому, что можно было преследовать армян. В ответ на последние, грубые и циничные, репрессии местный турецкий военачальник получил массовый мятеж, который теперь как раз и планировали погасить очередной резней.

Рафаэль де Ногалес слышал все эти слухи, знал про опасения, видел следы содеянного (беженцев, сожженные церкви, наваленные друг на друга трупы армян у обочины дороги). Да, в маленьком городке на пути в Ван он лично видел, как толпа за полтора часа забила насмерть местных армян — всех, кроме семерых, которых он сумел спасти, вытащив пистолет. Этот случай произвел на него тяжелое впечатление. В Ване ситуация иная, более простая. Он офицер османской армии и призван подавить вооруженный мятеж. Причем быстро, прежде чем прорвет плотину у Котур-Тепе. Кроме того, де Ногалес не любил армян. Конечно, он восхищался их приверженностью своей христианской вере, но в целом воспринимал их как хитрых, жадных и неблагодарных. (Впрочем, он так же прохладно относился к евреям и арабам. И напротив, любил турок: “Джентльмены Востока!” Курдов он уважал, хотя и считал их людьми ненадежными; он называл их “молодой и энергичной нацией”.)

Задача покорения Вана была не из простых. Армяне оборонялись с неистовым, отчаянным мужеством людей, которые знают, что поражение для них равносильно смерти. И вместе с тем многие добровольцы де Ногалеса были недисциплинированными, неопытными, своенравными и отчасти непригодными к настоящим боям. В довершение всего старый Ван был поистине лабиринтом из базаров, узких переулков и глинобитных домов, — в нем трудно было ориентироваться. Поэтому взятие города было доверено в основном османской артиллерии. Правда, большинство пушек являлись музейными экспонатами, но де Ногалес обнаружил, что пушечные ядра производят гораздо больше разрушения в домах, чем гранаты, которые просто пробивают одну глиняную стену и вылетают в другую.

Таким вот образом и пробивались через сеть улочек и переулков Вана, квартал за кварталом, дом за домом, — “обливаясь потом, с черными от пороха лицами, оглохнув от пулеметного треска и близких выстрелов из винтовок”. Когда дом превращался в руины, а его защитники — в трупы, все это сжигали, чтобы не дать армянам вернуться сюда под покровом ночи. Денно и нощно над городом висел густой дым от пожаров.

Во время своей инспекции верхом по восточному сектору де Ногалес заметил полевую пушку, погребенную под развалинами дома. Он соскочил с коня. С оружием в руках, подвергаясь смертельной опасности, он сумел надежно укрыть пушку. Его капрал, находившийся рядом, был убит выстрелом в лицо.

Через час де Ногалес находился наверху, на бруствере крепости. Оттуда он наблюдал в бинокль за штурмом укрепленной армянской деревеньки, вблизи от города. Рядом с ним стоял губернатор провинции, Джевдед-бей, господин лет сорока, охотно рассуждавший о литературе, одевавшийся по последней парижской моде, по вечерам облачавшийся в костюм, с белоснежным галстуком и свежей бутоньеркой в петлице, и наслаждавшийся ужином, — иными словами, судя по всему, утонченный господин.

Между тем он, со всеми своими связями в Константинополе и со своей бесцеремонностью, стал главным архитектором разыгрывавшейся трагедии. На самом деле он представлял собой новый тип в бестиарии нового века: красноречивый и убежденный в своей идеологии массовый убийца в отутюженной одежде, руководящий резней из-за письменного стола.

Де Ногалес стоит рядом с губернатором и следит за штурмом деревни. Он видит, как три сотни конных курдов отрезают армянам путь к бегству. Видит, как курды добивают оставшихся в живых ножами. Внезапно мимо де Ногалеса и губернатора просвистели пули. Стреляют армяне, забравшись на высокий собор Святого Павла в старой части Вана. До сих пор обе враждующие стороны относились с уважением к древней святыне, но теперь губернатор отдает приказ стереть собор с лица земли. Приказ принимается к исполнению. После двухчасового обстрела из пушек высокий старинный собор обрушивается, вздымая облако пыли. Тогда армянские снайперы перебираются на минарет высокой мечети. На этот раз губернатор колеблется, отдавать ли приказ об обстреле. Но де Ногалес твердо говорит ему: “На войне как на войне”.

“Таким образом, — рассказывает де Ногалес, — за один день были разрушены два главных храма Вана, которые в течение девяти столетий являлись самыми известными историческими памятниками города”.

В тот же день Уильям Генри Докинз сходит на берег возле Галлиполи.

Он проснулся в половине четвертого утра и принял горячую ванну. Корабль с потушенными огнями держал курс на северо-восток. Когда над горизонтом взошло солнце, они бросили якорь: вокруг — тени других кораблей, впереди — Галлипольский полуостров, вытянутый, легкий силуэт, будто на акварели. Затем последовали завтрак и подготовка к высадке на берег. А тем временем загрохотали корабельные пушки. Докинз и его люди сперва пересели на эскадренный миноносец, который доставил их поближе к берегу. С миноносца они перешли на большие деревянные шлюпки, их взяли на буксир катера.

Волны. Рассветное небо. Громкие разрывы снарядов. Он впервые видит раненого. Видит, как картечь от гранаты буравит поверхность воды, поднимая сотни фонтанчиков. Видит, что берег все ближе. Выпрыгивает из шлюпки. Вода доходит ему до бедер. Он слышит выстрелы из винтовок с крутого обрыва на берегу. Берег каменистый.

В восемь часов его люди выстроились у воды. Со штыками наперевес. Докинз записывает в дневнике:

Мы прождали около часа, стоя на берегу. Генерал [96] и его штаб проследовали мимо нас. Похоже, сам генерал был в прекрасном настроении, а это хороший знак. Никто в точности не знает, что происходит. Оставшиеся солдаты нашей роты высаживаются на берег. Затем мы вместе с дозором пробиваемся вдоль берега на юг, в поисках воды. Находим водоем рядом с турецкой хижиной: повсюду разбросаны вещи ее обитателей. Мы поднимаемся на гребень и затем спускаемся в глубокое ущелье, позади нас кричат солдаты из пехоты, и мы вынуждены повернуть. Посылаем группу для рытья колодца около хижины, другую — чтобы пробурить скважину в ущелье, и третью — чтобы укрепить небольшой источник на берегу. В ущелье, недалеко от хижины, летит целый рой пуль, но они выпущены слишком высоко и не попадают в цель. Пехотные на холме все кричат и кричат нам, что мы под обстрелом. Так и есть.

Обстрел продолжается. Докинз и его солдаты тоже продолжают, уклоняясь от картечи, рыть и бурить, они тянут водопровод. Двое ранены: один в локоть, другой в плечо. Взрыватель от картечной гранаты попал Докинзу в ботинок, но не ранил его. Около десяти часов вечера он слышит звуки перестрелки, “завораживающие звуки”, с холмов сразу за берегом: это турецкое контрнаступление. С крутого склона постоянно течет маленький, но неиссякаемый поток раненых. Он видит растерянного полковника, — его, очевидно, оглушило снарядом, и он отдает приказ об обстреле холмов, удерживаемых своими же войсками. Докинз помогает разгружать баржу с боеприпасами.

Около девяти часов вчера он идет спать, “смертельно уставший”. Часа через полтора его будит майор и сообщает ему, что ситуация критическая. Всю оставшуюся ночь Докинз помогает подвозить боеприпасы на линию огня для разбитой и оттесняемой пехоты. Всю ночь идет перестрелка. Докинз ложится спать около четырех утра.

48.

Суббота, 1 мая 1915 года

Флоренс Фармборо слышит прорыв фронта у Горлице

Как и для миллионов других людей, прощание на вокзале стало для них возвышенным мигом; для большинства оно стало единственным возвышенным мигом в их жизни. На Александровском вокзале в Москве была ужасная толчея. Пели национальный гимн, благословляли друг друга, обнимались и желали друг другу удачи, дарили шоколад и цветы. И вот поезд отправился в путь, мимо людей, кричавших “ура”, машущих вслед; их лица выражали надежду и неуверенность. Ее саму переполняло “дикое возбуждение”: “Мы едем! Мы едем на фронт! Я так рада, что не нахожу слов”.

Ее часть разместили в Горлице, нищем провинциальном городке в галицийской части Австро-Венгрии, больше полугода оккупированном русскими войсками. Горлице находился прямо у линии фронта. Австрийская артиллерия ежедневно обстреливала город, но несколько хаотично, словно скорее из принципа, нежели по плану. Австрийцев не волновало, что жертвы их обстрела являются такими же, как и они сами, подданными кайзера. Башня большой церкви расколота пополам. От многих домов остались лишь развалины. До войны в городе насчитывалось 12 тысяч жителей, теперь же здесь всего тысяча-другая тех, кто не успел убежать и в страхе прячется по подвалам. До сих пор Фармборо и другие сестры полевого госпиталя занимались главным образом нуждами гражданского населения, и прежде всего раздавали людям еду. Остро ощущалась нехватка продовольствия. Природа радовала глаз весенней зеленью.

Передвижной полевой госпиталь номер десять состоял из трех отделений. Два санитарных, которые легко перемещались туда, где они были более всего необходимы; в каждом из этих отделений имелись офицер, унтер-офицер, два врача, ассистент врача, четыре медбрата и четыре сестры милосердия, тридцать санитаров, две дюжины двухколесных санитарных повозок, запряженных лошадьми (с красным крестом на брезенте), и столько же кучеров и конюхов. Третье отделение было стационарное, в нем больше коек и больше мест для хранения запасов, и здесь же стоит транспорт госпиталя, в том числе два автомобиля. Флоренс работала в одном из санитарных отделений. Они приводили в порядок какой-нибудь брошенный дом, чистили его, красили и разворачивали в нем импровизированный лазарет — и операционную, и аптеку.

Горлице, как уже было сказано, находился у фронта, у подножия Карпат, и меж домов каждый день разрывались снаряды. Несмотря на это, здесь было относительно спокойно, так что даже некоторое равнодушие овладело русскими военными. Это было заметно любому, кто сюда попадал. Отсутствовали надежные укрепления, которые были обязательными на притихшем Западном фронте. Окопы были мелкими, халтурными и больше напоминали канавы, защищенные жиденькими рядами колючей проволоки. Конечно, зимой было тяжело закапываться в землю, но солдаты не усердствовали, и теперь, когда почва оттаяла, их одолевала лень, да и лопат не хватало.

Русская артиллерия редко отвечала на хаотичную стрельбу австрийцев. Говорили, что это от недостатка боеприпасов, но на самом деле в обозе снарядов было предостаточно. Однако бюрократы в военной форме, которым было поручено это дело, придерживали боеприпасы в ожидании чего-нибудь более значительного. Русская армия планировала новое наступление на юге, через карпатские перевалы (ворота в Венгрию!), заваленные смердящими разлагающимися трупами, оставшимися здесь после тяжелых и бесплодных зимних боев. Тогда здесь потребуется концентрация ресурсов, вопрос только, правда ли это. Давно уже среди русских в Горлице царит тревога и ходят слухи о том, что австрийцы получили подкрепление в виде немецкой пехоты и тяжелой артиллерии.

В эту субботу Флоренс, как и все остальные в госпитале, проснулась засветло от артобстрела.

Она вскочила с постели. К счастью, она спала одетая. Все, кроме, вероятно, Радко Дмитриева, командующего русской 3-й армией, решили, что что-то случилось. Грохот нарастал, взрывы участились, поблизости стала отвечать русская артиллерия. Пули от картечных гранат обрушивались на улицы и крыши домов.

В дребезжащих окнах Флоренс замечает всполохи на фоне еще темного неба. Она видит, как из пушечных жерл сгустками вырывается пламя, как оно перемежается с молниями взрывов. Она видит свет прожекторов, разноцветные огни сигнальных ракет, внезапные языки пламени. Люди в доме бросаются на пол. Стены сотрясаются от артобстрела.

И начинают поступать раненые:

Сперва мы успевали помочь всем; потом нас просто ошеломило их количество. Раненые поступали сотнями, со всех сторон: кто-то мог передвигаться сам, другие ползли по земле.

Заботой врачей в таком безвыходном положении стал жесткий отбор. Тем, кто стоял на ногах, помощи не оказывали; их отсылали в базовое отделение госпиталя. Тех, кто не мог стоять, было ужасно много, их клали рядами прямо под открытым небом, давали им болеутоляющее, а потом осматривали их раны. “Как тяжело было слушать стоны и крики раненых”. Флоренс вместе с другими делала все возможное, даже если помощь казалась бесполезной, а поток растерзанных и изуродованных тел все не иссякал.

Час за часом все оставалось неизменным. Иногда возникала тишина.

День подходил к концу, сгустились сумерки.

Вокруг бродили люди-призраки, они стонали, кричали, и их освещал резкий, далекий свет.

На следующее утро, около шести часов, Флоренс вместе с другими услышала новый ужасающий звук: это был внезапный, вибрирующий гул, похожий на шум водопада, который исходил от девятисот артиллерийских орудий всевозможных калибров, открывших огонь одновременно по каждому пятидесятиметровому отрезку фронта. Через несколько секунд долетело протяжное эхо от удара. Шум от металлически звучащих разрывов нарастал, и вот это уже стена грохота, а звуки все вихрятся, ширятся, словно это силы природы.

Прослеживалась новая и крайне неприятная логика в этом артобстреле и в том, как грохотали разрывы снарядов на русской линии фронта. Технический термин здесь — Glocke, колокол. Огневой вальс кружится то туда, то сюда, в сторону, в глубину, вдоль русских укреплений и окопов. Это совершенно не то что произвольные обстрелы австрийской артиллерии, и даже отличается от субботнего огневого шторма. Здесь артиллерия проявляет себя как наука, обстрел вычислен по секундам и до последнего килограмма, чтобы нанести максимальный урон. Это что-то новое.

Сперва они с недоверием услышали слово “отступление”.

Потом увидели его в действии: длинные неровные шеренги измученных, измазанных в глине солдат потянулись мимо них. В конце концов пришел приказ: немедленно отходить, бросить снаряжение и раненых. Как бросить раненых? Да, бросить раненых! “Быстрее! Быстрее! Немцы вот-вот войдут в город!”

Флоренс хватает свой плащ и вещмешок и бежит из здания госпиталя. Раненые кричат, умоляют, просят, ругаются. “Ради бога, не оставляйте нас!” Кто-то хватает Флоренс за подол. Она отцепляет его руку. И отступает вместе с другими по ухабистой дороге. Стоит теплый, солнечный весенний день, но свет странным образом приглушен. Цистерны с нефтью за городом начинают гореть, и в воздухе клубится густой черный дым.

В это время Владимир Литтауэр находился в лагере, в десяти километрах к юго-западу от Петрограда, куда его полк был направлен на отдых. После боев середины апреля на передовой от полка осталась лишь одна треть, и многие лошади больше не годились для фронтовой службы. Встреча с большим городом, где царил мир, взволновала его. Он пишет:

Было весьма странно видеть самого себя среди людей, которые не привыкли стрелять или находиться под обстрелом. Многие из них смотрели на войну как на серию геройских поступков и в действительности даже не могли представить себе, что она по большей части означала быть усталым, невыспавшимся, грязным и частенько голодным. Армейская поговорка, которая гласит, что “на войне каждый либо скучает, либо трусит”, еще не достигла Санкт-Петербурга [101] . Мои незатейливые рассказы оставляли людей равнодушными.

49.

Вторая неделя мая 1915 года

Лаура де Турчинович видит военнопленного с куском хлеба в Сувалках

Лаура слышит, как медсестра-немка кричит кому-то, чтобы тот немедленно прекратил. Крики все не умолкают, и Лаура идет посмотреть, что там случилось. Оказывается, русский военнопленный копается в куче зловонного больничного мусора. Его не останавливают протесты медсестры. Он все рыщет и рыщет дальше.

Часть большого дома Лауры де Турчинович приспособлена под импровизированную больницу для жителей города, больных тифом. Она и сама часто там работает. Здание защищают объявления, предупреждающие о тифе, и точно так же она сама защищена русской формой сестры Красного Креста, которую носит. (Одинокой женщине не всегда приятно передвигаться по улицам, заполненным людьми в форме, особенно когда пьянство стало обычным явлением.) Прикрываясь Красным Крестом, она начала давать кое-какие поручения голодным русским военнопленным, находящимся в городе в качестве рабочей силы. В частности, они перезахоронили четырнадцать трупов солдат, закопанных у нее в саду во время осенних боев.

Особенно плохо на нее действовало зрелище русских военнопленных и то, как с ними обходились. Это были истощенные, голодные, грязные, оборванные, кишевшие паразитами, часто больные люди, они жили в ужасных условиях, и с ними бесчеловечно обращались. Но хуже всего, хуже грязи, ран и лохмотьев был тот факт, что они представляли собой почти без исключения отработанный человеческий материал, сломленные люди, потерявшие всякую надежду, которые в своем молчаливом, покорном страдании лишились части своей человеческой сущности и превращались в животных, в вещи. Это потрясало Лауру до глубины души. Она помогала им как только могла.

Медсестра-немка продолжает кричать, а русский военнопленный все роется в куче. Наконец он что-то находит. Лаура видит, что это заляпанная горбушка хлеба. Русский победно показывает ее своим товарищам. Потом начинает есть. Медсестра-немка негодует. Как можно есть такое? Разве он не понимает, что этот кусок хлеба может сделать его больным, даже смертельно больным? Пленный продолжает есть.

Лаура возмущена. И обращается к медсестре. Она что же, не может дать ему что-нибудь более пригодное для еды? Немка колеблется, не знает, что делать. Один из немецких ассистентов в форме вмешивается в спор. Он исчезает, а потом возвращается с большой тарелкой супа, жирного, горячего, чудесного супа, в котором плавают кусочки настоящего мяса. Русский военнопленный набрасывается на еду.

Через три часа он умер.

Его организм не выдержал этого внезапного насыщения.

50.

Среда, 12 мая 1915 года

Уильям Генри Докинз убит на полуострове Галлиполи

Можно задаться вопросом, что донимало его больше: тяжелая работа на берегу или зубная боль. Скорее всего, первое. Докинз был действительно ответственным и преданным своему делу офицером. Но визиты к врачу свидетельствуют о том, что зубная боль мучила его, что она присутствовала в его жизни как постоянный фон, некое развлечение, фильтр, и его ощущения этих дней представляли собой странную смесь эпического величия и частных мелочей, — как всегда, между ними имелась некая пустота. Иногда он упускал из виду такие простые вещи, как, например, какой сегодня день недели.

С тех пор как они две недели назад высадились на берег, стояла прекрасная погода, хотя по ночам было холодно. Но позавчера начал моросить дождик. Он все не кончался. Между берегом и окопами на холмах все время передвигались массы людей и коней, и утоптанные дороги развезло от дождя; по этой слякоти, в скользкой, вязкой глине было трудно ходить. Уильям Генри Докинз и его капрал спали в пещере на склоне холма. Единственным предметом обстановки в ней было полуразвалившееся кресло, которое пару дней назад прибило к берегу и в котором Докинз теперь иногда восседал, отдавая приказы. В это утро, проснувшись, он увидел, что дождь снова припустил.

