Хронология

31/1 Германия объявляет о начале неограниченной подводной войны.

3/2 США разрывают дипломатические отношения с Германией.

21/2 Планомерное отступление немцев во Франции к так называемой линии Зигфрида.

24/2 Британские войска отвоевывают Эль-Кут в Месопотамии.

9/3 Хлебные бунты в Петрограде перерастают в революцию.

11/3 Британские войска вступают в Багдад.

26/3 Первая битва за Газу. Османские войска отбрасывают британцев.

6/4 США объявляют Германии войну.

9/4 Британское наступление у Арраса. Некоторые успехи.

16/4 Начало масштабного французского наступления у Шемен-де-Дам. Незначительные успехи.

19/4 Вторая битва за Газу. Османские защитники снова дают британцам отпор.

29/4 Мятежи во французской армии. Бунтарские настроения не утихают, мятежи продолжаются до начала июня.

12/5 Начало десятого итальянского наступления на реке Изонцо. Некоторые успехи.

1/7 Русское наступление на Восточном фронте. Оно захлебывается к концу месяца.

31/7 Масштабное британское наступление на Ипре во Фландрии. Продолжается до ноября.

3/8 Новое наступление союзников в Восточной Африке.

5/8 Германское и австро-венгерское наступление в Румынии.

19/8 Одиннадцатое итальянское наступление на реке Изонцо. Некоторые успехи.

21/8 Немецкое наступление под Ригой. Значительные успехи.

24/10 Начало наступления при Капоретто. Большие успехи. Итальянская армия отступает повсеместно.

31/10 Битва при Беэр-Шеве в Палестине, начало британского прорыва.

6/11 Канадцы занимают Пасхендале под Ипром. Наступление прекращается.

7/11 Большевики путем переворота захватывают власть в Петрограде.

9/11 Итальянская армия возводит новую оборонительную линию вдоль реки Пьяве.

1/12 Последние немецкие войска отступают из Восточной Африки в Мозамбик.

2/12 Начало мирных переговоров между Германией и новым правительством большевиков.

9/12 Войска союзников вступают в Иерусалим.

133.

Четверг, 4 января 1917 года

Ангус Бьюкенен участвует в похоронах своего командира роты под Бехобехо

В начале это выглядело как еще один неудачный маневр — “клещи”. С рассветом они уже на ногах — королевские фузилеры из 25-го батальона, — или, вернее, те 200 человек, которые остались от первоначальных 1200. Они заслужили репутацию самого надежного и мобильного британского соединения, и в который раз их посылают в обход. Их цель, как и цель ударного соединения, — деревня Бехобехо. В то время как другие части приближаются к деревне с востока, Бьюкенен с товарищами должен обойти ее и нанести удар с запада, помешав немцам, которые, как стало известно, находятся в деревне, улизнуть как обычно. Солнечный свет. Жаркое небо. Аромат цветов.

После двухчасового осторожного марша через буш они наконец достигают места, где планировалось поджидать отступающего врага. Перед ними тропинка, ведущая из деревни. В раскаленном воздухе неумолчно гремят звуки выстрелов. Ударная группа начинает штурм. Королевские стрелки рассредоточились вдоль длинной стрелковой цепи, залегли в ожидании в тени деревьев. Шум боя вдали все не утихает. Через некоторое время цепочка начинает проявлять признаки нетерпения. Неужели и на этот раз провал?

Военные операции в германской Восточной Африке все продолжались. Британские колонны метались из долины в долину, шаг за шагом тесня к югу быстрые и неуловимые роты Schutztruppen. Скоро они дойдут до реки Руфиджи.

На бумаге все выглядело успешно. Большая часть немецкой колонии уже находилась в руках союзников. Но победа доставалась ценой неимоверных страданий и огромных ресурсов. Война повлияла на эту часть Африки как никакой другой конфликт. До конца войны только британцы завербовали себе миллион черных носильщиков (почти все грузы переносились на африканских плечах), и каждый пятый из них погиб.

Командование союзников во главе со Смэтсом никак не могло понять, что их противнику, дерзкому, умному и циничному фон Леттов-Форбеку, собственно говоря, плевать на колонию. Этот ас партизанской войны с самого начала видел свою задачу в том, чтобы оттянуть на себя как можно больше сил противника. Ибо каждый солдат, каждая пушка и каждый патрон, переправленные в Восточную Африку, означали на одного солдата, одну пушку и один патрон меньше на Западном фронте. И немец необычайно преуспел. У Смэтса было теперь в пять раз больше солдат, чем у фон Леттов-Форбека, но британцы так и не смогли одолеть этого немца.

Задыхаясь от жары, из деревни примчались разведчики. Они видели на дороге врага. Звучит приказ, и лежащие на линии стрелки поднимаются и идут с оружием наперевес к дороге. Бьюкенен командует двумя пулеметными расчетами “Виккерсов”, ему удается занять огневую позицию. Очень кстати. На дороге появляются немецкие аскари, только что покинувшие деревню. Бьюкенен рассказывает:

Мы тотчас открыли по ним огонь из винтовок и пулеметов, застав их врасплох и многих уложив на месте. Сперва они начали отстреливаться, что вызывает уважение, но вскоре сникли, и те, кто уцелел, прекратили огонь и скрылись в зарослях буша.

Многое из новой военной техники не было приспособлено к африканским условиям и климату. Моторный транспорт часто глох, тяжелая артиллерия увязала, самолеты не могли обнаружить цель в густых зарослях. И только пулемет был столь же эффективным смертельным оружием, как на других театрах военных действий. (Кстати, это было известно еще ветеранам прежних колониальных войн.) Во время сражения в буше и джунглях винтовки по какой-то причине стреляли слишком высоко. Тяжелые пулеметы, напротив, посылали град пуль, которые на высоте одного метра буквально прочесывали густую растительность, цепляя все, что скрывалось в ней, и это благодаря тому, что огонь велся с устойчивого станка и его легко было скорректировать.

Бьюкенен и его солдаты бросаются в сторону к Бехобехо, минуя убитых и раненых. Прямо у входа в деревню они занимают позицию на небольшом открытом холме. Начинается перестрелка с черными солдатами, засевшими в деревне. Немилосердно палит солнце.

Несколько часов в этом пекле.

Низкий холм, на котором они лежат, покрыт ослепительно-белым кремнем, и солнечные лучи отражаются в нем так, что это может даже показаться эффектным со стороны, но те, кто лежат прижавшись к его поверхности, испытывают нестерпимые мучения. Солдаты покрываются болезненными волдырями, даже те, кто уже приобрел шоколадный загар после нескольких лет, проведенных под африканским солнцем. В деревне же вражеские солдаты прячутся в тени. А кроме того, они могут взобраться на деревья и снайперскими выстрелами снять тех, кто поджаривается на раскаленном кремниевом холме.

Перестрелка все продолжается. В рядах 25-го батальона королевских фузилеров есть убитые и раненые. Одним из них оказывается Бьюкенен, его ранило в левую руку. Через какое-то время вдоль линии разносится крик. Их командир роты, капитан Селус, убит. (Он выдвинулся вперед на какие-то пятнадцать метров, пытаясь определить местоположение наиболее назойливых снайперов, и едва успел поднести бинокль к глазам, как ему в бок угодила пуля. Тогда он повернулся, очевидно, с намерением возвратиться на свою стрелковую линию, но еще одна пуля, попав ему в голову, сразила его.) Все ужаснулись этому известию, ибо “все очень любили своего командира, он был для них как отец родной, великий и бесстрашный”. Больше всех горевал Рамазани, слуга-африканец Селуса, который еще до войны сопровождал его на охоте на крупную дичь и был его оруженосцем. Обезумев от горя, желая отомстить за своего хозяина, он бросается в огонь, не обращая внимания на прицельные выстрелы вражеских снайперов.

К четырем часам дня противникам британцев снова удалось ускользнуть, и они исчезли в буше. А Бьюкенен вместе с другими вошел в пустую деревню.

Вечером они похоронили Фредерика Кортни Селуса и других погибших в бою под сенью баобаба.

134.

Суббота, 13 января 1917 года

София Бочарская празднует в бункере Новый год по юлианскому календарю

Начало заманчивое и романтичное, как рождественская открытка: они едут на санях по зимнему лесу; скрипучий снег голубеет в лунном свете. Потом они подъезжают к банкетному залу, который оказывается большим бункером, неподалеку от передовой. Люстрой на потолке служат настоящие хвойные лапы со стеариновыми свечами, прикрепленными к шишкам. Большой стол в форме буквы “Т” уставлен всевозможными деликатесами и множеством бутылок водки. Официанты уже в полной готовности. Патефон наполняет воздух слегка шипящими звуками музыки. Здесь множество народу.

Большинство гостей — офицеры дивизии, немало и женщин. Некоторые из них, как Бочарская, сестры милосердия, другие — жены или подруги офицеров: в императорской армии не возбранялись посещения родственников.

Бочарская отмечает, что народ быстро пьянеет, она даже подозревает, что один офицер под кайфом: наверное, нанюхался кокаина. Гости болтают друг с другом, флиртуют, танцуют. Настроение являет собой причудливую смесь эйфории и усталости. Командир дивизии славился своим бесшабашным поведением в окопах, откуда он, несмотря на опасность, частенько высовывал голову, да еще и белым носовым платочком махал врагу. В этой дивизии среди офицеров бытовал обычай “играть в ласточку”, то есть зарядить револьвер одним патроном, крутануть барабан и затем спустить курок. Один офицер на банкете рассказал ей об одном недавнем наступлении, когда он сам пошел в бой, но ни один солдат за ним не последовал. Другой, изрядно подвыпивший полковник, поведал, что он перестал водить рядовых в атаки и воюет чисто символически, доверяя только своим преданным офицерам. “Получаю приказ из Ставки: взять этот холм. А что за польза нам от этого холма, они и сами не знают”.

В глазах Бочарской все это празднество оборачивалось каким-то ужином с призраками, и не только потому, что она и все остальные вспоминали в этот момент тех, кого не было с ними, пропавших, погибших (одним из них был ее кузен Владимир), — но и потому, что в них самих что-то умерло:

Я смотрела на лица этих людей, знакомых мне, и понимала, что все они изменились. Казались теперь изможденными, постаревшими, их выражение поразило меня. […] Когда я озираюсь вокруг, люди кажутся мне карикатурами на свое прежнее “Я”: измученные, усталые, изменившиеся до неузнаваемости. Во что же они превратятся и как долго все это будет продолжаться?

Ровно в полночь немцы начали артобстрел, однако празднование продолжалось как ни в чем не бывало. Гости танцевали, только голоса их звучали громче, перекрывая грохот канонады. Когда кто-то распахнул дверь, чтобы глотнуть свежего воздуха, раздался крик: “Пахнет газом!”

Глубокий слой снега конечно же смягчил эффект от газовых гранат, однако мужчинам и женщинам пришлось натянуть на себя резиновые противогазы. Праздник продолжался, но уже с участием каких-то “гротескных чудовищ”, по словам Бочарской. Несколько пар пытались продолжить танец, но поняли, что противогазы слишком тяжелые. И праздник выдохся. Пить было больше невмоготу; невозможно было расслышать слова собеседника. Все замерли в ожидании. В углу сидели двое в противогазах и играли в шахматы.