Все понимали, что крупная операция на грани провала.

Только в двух местах союзникам удалось создать настоящие плацдармы. В самом низу, на южной оконечности полуострова, и здесь, в западной части Галлиполи, возле Габа-Тепе. Тем не менее Докинз вместе с другими высадились не там, где нужно, почти в километре к северу от места назначения. Что в своем роде стало удачей, ибо османская оборона здесь была чрезвычайно слабой. Объяснялось это тем, что местность была очень каменистой и турки посчитали невероятным, чтобы союзники высадились именно здесь. Как следствие, нападающие сумели пристать к берегу без особых потерь, но с неимоверным трудом продвигались через замысловатый лабиринт ущелий, поросших кустарником, и крутых скалистых обрывов, спускавшихся к берегу. Когда турецкая пехота, спешно посланная сюда, прибыла на место и предприняла первое — в длинном ряду других — яростное контрнаступление, то австралийские и новозеландские роты в лучшем случае отступили на два километра в глубь полуострова. Где-то там все и замерло, словно насмешливое отражение неподвижного Западного фронта. И как во Франции и Бельгии, наступления и контрнаступления стали чередоваться, пока обе стороны, измотанные, ожесточенные, не осознали, что противник непоколебим, после чего погрузились в рутину окопной войны.

К этой повседневной рутине относились забота о пропитании, обеспечение едой и водой. За это действительно надо было отвечать. Разумеется, все понимали, что доступ к воде может оказаться проблемой, особенно когда наступает самое жаркое время года. Поэтому у союзников, высадившихся на берег, были баржи с запасом воды с Лемноса. Этих запасов хватило бы до того времени, пока инженерные войска не выроют колодцы. Докинз и его люди работали без устали, они вырыли много колодцев и обустроили “оазисы”, где и люди, и животные могли бы найти живительную влагу.

Однако об изобилии не могло быть и речи. К примеру, пресной воды было не так много, чтобы в ней можно было помыться. Поэтому личную гигиену обеспечивали, купаясь в море. Но все воздерживались от того, чтобы чистить зубы морской водой: в море плавали трупы животных и нечистоты с кораблей, стоявших на якоре у берега. Проблема состояла и в том, что много пресной воды терялось из-за повреждений водопровода, проложенного от колодезных насосов: виновником оказывалась либо вражеская артиллерия, либо свои же рассеянные солдаты, которые везли повозки или пушки прямо по тонким и непрочным трубам. Так что Докинзу и его людям приходилось теперь закапывать трубы в землю.

Наступает обычное утро, идет серенький моросящий дождь. Докинз строит своих солдат и определяет задачи для отдельных групп на сегодняшний день. Одна из таких задач — продолжить зарывать водопровод в землю. Малопочетное занятие — такое уж точно не попадет на страницы иллюстрированного журнала, — но оно жизненно необходимо. Как нарочно, в его взводе оказались самые отчаянные бузотеры всей роты. Но серьезность положения вкупе с командирским талантом Докинза, с его искренней заботой о своих солдатах смягчает даже самых строптивых, и чувство солидарности объединяет этих, казалось бы, неисправимых гордецов, бегающих в самоволку, и молодого добросердечного капитана.

Все еще утро, они берутся за работу.

Моросит дождь.

Одной из групп предстоит выполнить весьма опасное задание. На отрезке пути примерно в сто метров валяются три десятка мулов, убитых турецкими снарядами. Между тем канаву уже прорыли. Это было сделано ночью. Теперь остается только проложить и смонтировать там водопровод. Все тихо и спокойно. Турецкая артиллерия молчит. Досадная помеха — мертвые животные, со своими распухшими брюхами и окоченелыми, раскинутыми в разные стороны ногами. Канава пролегает возле трупов, под ними, даже через них. Семь солдат запачканы кровью. Докинз тоже. Без четверти десять.

И тут слышится свист снаряда.

Первый за все утро. Свист перерастает в вой. Вой завершается резким грохотом. Снаряд взрывается прямо над головами присевших на корточки солдат: это картечь, и она для них не опасна. Круглые пули сыплются на землю в пятнадцати метрах отсюда. Один солдат, по имени Морей, оборачивается. И успевает заметить, как Уильям Генри Докинз падает навзничь, именно так, как обычно падают тяжело раненные, когда падение зависит не от механики самого тела, а от примитивных законов гравитации.

Все бросаются к нему. Докинз ранен в голову, шею и грудь. Солдаты поднимают его с сырой земли, несут в укрытие. Позади них с сильным грохотом разрывается еще одна картечная граната. Его укладывают. Кровь смешивается с дождевой водой. Он не говорит ни слова. Умирает у них на глазах.

51.

Пятница, 14 мая 1915 года

Олива Кинг моет пол в Труа

День холодный и ветреный. Но справедливости ради стоит сказать, что все последнее время стояла чудесная теплая погода. Они даже могли спать под открытым небом в ближайшем сосновом бору, лежа на новеньких носилках. Впрочем, их привлекал не теплый лесной воздух; дело в том, что замок Шантлу, реквизированный для них, давно разграблен, даже мебели нет. Кроме того, пропало их имущество. Без палаток или походной кухни они просто не могли принимать раненых. Замок находился в живописном месте, пусть и у самой дороги: здесь имелись прекрасный сад и огород, просторные луга и очаровательный лесок.

Олива Кинг, по своему обыкновению, поднялась рано. Уже в четверть девятого она сидела за рулем санитарной машины. Цель поездки — найти и привезти в замок скамейки и столы. С ней ехала ее начальник, миссис Харли, которая отвечала за транспорт. Олива Мэй Кинг — австралийка, 29 лет, родилась в Сиднее, в семье успешного предпринимателя. (Она была настоящей папиной дочкой, тем более что ее мать умерла, когда Оливе было пятнадцать.)

Она получила традиционное воспитание и образование в Дрездене (уроки росписи по фарфору и музыки), однако ее дальнейшую жизнь нельзя назвать обычной. Искреннее, наивное желание выйти замуж и родить детей боролось с энергичностью и беспокойством ее натуры. До войны она много путешествовала по Азии, Америке и Европе, — разумеется, в сопровождении компаньонки. Она стала третьей женщиной в мире, которая поднялась на вулкан Попокатепетль, юго-восточнее города Мехико, высотой 5452 метра, — и первой, кто осмелился спуститься в его дымящийся кратер. Но чего-то ей все же не хватало. В стихотворении 1913 года она обращается к Богу: “Пошли мне печаль… чтоб душа пробудилась от спячки”. Она была одной из тех, для кого благой вестью войны стали перемены.

Поэтому не удивительно, что с началом войны Кинг быстро нашла способ превратиться из зрителя в участника; ею двигали и склонность к авантюризму, и патриотизм. И она избрала путь, единственно возможный для женщины в 1914 году, — медицину. Вместе с тем показательно, что Кинг не стала сестрой милосердия, а выбрала себе роль шофера: она собиралась сидеть за рулем большой санитарной машины марки “Альда”, которую сама же и купила на отцовские деньги. Умение водить транспортное средство — еще одно редкостное умение вообще и для лица ее пола в особенности. И теперь Кинг работала в организации под названием “Госпиталь шотландских женщин”. Это один из многих частных госпиталей, которые возникли на волне энтузиазма осенью 1914 года, но его особенностью было то, что его создали радикальные суфражистки и работали в нем одни женщины.

Этим утром Кинг сидит за рулем собственной санитарной машины под номером 9862, но ласково именуемой Элла, от слова “Элефант”, слон. Машина действительно огромная, почти с автобус, в ней умещаются не менее шестнадцати пассажиров. Специальное багажное отделение сзади очень тяжелое, и Кинг редко разгоняет Эллу больше чем на 40–45 километров в час.

Около половины одиннадцатого они возвращаются. С помощью другого шофера, миссис Уилкинсон, Кинг выгружает скамейки и столы, а затем расставляет их в саду. После этого Кинг и миссис Уилкинсон переодеваются и начинают мыть пристройку, где размещаются шоферы. У них жесткая щетка и губка, они часто меняют воду и драят полы до тех пор, пока они не засверкают чистотой. Они собирались еще переклеить обои в одной из комнат, но это подождет.

Обед состоит из спаржи — сезонное блюдо, к тому же вкусное и дешевое. Пока они едят, собираются зрители. Окно столовой выходит на дорогу, и в него заглядывают любопытствующие, желая увидеть этих странных женщин, которые добровольно приехали на войну и к тому же обходятся без мужчин. После обеда шоферы расходятся по своим комнатам писать письма — завтра равно утром почта. Кинг пишет сестре:

Не думаю, что пройдет еще много месяцев, прежде чем закончится война. Большим ударом для Германии окажется то, что применение этого проклятого отравляющего газа, слава богу, окончилось провалом. Разве не чудесно, что эти новые респираторы так хорошо защищают солдат? Слава Богу за это. Господь мог бы устроить так, чтобы все эти ужасные газовые баллоны взорвались бы сами по себе и поубивали бы 500 тысяч немцев. Какая была бы прекрасная месть за всех наших несчастных погибших солдат! Я страстно желаю, чтобы Господь наслал огонь или потоп и разрушил бы все немецкие военные заводы.

Кинг пишет эти строки в отмытой до блеска комнате, полулежа на драных носилках, служащих ей кроватью. В пустой комнате стоит лишь один стул и граммофон с ручкой. Есть еще камин, выложенный мрамором: в него они бросают окурки, спички и прочий мусор. Стены обклеены обоями, которые ей очень нравятся: коричневые попугайчики сидят на розовых кустах и щелкают орешки. Ей холодно. Хочется спать. Когда же для нее начнется настоящая война?

52.

Среда, 26 мая 1915 года

Пал Келемен покупает в Глебовке четыре батона белого хлеба

Русские действительно отступают. Он понял это за последние дни, переезжая верхом из одного места в другое и видя все, что оставил после себя враг, начиная от мусора на дорогах и хлама, наваленного прямо на мертвых или умирающих солдат, до дорожных указателей с непонятными названиями на кириллице. (Год назад дорога вела в Лемберг, теперь во Львов; вскоре она снова будет вести в Лемберг.)

Келемен не имеет ничего против того, что они снова на марше и что русские войска отступают. Однако новость о прорыве под Горлице была встречена в войсках с меньшим энтузиазмом, чем ожидалось. “Все стали такими равнодушными, — записывает он в своем дневнике, — все измучены постоянным напряжением”.

Со вчерашнего дня они стоят в маленьком городишке Глебовке. Когда он со своими гусарами въехал в город, его ошеломили две вещи. Первое: дом с неразбитыми окнами, в которых виднелись белые кружевные занавески. Второе: юная полька — он постоянно высматривал молодых женщин, — пробиравшаяся в белых перчатках через толпу солдат и русских военнопленных. Он долго не мог забыть эти перчатки и эти кружевные занавески, — ослепительно-белое посреди грязи и слякоти.

А сегодня он узнал, что можно купить белого хлеба. Конечно, он отправился за ним, устав от солдатского черного хлеба, который вечно был то непропеченным, то сухим. Келемен покупает четыре больших батона белого хлеба. И записывает в дневнике:

Я режу один батон. Он еще теплый. Густой аромат щекочет ноздри. Медленно, с каким-то благоговением я откусываю кусок, пытаясь как можно лучше распробовать его на вкус. Думаю, это тот самый белый хлеб, который я обычно ел до войны.

Жую хлеб и стараюсь сосредоточиться. Но мое нёбо отказывается узнавать знакомый вкус, и тогда я просто ем этот хлеб, словно это какая-то новая для меня пища и вкус ее прежде был мне неизвестен.

Потом я все же понимаю, что хлеб на самом деле тот же, что я ел дома. Просто я сам изменился; старому доброму белому хлебу, обязательной части прежней жизни, война придала незнакомый привкус.

53.

Понедельник, 31 мая 1915 года

София Бочарская видит, как под Волей-Шидловской применяют фосген

Их разбудили не выстрелы из винтовок. К этому звуку они уж давно привыкли. Нет, то был “низкий, продолжительный гром” ураганного огня. Поднявшись с постели, они встревоженно и вопрошающе переглядывались. Подобные звуки всегда вызывали тревогу, предвещали беду. Они означали наступление, раненых, смерть. Одевшись, они собрались в большой комнате вместе с заспанными студентами-медиками. Настроение у всех подавленное. Кто-то пытается шутить, но безуспешно. Они молча наблюдают, как “серый жиденький рассвет проникает в комнату”.

Входит их командир и сообщает, что немцы продолжают обстрел городка Воля-Шидловская, где в феврале шли тяжелые бои: “Ждем начала наступления”. И тут происходит нечто неожиданное. София знает, как звучит ураганный огонь, знает, чем он оборачивается и что длится он нередко часами, а то и целыми днями. А здесь вдруг наступила тишина. Умолкло даже эхо взрывов. Что это? София вместе с другими выходит из дома, всматривается в дорогу, ведущую к линии фронта. Внезапная тишина пугает почти так же, как и грохот обстрела.

Вон там! По дороге бегут несколько солдат. Из ближайшего леса выбегают все новые. Солдаты в панике спасаются бегством. София думает, что они направляются к их полевому госпиталю, но солдаты проносятся мимо, даже не повернувшись в их сторону. Она отмечает, что они несутся прочь, не разбирая дороги. Видит, что лица солдат синеватого оттенка, у некоторых — почти желтые. Видит, как у кого-то на губах выступает пена. Кого-то рвет. Санитарная повозка, запряженная лошадьми, прогромыхала по дороге, раскачиваясь из стороны в сторону. На козлах сидят два санитара “без шапок, разинув рты от ужаса”. Повозка тоже несется мимо, один из ездоков кричит, проезжая, будто “все мертвы”. И они исчезают из виду. Один из бегущих солдат все же приостанавливается, выдохнув в ответ: “Нас травят как крыс, немцы выпустили туман, который преследует нас”.

Персонал госпиталя тоже охвачен паникой. София вместе со всеми бежит к лесу, где один за другим исчезают солдаты. В госпитале остается только одна живая душа — мальчик, он отказывается бежать и намерен сражаться с винтовкой в руках. Обернувшись назад, они видят, как он стоит в дверях. Достав из кармана куртки баночку с вареньем, мальчик ест из нее руками.

После долгого ожидания в лесу, среди напуганных солдат, которых непрестанно рвет, София и остальные получают приказ отправляться в окопы. Вокруг по-прежнему тихо. Они едут на своих санитарных машинах через Волю-Шидловскую, “где из груд камней торчат одни трубы”, проезжают мимо полей, изрытых снарядами, мимо “выжженной и уродливой” ничейной земли. Не видно ни единой души. Вокруг — ни звука, тишина. Слышится только гул от моторов санитарных машин. Они все равно едут к земляным арабескам окопов: безумное предприятие, но ведь и у немцев по ту сторону фронта непривычно и странно тихо.

В воздухе стоит незнакомый запах.

София сползает в окоп. И видит там тела, груды тел; некоторые в коричневой форме русской армии, другие — в немецкой серой. Конечно, она и раньше видела убитых, но здесь что-то новое. Тела лежат в таких “искривленных, мучительных, неестественных положениях, что мы едва могли отличить одно от другого”. Отравляющий газ, унесший жизни русских солдат, стал и причиной гибели наступавших немцев. София и остальные начинают искать и действительно находят еще погибших в убежищах, в траншеях, куда солдаты бежали в панике, но все равно были застигнуты газовой атакой. За пулеметом, покрытым красной пылью, скрючился санитар. Кто-то дотрагивается до него, и он, мертвый, падает на землю.

Тех, кто подавал хоть какие-то признаки жизни, отвозят на поле. София и остальные снимают с них пропахшие газом шинели, но больше ничего не могут сделать. В прежней газовой атаке на Восточном фронте немцы использовали так называемый “T-Stoff”, бромид ксилила, что-то вроде слезоточивого газа, сильнодействующего, но не смертельного. Но теперь все иначе: теперь это хлор. Бочарская и другие в панике. Что делать? Они совершенно растерянны. Кто-то предлагает попробовать ввести пострадавшим соляной раствор. Но люди сразу же умирают от такой инъекции. Бочарской и остальным не остается ничего другого, кроме как беспомощно наблюдать, как солдаты с посиневшими лицами умирают “этой ужасной смертью”, до последней минуты сохраняя ясное сознание, тщетно пытаясь дышать, натужно, со свистом. На почерневших лицах особенно ярко вырисовываются белки глаз.

К ним подходит женщина, она говорит, что ищет своего сына. Они разрешают ей искать. Бочарская видит, как женщина ходит по полю, где лежат солдаты, от одного к другому. Она ищет среди живых и мертвых. Безрезультатно. Женщина просит отвезти ее к окопам, и ее отвозят туда, вопреки всем правилам, — такое чувство хаоса и отчаяния охватило всех, так почему бы не разрешить женщине поискать своего сына? Она исчезает вдали, сидя в машине вместе с санитаром. Потом машина возвращается. Рядом с женщиной лежит тело ее мальчика.

“Всю ночь, — рассказывает София Бочарская, — ходили мы от одного к другому с фонарями в руках, не в состоянии что-либо предпринять, глядя на пострадавших и на тех, кто задыхался и умирал”. На рассвете поступил приказ вколоть солдатам камфарное масло, которое обычно использовалось при отравлениях и коллапсе. Выжившим на поле вкололи каждому по десять граммов. Казалось, это облегчило их страдания.

54.

Воскресенье, 6 июня 1915 года

Крестен Андресен эвакуирован из госпиталя в Нуайоне

Может, этот случай, капризный случай спасет его? Темной ночью в начале мая Андресен упал в узкой траншее и сломал ногу. После этого он большую часть времени проводил в госпитале, лежа в большом зале, который прежде был театром. За ним ухаживали приветливые французские монахини, а он скучал без книг, и ему страшно досаждала плохая еда, — больных, как считалось, не надо было кормить так же, как и солдат на фронте, — но в целом он был очень доволен. Как минимум шесть недель, сказал ему доктор. Если повезет, он, может, протянет в госпитале и до июля; и, может быть, может, может, война к тому времени уже окончится?

Лежа в постели, Андресен, по своему обыкновению, много думал о войне, о том, что будет, о мире и о том, как все устроится. В мае Италия объявила о своем вступлении в войну, англичане наступали во Фландрии, а французы настойчиво атаковали Аррас; ожесточенные бои шли на горе Лоретто; ходили слухи о том, что США и многие балканские страны вскоре присоединятся к противникам Германии. Андресен не переставал изумляться той самоуверенности, с которой многие немцы реагировали на угрозу: они повторяли, что война, может, и затянется, но победу все равно одержит Германия. Сам же он лелеял надежду, что политические осложнения, действительные или мнимые, приведут к миру. И он знал, что будет делать в этом случае. До августа 1914 года он примерно полгода работал учителем в Финдинге, так что после войны он хотел бы вернуться к работе с молодежью. Еще он мечтал построить себе небольшой домик, не больше, чем “курятник тети Доротеи, но очень романтичный и снаружи, и внутри”.

Между тем за последние дни обострилось положение у Руа, всего в десяти километрах от того участка фронта, где стоял его полк. День и ночь они слышали звуки артобстрела; поговаривали о том, что французская пехота совершила прорыв линии фронта. Слава богу, он избежал этого кошмара. Более того. Вскоре понадобятся свободные больничные койки для новых раненых, и говорят, что всех выздоравливающих эвакуируют в Германию.

Он пока ничего не знал об этом. Большую часть воскресенья он пролежал на зеленой травке под грушевым деревом, и в теплом воздухе слышался мягкий рокот далеких пушек. Вечером он пошел на концерт послушать церковную музыку. И только когда, прихрамывая, вернулся в госпиталь, он узнал о том, что им предстоит. Андресен тут же собрал свои вещички. В Германию! Оружие и прочее военное снаряжение сложены в одну кучу, личные вещи — в другую. Выкрикнули их имена, и они получили проездные документы и по маленькой бумажной бирке, которую следовало приколоть на грудь, с именем, воинской частью, диагнозом и прочим. В одиннадцать часов был отдан приказ об отбытии.

Их посадили в автомобили, по пять человек в каждый, и этой летней ночью они отправились в путь. Навстречу им попалось несколько офицеров: они стояли у обочины и всматривались в горизонт, озаряемый артиллерийским огнем и вспышками взрывов, светом прожекторов и медленно гаснущими сигнальными ракетами. Но все это его уже не касалось.

Мы едем в Германию, и даже не знаю, как мне выразить свою радость! Только бы подальше от боев и снарядов! Скоро мы уже не услышим пушек; путь наш пролегает через плодородные пашни и милые деревушки. Я просто сияю от радости, я счастлив — воскресный покой и звон колоколов. Домой! Домой!

В Шони они должны были пересесть на другой транспорт. Остаток пути надо будет ехать конечно же по железной дороге. Их собрали в большом парке, а потом врач осмотрел их. Когда подошла очередь Андресена, доктор изучил его документы и резко сорвал с его груди бумажную бирку. Дальше он не поедет. Андресен полностью здоров и может через пару дней отправляться назад на фронт.

Андресена постигло неимоверное разочарование; все вдруг стало “черным-черно”.

Вернувшись затем в парк, он увидел, что все построились и зовут его. Снова выкрикивают его имя. Конечно же он едет в Германию! Но едва он встал в строй, как заметили, что у него нет бумажной бирки на груди. И ему приказано выйти из строя. “Прощай, свобода! Прощай, дом! Я снова иду на войну!”

55.

Пятница, и июня 1915 года

Флоренс Фармборо слышит разговоры о прорыве у Сана

Уже третья неделя в Молодиче. Почти забыто первое паническое отступление у Горлице. После тех дней в начале мая 3-я армия понесла немыслимые потери — 200 тысяч человек, из них 140 тысяч попали в плен, — но сегодня заняты прочные позиции на берегу широкой реки Сан. Наконец прибыло подкрепление. Из Ставки получен приказ: здесь и именно здесь должны быть окончательно остановлены немцы и австрийцы. Больше никаких отступлений! Вдоль реки идут бои, каждая из сторон где-то локально переходит в наступление. Поздно вечером Флоренс впервые увидела множество пленных немцев, одетых в серое. Они брели по дороге, освещаемые лунным светом, в своих остроконечных касках, их сопровождали верховые казаки. Ширились разговоры о больших потерях врага. Это вселяло надежду.

Там, где находилась Флоренс, боев практически не велось, и это лишь подтверждало то, что кризис преодолен. Теперь оставалось время и для других занятий — постирать в реке, отпраздновать вступление Италии в войну или собственные именины. Девушка много времени бродила по тихому, зеленеющему лесу, собирала весенние цветы. За исключением случаев тифа и холеры, в госпитале стало так спокойно, что некоторые медсестры в нетерпении начали поговаривать о переходе в другое место, где можно принести больше пользы. Их начальник постарался успокоить их, намекнув на то, что госпиталь скоро переведут — может, в 8-ю армию под Лемберг, а может, и на Кавказ. (С кавказского фронта приходили обнадеживающие новости, которых так долго ждали: русские соединения начали продвигаться на юг, через османскую границу, их подстегивали известия о восстании и беспорядках на турецкой стороне.)

Сейчас три часа дня. Флоренс Фармборо сидит у входа в свою палатку, отдыхая после рабочего дня. Вокруг все спокойно. Она смотрит, как четверо несут на носилках мертвецов, чтобы похоронить их на импровизированном кладбище, на ближайшем поле. Она слышит щелкающие звуки пары аистов, которые вьют себе гнездо на соломенной крыше крестьянского дома. Человек из второй передвижной санчасти подходит к ней и вручает письмо, адресованное их врачу. Она мимоходом спрашивает, как у них дела. Человек, “сдерживая эмоции”, рассказывает, что утром на них опять сыпалась гранатная картечь и что они готовят наступление. Немцы прорвались через Сан!

Новость ошеломляет ее, она сомневается в том, что это правда. Конечно же можно расслышать грохот тяжелой артиллерии вдали, но когда она ближе к ужину недоверчиво принялась расспрашивать других, они тоже ничего не знали. Поужинав, она вернулась к своей благоухающей цветами палатке и встретила там Анну, другую сестру милосердия. И та устало подтвердила ужасную новость. Да, это правда, немцы прорвались через Сан:

Говорят, они переплывают реку, их целые толпы, и никто не может остановить их. У нас есть люди, но нет никаких средств. Во всем полку нет боеприпасов, и только отдельные артиллерийские батареи еще в состоянии стрелять.

Анна добавляет: “Наши армии будут перебиты, и мы находимся всего в одном дне пути от русской границы”. Она представляет себе оккупированную, опустошенную Россию, и этот образ сражает ее. Анна падает на постель, закрывает лицо руками и рыдает навзрыд. Флоренс пытается успокоить ее: “Аннушка, не плачь; это недостойно твоей натуры”. Анна отнимает руки от лица и мрачно смотрит на Флоренс: “Натуры! При чем здесь натура?” Слова полились неудержимым потоком: “А разве в природе Божией допустить это уничтожение? Мы теряем в этой кровавой бойне не только свою натуру, наша душа погибает!” Она продолжает плакать. Флоренс умолкает: “Я не пыталась больше ее утешить; мне нечего было ей сказать”.

Но вот получено окончательное подтверждение, в форме приказа готовиться к маршу. Они начали собираться, но внезапно прибыла большая группа раненых:

Увидев их, мы поняли, что сбылись наши худшие опасения; раненые были совершенно растерянны, на их лицах застыл страх, и он заглушал даже сильную боль, а в глазах стояло такое выражение, что вопросы были излишни.

Стемнело. Далекий пушечный грохот стих, отгремел, умолк. Артиллерийская батарея расположилась на ближайшем поле. Флоренс вместе с другими складывает палатки в ночном тумане. С дороги доносится шум. Подойдя поближе, Флоренс видит, что на дороге полным-полно всадников, казаков. Видит, как мимо пробегает крестьянский мальчик и исчезает в лесу. Она слышит крики и ругань. Казаки едут от двора к двору и забирают с собой всю живность: поросят, коров, кур; они забирают и всех мужчин, связывают их. Флоренс видит, как казаки сбивают с ног молодого парня, а женщина пронзительно кричит над ним.

Потом казаки исчезают вдали со своей добычей — и живностью, и людьми. Женский плач не умолкает. И когда Флоренс и остальные из санчасти отправляются в темноту, взгромоздившись на нагруженные повозки, жалобные крики долго еще сопровождают их в пути. Стоит чудесная звездная ночь.

56.

Пятница, 18 июня 1915 года

Рафаэль де Ногалес становится свидетелем массовой резни в Саирте

Они несколько задержались, и он был рад этому. Их взорам предстает пасторальная идиллия. На зеленых лугах мирно пасутся стада коров и буйволов, а у источника, под бирюзовым небом, отдыхают несколько одногорбых верблюдов-дромадеров. Город Саирт производит мирное впечатление: лабиринт длинных белых домов, из которого вздымались шесть узких минаретов, “словно алебастровые иглы”.

Они подъезжают поближе.

И тут взгляд Рафаэля де Ногалеса падает на холм.

С утра несколько турецких офицеров, с весьма довольным видом, откровенно поведали ему о том, что приготовления в Битлисе завершились и что все ждут только приказа о начале резни в Саирте. Следует поторопиться, если он хочет увидеть все своими глазами.

Но они не успели.

Холм высился прямо у дороги. Он весь был покрыт… чем-то. Вскоре он понял чем. Склоны холма

были покрыты тысячами полураздетых и еще истекающих кровью людских тел, они лежали кучами, сплетаясь друг с другом в последнем объятии смерти. Отцы, братья, сыновья, внуки устилали землю, сраженные пулями или ятаганами своих палачей. Из перерезанных глоток вместе с горячей кровью вытекла жизнь этих людей. Целые стаи грифов сидели на кучах трупов, выклевывали глаза умершим и умирающим, — глаза, в которых еще стояло выражение страха и невыразимой боли, — а тем временем гиены вонзали острые клыки во внутренности, еще пульсирующие жизнью.

Поле трупов тянулось до самой дороги, и, пробираясь вперед на своих лошадях, они вынуждены были перескакивать через “горы тел”. Ошеломленный, потрясенный, де Ногалес въезжает в Саирт. Полиция и мусульманская часть населения города алчно грабят дома христиан. Он встречает некоторых представителей местной власти, в том числе начальника городской жандармерии, который самолично руководил резней. И снова де Ногалес удостоверился в том, что массовое убийство всех христиан старше двенадцати лет вовсе не было спонтанным погромом, — напротив, это была тщательно спланированная, управляемая центральными властями операция.

Он отправился на ночлег в один из разграбленных домов; теперь он понимал, что вырезали не только армян, но и христиан других национальностей, ибо дом этот принадлежал прежде сирийской семье. Он был начисто разорен, в нем валялась лишь пара сломанных стульев. От былых владельцев не осталось и следа, помимо английского словаря и крохотного образа Пресвятой Девы Марии в углу. На полу и стенах виднелись пятна крови.

Позже, когда де Ногалес сидел у офицерской столовой вместе с другими офицерами, такими вежливыми, такими любезными, кошмар продолжался. Он был в ужасе, но ничего не мог поделать. Натянуто улыбаясь, он изображал согласие. Толпа тащила мимо него тела нескольких детей и стариков. Головы убитых стукались о булыжник мостовой. Стоящие вокруг люди плюют на тела или осыпают их проклятиями. Де Ногалес видит также группу жандармов: они ведут старика благообразного вида:

Его черная ряса и пурпурного цвета шапочка свидетельствовали о том, что это несторианский епископ [116] . Капли крови выступили на его челе, кровь струилась по щекам, словно кровавые слезы мученика. Проходя мимо, он остановил на мне свой взгляд, будто понимал, что я тоже христианин, а потом побрел дальше, прочь от ужасного холма.

На закате Рафаэль де Ногалес покинул Саирт в сопровождении своего албанского денщика, рослого и крепкого Тасима, и еще семи конных жандармов. Де Ногалес боялся за свою жизнь. Ходили слухи, что начальство намерено его ликвидировать, ибо усомнилось в его лояльности. Путь их лежал по бездорожью, на юг. Он направлялся в Алеппо. Там он собрался уволиться из османской армии.

57.

Вторник, 22 июня 1915 года

Лаура де Турчинович слышит, как празднуют в Сувалках падение Лемберга

Летний вечер. Лаура купает детей. Звонит церковный колокол. Затем к нему присоединяется другой, потом еще третий, много колоколов. Кажется, будто звонят во всех храмах Сувалок. Теплый воздух наполнен их мелодичным звоном. Что это?

Как обычно, они почти ничего не знают о том, что происходит на полях сражений. Война для них не столько событие, за которым надо следить, сколько состояние, которое приходится терпеть. Но это не означает, что сражения не имеют для них значения. Напротив, Лаура де Турчинович и все ее окружение давно уже втайне надеялись на русский прорыв, на возвращение русской армии, на освобождение. Но в последнее время они слышали, как гром сражений усиливался вдали, а затем становился все слабее и в конце концов совсем утих. Поползли слухи о победе немцев. Что же происходит?

Она продолжала надеяться. При звоне колоколов у Лауры в первую очередь мелькнула шальная мысль о том, что русские наконец прорвали линию фронта и немцы ударили во все колокола, чтобы показать, что они окружены, чтобы предупредить своих солдат в Сувалках и вокруг города. К ней в дом вбегает подруга, едва переводя дух, возбужденная, в ее глазах теплится надежда. Что случилось?

Уложив детей в постель, они с подругой решают выяснить, в чем дело. Они выходят на балкон, выглядывают на улицу. В лучах закатного солнца они видят немецких солдат: те поют и кричат “ура”. Они откровенно разочарованы: “Мы столь стремительно лишились всякой надежды, что нам было совсем неинтересно, что произошло”. Но что же там все-таки происходит?

Один немец — ассистент больницы видит ее на балконе и радостно кричит: “Лемберг пал!”

Так значит, этот австро-венгерский город, который находился в руках русских с сентября прошлого года, теперь снова отвоеван. Большая победа для Центральных держав, почти, но только почти, затмившая прошлогоднее поражение Австро-Венгрии в Галиции. Но также и личная катастрофа для Лауры де Турчинович. В Лемберге служит ее муж Станислав. От него давно нет никаких вестей. Не случилось ли чего?

Ее терзают неизвестность и страх. Жив ли Станислав? Может, его взяли в плен? Или он сбежал? “А колокола все звонили и звонили, и казалось, что они вбивают человека в землю”.

58.

Среда, 14 июля 1915 года

Мишель Корде празднует в Париже День взятия Бастилии

Летний пасмурный день, временами солнце проглядывает в разрывы облаков. Мишель Корде записывает в своем дневнике:

Притихшие толпы людей. Раненые мужчины, у некоторых ампутированы конечности, солдаты в увольнении, выгоревшие на солнце шинели. Сколько зрителей, столько и собирающих пожертвования на разные благотворительные цели. Мимо маршируют полки со своими духовыми оркестрами. Подумать только, все эти люди направляются прямиком на бойню.

На площади Звезды он замечает министра иностранных дел Делькассе, прибывшего в открытом автомобиле. Делькассе приложил неимоверные усилия, чтобы убедить Италию вступить в войну, так что сейчас он рассчитывал на крики “ура!” в свой адрес. Но люди по-прежнему безмолвствуют. Корде истолковывает это молчание как неосознанный протест против войны и вместе с тем подозревает, что народ ликовал бы при известии о победах (один официант в министерстве поведал ему, что флажки, которыми отмечалась линия фронта на карте военных действий, покрылись паутиной). Раздаются звуки “Марсельезы”, и горе тому, кто не обнажил свою голову. Высоко в небе гудят самолеты.

Президент Пуанкаре произносит речь. Он вновь агрессивно, эмоционально и напыщенно говорит о войне “до самого конца”. (Всем известна напыщенная риторика Пуанкаре. В мае была опубликована его статья, и некоторые сочли, что это банальнейшая пародия, но оказалось, статья была подлинная.) Президент сформулировал и высшую цель войны, а именно “предотвращение кошмара немецкого шовинизма”. Корде: “Прозвучало предупреждение о зловещих результатах, к которым может привести односторонний мир. В таком случае он обрекает нашу страну на столь затяжную борьбу, что она может оказаться смертельной”.

В виде исключения войну можно ощутить и в Париже. Почти ощутить.

59.

Суббота, 24 июля 1915 года

Павел фон Герих получает контрприказ под Островом

Прохладная летняя ночь. Во тьме мелькают чьи-то фигуры. Грохотание, металлический скрежет, перешептывание. Время уже за полночь. Пару часов назад они получили приказ о форсировании реки, а потому вся работа по возведению укреплений была прервана, и вместо этого в колючей проволоке просто проделали дыру, с тем чтобы через нее пройти на штурм врага. Тут зазвонил полевой телефон. Контрприказ: наступление отменяется! Все вокруг вздыхают с облегчением, и фон Герих тоже, ибо он очень скептически относился к идее штурма: “Что мы выиграем от того, что оставим наши отличные позиции и займем новые на другом берегу реки?” Однако стратегия — не его дело. “Ответственность несут другие, а я лишь подчиняюсь приказу”. И теперь они заняты тем, что снова чинят свои заграждения.

Звонит полевой телефон. Контрприказ: начать наступление в два часа!

Они снова начинают проделывать проходы в собственном проволочном заграждении. Как раз к назначенному времени работа завершена. Солдаты строятся, готовясь к бою. Снова звонит телефон. Контрприказ: отменить наступление! Фон Герих рад, что оно вновь отменяется, но вместе с тем и раздосадован: “Старая песенка. Мы не успели укрепиться, разрушили прежние заграждения и без толку нервируем солдат”.

После четырехмесячного лечения в Петрограде, Гельсингфорсе и Фридрихсгаме Павел фон Герих вернулся на фронт. Его полк стоял теперь под Островом, в Центральной Польше, и пытался сдержать стремительное продвижение немцев, — а может, стремительным стоило назвать отступление русских? Фон Герих был отныне командиром второго батальона лейб-гвардии Егерского полка. И он уже снова ранен: несколько дней назад ему в голову опять попал осколок снаряда или картечь, и вновь была кровавая рана, рвота и невыносимая головная боль. Отчаянно не хватает боеприпасов, особенно в артиллерии. Солдаты сидят на щах и чае. Последнее время шли проливные дожди. Погода была непривычно холодной для июля. В лесу валялись тела погибших.

Взошло солнце. Никаких новых контрприказов. Фон Герих переводит дух.

Позднее немецкая артиллерия начинает палить по соединению, соседнему с батальоном фон Гериха. Как обычно, русская артиллерия молчит. Но так ли это? Они слышат пушечный грохот у себя за спиной. Русские картечные гранаты со свистом проносятся мимо, взрываются рядом с окопом фон Гериха. Одна пуля ударяется о правое колено фон Гериха. У него сильный ушиб, коленка распухает. Ему накладывают компресс и повязку, и он хромает дальше. Многие русские орудия порядком изношены, так что, стреляя из них, можно промахнуться.

На следующий день снова пошел дождь. В остальном все было тихо. Прибыл командир полка. Он доверительно сообщил фон Гериху, что наступление последних дней стоило их армии жизней и тысяч солдат и 150 офицеров, причем они не отвоевали ни единой пяди земли. И еще что командир корпуса отстранен за то, что протестовал против бессмысленных боев.

60.