135.

Вторник, 16 января 1917 года

Мишель Корде размышляет над образом потомков

Что-то происходит, что-то меняется в атмосфере. Пропадает интерес к войне, или, скорее, многие подвержены настроениям эскапизма. Романтически приукрашенные повествования о солдатах и героизме, наводнившие все журналы в первые годы войны, уже не в моде, их заменяют детективы, криминальные истории и прочее, что столь типично для бегства от действительности. Многие явно и недвусмысленно говорят о своем неприятии войны. И все же официальный тон по-прежнему задают шовинисты, националисты, оппортунисты и газетчики.

Нетрудно было расслышать эхо этого официоза в среде простых людей. Долго запрещалось проповедовать мир, даже говорить о мире. Слово “мир” исчезло из обихода, от него веяло пораженчеством, германофильством и бесхребетным соглашательством. Всего лишь одно слово вызывало протесты, проклятия или недоумение и даже породило цензуру. Одобрялось только слово “победа”, полная и окончательная. Практически во всех воюющих странах страдания и потери не способствовали достижению компромисса, а еще больше укрепили стремление к “победе”. Иначе все эти страдания и потери напрасны, не так ли? И ради чего идти на компромисс, если мы все равно непобедимы?

И все же что-то происходит. Что-то меняется в словоупотреблении. Пока еще только на улице, между людьми.

Теперь можно услышать, что люди тоскуют по “миру”, — да, именно так. Несколько дней назад, когда Корде стоял на морозе и ждал трамвая, он услышал разговор между женщиной и полковым священником, только что побывавшим на Сомме и в Вердене. Священник сказал ей: “Достаточно уже матерей, носящих траур. Будем надеяться, что это скоро закончится”. А совсем недавно, в том же трамвае, он слышал, как одна женщина из высшего класса, в мехах, громко сказала солдату: “Если бы не тысячи подлецов и идиотов, голосовавших за партии войны, то ты не торчал бы на войне все эти тридцать месяцев”. Многие смущенно обернулись к ним, язвительно улыбаясь, а одна женщина пролетарского вида, сидевшая рядом с Корде, пробормотала: “Она совершенно права”.

Не только отвращение и усталость теперь обрели голос. Перемены в настроении отчасти зависели и от реакции на мирные инициативы, которые в прошлом месяце исходили сперва от Германии и ее канцлера Бетман-Гольвега, а затем (всего пару дней назад) от США и президента Вильсона. Страны союзнической коалиции решительно отвергли первое предложение, а второе встретили таким количеством возражений, претензий и туманных требований, что стало ясно: скорого заключения мира ждать не приходится.

Но Слово вновь пробудилось к жизни. “Мир”.

В опубликованном письме кайзера, адресованном канцлеру, отстаивались мирные инициативы немцев. Вильгельм, в частности, писал: “Выступить с предложением заключить мир — означает совершить моральный поступок ради освобождения всех стран, включая нейтральные, от бремени, которое может раздавить нас”. В тот же день все французские газеты откликнулись на письмо, полемизируя и подвергая сомнению его подлинность. Американскую мирную инициативу пресса встретила так же прохладно, даже презрительно: “Химера! Иллюзии! Мания величия!” Корде слышал, как американского президента обвиняли в том, что он “более немец, чем сами немцы”.

Как можно было судить о возможностях мира и проблемах войны в странах, где единственное доступное массам средство информации — пресса подвергалась жесточайшей цензуре и находилась в руках пропагандистов, провокаторов и идеологов? Корде ничуть не утешала мысль, что, возможно, потомки сумеют разобраться в хаосе эмоций, навязчивых идей, мифов, полуправды, иллюзий, словесной эквилибристики, лжи и миражей, которые породила эта война. Конечно, он часто мысленно возвращался к тому, что же такое, собственно, произошло, когда летом, два с половиной года назад, сошла эта лавина; он ревностно собирал маленькие кусочки фактов, найденные то там, то сям, валяющиеся словно позабытые улики на давнишнем месте преступления. Вопрос заключался лишь в том, что именно исследовать, задним числом.

Ему давно известно, что картина войны и общественного мнения искажается прессой до неузнаваемости. В апреле 1915 года он записал в своем дневнике: “Страх перед цензурой и необходимость потакать низменным инстинктам [общества] заставляют ее [прессу] изрыгать лишь ненависть и оскорбления”. Политики и генералы, подстегивавшие в 1914 году милитаристские настроения в обществе, стали теперь заложниками этой общественной ненависти, отметавшей всякую мысль о мирном соглашении, и даже тактически оправданные отступления сделались невозможными, поскольку они в глазах прессы и простых людей сразу же превращались в символ поражения, — как в случае с Верденом. Но возможно, что-то наконец начинает меняться?

Понятно, что газеты вряд ли смогут послужить надежным источником для будущих поколений историков. А частные письма? Корде сомневается. “Письма с фронта дают ложное представление о войне. Тот, кто пишет письмо, знает, что оно будет вскрыто. И стало быть, его основная задача — произвести впечатление на своих будущих читателей”. Тогда, может, фотографии? Надо ли их использовать, чтобы понять, как все было на самом деле, например, в тылу? Нет, считает Корде. Он пишет в своем дневнике:

Либо тщеславие, либо стыд мешают нашим иллюстрированным журналам показывать отдельные стороны жизни. Так что потомкам достанутся обрывочные фотоматериалы о войне. Например: фотографии не показывают нам, что в домах почти всегда темно из-за отключений электричества, что на улицах тоже унылые потемки, а в овощных лавках горят стеариновые свечи, что мусорные баки стоят на тротуарах до трех часов дня, потому что не хватает мусорщиков; не показывают они нам и очереди в три тысячи человек, выстраивающиеся в бакалейные магазины за своими пайками сахара. И, к нашему изумлению, фотографии запечатлели огромные толпы, до отказа заполняющие рестораны, чайные салоны, театры, варьете и кинотеатры.

136.

Январский день 1917 года

Паоло Монелли учится избегать любопытных визитеров

Морозы начали отступать, а заодно поутихли и обстрелы. Извилистые тропы снова истоптаны мулами. В такое время здесь начинают появляться визитеры, интересующиеся знаменитой высотой, чтобы потом с гордостью заявить: “Я был там!”

Их тут не любят.

Если гости низшего чина, их еще издали забрасывают снежками и льдинками, а потом притворяются, будто ничего не произошло, когда те, в замешательстве, пыхтя, все в снегу, появляются на плато. Для тех, кто повыше рангом, требуются более изощренные уловки. Неподалеку от оборонительных сооружений заложили несколько взрывных зарядов, и когда по телефону им сообщали, что какая-то шишка внизу начинает подъем, они устраивали небольшой взрыв. Каскад камней и снега катился вниз, и австро-венгерский пост на вершине горы прямо напротив мгновенно отвечал полудюжиной снарядов (“Зиим-шуум, зиим-шум!”).

Командир батальона обычно извинялся, уверяя, что не в курсе происходящего. “До сих пор здесь наверху было так спокойно”. А высокопоставленный визитер “сразу же начинает испытывать ностальгию по долине” и покидает гору.

В это время Владимир Литтауэр по-прежнему находится на фронте у Двины, где царило затишье. Много ночей подряд рабочий батальон из “почтенных бородачей” отправляли возводить заграждения из колючей проволоки на льду реки. И множество раз он прекращал работу, едва немцы открывали огонь. Командир полка Жуков обратился с речью к батальону. Он

воззвал к их патриотизму. Выражение их лиц осталось неизменным; они уперлись в него стеклянными глазами. Жуков понял, что его речь не произвела никакого впечатления, и внезапно добавил: “Если вы снова разбежитесь, я расстреляю каждого десятого, поняли? Каждого десятого из вас. Я считаю: первый, второй, третий… десятый: пли!” Ни один человек не шелохнулся. “Я расстреляю вас всех, каждого!” — в отчаянии закричал Жуков. И снова встретил стеклянные взгляды. “Пулеметом!” — рявкнул он. Но никто не отреагировал. Люди были спокойны, будто им в любом случае не миновать смерти на льду. “Принести сюда пулемет!” — приказал Жуков. Напротив шеренги установили два пулемета. “Видите эти пулеметы? — не унимался Жуков. — Я расстреляю вас из них!” Лица оставались неподвижными. Провал Жукова был очевидным. Пулеметы убрали, и все разошлись.

137.

Четверг, 1 февраля 1917 года

Эдуард Мосли видит снегопад над Кастамону

Он пережил марш. Он дошел до конечной железнодорожной станции Рас-аль-Айн. После изнурительного двухмесячного путешествия из Багдада через пустыню они затем ехали в вагонах для скота на северо-запад. Мимо проносились Евфрат, Османийе, горная цепь Антитавр. Средиземное море блеснуло вдали серебряной полоской. Гюлек-Богази. Таврские горы. Позанти. Афьонкарахисар. Эскишехир. Анкара. После Анкары снова шли пешком, на север, карабкаясь через холодные горы, покрытые хвойным лесом, направляясь к Кастамону, в семидесяти километрах от Черного моря. Там, в христианских кварталах на окраине города, опустевших после резни армян, пленные разместились в нескольких больших домах.

Условия в этом городе были хорошие, просто отличные, если сравнивать с месяцами, проведенными после капитуляции. С пленными вполне сносно обращались. Мосли и остальные даже начали думать, что кошмары марша были непреднамеренными, объяснялись обычным сочетанием вульгарного равнодушия и беспомощности. К тому же в Кастамону с ними, офицерами, обращались гораздо лучше. Для простых военнопленных и низших чинов условия по-прежнему оставались тяжелыми. В то время как Мосли и другие офицеры пытались преодолеть тоску, кошмары и последствия трудного перехода и различных болезней, выжившие рядовые сразу отправлялись на тяжелые работы в другие места.

В Кастамону Мосли мог раз в неделю посещать городские магазины и купальни; его сопровождала на расстоянии не очень назойливая стража. Пленные имели право также ходить в церковь, вести переписку, получать посылки из дома. Они играли в шахматы, бридж и регби, иногда им разрешалось устраивать долгие прогулки по окрестным холмам. Планировалось даже создать свой маленький оркестр. У Мосли снова начался приступ малярии, потом ему пришлось сходить к греку-дантисту, полечить зубы, подпорченные недоеданием во время осады; тем не менее он даже набрал вес. Он и многие другие пытались придерживаться заведенного порядка, — к примеру, переодеваться перед ужином, — даже если это означало просто смену одной рваной рубашки на другую, такую же рваную. Им строго запрещалось общаться с городским населением. Иногда разрешалось напиться.

С начала зимы он страшно мерз. Не хватало дров, а те, что удавалось раздобыть, оказывались сырыми. И когда он засовывал их в крохотный камин, они больше дымили, чем горели. Хуже всего были уныние и однообразие. Большую часть времени Мосли проводил в комнате, которую делил с другим офицером. Много спал, курил. Давно уже ничего не записывал в свой дневник.

Когда этим утром он выглядывает в окно, все вокруг кажется холодным и тусклым. Снег. Мир преобразился. Красно-коричневые крыши, нагромождение которых он привык созерцать, стали белыми, и сам город вдруг сделался красочным, почти картинно красивым. Улицы пустынны. Единственный признак жизни — молитвенное пение, доносящееся с минаретов. Вид внезапного превращения под воздействием снегопада, “этой чистой, божественной стихии, немой и таинственной”, что-то переворачивает в нем самом, наполняя его новой энергией, изгоняя апатию, вселяя новые надежды и оживляя его память.

Он достает дневник и делает в нем первую после октября запись: “1 февраля 1917 года. Прошло четыре месяца. Когда я пишу эти строки, снег окрасил мир в белый цвет”. А потом он и еще несколько британских офицеров отправляются на холм в полукилометре от города. Там они катаются на санках, “играют и дурачатся, словно школьники”. На обратном пути затевают войну в снежки.

138.

Пятница, 2 февраля 1917 года

Рихард Штумпф обретает надежду в Вильгельмсхафене

Судя по барометру, атмосферное давление продолжает подниматься. Утром после вахты им разрешено отправиться на маленькую экскурсию в Мариензиль. Настроение царит оживленное. Процессию возглавляет судовой оркестр. Сверкающий лед все еще поражает своей толщиной. Штумпфу нравится его красота и мощь, но внезапно он вспоминает, что очень скоро лед растает, исчезнет без следа. На обратном пути они маршем проходят по Вильгельмсхафену.

“Гельголанд” снова ремонтируется и модифицируется. На этот раз демонтируют скорострельные пушки калибра 8,8 см. Сражение при Скагерраке показало, что радиус действия у них недостаточен, поэтому пушки бесполезны: два года назад “за подобные высказывания просто расстреляли бы как предателя”, пишет Штумпф в своем дневнике. Из этих пушек так и не сделали ни единого выстрела. И те, кто их обслуживал, вроде Рихарда Штумпфа, выходит, занимались ерундой. Он утешал себя тем, что пушки еще пригодятся на суше. Штумпфу кажется, что затевается что-то серьезное. Он вновь обрел веру в будущее: “Весь мир затаил дыхание, глядя, как Германия готовится нанести последний сокрушительный удар”.

Вернувшись на корабль, они обедают. После чего появляется вахтенный офицер с бумагой, у него “чудесные новости”. “Слушайте, парни, телеграмма из Берлина: с сегодняшнего дня мы начинаем неограниченную подводную войну”. Все “необычайно обрадовались” этому сообщению. Только и говорили на борту, что об этой новости. Большинство вроде бы склонялось к тому, что поставить Великобританию на колени — только вопрос времени. “Это смертельный приговор Англии”. Таковым стал немецкий вариант войны до “победного конца”, воплощенный в действия, о чем давно предупреждали французские политики.

Штумпф в стане сомневающихся. Тем не менее он готов дать на это срок в четыре месяца; потом положение прояснится. К тому же он считает, что именно так следует реагировать на британскую голодную блокаду, которая привела к холодной и бедственной “брюквенной зиме” в Германии. Только этим они и питались: брюквой разных видов, приготовленной различными способами. (Варианты столь же разнообразны, сколь однообразен главный ингредиент: пудинг из брюквы, фрикадельки из брюквы, пюре из брюквы, джем из брюквы, суп из брюквы, салат из брюквы. Некоторые называли брюкву прусским ананасом.) В блюда из брюквы частенько добавляли немного прогорклого жира; запах отбивался тем, что ее варили с яблоками и луком. Недостаток жиров приводил к вспышке кишечных заболеваний, а от однообразной еды многие просто опухали. В Германии люди теряли в среднем 20 процентов веса, а многие матросы на корабле здорово исхудали. Сам он потерял всего лишь пять кило, ведь ему приходили продуктовые посылки от родителей из Баварии.

Неограниченная подводная война? Почему бы нет? Пускай эти англичане испробуют собственную пилюлю: “Надеюсь, они испытают такой же нестерпимый голод, как наш народ в Саксонии или Вестфалии”.

139.

Пятница, 9 февраля 1917 года

Олива Кинг чинит автомобиль в Салониках

Резкий “кусачий” февральский ветер. В воздухе пахнет снегом. Еще одна зима в Салониках. Еще одна зима в этом перенаселенном, сверхукрепленном военном лагере города, с его бездельничающей армией. На улицах можно увидеть бал-маскарад военной формы: серо-голубая французская, хаки английская, коричневая сербская, коричнево-зеленая русская, серо-зеленая итальянская. Картину “многоязычия” довершали колониальные войска из Индии, Индокитая и Северной Африки. Осенью предпринимались попытки оттеснить на севере болгар, но линия фронта осталась неизменной. Теперь снова затишье. Погода, как обычно, переменчива: то теплая и солнечная, то холодная и ветреная. Два дня валил снег, но мороз не смягчился. И Олива Кинг мерзнет, лежа под своей санитарной машиной.

Кинг, собственно говоря, надеялась провести утро в портовых банях, но машина потребовала к себе внимания. Пришлось заняться ее ремонтом. И вот Олива лежит в промерзшем гараже и развинчивает коробку передач. Посиневшие от холода пальцы не слушаются. Снаружи задувает ветер.

Олива Кинг служит теперь в сербской армии, — она и две ее машины. (В придачу к старушке Элле она купила еще одну санитарную машину, более легкую и быструю, марки “Форд”. Ее-то она сейчас и ремонтирует.) Сербы лишились почти всего своего транспорта во время отступления, так что дел у нее по горло. Больше никаких обходов, от фонаря к фонарю, никаких мешков с тряпьем. Вместо этого ее посылают в длительные тяжелые поездки по узким, опасным горным дорогам, которые в Западной Европе вряд ли бы назвали дорогами — скорее тропой, глинистой колеей. Именно дороги были хуже всего. При плюсовой температуре они тотчас превращались в непролазное месиво. Если же столбик термометра опускался ниже нуля, ее ожидал каток.

Кинг приблизилась к войне, и война приблизилась к ней. Миссис Харли, та самая, с которой она работала вместе — они когда-то охотились за коллекционной мебелью во Франции — и которая “в возрасте, когда многие пожилые дамы предпочли бы сидеть дома и вязать носки”, переносила трудности, непосильные для женщин вдвое моложе ее, умерла месяц назад. Ее убило гранатной картечью, выпущенной вражеской артиллерией, — болгарской? австрийской? — когда она работала с беженцами в Монастире. Из своих поездок на северный фронт Кинг привезла не только два болгарских рюкзака трофеев — гильзы от патронов, осколки снарядов, — но и воспоминания о поле сражения, усеянном трупами. И впервые в жизни она увидела ненавистного врага в образе болгарских военнопленных.

А кроме того, она влюбилась. Ничего удивительного. Было что-то такое в настроении, в ситуации, в вынужденной неопределенности жизни, что позволяло отринуть обычные правила и условности. Судя по всему, эта влюбленность значила для нее больше всего остального. Больше войны. Та превратилась в фон, во второстепенный фактор, в монотонные будни, временами абсурдные или дикие, временами опасные и отталкивающие, чаще всего раздражающие. Вот, например, только размечтаешься о горячей бане, но незадача — забарахлит ножной тормоз, и ты никуда не попадаешь.

Объектом ее чувств стал обаятельный сербский офицер связи, капитан Милан Иовичич, которого все звали Иови; веселый, дружелюбный и непредсказуемый. Они с ней оказались сверстниками. Они полюбили друг друга, встречаясь за обедом и на вечеринках, где вновь и вновь с надтреснутой пластинки звучала мелодия “La Paloma”; все беды тоже были общими. Когда она в сентябре прошлого года слегла с приступом малярии, он навещал ее не реже двух раз в день и часто просиживал у нее часами. Любовь оказалась взаимной. Они встречались тайком, но все равно о них сплетничали. Ее это раздражало.

Это вовсе не интрижка. Таких у нее было предостаточно в прошлом. Здесь все гораздо серьезнее.

Кинг понимала, что за эти годы в ней произошли перемены. Ее это пугало. А может, ее больше пугала реакция со стороны других. В письме к отцу, после вступления в сербскую армию, она, в частности, писала следующее:

Благослови тебя Бог, дорогой папа, я так тебя люблю, ты даже себе не представляешь. Я все спрашиваю себя, что ты подумаешь о том, как я изменилась. Знаю, что война сделала меня довольно эгоистичной, что я теперь стала гораздо самостоятельнее, чем прежде.

О своей влюбленности она не пишет ни слова. Иови она называет просто “приятелем”, что было весьма смело, особенно в сравнении с предвоенными устоями. Но мало кто теперь заботился о приличествующих формах общения между неженатыми мужчинами и незамужними женщинами. Не здесь, не сейчас.

К обеду Олива Кинг прерывает работу в промерзшем гараже и бредет по снегу к маленькой квартирке, которую она делит с двумя другими женщинами-шоферами. Едва войдя в дом, она тут же зажигает керосинку, единственный источник тепла в комнате, который в это время года постоянно горит, пока они дома. Ее беспокоят цены на керосин, они непрерывно растут. Кувшин стоит 19 франков, и его хватает на несколько дней. “Если Америка вступит [в войну], нам разрешат покупать керосин по сниженной цене”.

Кинг решает остаться дома. Она сделала все, что полагается на сегодня. Пусть другой механик закончит работу. Она мечтает о вкусных тасманских яблоках. Думает, кончился их сезон в Австралии или еще нет? И не пришлет ли ей отец посылку с яблочками?

140.

Февральский день 1917 года

Флоренс Фармборо размышляет о зиме в Тростянице

Зима выдалась скверная во всех отношениях. В декабре она получила известие о том, что ее отец скончался в возрасте 84 лет, а в прошлом месяце умер глава русской семьи, в которой она жила, знаменитый хирург-кардиолог. На фронте снова затишье. На этом участке Восточного фронта все более или менее крупные военные операции увязли в снегу и минусовых температурах, так что в госпиталь к Флоренс пациенты поступали редко. В один день принимали пару раненых, на другой — пару заболевших. В основном делать было нечего.

Как обычно, перебои с продовольствием участились в зимние месяцы, однако в этом году положение стало еще хуже. В Москве и Петрограде вспыхивали хлебные бунты. Все больше ощущалась усталость от войны, недовольство накапливалось и теперь выражалось вполне откровенно. Ходило множество слухов о волнениях, саботаже и забастовках. До 1914 года многие асы экономики утверждали, что вероятная война будет короткой, а если она затянется, то это приведет к экономической катастрофе. В итоге они оказались правы. Во всех воюющих странах практически закончились деньги, живые деньги, и вот уже некоторое время война финансировалась либо при помощи кредитов, либо посредством печатного станка. Причиной продовольственного кризиса в России стали не только морозы и перебои в снабжении, но и галопирующая инфляция. А кроме того, радость от многочисленных летних побед на фронте сменилась разочарованием, когда стало ясно, что бесконечные жертвы так и не способствовали решающему повороту событий, так и не привели к чему-то окончательному.