Четверг, 29 июля 1915 года

Эльфрида Кур слушает ночную песнь в Шнайдемюле

Жарко. Темно. Летняя ночь. Она не знает, почему ей не спится. Может, из-за яркого света луны? Из-за жары она легла спать в шезлонге на веранде. Вокруг тишина, совершенно тихо. Слышится только тиканье напольных часов в гостиной. Внезапно она услыхала пение, слабое, но благозвучное, — оно доносилось с вокзала. Она напрягла слух, но мелодия была ей неизвестна; прислушалась к словам. В пение включается все больше и больше голосов. И вот уже песнь звучит громче: “Es ist bestimmt in Gottes Rat, Dass man vom Liebsten, das man hat, muss scheiden”.

Пение все громче, звуки возносятся к звездному ночному небу, а Эльфрида съеживается в комочек. Мы всегда неохотно расстаемся с детством, расстаемся с ним постепенно, шаг за шагом, и Эльфрида в эту ночь поняла вдруг такое, что непостижимо для ребенка и что опечалило бы взрослого. Она съежилась на своем шезлонге и заплакала:

Почему солдаты поют посреди ночи? И почему именно так? Это ведь не солдатская песня. И солдаты ли это? Может, в эту ночь в наш город привезли солдатские гробы? А в поезде ехали матери и отцы, вдовы, сироты, невесты? И они плачут, как я?

Из бабушкиной спальни послышались звуки; словно кто-то сморкался. Эльфрида встала, осторожно вошла к бабушке и обратилась к ней с мольбой: “Можно я заберусь к тебе в постель ненадолго?” Бабушка, поколебавшись, откинула одеяло: “Давай”. Девочка прижимается к бабушкиной груди и всхлипывает. Та утыкается лбом в ее волосы, и Эльфрида чувствует, что бабушка тоже плачет.

Никто из них не объясняет, почему плачет, никто не извиняется и не задает никаких вопросов.

61.

Суббота, 7 августа 1915 года

София Бочарская покидает окруженную Варшаву

Ей не спится, и она идет на позднюю прогулку с подругой и офицером полевого госпиталя. На улицах Варшавы тихо и безлюдно. Это хороший знак. Но у нее перед глазами все еще сцены, которые предстали взору несколькими часами раньше.

Как и прежде, сложно понять, что происходит. Немцы все наступали, это всем известно, но насколько плохи дела на самом деле? Ее подруга получила от своего жениха открытку и мудреную телеграмму, где он прощался с ней и желал ей счастья. Подруга ничего не поняла. Что он имел в виду?

Они поужинали в прекрасном отеле. За столиками можно было увидеть влюбленные пары. Затем они, оживленно болтая, поднялись на лифте на башню отеля, чтобы полюбоваться красивым видом. Оказавшись наверху, они умолкли. Подруга всхлипнула, и ее всхлип “заметался вокруг, словно в ловушке”, а потом воскликнула: “Уйдем отсюда, я не хочу этого видеть, уйдем скорее!” Они бросили взгляд на город, и перед ними открылось страшное зрелище:

Варшава оказалась в кольце огня и дыма. Наша армия, отступая, зажгла костры, и широкая, неровная линия опустошения опоясала весь город. Мы увидели место, которое мы проходили, запах горящих деревьев щекотал нам ноздри. Было очень тихо, только дымные облака от разорвавшихся картечных гранат витали в воздухе.

И все-таки они выжидали.

Компания спустилась к реке, посмотрела, как на берегу роют окопы. Удивленный их появлением офицер подошел к ним этой летней ночью и сказал, что немцы приближаются. Скоро будут взорваны мосты через Вислу.

Они в спешке бросились назад. Им потребовалось десять минут, чтобы поднять остальных. Те сохраняли наигранное спокойствие, лежа одетыми в постели. Они еще не успевают покинуть место расположения части, как появляются два офицера, а с ними жена якобы высокопоставленного чиновника: они просят вывезти ее из города. Бочарская неприязненно отмечает про себя, что женщина накрашена.

И тут началось. Взрывом на железнодорожном вокзале выбило оконные стекла. Осколки со звоном посыпались по всей комнате. Снова раздался грохот, — может, это бомбы с воздуха? Бочарская видит, как водонапорная башня взрывается, взлетает на воздух и через секунду с треском рушится на землю. Отблеск пожара окрашивает комнату в красный цвет. В углу стоит жена чиновника и припудривается.

На улицах, прежде совершенно пустынных, теперь полно народу. Все бегут в одном направлении — на северо-восток. На машинах Бочарская вместе с остальными смогли быстро преодолеть на первый взгляд бесконечную вереницу телег и повозок, запряженных лошадьми. Но когда они подъехали к большой выездной дороге, стало теснее, и скорость поубавилась.

Около пяти утра они выехали из Варшавы. Навстречу им попадались крестьяне; они направлялись в город, торговать на рынке: вели коров, телят, поросят, женщины держали на руках гусей, головки сыра. Тут в воздухе раздался оглушительный взрыв. Все взоры обратились на окутанный дымом город. Там взорвали мосты. Крестьяне нехотя поворачивают свои тележки и вливаются в тесный поток беженцев.

Стоит чудесный теплый августовский день.

В три часа дня они добираются до Новоминска, где Бочарской и остальным удается поспать два часа. Затем их будят. Новый приказ: часть должна отправиться назад, на запад, чтобы на полпути к Варшаве разбить полевой госпиталь. Они едут назад. В доме близ железной дороги устанавливают оборудование, раскладывают свои инструменты. Самая большая комната в доме отведена под операционную.

Солнце клонится к закату. В ясном небе зажигаются звезды. Раненые еще не поступали, так что они стоят возле дома и наблюдают в сумерках за потоком отступающих. Проезжает артиллерия, ее мимолетно освещают фары спешащих мимо автомобилей. “Пушки, с впряженными в них шестью лошадьми, с солдатами, сидящими на телегах с боеприпасами, создавали причудливые силуэты”. В ночном небе на западе возникает вытянутый, похожий на сигару, летательный аппарат, он медленно-медленно приближается к ним: это цеппелин. Какой он длины? Наверное, больше ста пятидесяти метров, может, двести. Обычные самолеты многими воспринимались как курьез, — чересчур хрупкие, чтобы использоваться для чего-то другого, кроме слежения, и чересчур маленькие, технически ненадежные, чтобы представлять собой серьезную угрозу. Другое дело — цеппелины: они пугали своей грузоподъемностью, дальностью полета и своими размерами. Они могли плыть в воздухе совершенно бесшумно, а потом остановиться, зависнуть в воздухе и сбросить бомбы. Их называли иногда ночными чудовищами.

Дирижабль находится так близко, что Бочарская может разглядеть гондолу, висящую под огромным вытянутым шаром. Падает первая бомба. Она ощущает ударную волну от взрыва, дуновение внезапно сгустившегося воздуха. Страх и паника охватили всех вокруг. Вдоль колонны прокатились крики с призывом погасить фары, погасить все фары. Некоторые начали стрелять из винтовок, но были остановлены офицером. Выстрелы бесполезны.

Цеппелин исчезает в ночной темноте, оставив за собой хаос.

В эту ночь Бочарская спит на пустом операционном столе. Засыпая, она слышит топот шагов, стук копыт, рокот моторов, скрежет повозок и пушек. Мысли в ее голове путаются, смешиваются в мольбы и отчаянные надежды: “Может, отступление прекратится. И поступит приказ о взятии Варшавы. Война тогда закончится”.

В тот же день Андрей Лобанов-Ростовский находится неподалеку от Варшавы, на северо-востоке. (Его рота покинула город еще вчера, почти без потерь, хотя им и пришлось проезжать по улицам вблизи от реки, под прицельным пулеметным огнем немцев. Они заметили, что немцы избегают стрелять по гражданским лицам, а потому Лобанов-Ростовский раздобыл цивильные дрожки.) День выдался спокойный и использовался

для отдыха и для ревизии наших позиций и нашей техники. В штабе сообщили, что враг переправился через Вислу в нескольких местах, но пока еще не обстреливал наши войска; неподалеку появились только малочисленные конные патрули. Между тем два корпуса по обе стороны от нас ретировались быстрее, чем мы, так что в стратегическом отношении мы оказались на дне мешка.

62.

Воскресенье, 12 августа 1915 года

Андрей Лобанов-Ростовский заспался под Чапли

Собственно говоря, ефрейтор должен был разбудить их всех в час. Когда они с остатками роты укладывались спать на крестьянском дворе, предполагалось, что они отдохнут часок-другой в темноте, а потом сразу же возобновят свой марш. Они хорошо знали, что арьергард продолжит отступление около двух часов и потом между ними и преследовавшими их немцами уже никого не останется.

Всего пару часов на сон.

Они валились с ног от усталости. Если раньше Лобанов-Ростовский сетовал на безделье, то теперь все было наоборот. Саперная рота работала не покладая рук во время масштабного отступления; они то взрывали за собой мосты, поджигали дома или разрушали железнодорожные линии, то помогали другим частям укреплять окопы — не только рыть землю, но и корчевать поле и ставить заграждения. Даже если кончалась колючая проволока, не было больше досок и гвоздей, даже боеприпасов, — в таком случае просто врывали в землю столбы, чтобы хоть на расстоянии обмануть немцев и представить укрепления прочнее, чем они есть на самом деле. Последние 48 часов они рыли и укрепляли окопы для пехотного полка, работая под дождем, и ужасно устали. Укрепления были готовы вовремя, и тут же пришел приказ оставить их.

Они отступают дальше.

Чувствительный Лобанов-Ростовский не только устал, он подавлен. Вчера он прямо признался в этом своему командиру, Габриаловичу: “Мои нервы не выдержат”. Но Габриалович отнесся к его словам равнодушно, посчитав, что лейтенант просто переутомился, и перевел разговор на другую тему. Лобанов-Ростовский беспокоился за свои книги, упакованные, по обыкновению, в спальный мешок. Это были французские романы и толстые исторические труды. Антон, верный денщик Лобанова-Ростовского, не видел смысла в том, чтобы таскать за собой эту поклажу, тем более что именно он в основном ее и таскал. Так что Лобанову-Ростовскому приходилось присматривать за Антоном, чтобы тот где-нибудь не бросил драгоценные книги. Денщик особенно невзлюбил трехтомник произведений французского историка Альбера Вандаля о Наполеоне и царе Александре и старался упаковать эти книги таким образом, чтобы они выкатились по дороге.

Нет, всего пару часов сна. А потом они продолжат отступать.

Лобанов-Ростовский проснулся первым. И немедленно понял: что-то не так. Вокруг совсем светло. Он посмотрел на часы. Они показывали шесть. Значит, проспали. На целых пять часов.

Он с трудом разбудил Габриаловича. Тот отдал приказ поднять людей, спавших у повозок на дворе, и в строжайшей тишине увести их в сарай. А потом надо будет осторожно разведать, не вошли ли в деревню немцы.

Немцев там… не было.

Они тотчас выдвигаются.

Значит, им угрожает немецкая кавалерия, которая находится где-то за спиной, и еще их могут обстрелять русские соединения, отступающие впереди них. Они на ничейной земле. Кроме того, по опыту известно, что все мосты взорваны или сожжены, так каким же образом им переправиться через реку?

Чтобы немного смягчить первую угрозу, они вернулись к заведенному порядку и пустили вперед повозки со взрывчаткой и вооружением — и с книгами, — а за ними солдат. Возможно, это правильно, так как они доберутся до реки, избежав столкновения со своими. Немцев не видно. А впереди, где поблескивали зеленоватые воды реки, они, к своей радости, обнаружили мост: “Солдаты из неизвестного нам полка готовились как раз взорвать его и взирали на нас с величайшим удивлением”.

Около одиннадцати часов они добрались до железнодорожной линии, ведущей к Белостоку. Ее тоже собирались взрывать. Большой бронепоезд поэтапно давал задний ход, и солдаты разрушали за ним колею. Подразделение Лобанова-Ростовского последовало за поездом. Сперва они взорвали мост, затем нашли железнодорожный вокзал. Как обычно, они подожгли его.

Языки пламени уже начали лизать деревянные стены здания, как вдруг Лобанов-Ростовский обнаружил кошку. Животное в страхе металось по крыше, издавая жалобное мяуканье. Он нашел лесенку и полез на крышу за кошкой:

Животное в ужасе царапалось, его опасно было взять в руки, и я сбросил кошку с высоты второго этажа. Она дважды перевернулась в воздухе, приземлилась на все четыре лапы и, задрав хвост, скрылась в кустах.

63.

Понедельник, 23 августа 1915 года

Ангус Бьюкенен сторожит железную дорогу у Мактау

Раннее утро. С юго-запада дует сильный муссон, холодно стоять на посту. Около половины шестого начинает светать. Промозглый туман покрывает заросли буша внизу от них. Ландшафт становится размытым, теряет свои очертания, исчезает. Видимость равна практически нулю. Вокруг тишина, слышны только крики цесарок и прочих домашних птиц, приветствующих восход солнца.

Бьюкенен вместе с другими стоит на посту, охраняя железную дорогу Уганды, — именно в этом месте, где она протягивается из Момбасы, на побережье, до Кисуму, наверх, к озеру Виктория. Ночь прошла спокойно. Можно сказать, на этот раз. За последнюю неделю почти ежедневно происходили стычки с немецким патрулем по ту сторону границы, который всячески пытался помешать движению по железной дороге. Вчера немцам удалось-таки подорвать участок пути, так что один поезд сошел с рельсов.

Так выглядела война в Восточной Африке, по крайней мере в данный момент: никаких крупных баталий, только патрулирование, стычки, робкие вылазки, более или менее удачные засады, булавочные уколы. Расстояния здесь колоссальные. Около десяти тысяч вооруженных людей ищут друг друга на территории, соответствующей Западной Европе, но при отсутствии коммуникаций. Самое трудное — не победить врага, а добраться до него. Для любого перемещения нужно множество носильщиков. И климат, и природа тут отличаются головокружительным, непревзойденным многообразием. Здесь есть все, начиная от влажных тропических джунглей и заснеженных горных массивов, до засушливой саванны и того, что обычно называют “буш”, и что может представлять собой и открытые, подобные паркам равнины, и густые непроходимые леса. Воюющие стороны перемещаются через абстрактные границы, прочерченные надменными господами по линейке, чернильным карандашом, где-то за далеким столом переговоров в Европе, вопреки народам, языкам, культурам Африки, даже просто собственным границам природы.

Местные бои, какими бы второстепенными они ни были, означали, что колониальная логика, однажды воздвигшая эти странные границы, была побеждена логикой самой войны. Закончились те осенние дни 1914 года, когда местные губернаторы пытались предотвратить военные действия. Не помогли им ни ссылки на старые договоренности, ни тот аргумент, что война между белыми неизбежно подорвет их владычество над Черным континентом. Бельгийцы и французы уже вторглись в Камерун и Того, быстрые успехи подтолкнули их к решению завоевать германскую часть Восточной Африки. Британский флот с самого начала игнорировал указ местных колониальных чиновников о мире, и точно так же теперь немецкие военные — легендарный Пауль фон Леттов-Форбек — перешагнули через упрямый пацифизм собственных гражданских властей, снарядили пароход и послали его на войну на озеро Танганьика, а также совершили набеги на Родезию и британскую Восточную Африку.

Вот почему Ангус Бьюкенен с другими солдатами проводят холодную бессонную ночь на холме возле Мактау. Немецкий патруль где-то там, в туманном буше, но сегодня ночью все спокойно. Кстати, есть немцы и немцы. Командиры небольших групп — немцы со всеми привычными атрибутами колонизаторов: одетые в светлую военную форму, тропический пробковый шлем и с начальственным видом, тогда как их солдаты — из местного населения, аскари: у них то же образование и оружие, и доверяют им так же, как белым солдатам, — кстати, именно это британские власти считали чистым безумием. Англичане не хотели давать африканцам оружие и рассчитывали вести войну с помощью воинских соединений из Южной Африки и Индии — белых добровольцев, — а также частей, переброшенных из Европы.

До сих пор Бьюкенену не доводилось увидеть настоящее сражение, кроме того эффектного рейда, в котором он сам участвовал вместе с другими в июне. Они тогда напали на маленький немецкий порт Букоба на берегу озера Виктория. Им хватило полутора суток, чтобы пересечь озеро на лодке, двух дней, под проливным дождем, чтобы прогнать немцев, и еще несколько часов, чтобы разграбить город. С военной точки зрения операция была совершенно бесполезной. Однако она подняла боевой дух и попала в газеты. Как и немало других событий в этой войне, эта история стала текстом.

В девять часов утра Бьюкенен с другими сменился на посту. Они взяли свое оружие и отправились назад в лагерь, под сенью листвы.

Жизнь в лагере была однообразной. Изо дня в день подъем в 5.30, построение и уведомления о болезнях в 6.30, затем работа по укреплению лагеря до завтрака в 8.00. На завтрак всегда давали чай, хлеб и сыр. Затем вновь построение в 9.00 и вновь работа по строительству укреплений. Бьюкенен рассказывает:

Они работали на жаре, с ругательствами и шутками (думаю, солдат всегда шутит, даже если находится в аду), с них градом катился пот, лица и одежда были покрыты мелким красным лавовым песком, который либо сыпался под взмахами мотыг и лопат, либо разносился вокруг ветром, вздымаясь на открытых местах.

Они копали до обеда, а потом ели ту же пищу, что и за завтраком, разве что сыр сменялся вареньем. Солнце стояло в зените на раскаленном африканском небе, в такую жару невозможно было работать, и все замирало. Одни пытались поспать “под удушающе жарким брезентовым навесом”, другие занимались стиркой, купались голышом или играли в карты, устроившись в тени. Повсюду летали тучи мух. В 16.30 снова построение, после него еще полтора часа копания. После 18.00 на ужин подавали

одно и то же тушеное блюдо, к тому же плохо приготовленное, ужасно однообразное; многие были не в состоянии есть его, их просто тошнило от одного вида этой бурды.

Скудное питание иногда компенсировалось посылками из дома или мясом какого-нибудь животного, которое удавалось подстрелить. А иногда в лагере появлялись торговцы из Гоа, но их товары стоили слишком дорого по сравнению с обычными британскими ценами: полкило чая, который в Англии стоил 1 шиллинг 10 пенсов, здесь продавалось за 2 шиллинга 6 пенсов; бутылка вустерского соуса, который дома шел за 9 пенсов, здесь стоила 2 шиллинга. За последние месяцы катастрофически увеличилось число больных. Бьюкенен считал, что добрая половина заболеваний связана с недостатком питания.

После ужина снова копали, и работа заканчивалась с наступлением сумерек, когда исчезающий дневной свет гасил все краски вокруг. На этой широте закат солнца был мгновенным. Уходящий день оставлял за собой лунный свет, комариный писк, запах гари от сожженного мусора и красный лавовый песок.

64.