Всеобщее неприятие войны обернулось резкой критикой Верховного командования и даже царя. Особенно активно циркулировали слухи о том, что произошло или, может, сейчас происходит при дворе. Убийство печально известного старца Распутина полтора месяца назад, казалось, только подтвердило тот факт, что российское общество разлагается — от низов и до самых верхов. Многие события почти не затронули Флоренс, которая скорбела о двойной утрате — отца и главы семьи, которая приютила ее и которого она тоже считала родным. Впрочем, ей было искренне жаль царя, которого в лучшем случае описывали как благонамеренного, но неспособного на решительные действия.

Да, тяжелая зима. Когда ко всеобщему бездействию прибавляется всеобщее волнение, то в результате возникают нервозность, раздражительность, вечные стычки между персоналом госпиталя. Флоренс Фармборо сама испытывает раздражение:

Такое впечатление, мы все ждем, что же произойдет. Так больше не может продолжаться. Возникает много вопросов, на которые никто не может дать ответа. “Будет ли продолжаться война?”, “Заключат ли Германия и Россия сепаратный мир?”, “Что в таком случае будут делать союзники?”.

“Зима унылая и удручающая, — пишет она в своем дневнике. — Лед и стужа сделали все, чтобы притупить наши мысли и парализовать наши силы”.

141.

Воскресенье, 25 февраля 1917 года

Бабушка Эльфриды Кур падает в обморок перед торговцем кониной в Шнайдемюле

На той же улице, где живет Эльфрида, торгуют кониной. Торговца зовут господин Йор, он еврей. Эльфрида знает, что есть люди, которые плохо относятся к евреям, но она к ним не принадлежит. Однажды она даже подралась с мальчиком за то, что он назвал одну ее подругу еврейской свиньей. В округе живет много евреев и поляков, но в глазах Эльфриды все они немцы, пусть и разные.

Сегодня бабушке Эльфриды стало плохо, и она потеряла сознание прямо на улице, на морозе, перед мясной лавкой господина Йора. Прохожие внесли ее внутрь, положили на диван в гостиной, и она понемногу пришла в себя. Но она продолжала чувствовать такую слабость, что господин Йор был вынужден отвезти ее домой в своей повозке. Эльфрида с братом испугались, видя, как их бабушку вносят в дом и укладывают на кровать, какое у нее бледное и застывшее лицо. К счастью, к ним в это время зашла одна из соседок и приготовила чашечку кофе для бабушки. Да, настоящего-то кофе почти не осталось, сплошные заменители, вроде обжаренного зерна, зато соседка положила в чашку сахар, а не тот искусственный подсластитель, к которому они уже привыкли. Бабушка Эльфриды выпила кофе и через некоторое время почувствовала себя бодрее: “Теперь я согрелась, дети”.

Почему она упала в обморок? Потому что слишком много работала, как и многие другие? Или потому, что, как и все, мало ела?

Эльфриду не покидало беспокойство, и чтобы выполнить задание по физике, она перебралась в спальню, решив не выпускать бабушку из поля зрения. Мысли ее были заняты вовсе не школой. Около недели назад они с подружкой ходили кататься на коньках на затопленный луг у реки. Там было полно народу, все катались по кругу, под музыку скрипучего патефона. И там она снова наткнулась на Вернера Вальдекера, юного лейтенанта, которого впервые встретила на лестнице у старшей сестры своего одноклассника и с которым потом заговорила, случайно увидев его на улице, — та встреча закончилась тем, что он поцеловал ей руку и выразил надежду, что они увидятся снова. Так и случилось пять дней назад, на том замерзшем лугу. Потом, уже ближе к вечеру, он повел ее в кондитерскую Флигнера. Там не было эклеров, но они пили глинтвейн и ели крендельки: она была счастлива. Затем лейтенант Вальдекер проводил ее домой и попытался поцеловать на лестнице в прихожей. Она выскользнула и исчезла в доме. Потом она жалела об этом.

На карте военных действий, висевшей в классе, мало что менялось. В Африке и Азии вот уже многие недели не происходило ничего примечательного. К сожалению, вчера капитулировало 289 человек в Ликуйу, в германской Восточной Африке, и британцы заняли несколько турецких окопов к юго-западу от Эль-Кута, в Месопотамии, — и это все. В Италии и на Балканах тоже все тихо. На Западном фронте ничего нового, так, отдельные рейды. И только благодаря событиям на Восточном фронте газеты публикуют не просто отдельные заметки, но и более подробные сводки, военные действия здесь вот уже несколько месяцев сосредоточены в одном-единственном месте — в Румынии. Эта часть карты пестрит маленькими черно-бело-красными флажками, вскоре будет одержана большая победа. В последний раз победным стало 6 декабря. В тот день пал Бухарест, и детей освободили от школы. Эльфрида использовала неожиданно объявленные каникулы, чтобы пойти на прогулку.

142.

Суббота, 17 марта 1917 года

Владимир Литтауэр усмиряет бунтовщиков в Режице

Дует порывистый ветер, лютует мороз, повсюду глубокие сугробы. Они шли маршем всю ночь напролет. Девять месяцев они просидели в окопах на Двине, девять месяцев миновало без событий и крупных боев, девять месяцев монотонного ожидания и тоски; лето сменила осень, осень сменила зима, скоро уж и зиме конец.

В глубине души Литтауэр конечно же понимал, что рано или поздно они получат приказ о выступлении. Но кто бы мог подумать, что это будет происходить таким образом?

Причем приказ вовсе не о том, чтобы достойно отразить неожиданную атаку немцев. Нет, в прошлый четверг, вечером, полк выступил в Режицу, чтобы подавить мятеж в городском гарнизоне. А вместе с этим неожиданным приказом до них дошли и неясные слухи о беспорядках в Санкт-Петербурге.

Они добрались до Режицы, когда слабые лучи мартовского солнца осветили горизонт. Литтауэр вместе с остальными продрогли насквозь, их форма сплошь была покрыта снегом и инеем.

В городе мы повстречали группу солдат с красными ленточками. Пьяные и развеселые, они забыли отдать честь. Командир, удержав своего коня, указал им на их небрежность. “Разве вы не знаете, что происходит в России? — спросил один из солдат и бодро добавил: — Мы теперь все равны”. Тогда командир приказал взять этих солдат “в стремена”, то есть в кольцо лошадей. Это означало что-то вроде ареста на месте. Мы продолжили путь к центру города, и нам навстречу попадалось все больше и больше таких групп, и все больше и больше солдат с красными бантами мы брали “в стремена”. В небольшом полку было не более пятисот человек. По мере того как мы приближались к площади, мы вели между своими рядами уже сотню арестованных. Наши гусары, продрогшие, голодные и злые, подгоняли их пинками, и теперь уже многие пленники молили о пощаде.

Обстановка оставалась смутной. Вперед был выслан дозор. В большом здании на городской площади заседал Совет солдатских и рабочих депутатов. Что это такое, никто в точности не знал. Командир эскадрона вызвался пойти туда добровольцем на разведку. Через несколько минут из здания повалил народ: “взъерошенные солдаты, испуганные гражданские лица”, погоняемые одним-единственным офицером, который стегал их своих стеком.

На протяжении почти четырех часов мы арестовали триста человек. Мы заняли два вокзала, почту, здания местных властей и начали патрулировать город.

Около одиннадцати часов дня в Режице воцарился порядок, и Литтауэр даже смог сходить в кафе и позавтракать. На него угрожающе двинулись два вооруженных солдата, но он тотчас обратил их в бегство. А вскоре здесь появились и другие офицеры полка. Настроение у всех было спокойное и уверенное. Ведь больше не оставалось повода для беспокойства?

Время близилось к двенадцати, когда в кафе вошел юный разносчик газет. Бросились в глаза жирные черные заголовки. Революция. Царь отрекся от престола.

143.

Воскресенье, 18 марта 1917 года

Андрей Лобанов-Ростовский пытается попасть в гостиницу “Астория” в Петрограде

“Просто плыви по течению”. Два часа ночи. Страшный холод. Лобанов-Ростовский оставляет своего денщика, Антона, сторожить багаж, а сам направляется прямо в гостиницу. У вокзала, как ни странно, нет ни такси, ни извозчиков. Ему приходится идти пешком. Что-то не так. На темных улицах он натыкается на вооруженный патруль: “на него смотрят с подозрением”. Он проходит мимо сгоревшего полицейского участка. На фешенебельной торговой Морской улице он замечает следы беспорядков: витрины разбиты, магазины разграблены, в стенах домов пулевые отверстия.

Конечно же Лобанов-Ростовский знал о беспорядках, начавшихся 8 марта, когда на улицы вышли женщины, протестуя против нехватки хлеба. На вокзале в Киеве он тоже наблюдал волнения. Там толпа ворвалась в столовую для пассажиров первого класса и с шумом и грохотом сорвала со стены портрет царя. Это случилось через три дня после отречения Николая II. Об этом Лобанов-Ростовский узнал еще в прошлый четверг, покидая госпиталь. К нему подошел офицер и сообщил сенсационную новость, причем тихо, по-французски. Лобанов-Ростовский реагирует на услышанное с оптимизмом и в своем дневнике записывает: “Новый император или более энергичный и умный регент — и победа нам обеспечена”.

Может, это тщетная надежда? После Нового года Лобанов-Ростовский слег с малярией. 15 марта, в день отречения царя, он выписался из больницы. Явившись в полк, узнал, что его направляют в запасной эскадрон в Петроград. Известие просто сразило его. Всем было известно: войска посылаются туда для того, чтобы стрелять на улицах города в демонстрантов и забастовщиков. Врач попытался успокоить его и спросил, уж не думает ли он лишить себя жизни. Лобанов-Ростовский поделился с ним своими сомнениями: “Только идиотизм правительства спровоцировал эту революцию. Народ тут ни при чем, и все же меня посылают в Петроград, чтобы стрелять в народ”. Врач утешил его и дал неожиданный совет: “Просто плывите по течению, а там все образуется”.

Итак, Лобанов-Ростовский приехал в гостиницу “Астория”, где поселились его дядя с тетей. Здесь тоже были заметны следы беспорядков, настоящих уличных боев. Стены изрешечены пулями. Большие стеклянные окна внизу разбиты, их заколотили досками. Вестибюль погружен во тьму; вращающиеся двери заперты. Никто не показался, когда он постучал. Странно. Он обошел здание гостиницы и постучался в боковую дверь, но его тотчас окружили со всех сторон вооруженные, агрессивно настроенные матросы. Они приставили винтовки к его груди и засыпали его вопросами “Где паспорт? Почему он носит револьвер?”. Подоспевший к ним молодой поручик убедил матросов отпустить Лобанова-Ростовского: “Товарищи, дайте ему пройти! Он только что прибыл и не знает, что произошла революция”.