Конец августа 1915 года

Лаура де Турчинович приходит в отчаяние в Сувалках

Лето близится к концу. Лемберг пал. Замостье пало. Прасныш пал. Виндау пал. Пултуск пал. Ивангород пал. Варшава пала. Ковно пало. Новогеоргиевск пал. Брест-Литовск пал. Этот на первый взгляд бесконечный ряд немецких побед на Восточном фронте — вовсе не далекие абстракции на карте для Лауры и других жителей Сувалок. Они имеют самые прямые последствия. Армии движутся на северо-восток. Город больше не имеет никакого военного значения. Редеют колонны подвод, запряженных лошадьми, и поющих пехотинцев. Воинские соединения, расквартированные в городе, снимаются с мест. Стало тише. Вот уже неделями никто не слышит грохота канонады.

Дети снова заболели. На этот раз дизентерией: кровавый понос. И снова она погружена в кошмарный хаос бодрствования и бесконечной тревоги. Немецкий военный врач, который помогал ей и раньше, снова оказывает поддержку: он дает детям сыворотку от холеры. Что будет, неизвестно. Остро ощущается нехватка еды.

Неясно, выдержит ли сама Лаура. (Такое творится не только с ней. В городе растет число самоубийств, люди в отчаянии кончают с собой, из-за отсутствия пищи и такого же острого недостатка надежды. Один ее знакомый повесился в гардеробе.) Несколько раз она подавала немецким властям прошение об отъезде из Польши: она ведь американка. И всякий раз получала отказ. Она пишет:

Что-то надломилось во мне за эти дни. Я знала, что, если нас не выпустят, придется отказаться от детей; и теперь я хотела оставить их, только бы не видеть их страданий. Я отчаянно цеплялась за них, умоляя не бросать меня. И сейчас я готова была довериться Высшим силам, не пытаясь сделать по-своему. Когда смотришь Смерти в глаза, теряешь страх перед ней.

Один из близнецов совсем плох. Она капает ему в ложечку красного вина.

65.

Среда, 1 сентября 1915 года

Павел фон Герих ведет контрнаступление под Кобилиски

Из-за ужасной головной боли он не может выспаться. И хотя сегодня он лег пораньше, опять предстоит бессонная ночь. Его разбудили около часа ночи. Батальон должен немедленно выдвигаться, чтобы при необходимости участвовать в наступлении и штурмовать важную высоту на немецких позициях.

Через час они уже на месте. Солдаты ложатся на сырую траву, передохнуть в ожидании штурма. Фон Герих скачет дальше, на поиски командира полка, которому они должны оказать поддержку. Он проезжает через сожженную деревню. Видит свет в одном доме. Скачет туда. Там он находит командира полка, толстого, самодовольного генерала. Фон Герих скептически оценивает задуманную операцию. “Это непростительное легкомыслие — заставлять генерала идти на плохо подготовленный штурм, не оказывая ему огневой поддержки”. Но вслух он ничего не высказывает.

Отступление все продолжалось и продолжалось. Полк фон Гериха постоянно перебрасывался назад. Иногда они участвовали в безуспешных попытках остановить немцев. Но все напрасно. Теперь они находились в северной части фронта, к западу от большого города Вильна. Именно этот пункт они обязаны удержать любой ценой, сверхнапряжением сил и тому подобное. Стоит ранняя осень. Позавчера они разбили лагерь во фруктовом саду. Наелись до отвала слив, яблок и груш. Отслужили панихиду по погибшим.

В четыре часа утра началось наступление. Было еще темно.

Фон Герих с солдатами своего батальона ничего не видели, так как стояли в резерве, к тому же штурм происходил почти в двух километрах от них, в лесу. Но они все слышали. Сперва раздались крики “ура”, затем застучали немецкие пулеметы, загрохотал вражеский заградительный огонь. Какофония не умолкала, никто не знал, что там происходит. Получен рапорт. (Или всего лишь слухи?) Немецкие позиции атакованы. Девятнадцать пулеметов захвачены нашими. Солдаты фон Гериха восторженно кричат “ура”.

Заходит солнце.

И тут случается неожиданное.

Артиллерийский огонь немцев меняет направление, перемещается с ничейной земли в тыл к русским. И к полевой артиллерии добавились тяжелые орудия. “Высота перед домом, где жил генерал, была окружена дымящимися воронками от снарядов, из них прямо на нас, в долину, катились камни”. Фон Герих по опыту сразу понял, что происходит. Немцы намеревались перейти в контрнаступление и хотели перекрыть путь подкреплениям для русских.

Вскоре к ним прибыл запыхавшийся адъютант генерала и подтвердил худшие опасения фон Гериха. Их собственная атака потерпела неудачу, немцы теснят их. Фон Герих должен что-то сделать, чтобы исправить положение.

Он построил четыре роты по двое на каждой линии обороны. И началось. Время было 05.45. Он видел, как толстый генерал стоит на своем посту. Ему прокричали “ура!”. Примерно в двух километрах от них темнел лес. Его окружала плотная завеса дыма, огня и взрывающихся снарядов. Требовалось пройти через лес, чтобы добраться до передовой. Фон Герих видит, как подавлены солдаты. Они приближаются к лесу, но идущая впереди рота трусит. Солдаты, прячась, ложатся на землю. Все замирает, еще не начавшись.

Фон Герих театральным жестом вытаскивает саблю. И выкрикивает: “Отдохнем в могиле, ребята. Но сперва поддержим наших братьев”. Солдаты поднимаются с земли, с криками, с ревом. Неровными цепочками бегут к окрашенному осенними красками лесу, прямо на вражеский заградительный огонь. За несколько минут — или всего лишь секунд? — все исчезает в грохочущем, ревущем, дымящемся хаосе. Все превращается в мгновенные впечатления, в резкий свет, сменяющийся тьмой, резкие звуки, переходящие в тишину. Он видит, как взрывами с корнем вырывает деревья в лесу и они беспомощно валятся на землю. Видит, как вверх, к утреннему небу, взлетают фонтаны огня. Видит черные силуэты, как они падают.

Вот оно — снова.

Навстречу фон Гериху и его ротам бегут солдаты из передовых частей. Он поворачивает их назад. “Фьюю-ю-ю-ю — чак-чак”. С флангов, меж листьев деревьев, засвистели пули. Немецкая пехота прорвала русскую линию обороны слева от леса. Она угрожает перерезать путь батальону. Фон Герих берет с собой три пулеметных расчета. Они что есть сил бегут к пригорку. Там устанавливают пулеметы и начинают поливать огнем дальние линии одетых в серое немцев. Вражеское наступление замирает, останавливается. Но снаряды продолжают рваться вокруг фон Гериха и трех групп его людей. Свет. Тьма. Ослепляющие вспышки. Сперва разлетается на куски один пулемет. За ним второй. В пыли и едком дыму лежат убитые и искалеченные солдаты. Фон Герих и один уцелевший унтер-офицер продолжают стрелять из единственного пулемета. Немецкое наступление захлебнулось.

Павел фон Герих поднимается. Замызганный, весь перепачканный кровью и копотью. Он бросается назад в лес. Он вне себя. В голове стучит. Ноги подкашиваются. Его то и дело рвет. В лесу все гудит немецкий огненный вихрь, извергая клубы дыма, комья земли и обломки деревьев. Деревья разлетаются на куски, взрываются, падают. Один снаряд взрывается совсем близко. Взрывной волной фон Гериха отбрасывает чуть ли не на метр. Когда он поднимается, то видит, что вокруг него восемь убитых. Одного разорвало в клочья, и единственное, что от него осталось, помимо кровавых лохмотьев, так это его винтовка, скрученная взрывом в штопор.

Бой постепенно затихает. Наступление, предпринятое фон Герихом и его батальоном, неожиданно увенчалось успехом. Дыра в обороне была заштопана. Через два дня фон Герих запишет в своем дневнике:

Как я и предполагал, мое наступление оказалось ненужным. Резервы не были подтянуты, и в два часа ночи на 3 сентября вся дивизия отошла на несколько километров назад. Я живу в хижине, неподалеку от Сычек, вместе с 6-й ротой, а остальные окопались в километре от меня.

66.

Четверг, 9 сентября 1915 года

Мишель Корде отправляется поездом в Париж

Осеннее утро. Осенний воздух. Мишель Корде едет на поезде в Париж. Как обычно, он подслушивает разговоры других пассажиров. Некоторые листают только что купленные утренние газеты. Один человек спрашивает: “Что нового?” Другой коротко отвечает: “Победа русских”. Корде поражен. Неужели они не знают, что русские только и делают, что отступают после немецко-австрийского прорыва под Горлице и Тарновом в середине мая? Этот лаконичный ответ — все, что было произнесено о войне за время поездки из Фонтенбло в Париж.

Ему вспомнилась другая поездка на поезде, когда он увидел на вокзале, как женщина, пробежав глазами свежую газету с официальными сообщениями, восторженно воскликнула: “Мы продвинулись вперед на четыреста метров!” И сразу же после этого сменила тему. Корде комментирует: “Им этого достаточно. Их это полностью удовлетворяет”.

Добравшись до своего служебного кабинета, он позвонил Тристану Бернару, старинному другу и известному автору водевилей. Бернар разделял скепсис Корде по поводу войны и всегда резко высказывался о происходившем. О событиях на Восточном фронте он высказался в том духе, что русские “всегда отступают стройными рядами, тогда как немцы наступают успешно, но нестройно”. (Он также утверждал, что наступление, предпринятое в двух совершенно разных местах — Тут-Вен и Мулен-су-Тувен, — результат банальной ошибки, кто-то в штаб-квартире просто-напросто перепутал названия. Победой оно окончилось как раз в том месте, где на самом деле и не планировалось вовсе.)

Оба они, как и многие другие, знали, что в Артуа и Шампани идут приготовления к большому наступлению союзников. Многие связывали с этим большие надежды. И так как оба они знали, что их могут прослушивать, они использовали свой особый код для обсуждения предстоящей операции. Они притворялись, что пишут вместе пьесу, и вопросы о сроках маскировались под вопросы о количестве страниц. Когда Бернар хотел узнать, длиннее или короче стала пьеса, это означало, что он спрашивал о дате наступления (однажды прошел слух, что операция отменяется. Тогда он спросил: “Правда ли это, что рукопись сгорела в огне?”). Сейчас Бернар спрашивал, сколько страниц пьесы уже написано. И Корде ответил ему: “Пятнадцать”.

Затем он прочитал циркуляр министра образования, разосланный во все школы накануне осеннего полугодия. Учителям настоятельно предписывалось провести с учениками беседы о войне, причем самое пристальное внимание должно быть уделено различным “примерам героизма и тем благородным урокам, которые можно из них извлечь”.

В тот же день совершенно измотанная Флоренс Фармборо записывает в своем дневнике:

В семь часов утра я вскочила с постели. Мое дежурство начиналось в половине восьмого, и я спустилась по лестнице с тяжелой головой; с каждым шагом мне казалось, что ноги у меня вот-вот подкосятся. Екатерина, которую я должна была сменить, сидела бледная, усталая от бессонной ночи; она ждала меня возле комнаты для перевязки пациентов и попыхивала сигаретой. “Слава богу, — горько проронила она, — теперь я могу пойти спать”. И выбросила окурок. Раненых не было, заняться ей было нечем, и я хорошо понимала, как долго тянулось ее ожидание.

В тот же день Лаура де Турчинович едет в дрожках туда, где у семьи раньше была летняя вилла. Она испытывает чувство облегчения. Германские власти наконец удовлетворили ее прошение об отъезде из Польши и о возвращении в США. Она пишет:

Мы ехали по небольшой тропинке из Сувалок. Меня удивляло, почему мы не отправились через Августовский лес, но потом я поняла, в чем дело. В лесу было ужасно: кругом могилы, сплошные могилы. Я попросила человека объехать лес стороной. Разоренный город выглядел не намного лучше: дома стояли без крыш, без окон, даже без дверей; ни взрослых, ни детей, ни животных! Все исчезли! И вот я совершила поездку к старому дому, нашему дворцу, чтобы проститься с ним! Я не была здесь несколько месяцев и теперь сожалела о том, что увидела его запустение.

67.

Пятница, 10 сентября 1915 года

Эльфрида Кур посещает военное кладбище под Шнайдемюлем

Сразу за городом располагается военное кладбище. Оно сильно расширилось за последние полгода. Путь к нему пролегает через темный сосновый лес, сквозь красиво украшенные ворота. Сегодня Эльфрида со своим школьным товарищем решили посетить кладбище. В руке у девочки букет роз.

Они видят пустую свежевырытую могилу. Рядом лежат шесть лопат. Эльфрида опускает туда букет и говорит своему товарищу: “Когда здесь похоронят солдата, он будет покоиться на моих розах”. В этот миг в воротах кладбища появляется немногочисленная похоронная процессия: впереди идут солдаты с винтовками, за ними полковой священник, следом едет катафалк с простым черным гробом. Шествие замыкает маленькая группка людей, несущих большой погребальный венок. Все останавливаются у пустой могилы. Солдаты строятся.

Гроб переносят с катафалка к краю могилы. Звучит команда: “Внимание! Смирно!” Солдаты застывают на месте. Гроб медленно опускают в могилу. Священник читает молитву, солдаты обнажают головы. Новая команда: “Заряжай! Готовься! Пли!” Солдаты трижды стреляют над гробом. Затем к могиле подходят шестеро, берут в руки лопаты и бросают землю на крышку гроба. Слышится глухой, полый звук.

Эльфрида пытается представить себе, как человек во гробе медленно исчезает под слоями земли: “Вот и лицо исчезло… и грудь, и живот”.

А потом они спрашивают кладбищенского сторожа, кого это хоронили сегодня. “Летчика в чине унтер-офицера, — ответил тот. — Наверное, несчастный случай. Нельзя сказать точно. Иногда они слишком много пьют”.

68.

Воскресенье, 12 сентября 1915 года

Лаура де Турчинович едет из Сувалок в Берлин

Утро выдалось холодное, пасмурное и туманное. Когда повозка с Лаурой и детьми трогается, женщина оборачивается и бросает последний взгляд назад. Но взгляд ее прикован не к дому, а к тому пианино, которое немецкие солдаты вынесли как-то во время очередной пирушки, в начале лета, на двор, да так и оставили там. Когда-то роскошный, инструмент теперь отсырел от дождя, выцвел под палящими лучами солнца и покосился, едва держась на сломанной ножке.

Лаура до странности спокойна, покидая свой большой дом. Дом опустошен, и точно так же все чувства исчезли из ее души. То, что раньше служило ей домом, теперь стало лишь местом страданий.

До последней минуты она боялась, что что-нибудь случится, что кто-то придет и помешает им уехать. Вокзал забит немецкими солдатами, они поедут на том же поезде, что и она. Лаура с детьми уже на перроне. Белая собачка Даш тоже с ними. Лаура де Турчинович представляется капитану, который будет сопровождать их в пути. Она устала, за спиной бессонная ночь. Но капитан и его люди выглядят еще более усталыми. Последние шесть недель их непрестанно перебрасывают с места на место. Немецкий офицер просто с ног валится от усталости и едва понимает, что происходит.

Лаура сторожит свои вещи. Следит, чтобы на поезд погрузили все три баула. Потом быстро прощается с кухаркой. Лаура дает ей денег и рассказывает, где припрятана бутылка с эфирным маслом, оно потребуется для Даша, если будет не хватать еды: маленькую собачку нельзя взять с собой, и она словно понимает это, беспокойно ерзает.

И вот поезд отправляется.

Лаура видит, как кухарка исчезает из виду. Видит, как друг семьи на прощание машет им шляпой. Видит, как расстилается перед ней плоская, пустынная осенняя равнина. Видит руины. Видит военнопленных за работой. Она ощущает облегчение и в то же время беспокойство. Они покидают место, ставшее для них тюрьмой, и вместе с тем едут к врагу. В Восточную Пруссию. В Германию.

Маргграбова. Они пересаживаются на другой поезд и проходят паспортный контроль. На вокзале полно народу. Много хорошо одетых дам и молодых женщин, которые ждут транспорт с ранеными солдатами. Лаура не находит места для себя и своих детей, и они садятся прямо на пол в уголке и ждут. Время идет. Дети устали и капризничают. Окружающие с любопытством смотрят на них. Дети расходятся все больше, хнычут, жалуются. Забывшись, Лаура шикает на них по-английски.

Реакция со стороны окружающих незамедлительна. “Англичанка!” — кричат женщины. Лаура пытается объяснить: “Нет, американка!” Но никто ее не слушает. Ее окружает враждебная толпа, большинство в ней — женщины, ее осыпают ругательствами, швыряют в нее разные вещи. Лаура забивается в угол, пряча троих испуганных детей под своими юбками. Но вот через толпу к ним пробился сопровождавший их офицер и вызволил их. Они забираются в свой поезд. Лаура стирает плевки со своей одежды.

Инстербург. Стало совсем холодно, они снова пересаживаются на другой поезд. Дети “измотаны, хотят пить и есть”. Несмотря на то что у них был билет первого класса, им вскоре пришлось покинуть свое купе. Всю ночь они ехали через темную, чужую территорию.

Берлин. Шесть часов утра.

Через три дня Лаура де Турчинович вместе с тремя детьми пересекла границу Голландии. У Бентхайма они сами и то, что осталось от их багажа, подверглись тщательному досмотру. Чиновница-немка заставила их раздеться догола и исследовала их одежду и обувь, а Лауре долго расчесывали волосы (с целью обнаружить какое-нибудь тайное послание, написанное на ее голове). Помимо одежды и обуви, которая была на них, ей разрешили оставить свидетельства о рождении детей, три фотографии и молитвенник. Вот и все. Им позволено ехать дальше. Когда поезд оказывается в Голландии, ее буквально начинает колотить.

69.

Среда, 15 сентября 1915 года

Владимир Литтауэр задерживает врага в бою у Двины

Это самое убийственное изречение на войне: “Любой ценой!” Его жертвы исчисляются сотнями тысяч. Что-то надо завоевать “любой ценой”, или защитить “любой ценой”, или просто осуществить “любой ценой”. Эти слова легко произносить над картой в штаб-квартире, за много километров от фронта, или за столиком в ресторане. Они энергично и призывно звучат в приказе генерала, в речи политика, в газетном заголовке, демонстрируя, что колебания первого года войны и разочарования никоим образом не согнут нашу волю, — наоборот!

Но потом слова должны претвориться в действия.

Попятное движение русской армии, с начала мая, после вражеского прорыва на юго-востоке, теперь в конце концов расползлось, подобно глетчеру, и на другой, более стабильный участок фронта — на северо-западе, куда и был послан в июле полк Литтауэра, после небольшой передышки под Петроградом. Здесь началось всеобщее русское отступление, по направлению к реке Двине. Когда война была еще исполнена надежд на быстрые победы, кавалерийские полки, подобно полку Литтауэра, шли впереди, разведывали и защищали; но теперь, когда армия отступает, эти же кавалерийские полки оказались далеко позади, прикрывали своих, задерживая врага.

Последнее было их задачей на этот день. В то время как пехота позади них пытается укрыться за рекой, они должны постараться удержать преследующих их немцев “любой ценой”.

Весь день их теснит вражеская пехота.

Часть Литтауэра упорно стоит на своих позициях, но немцы подбираются все ближе, шаг за шагом. К вечеру враг оказывается совсем рядом с ними, так что они слышат, как управляющий огнем командует своей батарее: “Feuer, feuer!” Немцы так близко, что спешившимся русским кавалеристам уже не грозит их артиллерийский огонь: когда расстояние между линиями обороны столь короткое, при обстреле легко промахнуться.

Немецкие стрелковые цепи лежат теперь на земле, их удерживает огонь русских, он становится тем прицельнее, чем ближе они подходят.

Солнце медленно садится.

С немецкой стороны тоже, очевидно, прозвучал приказ с роковым призывом. И он распространился самым обычным образом: бабка за дедку, дедка за репку, и так вплоть до исполнителей этого приказа. Литтауэр видит, как немецкий лейтенант поднимается под ливнем пуль, как он спокойно, словно он чрезвычайно храбр, или безумно устал, или просто без сил, трудно сказать, — очень спокойно переходит от солдата к солдату, которые лежат на земле, опасаясь русских снарядов. Каждого из этих солдат он ударяет своей офицерской тростью, повторяя при этом один и тот же короткий приказ: “Вперед!” И солдаты, один за другим, поднимаются, бросаются вперед, продвигаясь на какой-то метр, потом снова падают на землю. И все снова останавливается.

Вид этого бесстрашного вражеского офицера так поразил русских гусар, что они даже невольно прекратили огонь и вместо этого прокричали ему “ура”.

Затем поднялся русский сержант и произвел тот же маневр. Теперь ему кричат “ура” немецкие солдаты.

Уже стемнело, когда Литтауэр и другие наконец-то получают приказ об отступлении. Перестрелка замирает. Они быстро скачут к реке. Ситуация усложняется. Они потеряли связь с пехотной дивизией, которую должны прикрывать.

Достигнув реки, они видят огненные всполохи от небольшого деревянного моста, по которому должны переправиться на другой берег. Языки пламени поднимаются от канистр с керосином. Мост уже горит под копытами коней, когда Литтауэр и остальные гусары скачут по нему.

Едва они успевают переправиться через реку, как мост, объятый огнем, обрушивается.

70.

Суббота, 25 сентября 1915 года

Рене Арно видит начало большого наступления в Шампани

Юго-западный ветер. Низкие, серые облака. Идет дождь. Обычный осенний день, но в то же время необычный. Это день с большой буквы, le jour J, здесь, в юго-восточной Шампани, и дальше на севере, в Артуа. В Шампани две французские армии — Вторая Петена и Четвертая Лангля де Кари — должны вот-вот перейти в наступление на участке фронта длиной в 15 километров, преследовать немцев вдоль реки Маас и вытеснить их в Бельгию. Таково одно направление наступления. Одновременно с этим в Артуа англичане и французы должны атаковать немцев в районе Лооса и хребта Вими; это второе направление.

Конечно, наступление уже предпринималось прошлой весной, причем в этих же самых местах. И конечно же успехи тогда были незначительными, а потери — большими, но теперь все иначе, теперь приготовления более основательные, а количество солдат и пушек значительно выросло: в Шампани имеется 2500 артиллерийских орудий. Никто не думает, что дело не в нехватке вооружения, а в том, рационально ли им пользовались; единственная цель, которой хотят достичь, — это пустить в ход еще больше оружия, еще больше пушек, еще больше снарядов. Ставка сделана на оружие, “больше и мощнее”. Цель двойного наступления очень амбициозна. Речь шла вовсе не о том, чтобы отвоевать немного земли. Нет, целью провозглашалось, ни много ни мало, “прогнать немцев из Франции”, — если процитировать приказ за номером 8565, изданный главнокомандующим французской армией Жоффром, для тех войск, которые готовились к наступлению. Было решено, что приказ зачитают перед солдатами. И предстоящая операция станет только началом. После того как немцев выгонят из Шампани и Артуа, будет предпринято всеобщее наступление на всех фронтах.

Воскресли иллюзии 1914 года — мечты о быстрой победе. Ожидания полностью соответствовали приготовлениям и поставленным целям. И ожидания эти тоже были непомерными. Если Жоффр сдержит обещание, то война может закончиться к Рождеству!

Одним из тех, кто с нетерпением ожидал начала наступления, был Рене Арно. Его впечатляли приготовления, их масштаб и основательность, мощь и количество вооружения: передвижения войск, построенные укрепления и ходы, колоссальные склады снарядов, скопление артиллерии, и легкой, и тяжелой, многочисленная кавалерия и конечно же “нескончаемый гул коричневых и желтых самолетов над нашими головами, — эти самолеты не сбить вражескими снарядами, чьи белые облачка дыма внезапно расцветали в небе, подобно японским бумажным цветам, брошенным в воду, и сразу же сопровождались звуками приглушенного взрыва”. Арно тоже был убежден в том, что наступил переломный момент. Он доверяет тому, что видит своими глазами, доверяет обещаниям Жоффра. В письме домой он пишет:

Наши командиры так твердо обещают нам победу, что мы верим: они сами убеждены в своей правоте. Ведь если мы потерпим поражение, какое разочарование ждет всех нас, какой удар будет нанесен по боевому духу всех сражающихся!

В приготовления входило также и распределение нового типа защиты. Стальные каски. Они легкие, голубоватого цвета (подходят к новой, голубовато-серой форме), украшенные наверху невысоким гребнем, а спереди — чеканной металлической эмблемой в виде пылающей гранаты. Это новшество было введено сперва во французской армии. Как и много другого “нового” снаряжения (стальные щиты в окопах, дубинки с гвоздями в ударных подразделениях, заточенные саперные лопатки, различные типы ручных гранат), которое напоминало о прошлых столетиях и подтверждало истину: все сверхсовременное парадоксальным образом напоминает давно забытое старое. Каски были необходимы в окопах. Было замечено, что именно ранения головы составляли огромную часть всех боевых ранений и что они чаще всего приводили к смертельному исходу. И даже если каски не защищали от оружейного залпа, они, по крайней мере, были надежным заслоном против картечи. Арно со своими солдатами с трудом воспринимал эти новшества всерьез, ведь они были такими… невоенными. “Мы просто умирали от хохота, примеряя их, словно это карнавальный костюм”.

Полк Арно находился в ожидании на правом фланге. Они залегли в лесу. Впереди протекала мелкая речушка. За ней простирался еще один лес, Буа-де-Виль. Его удерживали немцы, но их не было ни видно, ни слышно (как обычно, поле боя пустует. На нем нет ни единой души). И все же именно лес будет их первоочередной целью, когда главное наступление выбьет немцев с их передовых позиций. Тогда немецкая оборона на обоих флангах будет прорвана, вражеские линии “рухнут”, а французы будут “преследовать бегущего врага, с поддержкой кавалерии” и так далее. Масса и тяжесть.

Они наблюдали ураганный огонь в течение четырех дней, и это было поистине впечатляющее зрелище:

Наши 155-ки со страшным грохотом непрерывно падали на окраине Буа-де-Виля. Укрывшись за холмом позади нас, батарея вела обстрел своими 75-ми из четырех орудий, так что воздух дрожал, словно от ударов четырех колоколов. Снаряды свистели, пролетая над нашими головами, а затем, после короткой паузы, слышались резкие звуки, когда поражалась цель. Мы думали, что после такой лавины огня вражеские позиции превратятся просто в прах.

Тикают часы. Наступление запланировано на 9.15. Арно вглядывается в пелену дождя, пытаясь рассмотреть то место, где, как он знал, начнется первая атака.

И вот началось. Арно мало что видит. Только “черные пятна, медленно идущие вперед ломаными линиями”. Они движутся прямо на немецкие окопы, покрытые дымом. Затем облако дыма поглощает атакующих, и больше ничего не видно.

Вскоре разносится слух о большой победе, о прорыве кавалерии. Всех охватывает волнение. Но почему же полк Арно не получает приказа о нападении? Он так и выжидает в своем лесу. Что случилось?

Через три дня, во вторник 28 сентября, наступление захлебнулось. Оно оборвалось на второй линии вражеских позиций; сыграли свою роль и подоспевшие немецкие резервы. (Еще одно доказательство тому, что солдаты на поезде передвигаются быстрее, чем солдаты на марше.) Французы отвоевали примерно три километра земли ценой свыше 145 тысяч убитых, раненых, пропавших без вести и взятых в плен. Полку Арно так и не пришлось атаковать Буа-де-Виль.

71.

Среда, 6 октября 1915 года

Флоренс Фармборо покидает Минск и мучится зубной болью

Снова неспокойно. Ночи все длиннее, все холоднее. Коренной зуб давно уже не давал покоя Флоренс Фармборо, но сегодня пульсирующая боль совершенно замучила ее. Она сидит в своей повозке, молча, съежившись, спрятав лицо под вуалью, которая обычно защищает ее от солнца и пыли.

Три дня назад они покинули Минск: улицы города кишели военными в форме, а в витринах магазинов красовались дорогие товары. Город стал для нее настоящим откровением, он сиял белым и розовым — цветами, которые они успели позабыть, месяцами видя вокруг одни оттенки коричневого: земля под ногами, дорога, военная форма. Стесняясь и гордясь одновременно, медсестры могли сравнить себя — в мешковатых, уродливой расцветки платьях, с загрубевшими, покрасневшими руками, усталыми обветренными лицами — с хорошо одетыми и накрашенными светскими дамами Минска. И теперь они уехали оттуда, вернулись к знакомым залпам артиллерийских орудий, к гулу самолетов в небе, оставив позади еще зеленые поля, леса, окрасившиеся в золото, багрянец и все оттенки ржавчины.

Большое отступление русских на самом деле закончилось. Воюющие стороны в ожидании зимы начали окапываться. И теперь воинская часть Флоренс маршировала гораздо медленнее. За день длинная колонна повозок, запряженных лошадьми, покрывала в лучшем случае километров тридцать. Они были рады, что больше не спасались бегством; они вновь надеялись на лучшее.

На окружавших их полях, в траншеях были заметны следы отступления. Повсюду валялись трупы домашнего скота: животных взяли с собой, чтобы они не достались врагу, но не все выдержали тягот длительного перехода. Она видела дохлых коров, поросят, овец. И в ней пробудилось воспоминание:

Я вспомнила, как однажды в первые месяцы отступления увидела, как упала лошадь; думаю, это случилось на ужасных песчаных дорогах в Молодиче. Мужчины быстро освободили животное, тянувшее пушку, и оставили его лежать на обочине, не проронив ни слова сожаления по поводу случившегося. Проходя мимо, я видела, как тяжело раздувались бока лошади, как она смотрела на нас, как в ее глазах застыло то же выражение, что и у человеческого существа, оставленного страдать и умирать в одиночестве.

И вот остановка. Длинная колонна останавливается. Они подошли к месту, где дорога упиралась в поросший елками торфяник. Несколько повозок из второй части застряли. Их медленно вытянули назад. На дорогу набросали лапника, чтобы сделать ее надежнее.

Движение возобновилось, и Флоренс вновь погрузилась в свое одиночество, ее занимало лишь одно — пульсирующая зубная боль. Лишь один раз она подняла вуаль. Это случилось, когда они въехали в зону страшного зловония. Вокруг послышались возмущенные голоса. Оказалось, они проезжали мимо кучи из двух десятков трупов, большинство из них — лошади, лежавшие там несколько недель и отравлявшие воздух.

Никто не знал, что будет. Согласно последнему приказу, им следовало примкнуть к 62-й дивизии, находившейся где-то поблизости.

В это самое время Лаура де Турчинович с тремя детьми находились на борту трансатлантического лайнера, направлявшегося из Роттердама в Нью-Йорк. Спокойствие и надежность, которые обеспечила им Голландия, сменились плеском волн и тем чувством изолированности, которое порождает только море. Вместе с ними плыли американские медсестры Красного Креста, но Лаура обнаружила, что все они были прогермански настроены, и старалась избегать их. На борту был также врач, он осмотрел ее детей: они чувствуют себя “на удивление хорошо”, и им нужны только “покой для нервов и правильное питание для тела”. Несмотря на то что они оставили позади Европу, а вместе с ней и войну, Лауру не покидало беспокойство: словно бы страх превратился в дурную привычку. Из Голландии ей удалось послать в Петроград телеграмму мужу Станиславу: она сообщала ему, что все они живы-здоровы и едут в США. Но жив ли сам Станислав? (Давно уже она не получала от него никаких новостей.) И знает ли кто-то, куда направляется Лаура? Что знают они сами об этом? “Чем ближе мы подплывали к Америке, тем более одинокой я себя ощущала”.

72.

Воскресенье, 31 октября 1915 года

Пал Келемен видит, как вешают сербского партизана

Вторгаясь в Сербию, Центральные державы действовали согласно строго намеченному плану, что воспринималось с одобрением, по крайней мере, местным общественным мнением. В прошлом году австро-венгерская армия трижды вторгалась в соседнюю страну и трижды получала отпор. Но теперь все было иначе. 6 октября объединенные армии Германии и Австро-Венгрии перешли в наступление, 8 октября был взят Белград (кстати, в третий раз с августа прошлого года), 11 октября в страну вторглась еще и болгарская армия. И сейчас разбитое сербское войско было вынуждено отступать, а кроме того, над ним нависла угроза окружения. Отступали не только военные: огромные массы гражданского населения бежали вслед за ними на юг.

Среди их преследователей были Пал Келемен и его гусары. В сырую октябрьскую погоду они стремительно продвигались вперед. Подчас не вылезали из седла по нескольку суток. Они скакали мимо горящих, разоренных домов, по дорогам, забитым беженцами — больше всего женщинами всех возрастов и детьми. Они направлялись к гремевшим вдали орудийным залпам.

В это воскресенье эскадрон остановился у развалин сербского трактира. Вокруг сотни раненых лежали на глинистой земле. Шли бои с отступающим вражеским арьергардом, но не здесь, а за горными хребтами. Поэтому показалось странным, что после обеда сюда явился солдат, раненный в ногу: его обстреляли из хижины. Через полтора часа пожаловал еще один раненый, на этот раз в живот: он был обстрелян из той же самой хижины.

Послали патруль. Через некоторое время патрульные привели с собой какого-то человека, среднего роста, плохо одетого. Руки его были связаны. За ним следовали, по всей видимости, его близкие и соседи: женщины, дети, несколько стариков. Пал Келемен записывает в своем дневнике:

Через переводчика этого человека допросили, выслушали также свидетелей. Оказалось, что он, невзирая на многочисленные предупреждения односельчан, без стеснения палил по нашим солдатам. Когда он оглядывал людей, собравшихся вокруг него, казалось, что он какой-то дикарь, попавший в село из другого мира. Ему вынесли приговор: казнь через повешение [133] .

Один мясник, резавший свиней в Вене, а теперь служивший поваром, с радостью вызвался исполнить роль палача. Он взял длинную веревку, раздобыл пустой ящик, который служил возвышением. Сербскому партизану разрешили прочесть последнюю молитву, но он ответил, что не нуждается в этом. Женщины зарыдали, дети захныкали, застыв на месте от ужаса, а солдаты окружили дерево, вроде бы настороженно, но глаза у них при этом загорелись.

Два солдата поставили серба на ящик. Он держался стойко, но взгляд его был свиреп, как у безумца. Ему на шею набросили петлю, выбили ящик из-под ног. Веревка оказалась слишком длинной, и мясник исправил положение дополнительным резким рывком. Лицо партизана исказилось. По телу пробежали судороги. Вот он умирает. Язык вываливается изо рта, члены коченеют, и он медленно покачивается на веревке.

В сумерках зрители расходятся: сперва исчезают солдаты, вслед за ними — гражданские лица. Позднее Келемен видит двух солдат, бредущих по дороге. Они замечают тело, раскачивающееся на осеннем ветру, подходят к нему и начинают зубоскалить. Один ударяет покойника прикладом винтовки, после чего они отдают ему честь и удаляются.

73.

Воскресенье, 7 ноября 1915 года

Рихард Штумпф слушает в Киле два акта из “Лоэнгрина”

Стоит прекрасный солнечный ноябрьский день. “Гельголанд” заходит в Кильский канал, и сразу же среди членов экипажа начинают циркулировать слухи. Тяжелые бои идут вокруг Риги; может, их пошлют в Балтийское море, чтобы оказать поддержку? А может, англичане уже на пути сюда, в проливе Большой Бельт? Или же нейтральная Дания будет втянута в войну? Может, речь идет о… еще одних торпедных учениях? Штумпф надеется на последнее, “тогда я не буду снова разочарован”.

Настроение на борту подавленное. Штумпф вместе с другими устали от безделья, от плохой еды, от суровой дисциплины, от офицерской дедовщины. На корабле есть особый штрафной отряд, и каждый день можно наблюдать, как два-три десятка матросов бегают кругами по кораблю с винтовками и в полной выкладке. Малейшая оплошность приводит к наказанию: грязный тазик, забытый носок, отлучка в туалет в неположенное время, неуместный комментарий. Штумпф пишет в дневнике:

Боевой дух команды настолько упал, что мы были бы счастливы получить в брюхо торпеду. Чего мы и желали нашим ненавистным офицерам. Если бы кто-то позволил себе высказать подобные вещи полтора года назад, его бы поколотили. Но джинн выпущен из бутылки, и только наше хорошее воспитание не позволяет творить нам то, что происходит на русском Балтийском флоте [134] . Мы-то понимаем, что нам есть что терять, кроме своих цепей.

Когда они проходят через канал, Штумпф провожает взглядом леса и холмы, расцвеченные всеми оттенками желтого, красного, коричневого. Скоро выпадет снег.

К вечеру они прибывают в Киль. Он отмечает про себя, что со светомаскировкой дела обстоят уже не так строго, как раньше. Что бы это значило? Или это еще один признак того, что наблюдаются некоторые послабления — по сравнению с первым годом войны, отмеченным серьезностью и решительностью? Экипаж отпущен на берег. (Действительно, их ждут не сражения, а несколько дней торпедных учений.) Рихард Штумпф торопится в городской театр и успевает послушать два последних акта вагнеровского “Лоэнгрина”. Потом он напишет в дневнике:

Как жаль, что я не могу сходить куда-нибудь еще. Подобные театральные постановки позволяют почувствовать себя человеческим существом, а не презренным рабочим скотом.

74.

Пятница, 12 ноября 1915 года

Олива Кинг и свет в Гевгелии

Ей очень не хочется покидать Францию. В письме к мачехе от середины октября сквозят нотки уныния:

Иногда я сомневаюсь, что смогу когда-нибудь вернуться домой, боюсь, что эта проклятая война никогда не кончится. Она никак не прекратится, напротив, все ширится и ширится, в нее втягивается все больше стран, дела идут все хуже и хуже. Что же до нас, то мы не ведаем, куда нас отправят.