Оказавшись на улице, Лобанов-Ростовский поспешил назад на вокзал, чтобы выпить чаю и дождаться рассвета.

Около восьми часов утра он предпринял новую попытку. Вдалеке раздавались фабричные гудки. С серого утреннего неба падал снег. Стало теплее, и на улицах было слякотно. Если бы не следы от боев, все выглядело бы почти как всегда. Люди шли, как обычно, на работу. Только одно казалось новым, необычным: на домах, на людях, повсюду виднелись красные пятна. У прохожих обязательно было что-нибудь красного цвета: может, бант, или бумажный цветок, или простой кусочек ткани, засунутый в петлицу. Автомобили, элегантные экипажи ехали украшенные красным, этот цвет горел на фасадах домов, на окнах. В слабом утреннем свете огромные куски ткани казались почти черными.

На этот раз Лобанова-Ростовского впустили в гостиницу. Вестибюль являл собой жалкое зрелище. Повсюду валялось битое стекло и покореженная мебель. На толстых красных коврах на полу застывали лужи. Людской поток устремлялся внутрь и обратно. В углу вокруг стола теснилась разгоряченная кучка людей, там записывали в ряды какого-то объединения для радикальных офицеров. Отопление не работало. В гостинице та же температура, что и снаружи. Он так и не нашел своих родственников. “Все разваливалось на глазах, никто ничего не знал”.

Тогда он и не подозревал, что самые кровавые столкновения в ходе этой революции произошли как раз около роскошной гостиницы “Астория” и внутри нее. Здесь проживали многие высокопоставленные офицеры со своими семьями, и кто-то из них выстрелил по проходящим мимо демонстрантам. Те ответили пулеметным огнем, после чего вооруженные люди ворвались в вестибюль, где завязался бой, прямо посреди зеркальных стен и хрустальных люстр. Многих офицеров застрелили или закололи штыками. Винный погреб гостиницы разграбили. (Ничего удивительного, что в эти дни в Петрограде искреннее негодование и протест обернулись вандализмом и откровенной уголовщиной).

Лобанов-Ростовский снова вышел на слякотные улицы Петрограда. До самого вечера ему так и не удалось ничего узнать. Конечно, он нашел своих дядю и тетю. Во время беспорядков они переехали из “Астории” в другое место, где тоже кипели жестокие бои, — в Адмиралтейство. Что же касается того соединения, в которое он должен был прибыть (запасной эскадрон гвардейского полка), то он слышал самые противоречивые сведения о нем. Эскадрон

отказался участвовать в революции и был исключен из списков. Он оказался одним из первых, кто встал на сторону революционеров, и солдаты поубивали своих офицеров. Все офицеры живы. И так далее.

Тем не менее он решает, хотя и с опаской, вызвать на следующее утро такси и съездить в казармы, чтобы заявить о своем прибытии на службу. “Просто плыви по течению. А там все образуется”.

144.

Среда, 21 марта 1917 года

Павел фон Герих видит, что революция докатилась до фронта под Вильной

Посреди ночи его разбудил адъютант и сообщил ему, что “полк охвачен революционными настроениями, что ведется агитация, что командиры двух соседних полков уже арестованы своими солдатами”. Теперь солдаты хотят встретиться с фон Герихом. Меньше недели он командовал 3-м гренадерским Перновским полком, который находился в резерве на фронте под Вильной. Спрашивается, как долго ему еще командовать?

И все же драматические события последней недели не стали неожиданными. До назначения на эту должность фон Герих занимался обучением новобранцев в Петрограде, так что он знал о волнениях и беспорядках, охвативших город. Он уехал оттуда 7 марта. “В воздухе пахло мятежом, если не революцией”. Как обычно, он был резок и категоричен и высказывался решительно: “Здесь требуется полк, несколько пушек и бравый вояка, чтобы удавить все это в зародыше”. Он ненавидит революцию и презирает революционеров. Информация, приходящая из Петрограда и Москвы, противоречива, ненадежна и отрывочна, и запоздавшая на несколько дней старая новость об отречении царя вызвала у этого самонадеянного защитника существующего порядка смятение и колебания.

Прошло еще немного времени, и в спальне фон Гериха появилась депутация. Она состояла из подпрапорщика, двух унтер-офицеров и шестерых солдат. Фон Герих, как обычно, тщательно скрывал свое беспокойство и прошипел посетителям, чтобы они сняли фуражки. После переговоров он пообещал встретиться со всем полком завтра, в девять часов. А затем пожелал им спокойной ночи. После их ухода он принял порошок от головной боли и погасил свет.

Ровно в девять часов утра полк уже ждал его, выстроившись четырехугольником. Фон Герих держал речь: он говорил об угрозе родине, о борьбе с врагом, о том, что все они теперь свободные граждане, и о том, что это значит. Солдаты, разумеется, не понимали, что все эти речи — просто оппортунистическая уловка фон Гериха; напротив, они считали, что перед ними человек, который поддерживает революцию. Их сомнения окончательно рассеялись, когда фон Герих призвал их выбрать по два представителя от каждой роты, чтобы помочь с наведением порядка и проконтролировать распределение продовольствия. Ему уже было известно, что “в Петербурге создано что-то вроде Совета рабочих и солдатских депутатов в качестве правительства № 2” и что этот совет издал постановление о передаче власти в войсках выборным солдатским комитетам. Таким образом, он предвосхищал это распоряжение. Солдаты прокричали ему “ура!”.

Итак, угроза кризиса миновала.

Вопрос только в том, во что обойдется этот трюк ему самому? В собственных глазах он выглядел героем и вел себя на поле боя действительно как герой. Вместе с тем он часто не колеблясь использовал ситуацию или собственное положение, ради того чтобы достичь надежности и покоя. И в то же время внутреннее напряжение не отпускало его, конфликт между смельчаком, каковым он был или надеялся быть, и трусом, который тоже проявлял себя время от времени, несмотря на все позы и напыщенные фразы. Может, теперь он струсил?

Так прошел остаток дня: чехарда, встречи, телефонные беседы и переговоры. Представители солдат хотели знать, какое правительство признает фон Герих, и получили весьма уклончивый ответ: “Мне ведь неизвестны, каких взглядов они придерживаются”. При этом он добавил, что правительство “теперь одно”, и этот туманный ответ вызвал новые крики “ура!”. Он встретился с начальником дивизии, который был в шоке, “побледнел и начал заикаться”, узнав, что фон Герих позволил создать в своем полку солдатские комитеты. В штабе состоялась встреча, на которой отвечали на вопросы, касающиеся упразднения отдания чести и прочих изменений, одобренных военным министерством. Он встретился с другими командирами полков, которых солдаты отпустили только после того, как перерезали телефонные провода. И вот пришли инструкции от командира корпуса:

Незамедлительно докладывать обо всех переменах в настроении солдат. Не забывайте призывать на помощь священников, ибо они имеют большое влияние на массы. Избегайте любых несправедливостей при оформлении увольнительных, при наказании, при распределении продовольствия и снаряжения, разговаривайте спокойно, не сурово, заботьтесь об отдыхе солдат, об их развлечениях и религиозных потребностях. Если случаются эксцессы, принимайте все меры по защите телефонной связи и складов оружия.

145.

Суббота, 24 марта 1917 года

Андрей Лобанов-Ростовский избран солдатским комитетом на офицерскую должность

Повсюду признаки разложения. Солдаты небрежно одеты, не отдают честь, потеряли всякое уважение. Он фактически оказался пленником в казармах, сидел и ждал решения батальонного совета. Одобрят ли они его кандидатуру?

Сегодня решение принято. Да, ему позволено быть их офицером. Но это не значит, что он сохраняет прежнее положение. Командир батальона объяснил ему так: офицеры — вроде конституционных монархов, у них есть формальная ответственность, но нет реальной власти. Но Лобанов-Ростовский все равно вздохнул с облегчением. Если бы его кандидатуру не одобрили, то его наверняка бы арестовали. Или сделали бы еще что похуже. Он пишет:

Получилось так, что вроде бы решающий голос отдал за меня сержант, который находился под моим командованием и рассказал комитету о том, что произошло под Режицей в 1916 году, когда я, под личную ответственность, вопреки приказу командира полка, разрешил своим людям взять отпуск и поехать домой. Сразу же после этого ко мне пришли два члена комитета и сообщили о принятом решении, а также очень вежливо спросили, не окажу ли я им честь и не останусь ли в батальоне. В тот же вечер мы узнали о пяти офицерах из Московского полка, которые только вчера были выбраны своими солдатами, а ночью ими же убиты.

146.

Понедельник, 26 марта 1917 года

Рафаэль де Ногалес участвует в первом сражении под Газой

Почти двое суток Рафаэль де Ногалес не спал и теперь чувствует себя совершенно разбитым. Он перешел линию фронта во главе патруля, который получил приказ найти и взорвать трубопровод с питьевой водой, проложенный британцами от Суэцкого канала, через Синай, и вплоть до фронта перед старым прибрежным городом Газой. Тридцать шесть часов они передвигались по пустыне, прошли километров 150–160. Задание выполнить не удалось. Они не нашли водопровода. И когда он с остальными к вечеру добрался до лагеря, то мечтал только об одном: лечь и поспать.

Но в лагере неспокойно. Поступили сведения, что мощная британская группировка пересекает большое вади, которое находится прямо перед оборонительными рубежами у Газы, и теперь всем имеющимся соединениям приказано подготовиться к бою. Это известие вдохнуло новые силы в де Ногалеса: “Неимоверную усталость, которую я ощущал, словно ветром сдуло”. Сменив коня, он тут же отправился в путь, готовый к новым свершениям.

Сперва он получает приказ отвести в безопасное место большой обоз, со множеством верблюдов, вьючных лошадей и повозок. На месте они оставляют только белые палатки, чтобы по возможности замаскировать перегруппировку. Затем он возвращается к остаткам турецкой кавалерии, которая прикрывает важный пункт на большом вади, как раз там, где противник наверняка атакует левый фланг османских укреплений, — это всем понятно. Если враг здесь прорвется, он окажется у них в тылу и будет угрожать османской Ставке в Тель-эль-Шария.

Масштабное британское наступление — еще одно доказательство, что военная ситуация на Ближнем Востоке начала меняться. После того как прошлым летом провалилась вторая попытка османской армии отрезать Суэцкий канал, британцы перешли в контрнаступление. Горький опыт вынудил их тщательно подготовиться к попытке номер два. Внешняя и самая эффективная линия обороны Палестины, пустыня, была прорвана, когда там построили узкоколейную железную дорогу и к тому же внушительных размеров водопровод для питьевой воды, который так и не удалось найти де Ногалесу и уж тем более взорвать его.

Ночь выдалась холодная и туманная.

На рассвете в окрестностях Газы заговорила тяжелая артиллерия. Постепенно к ее грохоту прибавились пулеметный треск и хлопанье винтовок. Наступление началось.