Женщины из Госпиталя шотландских женщин прослышали, что их посылают на корабле на Балканы, где в нейтральной Греции, в Салониках, высадился в начале октября англо-французский корпус под командованием Мориса Сарреля, и прибыл он туда весьма спешно, но почти без всякого оружия, хотя и намеревался оказать помощь сербам, открыв новый фронт. Кинг сперва не хотела ехать. Ее громоздкая санитарная машина слишком тяжела и неповоротлива для плохих местных дорог.

Три недели плыли Кинг и другие женщины госпиталя на корабле в Грецию. Одно санитарное судно, направлявшееся в тот же пункт назначения, было потоплено немецкой подлодкой. В Салониках царил совершеннейший хаос — военный, политический, практический. Один приказ отменял предыдущий в этом “море черной грязи”, которое представляли собой городские улицы. В ноябре женщин отправили на поезде в Гевгелию, на границе между Грецией и Сербией, чтобы они организовали там полевой госпиталь. На этот раз они взяли с собой палатки, правда без колышек; и когда палатки в спешке поставили на каменистую почву, они держались очень плохо. Денно и нощно делался обход, заново вбивались колышки, натягивались ослабевшие веревки. В основном она занималась только этим. Другим делом была стирка и дезинфекция одежды пациентов. Она уже больше не боялась вшей. И ей уже было не так холодно мыться в реке.

В столовой у них электричество, его подачу обеспечивает тот же агрегат, который использовался и для рентгена, но свет выключался в половине восьмого вечера. Из-за угрозы пожара запрещалось разжигать открытое пламя в палатках, так что не оставалось ничего другого, как ложиться спать. Темнело рано. Уже к пяти часам наступала непроглядная тьма. Вместе с тем светало задолго до шести утра. Каждый день она наслаждалась восходом солнца. Окружавшие их горы напоминали бархат винного цвета, а вершины загорались на рассвете розовым огнем.

Олива Кинг поймала себя на ощущении того, что она счастлива. В этот день она написала отцу: “Место очень приятное, горы сияют светом, а воздух свеж и целителен. Каждый день мы работаем как волы и, проголодавшись, едим как волки”.

75.

Воскресенье, 14 ноября 1915 года

Пал Келемен посещает офицерский бордель в Ужице

Поход увенчался победой. Сербия оккупирована. Сараево отмщено. И теперь победители намерены получить причитающиеся им лавры. В этот вечер Келемен вместе с несколькими своими сослуживцами посещают бордель для офицеров. Он находится в Ужице, небольшом городке у реки Джетиня. Келемен записывает в дневнике:

Темный зальчик, ковры, картины на стенах. Сутулый штатский бренчит на пианино. Четыре столика в четырех углах. Четыре девочки. Двое заигрывают с лейтенантом-артиллеристом.

За другим столом сидят несколько армейских офицеров и пьют черный кофе. Под лампой, рядом с гусарами-ополченцами, сидит прапорщик и читает старую газету.

Такая картина открывается перед нами, когда мы входим в бордель. Мы садимся за свободный столик и заказываем красного вина; но, попробовав его на вкус, решаем заказать кофе. Мой кадет, Могай, безуспешно пытается завести в углу патефон. Должно быть, сломалась пружина.

Одна из девочек покидает комнату, затем возвращается снова. Перепрыгнув через стул, она плюхается на колени к корнету. Другая, брюнетка в красном платье, лежит, растянувшись на скамье, и смотрит на меня.

Время идет. Пианист с порочным лицом все играет. Я узнаю мелодию: когда-то я уже слышал ее, дома, у девушки, когда я зашел попрощаться. С тех пор прошла целая вечность.

Я встаю и ухожу. Если они думают, что мне стало плохо от вина, то они ошибаются.

76.

Суббота, 27 ноября 1915 года

Крестен Андресен идет на день рождения в Ленсе

Холодный ветер, дождь. Голые ветки деревьев. Все вокруг серое, невыразимо серое: погода, их собственная военная форма, разбавленный кофе. Зато у них свободный день. Они могут вернуться из увольнительной только вечером, так что Андресен решил навестить своих друзей-земляков из 2-й роты. Давно уже он не говорил по-датски. Он чувствовал себя одиноко.

Наступает день, за ним приходит ночь, — да, жизнь в окопах имеет свое разнообразие. Он и сам успел это заметить. А он все копает и копает, в основном по ночам, и все у подножия пресловутой горы Лоретто, которую наконец одолели французы во время майского наступления. На фронте наступило затишье. В дневное время и немцы, и французы передвигаются совершенно открыто, в пределах видимости друг друга. И никто друг в друга не стреляет. (Говорят, что наиболее отважные даже посещают вражеские окопы.)

Это пример негласного соглашения, которое местами бытовало на войне: живи и дай жить другим; вы нам не мешаете, и мы вам не мешаем. Но такое случалось только днем. Ночи всегда тревожнее, опаснее, непредсказуемее. Темнота порождает неопределенность, а неопределенность порождает страх. Это, как пишет Андресен в своем дневнике, все равно что рассказ о “человеке, который менял обличье: днем — человек, ночью — дикий зверь”. Убивают, как правило, ночью.

Они стоят в Ленсе, небольшом шахтерском городке. Ему здесь нравится, ведь в городе всегда найдется что посмотреть и поделать, не то что в деревне. Андресен идет по Рю-де-ла-Батай, и вот что случается.

Снаряды.

Снаряды со свистом проносятся мимо. Один из них попадает в дом, прямо перед Андресеном, и тот видит, как большая часть крыши взлетает на воздух метров на десять. Он видит, как из соседнего дома выбегают люди. Видит, как большой осколок снаряда падает в водосточную канаву. Как брызжет во все стороны вода. Сперва его словно парализовало, потом он сказал себе: “Ты должен бежать”. И он побежал, сквозь горячий от ударной волны воздух, сквозь грохот новых взрывов, раздающийся со всех сторон. Он спасся.

Андресен осмелился выглянуть из своего укрытия, когда уже начало смеркаться. Вокруг тишина. По улицам идут прохожие. Люди убирают осколки разбившихся оконных стекол. В одном месте он видит солдата, стоящего на часах возле кучи соломы. Там прямым попаданием снаряда убило двух солдат и лошадь, разорвав их буквально на куски. Чтобы скрыть кошмарное зрелище, на останки набросали соломы. Андресен замечает, что ближайшая стена дома залита кровью. Он вздрагивает, торопится дальше и натыкается на что-то похожее на маску, валяющееся на тротуаре.

В конце концов Андресен добирается до 2-й роты. Один датчанин, Ленгер, празднует свой день рождения и угощает всех кофе и домашними пирожками. Наконец-то Андресену удается поговорить по-датски. К сожалению, ему скоро пора уходить.

В девять часов вечера они вновь заступили на работу — копать всю ночь окопы. Сперва он подумал, что они идут маршем в Ангр, деревеньку, где они работали все прошлые ночи, но он ошибся. Ночь стояла холодная, ясная, в небе светила луна. Они остановились в совершенно другом месте, неподалеку от хребта Вими. И принялись рыть там совершенно новый окоп. Слева от них то и дело взлетали в небо сигнальные ракеты. В их серебристом свете гора казалась покрытой снегом.

77.

Воскресенье, 28 ноября 1915 года

Эдуард Мосли встречает в Азизие отступающий британский корпус

Место ничем не примечательное: всего лишь излучина реки да горстка глинобитных хижин: это Азизие. Он плыл на плоскодонке из окруженной пальмами Басры по реке Тигр. Видел Курну, Кала-Салих, Амару и Эль-Кут. Много раз слышал про Азизие. Некоторые говорили, что именно там стоит британский корпус в Месопотамии, или Силы D, как его называли официально. А по мнению других, корпус находился под Багдадом и рискованная операция по захвату большого города должна вот-вот совершиться.

Эдуарду Мосли 29 лет, он лейтенант британский полевой артиллерии. Родился в Новой Зеландии, изучал юриспруденцию в Кембридже и совсем недавно служил в части, дислоцированной в Индии. Поскольку за военные операции в Месопотамии несло ответственность в первую очередь индийское колониальное правительство, то совершенно естественно, что и подкрепление посылалось из Индии. (Большинство солдат британского корпуса составляли местные индусы.) Так что Мосли и другие, плывущие сейчас по реке, являются как раз подкреплением, заменой тем, кто погиб, ранен, пропал без вести или заболел. С фотографии на нас смотрит уверенный в себе человек, с близко посаженными глазами, аккуратными усиками, напряженным взглядом; на пальце у него кольцо с печаткой. В его облике угадывается ироничная небрежность. Он никогда прежде не проходил военную службу, никогда не попадал под обстрел.

Мосли был не из тех, кто всеми силами стремился при первом же удобном случае попасть на поле боя. Его вызвали телеграммой, в разгар военных учений. И он сразу же начал собираться, чтобы “сменить учения на реальность”. Его полковник дал ему дельные советы, а другие снабдили крепкими напитками. Здоровьем он не отличался, страдал от последствий перенесенной малярии, но не позволял слабому здоровью диктовать свои условия. Лишние вещи, вроде мотоцикла, он оставил, в ожидании мира и возвращения домой, но главное сокровище взял с собой: это был конь, красавец Дон Жуан. И вот он вместе с другими людьми в форме сел на небольшое почтовое судно, которое перевезло их через море.

Марш-бросок Сил D на север не был ни продуман, ни особо нужен. Частично он объяснялся магией названий (как же, “Багдад пал!” — эффектный газетный заголовок, который произведет фурор в Лондоне и станет бельмом на глазу в Константинополе, Берлине и Вене), частично — обычным тщеславным лихачеством. Военные операции англичан в Персидском заливе стали проводиться сразу же после начала войны, еще до того, как в войну вступила Османская империя, и сперва имели очень ограниченную цель — сохранить нефтяные месторождения на побережье. Но как часто случается, аппетит приходит во время еды. Первый легкий успех на побережье подтолкнул к новому наступлению. Когда же и оно увенчалось победой, а кроме того, османская армия показала, что в случае серьезной опасности может дать деру, были сделаны еще несколько рывков вперед, вдоль реки Тигр, пока генерал Никсон, местный главнокомандующий, остававшийся в Басре, склонившись над картой, окрыленный, не пробурчал: почему бы не попробовать взять Багдад — ведь город всего лишь в четырехстах километрах отсюда, right?

Wrong. Эти четыреста километров только на карте казались пустяковым расстоянием. Но в реальности поход затянулся, по крайней мере, для корпуса, который продвигался вперед, сквозь жужжание мух, по раскаленной жаре, по затопленным водным путям. Вместе с тем на практике линия снабжения растянулась до Басры.

Мосли уже заметил признаки того, что завоевание Багдада шло явно не по плану. Два дня назад они пропустили тяжелый шлюп со штабной частью, укрытый какими-то тюками на случай обстрела. Значит, плавание по реке было вовсе небезопасным. Пароход, на котором ехал Мосли, повернул теперь к берегу, и он сразу понял: произошло что-то серьезное. Люди двигались как-то затравленно. Лошади стояли нечищеные и усталые. Повозки и упряжь покрылись пылью. Он увидел, что прямо на голой земле спят целые батальоны: на головах у солдат пробковые шлемы, и спящие лежат “неровными рядами”.

Он обошел этих измученных людей и коней и увидел маленький флажок, развевавшийся над глиняной хижиной: здесь размещался командир артиллерии корпуса. Офицер рассказал Мосли, что же произошло. Шесть дней назад была большая битва у Ктесифона, в двадцати пяти километрах южнее Багдада. Там окопалась османская армия. Британскому корпусу удалось атаковать первую линию заграждений, но потом наступление увязло. Обе стороны понесли тяжелые потери, и по обе стороны фронта циркулировали слухи о том, что противник ожидает серьезного подкрепления, вследствие чего — кстати, вполне типичный результат — обе стороны в замешательстве начали отступать, покинув жаркое, пыльное, усеянное трупами поле битвы.

В любом случае британские войска были не в состоянии и дальше наступать на Багдад: слишком много раненых. Корпус располагал четырьмя полевыми госпиталями, которые могли принять 400 пациентов, но после сражения пришлось заботиться о 3500 раненых. В 76-й батарее, где теперь служил Мосли, были ранены все офицеры, кроме одного. В отличие от британского корпуса, османская армия действительно получила подкрепление, так что турки повернули назад и начали преследовать отступающих англичан.

Вечером Мосли участвует в строительстве укреплений: они образуют полумесяц вокруг Азизие. Лейтенант считает, что работа продвигается на удивление легко и быстро. Как и многие другие, он поначалу не может отделаться от ощущения, что просто участвует в маневрах. Но стоило ему лишь посмотреть на ужасное состояние повозок, на непарное число лошадей, впряженных в телеги и орудия, на испуганных солдат, как он понимал, что это не так.

Как можно больше раненых старались погрузить на баржи и плоскодонки; увозили и все ненужное снаряжение. Мосли, как и другие, тоже облегчил свой багаж, избавляясь от дополнительного верхового и походного снаряжения и военной формы. Коня Дон Жуана он, разумеется, оставил при себе.

С наступлением темноты Мосли прилег поспать прямо у своей батареи, готовой к огню. Где-то там, во тьме, стоит османская армия. Время от времени раздаются выстрелы. Он слышит лай шакалов, которые преследуют британский корпус от самого Ктесифона, в ожидании трупов — будь то человеческих или животных. Но усталость берет верх, и “призрачная песнь” шакалов слабеет, удаляется. Он засыпает.

78.

Четверг, 9 декабря 1915 года

Олива Кинг садится на последний поезд из Гевгелии

Приказ, который они получили, свидетельствовал о полном разгроме сербов. Для Оливы Кинг это стало концом трудного, но на удивление счастливого времени.

Работа в Гевгелии оказалась тяжелой. В полевом госпитале имелось 300 коек, а пациентов было 700. Наступила настоящая зима. За последний месяц они пережили немало снежных бурь, палатки просто сдувало с места. Ночью было невозможно уснуть от холода. Кинг считала, что лучший способ согреться — это копать землю. Рабочий день длился от 16 до 20 часов. Ее главной обязанностью было следить за керосиновыми лампами, освещавшими палатки: их надо зажигать, чистить, подкручивать фитили, заливать горючее, — одним словом, все это она находила ужасающе скучным. Она начала изучать сербский язык. Все кругом кишело вшами. Она радостно сообщает своей сестре:

Мы не получаем газет, сидим без новостей. Это величественная страна, и жизнь здесь тоже величественна. Я еще не чувствовала себя так прекрасно с тех пор, как покинула Аризону.

Но теперь поступил вполне ожидаемый приказ о сворачивании полевого госпиталя. Сербии больше нет, оказывать поддержку некому, и нет никакого смысла пробиваться к Белграду. Восточная армия, как теперь назывался корпус Сарреля, отступает в нейтральную Грецию, преследуемая по пятам болгарскими войсками. Таким образом, еще один грандиозный план союзников, с целью переломить ситуацию в войне, обернулся разочарованием. У Кинг и других 29 женщин из полевого госпиталя оставалось меньше суток для эвакуации пациентов и сворачивания оборудования.

Из Гевгелии можно было уехать только поездом. Дороги страны находились в плачевном состоянии или же контролировались болгарами. (Тринадцать французских санитарных машин попытались прорваться, но исчезли бесследно; говорили, что они попали в засаду.) Они оказались в котле.

Полночь. Олива Кинг видит, как на поезд садятся оставшиеся штабные полевого госпиталя. На маленьком вокзале стоят только она да два других шофера, а также три санитарные машины госпиталя, которым не досталось места. Оставить Эллу она посчитала невозможным.

Поезда на юг следуют один за другим, они забиты людьми и военной техникой. Для трех женщин места найдутся, но не для трех санитарных машин, одна из которых просто гигантских размеров. Они все выжидают, надеются. Уже светает. Слышится эхо выстрелов, громыхающих в белых, заснеженных горах. Олива Кинг: “Странно, но мы ни разу не подумали о личной безопасности. Мы беспокоились только о наших дорогих машинах”.

И вот последний поезд.

Болгарские войска стоят в каком-то километре отсюда.

Наконец! Они видят три пустые платформы и, не дожидаясь разрешения, закатывают на них свои машины. Поезд трогается. Гевгелия в огне. И когда город исчезает из виду, Кинг видит, что вокзал взрывается от попавшего в него снаряда.

79.

Понедельник, 13 декабря 1915 года

Эдуард Мосли управляет огнем в Эль-Куте

В такую рань он уже на ногах, ведь с сегодняшнего дня ему дано новое поручение: управлять огнем. Это трудно и опасно, ибо означает, что он должен постоянно пробираться по песчаным окопам, таким же примитивным, как и раньше: в некоторых местах он со своим сигнальщиком вынужден ползти, так как мелкие окопы напоминают скорее канаву. Он больше не надевал свой слишком заметный тропический шлем; у него на голове шерстяная шапочка — не самое лучшее в такую жару.

Британский корпус прервал отступление на юг и остановился в городке Эль-Куте, чтобы подождать подкрепления или, вернее, помощи, ибо вот уже две недели корпус находился в кольце четырех османских дивизий. Командующий корпусом Таунсхэнд попустил своим частям угодить в окружение. Отчасти они были слишком измотаны, чтобы продолжить отступление, а отчасти из-за того, что таким образом силы врага были отвлечены от нефтяных месторождений. Настроение у солдат было в общем-то хорошее. Все верили, что это только вопрос времени и к ним обязательно подоспеет помощь. И даже Мосли был спокоен, хотя он, как и многие другие, резко критиковал авантюрную попытку взять Багдад слишком малыми силами и бездарную подготовку к операции. Все устроится.

В течение дня ему приходилось проползать на четвереньках по нескольку километров. Иногда он полз в облаке зловония. На окраину окопов были переброшены тела убитых, и теперь они, черные, распухшие, разлагались под палящими лучами солнца. А в некоторых местах вражеские окопы находились на расстоянии всего 30 метров. Он мастерски и с большим удовольствием дирижировал всеми этими снарядами, которые пролетали над его головой всего в 4–5 метрах и иногда падали в 20 метрах от него. Он находил это great fun, классным развлечением.

Османские снайперы были начеку и стреляли очень метко. Иногда телефонной линии не хватало, и Мосли сигнализировал своей батарее при помощи флажков: противник сразу же открывал огонь. Целый день он находился под обстрелом.

Позднее он напишет в своем дневнике:

Личный опыт на войне является в лучшем случае пробуждением воспоминаний о непостижимом и запутанном сне. Некоторые индивидуальные события выступают в памяти отчетливее других, и тем ярче, чем выше накал опасности. А потом к опасности привыкаешь, и дни проводишь, уже не думая о постоянной близости смерти. Даже мысль о смерти, какой бы важной она ни казалась поначалу, человек вытесняет из сознания, — ведь смерть всегда рядом, и от этого ее величие меркнет. Я твердо убежден, что можно устать от чувств. Человек не в состоянии все время бояться смерти, содрогаться при мысли о ее присутствии. Психика устает и отодвигает подобные мысли в сторону. Я видел, как рядом со мной ранило человека, но он продолжал по-прежнему подавать сигналы артиллерии. Может, это я такой бесчувственный? Нет, просто меня стало труднее удивить.

80.

Декабрьский день 1915 года

Владимир Литтауэр участвует в музыкальном ревю в Арглане

По задумке он должен выглядеть как владелица борделя, да, жирная владелица борделя. Литтауэр одевается в женское платье, подкладывает в нужные места вату, чтобы добиться округлостей. Куровский, его денщик-поляк, помогает ему в этом перевоплощении. Литтауэр считает, что все это ужасно весело, но денщик негодует и возмущается: “Постыдились бы выступать в таком виде! Вы ведь скоро станете капитаном”. Переодевание завершается макияжем. На щеки Литтауэра щедро наложены румяна.

За окном стужа и холод. На фронте у Двины затишье. Полк окопался в большом болотистом лесу, к западу от реки. Немцы стоят в нескольких километрах отсюда. Регулярно посылают патруль, который блуждает по белому лабиринту из лесных деревьев, следя за обстановкой и стараясь не наткнуться на немцев, которые находятся в лесу с тем же заданием. “Ни одна из сторон особенно не преуспела в этом”.

Больше ничего не происходит.

Дни протекают в монотонности и беспамятстве. Литтауэр считал, что затишье в этой окопной войне невыносимо скучно. И он был не одинок в своем мнении. Они много пили. (Бывало, что Литтауэр напивался так, что его денщик вез его домой на тележке.) Расквартировали его в маленьком здании школы вместе с дюжиной других офицеров. Спали они как “сельди в бочке”.

Литтауэр и другие стараются держать себя в форме. В особенности перед новичками, которые вливаются в ряды их полка. С начала войны семеро из его товарищей-офицеров уже погибли и двадцать восемь были ранены. Многие из раненых не вернулись обратно в полк и, возможно, уже никогда не вернутся. Их заменяют наспех призванные и обученные, совсем желторотые птенцы. Эти курсанты неопытны, а кроме того, им неведомы дух полка, его традиции и этикет.

Что будет со всеми ними? И все же общение в офицерской столовой позволяет бывалым офицерам поучать молодежь. Ведь оно так напоминает довоенную безмятежную жизнь: играют в карты и наносят визиты.

От нечего делать у них появилась идея устроить музыкальное представление. Просто так, от скуки. Силами офицеров, для офицеров, об офицерах. Они репетировали целыми неделями. Главное — написать новые тексты на старые, популярные мелодии. И вот наступило время премьеры. В школе сооружена импровизированная сцена, с занавесом и рампой, обозначенной колючей проволокой. Музыкальное сопровождение обеспечивает офицер с гитарой.

Поднимается занавес. Публика состоит примерно из двадцати пяти офицеров полка. Посторонних не пустили. Представление начинается с декламации:

Хоть наше дело — воевать, А не концерты, в полку давать, Но уж сегодня мы всех уважим: Потешим вас и себя покажем.

Забавное представление, всецело для внутреннего употребления, исполненное понятного им одним юмора, отчасти импровизировация. Самые убийственные сцены, проникнутые сарказмом, адресованы не присутствующим, “а тем, кто сменил боевую службу на спокойное сидение за письменным столом”. Но и те, кто был верен полку и фронтовой службе, подверглись “дружескому осмеянию”; да, и к тому же известные геройские подвиги стали предметом для шуток. Таково было настроение. Никто не хотел испытывать трагические чувства. Легче всего было увидеть трагикомизм повседневности. Но это уже другое дело.

Все от души хохотали, ведь и исполнители, и публика уже изрядно выпили. Так что нетрудно себе представить взрыв веселья, заполнивший собой маленький зальчик, когда на сцене появился Литтауэр в роли жирной, размалеванной мамаши борделя. Он запел песенку, известную по посещениям борделей в Петрограде в свой летний отпуск: “Сумские гусары нежно называют меня тетушкой… ”

Представление имело грандиозный успех.

Позже, этим же вечером, во время легкого ужина в импровизированной офицерской столовой, все попросили da capo. Литтауэр со своими товарищами по ревю заново исполнил многие из этих песенок. А за окном лежали сугробы снега.

81.

Среда, 22 декабря 1915 года

Эдуард Мосли и свист пуль

Вечер. Он лежит без сна в убежище, надежно укутанный в свой спальный мешок “барберри”. Единственное, что освещает это темное помещение без окон, — стеариновая свеча; она одиноко стоит в маленькой земляной нише, отбрасывая тень, разрезающую пол и потолок. Эдуард Мосли смотрит на дверь, обложенную мешками с песком. Видит запас боеприпасов. Видит винтовки. Видит бинокль. Видит полевой телефон. Видит стену с отметинами от осколков снарядов. Видит пальмовые ветви: они срезаны и свисают вниз. Воздух холодный. Безветренно.

Именно в этот вечер в Эль-Куте все приведено в боевую готовность. Опасаются нового ночного нападения турок, так что батарея Мосли из 18-фунтовых полевых пушек, окопавшаяся в роще финиковых пальм, должна будет открыть заградительный огонь. Во тьме то и дело трещит пулемет, иногда раздается резкий хлопок, когда пуля попадала в стену за его головой. Он начал служить в корпусе в Месопотамии меньше месяца назад, и азарт битвы по-прежнему будоражит его. Как и свист пуль. Он записывает в своем дневнике:

Ты слышишь внезапный треск, как будто ломается палка, и если твоя инициация войной началась недавно, ты бросишься на землю. Я не утверждаю, что все делают так, но ты замечаешь, когда перестаешь кланяться пулям. Вначале все пригибаются к земле. И нет смысла говорить человеку, что если пуле суждено прошить его, то треск он услышит позже, чем она настигнет его… Есть люди, которые так и продолжают падать на землю, сколько бы ни служили.

Ночь прошла спокойно. В какой-то момент османский пулеметный огонь усилился. Мосли выбрался из своего теплого спального мешка и пошел посмотреть, что там. Ничего особенного не случилось, убило еще нескольких лошадей, ранило конюха-индуса, а с пальмовых ветвей срезало листья.

В тот же день Флоренс Фармборо, вернувшись из увольнения, пишет в дневнике:

Мы так спешили возобновить работу, что даже поссорились из-за того, кто из нас первый заступит на дежурство. У Анны был день рождения, так что дежурить выпало мне. В мое отсутствие развернули новую операционную. Чистая, беленая, уютная комнатка. Я с гордостью оглядывала ее. Настала ночь, и я все удивлялась, что не могу уснуть. Я сидела и читала при свете свечи, прислушиваясь к звукам, доносившимся извне, хотя и понимала, что вряд ли поступят раненые, так как на фронте затишье.

82.

Рождество 1915 года

Паоло Монелли получает боевое крещение на горе Панаротта

Вот теперь пора. Боевое крещение. В полночь они на марше. По снегу тянется длинная цепь солдат и навьюченных мулов. Во время марша Паоло Монелли размышляет о двух вещах. Первое — дом. Второе — как он рад, что в будущем сможет рассказать о том, что переживает сейчас. Холодно, в небе ни облака, виднеются бледные звезды. Снег искрится при свете луны. Только слышится скрип кованых башмаков на льду, дребезжание пустых походных котелков, редкие ругательства да короткий приглушенный разговор. Через шесть часов они добираются до безлюдной, разоренной австрийской деревни. Днем они отдохнут, а с наступлением темноты внезапно атакуют австрийский дозор на горе Панаротта.

Паоло Монелли родился в Фьорано-Моденесе, на севере Италии. Сперва было решено, что он станет военным, но вместо этого он начал изучать юриспруденцию в университете Болоньи. Там родилась его страсть к писательству, а также проявился интерес к скалолазанию и зимним видам спорта. Во время учебы в университете он написал ряд статей на эти темы, опубликованных в местной ежедневной газете “Il Resto del Carlino”. Когда в мае этого года Италия объявила войну Австро-Венгрии, он, как и другие студенты, без колебаний записался в добровольцы. Для Монелли этот поступок был больше чем просто жест: как единственный сын в семье, он имел законное право отказаться от военной службы. Но он тщательно скрывал этот факт. И как опытный скалолаз, смог вступить в ряды Alpini, альпийских стрелков, элиты итальянской пехоты. В июне его отправили в Беллуно.

Однако в самый последний момент Монелли охватили сомнения. В то утро, когда он должен был отправиться в путь, он проснулся от стука в окно и внезапно ощутил прилив страха. Он вспоминал потом, что его состояние было сродни похмелью, когда засыпаешь в пьяной, беспечной эйфории, а просыпаешься с чувством глухого, обремененного думами раскаяния. (Девушка, с которой он провел вечер, плакала, но он не воспринял ее слезы всерьез.) В его голове пронеслись мрачные картины ожидавших его страданий, — больших и помельче. То есть он нисколько не сомневался, что надо ехать, но не очень понимал зачем. “Разве я испытываю тяготы своей праздной мирной жизни и потому меня влекут рискованные приключения в горах? Или просто не могу смириться с мыслью о том, что я не буду участвовать в событиях, о которых потом расскажут другие? А может, это смиренная, искренняя любовь к своей стране заставляет меня так охотно принять условия военной жизни?” И он вспоминает, каким холодным было то раннее утро, когда он все-таки отправился в путь.

Сомнения вскоре сменились возбуждением. Он сам же описывал “сладострастное чувство пустоты — гордость здоровой молодежи — напряженность ожиданий”. Но прежде он почти не видел войны и уж вовсе не переживал ее лично. (Впервые услышав отдаленные выстрелы из винтовок, он сравнивал эти звуки со стуком бильярдных шаров.) С фотографии на нас смотрит стройный молодой человек с покатыми плечами, темной густой шевелюрой, глубоко посаженными глазами, излучающими любопытство, с чувственным ртом и ямочкой на подбородке. Он выглядит моложе своих двадцати четырех лет. В кармане он носит миниатюрное издание “Божественной комедии” Данте.

Монелли проводит этот день в белом домике: здесь есть спальня в стиле рококо, и он прилег отдохнуть на низенькую кушетку. Но ему трудно уснуть. Может, мешает топот солдат по деревянной лестнице, а может, он слишком занят мыслями о предстоящей операции. Позднее они начинают планировать вечернее наступление. Дело, прямо сказать, непростое. Никто не знает в точности, как добраться до этого самого дозора, и, склонившись над картой, они даже не могут найти свои собственные позиции.

В девять часов вечера они строятся и отправляются в путь. Холодно, в небе видны звезды. Они входят в густой лес. Их охватывает волнение. Скрип ботинок по насту чудится им грохотом, который может их выдать. Монелли чувствует, что проголодался. И тут прозвучал одиночный выстрел “та-пум”. Тревога.

Прилив холода, сердце дрогнуло. Первый выстрел на войне — это предупреждение: механизм запущен и неумолимо тащит тебя за собой. Ты внутри механизма. И тебе из него не выбраться. Наверное, раньше ты об этом не думал; вплоть до вчерашнего дня ты жил беспечно, будучи уверенным в том, что в любой момент можешь выйти из игры. Ты легкомысленно рассуждал о героизме, о самопожертвовании, о которых, в сущности, ничего не знал. И вот теперь твой черед.

Монелли изучающе смотрит на своего товарища: его обычно сдержанное, непроницаемое лицо теперь пылает от возбуждения. Товарищ увидел двух австрийцев, убегавших от них между стволами деревьев, и дважды стреляет в их сторону. “И тогда, — рассказывает Монелли, — с меня будто что-то спало, от страха не осталось ни следа, я снова владел собой и ясно мыслил, словно я оказался на учебном плацу”.

Дальше — ничего.

Выслали патруль на разведку.

Монелли вместе с другими выжидают, борясь с дремотой. Светает. Откуда-то появляется веселый лейтенант, лицо его раскраснелось от волнения, он отдает приказ и убегает направо. Раздаются выстрелы из винтовок. Монелли слышит стоны раненого.

Потом опять ничего.

Восходит солнце. Они завтракают.

Тут слышится пулеметный треск. Шум боя нарастает, приближается. Мимо идут легкораненые. Где-то впереди кипит сражение.

Завтрак прерван. Кто-то ругается. Взвод занимает линию обороны. И понеслось. Монелли: “Это и есть смерть — смешение криков и свиста, срезанных веток деревьев, протяжного воя снарядов в воздухе?”

Снова ничего.

Тишина. Молчание.

Обратно возвращались в приподнятом настроении. Конечно, они так и не нашли дозора, который должны были уничтожить, согласно приказу, но солдаты радовались тому, что уцелели, а Монелли просто ликовал, получив боевое крещение. Вернувшись на свои позиции, они пролезли через дыру в колючей проволоке. Там их ждал командир дивизии, суровый, холодный и мрачный. И когда майор, командир батальона, в котором служил Монелли, появился в строю марширующих солдат, командир дивизии остановил его и отчитал. Они были обязаны найти вражеский дозор. Должны были захватить его. У них подозрительно малые потери. И так далее. Затем командир дивизии остался стоять на дороге и с недовольным видом взирал на шагающих мимо солдат. Когда все прошли, генерал сел на заднее сиденье поджидавшего его автомобиля и уехал.

К вечеру они добрались до своей пустующей деревни. Монелли прошел в промерзший белый дом, вновь расстелил спальный мешок на низенькой кушетке в спальне стиля рококо. Через дыру в крыше было видно мерцание звезд.

83.

Воскресенье 26 декабря 1915 года

Ангус Бьюкенен идет в ночной дозор под Тиетой в районе холмов Тайта

Их окружает непроглядная тьма, в небе сияют звезды, но луны не видно. Бьюкенен, как и другие, надел мокасины: невозможно без шума ходить по бушу, если на тебе грубые ботинки. Задание у них привычное: не дать немецкому патрулю устроить диверсию на железной дороге Уганды. Сейчас половина десятого вечера. Вскоре маленький отряд отправляется патрулировать дорогу, которая приведет их к тому месту, в восьми километрах отсюда, где они будут сидеть в засаде. Они идут, растянувшись длинной вереницей. Время от времени останавливаются, чтобы прислушаться.

Ангус Бьюкенен только что получил чин лейтенанта. Его карьера в 25-м батальоне королевских фузилеров оказалась стремительной: еще в апреле он был всего лишь рядовым. И он не без грусти оставил жизнь простого солдата, которую считал “веселой, беспечной и беспорядочной”.

Через некоторое время они вдруг услышали треск и остановились.

Звук раздавался слева от дороги.

Они слышат хруст ломаемых веток, шелест листвы. Вражеский патруль не будет передвигаться столь неосторожно. Совершенно верно. Перед ними мелькает носорог. Они замирают на месте. В темноте не разглядеть, намерено ли это великолепное животное напасть на них. Они обмениваются тревожными взглядами. Носороги часто встречаются в этих местах, и они очень опасны, гораздо опаснее львов. Бьюкенен уже усвоил, что львы могут напасть только тогда, когда ранены. За последний год 30 британских солдат в Восточной Африке были растерзаны дикими зверями. Носорог засеменил прочь и исчез в кустарниках. Опасность миновала.

Четверо осторожно двинулись дальше.

Под раскидистым манговым деревом они обнаружили еще пылающие угольки костра. Где-то во тьме притаился враг.

Взошла луна. Они видят свои тени на пыльной дороге — вытянутые, невесомые очертания. Неподалеку блестит река.

К полуночи они приходят на место, откуда открывается хороший обзор железной дороги. Они прячутся в буше и выжидают. Все ждут и ждут.

Ночь прошла тихо, прерываемая лишь звуками Африки. Кричали обезьяны в высоких деревьях на речном берегу, позади железной дороги, раскачиваясь и ломая сухие ветки. Одинокая сова ухала где-то вдали… Иногда обнаруживал свое присутствие какой-нибудь хищный зверь. Тишина часто прерывалась низким, леденящим душу воем гиен и тявканьем шакалов, похожим на собачий лай, — но лишь на короткий миг, чтобы потом эти звуки, подобно призракам, исчезли в черной, бездонной глубине ночи.

С восходом солнца стало можно сказать, что еще одна ночь миновала без происшествий. Они развели костер, заварили себе чай, а потом, при свете солнца, двинулись назад.

Вокруг лагеря солдаты готовились расчищать большую территорию, там штабелями лежали предметы первой необходимости. По слухам, ждали серьезных подкреплений. Бьюкенен: “Мысль о том, что мы вскоре вступим на землю врага, воодушевляла нас”.

84.

Понедельник, 27 декабря 1915 года

Павел фон Герих участвует в параде перед царем под Волочиском

Ветрено. Снег вперемежку с дождем. Температура чуть выше нуля. Вот уже несколько дней они готовятся к большому параду, начищают все до блеска, чинят и укомплектовывают. Они увидят царя, и царь увидит их. Последнее весьма сомнительно. После полугода непрерывных боев, маршей и прежде всего отступлений солдаты выглядят очень уж потрепанными. Многие вообще напоминают вооруженных бродяг. Всего не хватает: штыков, патронных сумок, ремней для винтовок, кокард, сапог, да, даже сапог. То, что у многих нет обуви, просто ужасно, тем более сейчас, в зимнее время. Случалось, что солдаты из-за этого стреляли сами в себя.

Так что демонстрировать, как на самом деле выглядит полк, никто и не собирался. Что же делать? Позаимствовали сапоги и форму у новичков, отлично экипированных рекрутов, которые только что прибыли после обучения и не успели оказаться в строю. Этих полураздетых новичков теперь спрятали куда подальше, а пару сапог делили на всю роту, надевая их по очереди, если возникала такая необходимость. Их обувь и шинели с радостью надели на себя ветераны.

И вот полк отправился в путь. Дорога была утоптанная, глинистая. Прошагав восемнадцать километров, они прибыли на место парада. На часах уже двенадцать. Их встретили известием, что царь запаздывает. Так что фон Гериху и остальным ничего не оставалось, как стоять и ждать, на ветру, под дождем. Они курят и чертыхаются, чертыхаются и курят.

Время идет. Солнце совсем исчезло за тучами.

Тут раздались возгласы, что царь прибыл. Царь! Время пять часов. Фон Герих видит, как Николай II галопом проскакал мимо них в сереньких сумерках. Человек с остроконечной, ухоженной бородкой приветствует своих солдат, и солдаты приветствуют его. Он благодарит их за мужество. Некоторые награждаются медалями. Один из них — Павел фон Герих. Он горд и счастлив. Через 45 минут все заканчивается, и царь исчезает. Солдаты и офицеры торопятся. Дорога домой, в часть, оборачивается блужданием по колено в ледяной глине.

Ходят слухи, что их перебросят. Одни говорят, на фронт в Прибалтику. Другие — на границу с Румынией.