Пришло первое донесение: по нескольким брошенным мостам британцы с неожиданной скоростью переправились через вади. Броневики, а за ними пехота, начали пробиваться в Газу, и одновременно с этим кавалерия растянулась вокруг города и теперь угрожает отрезать его сзади. Немецкий офицер, с которым говорил де Ногалес, был настроен пессимистично. Положение города безнадежно; может, он уже сдался? Когда рассвело, они смогли разглядеть вдали клубящийся дым от взрывов и пожаров, окружавший Газу.

Полки османской кавалерии по-прежнему ждут британского наступления. Но ничего не происходит. Тогда они получают приказ седлать коней и двигаться вдоль вади, по направлению к Газе. Де Ногалесу поручают отвести груз с боеприпасами в безопасное место, но он игнорирует это поручение, с тем чтобы отыскать заблудившееся соединение. Затем он неистово следует за ним в бой, и все вместе они несутся в наступление на Газу и на британские войска, окружившие город. Сам де Ногалес говорит, что, несмотря на усталость, он наравне со всеми остальными чувствовал прилив энтузиазма и нервического экстаза, которые “заставляли рваться вперед даже самых неповоротливых, под рев снарядов и сухой треск картечных гранат, взрывающихся у них над головами”.

В небе над ними появляются британские боевые самолеты: они сбрасывают бомбы. Вскоре глазам предстанет “великолепная панорама” — поле сражения под Газой, на тридцать километров вокруг затянутое плотным дымом, из-под которого вспыхивают алые языки пламени и гремят взрывы.

Только намного позже де Ногалес вспоминает о невыполненном поручении. Он оставляет поле боя и вместе со своим денщиком скачет назад, на поиски колонны с боеприпасами. Их лошади взмылены от усталости. Оба они находят конвой как раз в тот момент, когда его по ошибке начинает обстреливать, “с завидной скоростью и точностью”, одна из тех немецких батарей, которые находились в Палестине, чтобы оказывать помощь османской армии. Понеся значительные потери, в том числе в тягловой силе, колонна была спасена от дальнейшего артобстрела немецким же пилотом, заметившим ошибку и сумевшим подать батарее сигнал о прекращении огня.

В сумерках де Ногалес ведет колонну дальше, в Ставку в Тель-эль-Шарию. Там он встречает немецкого полковника фон Крессенштейна, который командует войсками на фронте под Газой. Немец нервничает и полностью поглощен тем, что рассылает направо и налево телеграммы. Он уверен, что сражение проиграно. И даже де Ногалес поддался его настроению, слишком велика была суматоха. Поэтому он был немало удивлен, когда уже было оседлал коня, чтобы возвратиться на поле боя, и тут услышал, что британцы по каким-то необъяснимым причинам начали отступать.

Сражение закончилось. Обе стороны считали себя побежденными, но британцы просто оказались более оперативными при отступлении.

В тот же вечер де Ногалес въехал в освещенный лунным светом разгромленный город Газа:

Повсюду царила мертвая тишина. Прямо посреди улиц, меж обугленных стропил, разбитых повозок, штабелями громоздились сотни человеческих тел, сгоревшие и растерзанные останки людей и животных. А на почерневших стенах домов, грозивших вот-вот обрушиться, проступили большие пурпурные пятна, похожие на красные гвоздики, гвоздики из крови, указывавшие место, где преклонил голову какой-нибудь раненый, умирающий, прежде чем испустить дух. Когда последние алые и золотые полоски заката погасли в черной глубине неба, зазвучали жалобные возгласы с минаретов, возвещавшие верным сторонникам пророка, что ангел смерти простер свои крылья над пустыней, где тысячи христианских солдат уснули славным вечным сном под звездным небом Палестины.

Он возвращается в лагерь, лошадь под ним чуть не падает от усталости. Де Ногалес заворачивается в одеяло и ложится, склонив голову на бок коня. И тотчас засыпает.

147.

Воскресенье, 1 апреля 1917 года

София Бочарская посещает Думу в Петрограде

Оказавшись в большом зале, Бочарская отмечает, как многое здесь изменилось. Именно в этом великолепном Екатерининском зале Таврического дворца проходила церемония проводов ее госпиталя, и медики, исполненные рвения, решимости и надежд, отправились в 1914 году на фронт. Тогда она стояла рядом с другими, среди мраморных колонн, под массивными хрустальными люстрами, и их благословлял митрополит, кто-то из политиков желал им успехов, а церковный хор “заполнял пространство своим приглушенным песнопением”.

Теперь же она едва узнала этот самый зал:

Прекрасные колонны были увешаны плакатами с грубо намалеванными лозунгами. Паркетный пол весь исцарапан и завален старыми газетами. Повсюду валялись окурки и шелуха от семечек, являя собой отвратительное зрелище. Солдаты стояли группками, бродили вокруг или ели, сидя на полу. Гражданские лица настойчиво втолковывали им, что немцы — их лучшие друзья, что с кровопролитием пора заканчивать. Неподалеку от меня стояло человек шесть солдат, и я слышала, как гражданский убеждал их в необходимости сложить оружие, ибо война эта выгодна лишь помещикам и капиталистам.

Солдаты стайками входят во дворец, бродят по коридорам, поднимаются по лестницам; над ними развеваются флаги. В соседнем зале слышны звуки военного оркестра.

Революции от силы месяц от роду. Неудачи, разочарования, коррупция, лишения, нужда, нехватка продовольствия и постепенная, но бесповоротная утрата веры в старую власть сделали свое дело. К власти пришло Временное правительство. К тому, что осталось от нее. Обстановка отмечена нервозностью, и все же надежда есть. Надежда на обновление: духовное, демократическое, энергичное. Многие из тех, кто приветствовал падение царского режима, настроены продолжать войну.

София Бочарская считала продолжение войны само собой разумеющимся. Она потому и приехала в Петроград, что собиралась предупредить Думу о приказе, полученном ее соединением, который был воспринят как государственная измена. Приказ, изданный Петроградским советом рабочих и солдатских депутатов, предусматривал, что личный состав всех воинских соединений должен избрать комитеты и что эти комитеты будут контролировать все запасы оружия. Кто отвечает за подобные приказы? Может, немцы? Конечно же с новой силой всколыхнулись и антисемитские настроения. Уж не еврей ли какой-нибудь стоит за этим? Бочарскую отправили в Петроград, так как она была замечена в связях с либеральной партией кадетов.

После блужданий по многолюдным коридорам она наконец нашла депутата, который согласился выслушать ее. Узнав, откуда она приехала, он очень оживился: “Каковы настроения среди солдат?” И достал ручку и блокнот, готовясь записывать. В этот самый миг Бочарская сникла: “Если он довольствуется случайным разговором с юной медсестрой, чтобы узнать о положении на фронте, тогда все пропало”. Депутат смог подтвердить, что приказ действительно настоящий. И Петроградский совет рабочих и солдатских депутатов заседает здесь же, во дворце. Еще он добавил, что все знают об их приказах, но тут же заговорщицки обронил, что скоро их самих вышвырнут отсюда.

Бочарская вернулась в шумный Екатерининский зал. Ее внезапно охватило сомнение — а способны ли кадеты занимать принципиальную позицию; она презрительно оглядывала солдат, окружавших ее: они казались ей невежественными, грубыми, такими легко манипулировать.

На трибуне один оратор сменял другого. Она сперва послушала председателя Совета рабочих и солдатских депутатов, меньшевика Чхеидзе, низкорослого человека с длинными руками. Кто-то выкрикнул, что тот похож на обезьяну. У Чхеидзе был “громкий, пронзительный голос, он говорил с грузинским акцентом и умел привлечь внимание публики. “Товарищи! — призывал он. — Воткните штыки в землю! Ваши офицеры достаточно долго угнетали вас”. Воздух сотрясают обвинения и угрозы. Затем на трибуну поднялся тот самый политик, который в 1914 году обращался с речью к Бочарской и ее товарищам, именно в этом зале, — председатель Думы, полный достоинства и невероятно упитанный Родзянко; помимо всего прочего, он был одним из тех, кто стоял за отречением царя. Родзянко начал с того, что у него самого двое сыновей служат в армии, и привел аргументы в пользу продолжения войны. Раздались крики “ура”, заиграл военный оркестр. А Бочарская услышала, как рядом один солдат озадаченно спрашивал у других: “Они все толкуют о президенте да о президенте, а кто же будет новым царем?”

148.

Апрельский день 1917 года

Пал Келемен осваивает пулемет под Коложваром

Новые времена наступили наконец и в австро-венгерской армии. Кавалерия, ее гордость, с ее самой роскошной военной формой, эта жемчужина в короне, будет упразднена. Она больше не нужна, да она почти и не участвовала в боях. Ее пытались бросить на врага, но несколько пулеметов моментально скосили весь полк. Кавалерия ни на что не годилась, кроме как конвоировать военнопленных, патрулировать в тылу и служить украшением парадов. Кроме того, животным требовалось колоссальное количество корма, прежде всего фуражного зерна, а оно, как и все остальное, стало дефицитом.

Не помогло и то, что у австро-венгерских гусар была, как считалось, самая красивая на всем континенте форма. Из картины старой Европы выпал еще один фрагмент, и гусарам, с незапамятных времен сидевшим в седле, придется проститься с отороченными мехом синими венгерками, расшитыми красными рейтузами, кожаными головными уборами, украшенными султанами, с пряжками, петлицами, золотыми пуговицами, позументами, высокими хромовыми сапогами из желто-коричневой кожи и вместо всего этого облачиться в hechtgrau пехоты, скучное, практичное, дешевое и безликое. Полк Келемена тоже подлежал расформированию, они станут пехотинцами, и он с ненавистью думал об этом, причем не только потому, что эта служба была опаснее и тяжелее, но и потому, что в нем говорили эстет и сноб. Когда он явился на курсы по обучению стрельбе из пулемета, после которых он станет пехотным командиром, капитан, “средних лет, небритый, в мятой форме”, тут же обратил внимание, что на Келемене по-прежнему золоченые эполеты, типичные для кавалерии, и коротко бросил: “Снять!” Но Келемен устроил маленькую акцию неповиновения и эполеты оставил.

Курсы стрельбы оказались невыносимо скучными, как и город, в котором он жил, и сами слушатели курсов. Все просто отвратительно. В этот день они ехали на повозке на отдаленный полигон, чтобы потренироваться в стрельбе боевыми патронами. Они проезжали через деревню. До самого горизонта простиралась плоская, пустынная венгерская равнина. Только что прекратился дождь, тяжелые тучи скрывали солнце. Наконец они добрались до места. Келемен записывает в свой дневник:

Шпиль сельской церквушки остался далеко позади нас. Справа стоит укрытие с соломенным настилом, оно главное на этом полигоне пулеметного расчета. В глинистую землю воткнуты нарисованные мишени, напоминающие какие-то нелепые пугала, а в свежевырытом окопе нас уже ждут два пулемета.

Вот они заговорили. Пули молниеносно летят в мишени. После бесконечной тишины от непрерывного треска болят уши. Я отхожу от пулеметов как можно дальше и отворачиваюсь, подняв голову к темнеющему небу; черные полоски на западе возвещают о приближении вечера. На юге плывут пылающие облака, и белые стены крестьянского хутора вдалеке слабо мерцают в последних лучах солнца. Пулеметный треск эхом проносится по всему огромному полю.

Я думал, что только солдаты являются очевидцами учений с применением этих ужасных смертоносных орудий. Но вдруг, захлопав крыльями, в небо поднялась стая диких гусей и стала кружить над нами. Один из пулеметов направили на них. Несколько птиц упало на землю. Завтра нас ждет отменный обед.

149.

Пятница, 20 апреля 1917 года

Рафаэль де Ногалес и конец второго сражения под Газой

Они находятся за линией фронта и уверены, что худшее уже позади. Накануне сражение достигло кульминации: де Ногалес дважды ходил в кавалерийскую атаку. В первый раз им казалось, что это все равно что получить “приказ о смертной казни”. Османская конница против британских пулеметов. И все же каким-то чудесным образом все обошлось. Конечно, его ранило в бедро, но его телохранитель Тасим остановил кровотечение примочкой из жевательного табака: “немного щипало, но в целом здорово помогло”.

Почти месяц назад отгремело первое сражение под Газой, вызвав хаос и большие потери, — причем обе воюющие стороны сперва думали, что проиграли, — однако оно закончилось победой турок, поскольку британцы, отчасти из-за нехватки воды, оставили завоеванные территории. Второе сражение под Газой началось в основном в результате чересчур оптимистичных и совершенно ошибочных донесений, которые командовавший британскими войсками в этом районе генерал отправлял домой в Лондон: это дало властям повод вновь понадеяться на то, что победа не за горами, что требуется лишь еще горстка солдат, несколько пушек, еще одно наступление… и так далее.

Итак, британцы перешли вчера в наступление, получив спешное подкрепление (в виде восьми танков и четырех тысяч снарядов, начиненных газом) и заручившись обещанием о дополнительной помощи, если удастся открыть путь на Иерусалим. В итоге все превратилось в бледную копию неудач на Западном фронте, со всеми этими авианалетами, массированными, но неэффективными артобстрелами, поврежденными танками, атаками пехоты, разбивавшимися о надежную систему окопов врага.

Кавалерийская дивизия, в которой служил де Ногалес, по-своему способствовала успеху, доставив неприятности британскому флангу. На рассвете к офицерам пожаловал посланец от командующего войсками в Газе полковника фон Крессенштейна, который благодарил их и поздравлял с победой. Второе сражение под Газой практически закончилось. Британцам не удалось совершить прорыв.

Через четверть часа вся дивизия уже на пути в Абу-Хурейру, болотистую местность в тылу. Там они смогут напоить лошадей и отдохнуть. Всадников много, и они поднимают за собой огромное облако пыли, в теплом воздухе оно клубится за конницей словно гигантский хвост. Де Ногалесу не по себе при мысли о том, что британцы могут заметить пыль и поймут: это крупное воинское соединение на марше. Однако командир дивизии в ответ на его опасения лишь усмехается. Как только они прибудут на болото, они сделают остановку и выстроятся в колонны по полкам.

Но едва они спешились, как тут-то все и началось.

Сперва послышался шум моторов. Через минуту появились пять или шесть британских двухпалубных самолетов. Бомбы начали взрываться прямо в плотных прямоугольниках из людей и лошадей, и эти взрывы за полминуты привели к более серьезным потерям, чем за весь прошедший день:

Почти две сотни лошадей замертво рухнули на землю, иные разбежались кто куда, обезумев от боли; хлестала кровь, кишки вываливались наружу. Раненые животные тащили за собой всадников, застрявших в стременах, и топтали копытами солдат, пытавшихся удержать их.

Рафаэль де Ногалес был восхищен летчиками, он считал, что они провели “исключительно блестящую атаку”.

Тем не менее немецкая зенитная батарея, стоявшая поблизости, сумела подбить два самолета. Один исчез за горизонтом, а второй упал прямо носом вниз. Де Ногалес следил за его падением и видел, как тот врезался в землю, весь окутанный дымом. Он тут же вскочил на коня. В сопровождении улан он спешно поскакал к далекому облаку дыма. Оно находилось примерно в пяти километрах от них.

Больше всего ему хотелось спасти жизнь пилота. Или, по крайней мере, его тело.

Ему было известно, что иррегулярные арабские войска, сражавшиеся на стороне османской армии, убивали, калечили и грабили всех раненых врагов на своем пути. Ночью он множество раз натыкался на раздетые и изувеченные трупы британских солдат. Встретил он и проводника, который вел за собой коня, нагруженного винтовками, окровавленной формой, ботинками, ремнями и прочим, — вещами, снятыми с убитых. Проводник нес еще что-то бледное и длинное: при свете карманного фонарика это оказалась человеческая рука, — рука, которую он отрубил выше локтя и взял себе ради украшавшей ее татуировки. Преодолевая отвращение, де Ногалес выкупил руку и проследил, чтобы она была захоронена.

Они добрались до места крушения, но было уже поздно.

Пилот лежал мертвый, под обломками того, что еще недавно было его самолетом. Тело раздели. Ступни были отрублены; очевидно, грабители торопились снять с него ботинки и сэкономили время:

У погибшего офицера были светлые, с рыжеватым оттенком волосы, он был совсем юным. Единственная заметная рана зияла в груди, там, где осколок снаряда пробил легкое. Из-за сильного удара о землю, при падении с высоты более тысячи метров, его синие, а может, светло-карие глаза выскочили из орбит.

Над их головами кружил один из товарищей погибшего летчика, который жаждал отомстить.

Что-то перевернулось в душе де Ногалеса. Может, из-за того, что погибший был красив, или потому, что (как говорит сам де Ногалес) он испытывал уважение к такому достойному и бесстрашному врагу, офицеру и христианину, как он сам, — но он не мог позволить оставить тело на растерзание диким зверям. Вытащив револьвер, он заставил одного из людей погрузить убитого на своего верблюда и вести его в Абу-Хурейру.

Там де Ногалес проследил за тем, чтобы пилота похоронили как подобает. В такой спешке невозможно было раздобыть гроб, так что он завернул тело в свой собственный плащ. Затем де Ногалес снял со своей шеи маленький золотой крестик, который носил с детских лет, и прикрепил его, будто медаль, на груди погибшего.

150.

Понедельник, 21 мая 1917 года

Харви Кушинг видит обломки корабля в Атлантическом океане

Десятый день на море, и погода наконец установилась. Светит солнце, море спокойное. Корабль называется “Саксония”, на его борту находятся Харви Кушинг и остальные из госпиталя № 5. Это самое первое американское соединение, которое отправлено в воюющую Европу. Всего чуть больше месяца назад США вступили в войну, “с тем чтобы защитить демократию в мире”. Тем самым они обезопасили британцев, прежде всего в экономическом отношении. Ведь они тоже вели войну в кредит, и сроки кредита в конце прошлого года уже заканчивались, так что в британском правительстве мрачно поговаривали об угрозе экономического краха. И вот теперь, в последнюю минуту, Великобритания воспряла за счет американских денег и, что не менее важно, дешевого американского сырья.

До сих пор это морское путешествие ничем не омрачалось, но ощущение тревоги не покидало экипаж. “Саксония” передвигалась совершенно самостоятельно, — конвоя тогда еще не было, — то и дело совершая зигзаги по волнам Атлантики и постоянно отслеживая, не появился ли где перископ вражеской подлодки. Круглые сутки люди на борту носили на себе спасательные пояса. Время от времени тренировались, осваивая спуск спасательных шлюпок. По вечерам все вокруг окрашивалось в оттенки серо-голубого: корабль, море, облака.

Тяжелая рука войны простерлась и над этим, по сути не войсковым соединением. Повсюду на корабле стояла вооруженная охрана, на верхней палубе шли учения. Начищали до блеска ботинки. Когда офицеры занимались ежедневной гимнастикой, то рядовым и унтер-офицерам не разрешалось смотреть на них: следовало относиться с уважением к занятиям высших чинов. Кушинг с трудом привыкал ко всему этому. С изумлением он взирал на полученные им шпоры — чисто офицерский атрибут, ведь у госпиталя № 5 не было лошадей, — а также автоматический пистолет модели 1911 года, “маслянистый и пугающий”. Он редко будет носить его и никогда им не воспользуется.

Не то чтобы Кушинг сомневался в реальности войны. Он давно был убежден в том, что США рано или поздно вступят в войну, просто обязаны сделать это. И он давно и упорно старался подготовить своих коллег в Бостоне к этому факту. После месяца, проведенного весной 1915 года в Европе в качестве врача-наблюдателя, он научился ненавидеть войну как феномен, но вместе с тем перестал ее бояться как события. Его почти не пугала близость фронтовой полосы. Ибо, как он писал той весной в своем дневнике, “чем ты дальше от дома и ближе к театру военных действий, тем меньше ты об этом слышишь и тем меньше тебя это страшит”. Как невролог, он с тех пор заинтересовался феноменом “шока от снаряда”. Так что им все еще двигало профессиональное любопытство. Но одновременно появились и другие, более существенные факторы.

Тогда он был нейтральным наблюдателем и скептически воспринимал всякие рассказы о злодеяниях немцев. Но теперь скепсиса у него поубавилось. Решающим оказался день 8 мая 1915 года. Он возвращался в США, когда его корабль у берегов Ирландии наткнулся на обломки “Лузитании”, потопленной накануне немецкой подлодкой, в результате чего погибли 1198 мужчин, женщин и детей. Из них 124 пассажира были американскими гражданами. Целый час корабль Кушинга прокладывал себе путь среди этих обломков. Потрясенный, Кушинг разглядывал плавающие за бортом стулья, весла, ящики, а рядом с перевернутым спасательным плотом — тела женщины и ребенка. Вдали виднелся траулер, люди вылавливали трупы из моря, получая за каждое поднятое тело по фунту.

Эти воспоминания нахлынули на него сегодня, в мае 1917 года, когда они снова увидели обломки кораблекрушения. На этот раз трупов не было видно. Так, один мусор да спасательный пояс. После обеда у них появился эскорт: маленький старый эскадренный миноносец с номером 29, выведенным на носу. Он следовал за ними на расстоянии около пятисот метров. Они кричали “ура” и махали ему. Все вздохнули с облегчением. Кушинг подумал, что теперь-то многие смогут уснуть в эту ночь.

Чуть позже они, на верхней палубе, тренировались держать носилки. С непривычки было тяжело. Обучение велось по книге. В носовой части корабля были складированы их недавно упакованные армейские баулы. Если все пойдет по плану, то “Саксония” прибудет в порт Фалмута завтра, в шесть часов утра.

151.

Вторник, 29 мая 1917 года

Ангус Бьюкенен созерцает белый песчаный берег в Линди

Три месяца иногда пролетают быстро. Столько времени часть Бьюкенена находилась в Кейптауне. Именно столько продолжался визит “в эту прекрасную и мирную страну”, — чистый рай. Передышка была необходима. Иначе бы королевские фузилеры больше не выдержали. В последнее время в Восточной Африке среди солдат и офицеров царили настроения подавленности и апатии.

Как бы там ни было, но мало что можно сделать в сезон дождей. Батальоны чернокожих из Нигерии, Ганы, Кении и Вест-Индии оставили оборонять позиции под проливным дождем.

Отдохнув, королевские стрелки вновь возвращаются в Восточную Африку, бодрые, чтобы, как говорилось, покончить со всем этим. Конечно, войска фон Леттова-Форбека загнаны в юго-восточный угол колонии, но они еще не побеждены окончательно. Новый командующий войсками союзников южноафриканский генерал-майор Луис “Джапи” ван Девентер настроен больше на ведение боевых действий, а не на хитроумные, но в основном бесполезные маневры с “клещами” (“Hard hitting” — это его метод). Извилистые марш-броски через заросли буша и джунглей, разумеется, имели целью сократить людские потери и перехитрить противника, но раз за разом это приводило к тому, что рубежи обороны растягивались до предела. И если раньше командующий Смэтс сберегал жизни своих солдат на поле боя, то многократно терял их на больничных койках. Из 20 тысяч южноафриканских солдат, посланных в Восточную Африку, половина была отправлена домой с формулировкой “тяжелобольные”. А многие из тех, кого, подобно Бьюкенену, эвакуировали в Южную Африку для реабилитации, имели такой плачевный, истощенный вид, что вызывали всеобщее сострадание. Никогда еще белые люди не доходили до такого состояния. Черные — да, но не белые!

Конвой, состоявший из пяти кораблей, сопровождал войска накануне предстоящего наступления. Они бросили якорь примерно в двух километрах от белого песчаного берега, где, как предполагалось, высадятся солдаты. Неподалеку находился город Линди, перешедший в руки британцев. Бьюкенен пишет:

Мы созерцали этот берег со смешанными чувствами: он будил наше воображение, но страна эта и все, что она в себе заключала, просто парализовали нас. Мы взирали на берег более трезво и сдержанно, чем прежде. Ибо там, перед нами, простирались заросли буша, как и прежде, — мрачное видение, неподвластное человеческому разуму.

К крейсеру приближается маленький пароходик. Солдаты берут личные вещи, снаряжение, винтовки и пересаживаются в него. Пароходик везет людей к поджидающему их баркасу, и тот по мелководью довершает путешествие. Напоследок солдаты, дабы не замочить ноги, верхом на спинах чернокожих гребцов переезжают на белый песчаный берег.

152.

Четверг, 31 мая 1917 года

Рихард Штумпф видит, как на “Гельголанде” награждают двадцатью Железными крестами

За неимением новых побед приходится прославлять старые. Годовщину сражения в Скагерраке пышно праздновали на всем флоте. Капитан “Гельголанда” произнес речь, “сверкая глазами”. И чем красноречивее и напыщеннее становились его слова, тем больше он входил в раж:

Наши враги стремятся достичь своей цели, они делают все, чтобы испортить отношения между нашим Верховным главнокомандующим и его армией и флотом. Если падет дом Гогенцоллернов, нам будет навязываться парламентская форма правления, как в Англии и Франции. И тогда нами, как и ими, будут править торгаши, адвокаты и журналисты. Если какой-нибудь генерал или другой военный чин им надоест, его просто-напросто уволят. После окончания войны нам нужны еще более сильная армия, еще более сильный флот. Мы должны сопротивляться всем, кто хочет навязать парламентаризм Германии, мы не можем забывать о том, что величие Германии связано с ее императорской династией, армией и молодым еще флотом. Помните: социал-демократы всех воюющих с нами стран стремятся уничтожить нас.

В конце трижды провозгласили здравицу “Его Величеству, нашему Верховному главнокомандующему”. А затем наградили Железными крестами двадцать человек, выбранных достаточно произвольно из числа тех, кто год назад участвовал в сражении.

Штумпф, как обычно, чувствовал себя раздвоенным, растерянным и раздраженным. Эмоциональность оратора и магия слова подействовали на него, он подозревал, что все сказанное вполне может оказаться правдой. Но чувства говорили одно, а разум подсказывал другое. Он хорошо понимал, почему капитан придерживается подобных взглядов; может, он и сам мыслил бы так же, если бы был офицером. Но он никакой не офицер, а простой матрос, “неимущий пролетарий”, как он выражался, и в качестве такового он не мог смириться с “усилением автократической власти императора, армии и флота”. Да, “легко рассуждать о таких вещах, когда ты сам лично ничем не рискуешь”. Штумпф не боялся парламентаризма. Он считал, что и в стане врага есть много хороших людей. Нет, сейчас он “скорее английский раб, чем немецкий моряк”.

Беспокойство, раздражение, разочарование, охватившие Штумпфа с тех пор, как началась война, лишь отчасти коренились в недовольстве бюрократической дисциплиной и в гигантской скуке, вызванной бездействием флота. В нем бурлил также гнев против нынешнего порядка в Германии, в особенности против того, что режим воспринимал как свою основу, ядро и суть: против классовой системы. Вот почему квасной патриот образца 1914 года превратился в запутавшегося и озлобленного радикала 1917-го.

Война превращалась во что-то такое, чего нельзя было предвидеть и тем более желать. И прежде всего она обнажила классовую систему общества; несколько лет военных действий сделали то, чего не смогли добиться десятилетия социалистической и анархистской пропаганды, — война разоблачила ложь, лицемерие и парадоксы старого порядка. Противоречия и нелепости европейского уклада жизни особенно наглядно обнажились на германском флоте.

Матросы и офицеры жили вместе на одном корабле, в переносном и буквальном смысле сидели, как говорится, в одной лодке. И в то же время условия их жизни разительно отличались. Порой доходило до гротеска. Классовые противоречия проявлялись во всем, начиная с питания и жилища (офицерские каюты обставлялись как обиталища высшего сословия, с восточными коврами, кожаными креслами и подлинниками произведений искусства) и заканчивая условиями труда и отдыха (матросы редко получали увольнительную, в то время как офицеры порой отсутствовали месяцами; когда корабль стоял в порту, офицеры часто ночевали у себя дома). На корабле все на виду, и различия особенно заметны. В отсутствие действий, боев, побед, короче говоря, крови, различия становились все более неприемлемыми.

В армии все иначе. Там классовые различия тоже бросались в глаза, но на практике они никогда не выглядели столь разительными. И их по-прежнему можно было оправдать, ссылаясь на требования воинского долга. Тяжелее всего на этой войне приходилось пехотным офицерам низших чинов. Но здесь, на томящемся в бездействии флоте, к офицерам не предъявлялось особых требований, они мало чем жертвовали, и тем более не рисковали жизнью. За что им тогда все эти привилегии? Только за то, что они выходцы из привилегированного класса? И тогда все эти напыщенные речи о чести и долге, о жертвах не убеждают и в конце концов начинают выглядеть просто способом удерживать в повиновении людские массы?..

Само празднование годовщины сражения Штумпф воспринимает как проявление классовой системы. Офицеры, разумеется, держатся отдельно, в своей роскошно обставленной столовой, и пируют там до четырех часов утра. Солдатам предложено всего-навсего “несколько бочек водянистого пива”, и они празднуют на палубе. Штумпфа больше всего раздражает не то, что офицеры получают так много, а команда так мало. В этот вечер его особенно бесит готовность многих и многих матросов унижаться перед своими господами (которые лишь снисходительно ухмыляются в ответ), ради того чтобы услышать хоть слово одобрения или получить крохи с офицерского стола:

Атмосфера в офицерской столовой заставляет вспомнить о сумасшедшем доме. Омерзительно было смотреть, как матросы клянчат у этих пропойц пиво, сигареты и шнапс. Я готов был крикнуть им это в лицо, глядя на их унижения. Некоторые потеряли всякий стыд и уверяли офицеров, что они отличные матросы и отличные пруссаки. В награду за это они получали лишний стакан пива. В конце они зашли так далеко, что начали кричать “ура” отдельным офицерам за их щедрость.

153.

Среда, 6 июня 1917 года

Паоло Монелли марширует к линии фронта под Чима-делла-Кальдиера

Вечер. Развертывание войск. Длинная батальонная колонна движется в сумерках наверх, в гору. Всем известно, куда они держат путь. И те, кто уже был здесь во время прошлогодних боев, указывают на знакомые места, называют имена погибших. “Дорога страданий”. У Монелли кружится голова, когда он смотрит вниз, в долину, залитую лунным светом, но затем усталость берет свое, и он теряет всякий интерес к окрестностям. В итоге остаются лишь топот ног и… сама усталость.

Они переходят через горное плато под покровом ночи, от еще лежащего кое-где снега веет холодом. Он видит несколько больших костров. Видит спящих людей: это соединение, которое завтра пойдет в наступление. Он думает про них: “Бедняги”.

Я сочувствую им даже больше, чем самому себе. Избежать участия в первой волне наступления — для меня неслыханное счастье, и я поражен, что эти люди могут так спокойно спать, когда завтра им предстоит подняться из траншеи и подвергнуть свою жизнь опасности. Я боюсь за них. (У меня также кружилась голова, когда я сверху увидел человека, карабкавшегося по отвесной горной стене, хотя на следующий же день я беззаботно проделал то же самое.)

На рассвете они достигли цели. Разбили лагерь. Он видит перед собой скалы, снег и несколько сосен.

154.

Понедельник, и июня 1917 года

Ангус Бьюкенен и сражение под Зивани

Где враги? И где свои? Это обычные вопросы, возникающие во время ночных операций. В полночь, под покровом темноты, Бьюкенен и другие королевские фузилеры из 25-го батальона, а также еще один батальон чернокожих высадились на реке Лукуледи, выше по течению, в пятнадцати километрах от города Линди и побережья. Задумка неплохая. Таким образом они должны были вместе с другими частями, выступающими на севере, перехитрить немцев, занимавших надежные позиции ближе к берегу.

Проблема заключалась в том, что этот поход, довольно тяжелый даже при свете дня, превращался в сущий кошмар в ночных джунглях. Но и это предусмотрели. По плану батальон Бьюкенена должен был держаться узкоколейки, которая вела от реки к Мквайе. Что они и сделали. Так что их соединение достаточно быстро продвигалось вперед через буш. После высадки на сыром берегу реки они промокли и замерзли, зато теперь согрелись на марше. Но возникал вопрос: где враг, а где остальные наши? Черный батальон шагал где-то слева от них, придерживаясь, как они ожидали, параллельного курса.

Бьюкенен услышал, как громко пропел одинокий петух. И понял, что они приближаются к селению и что скоро наступит рассвет. На горизонте появилась первая полоска света. Вдали раздались первые, приглушенные артиллерийские залпы. Одна из их канонерок была обнаружена и попала под обстрел. Вскоре послышался рев британских самолетов, вылетевших на поиски врага, который до сих пор скрывался в зеленых благоухающих зарослях буша.

В лучах жиденького рассвета они проходят через Мквайю. Там колонна поворачивает на запад, по направлению к Мозамбику. Через два часа окончательно рассвело. И когда они поднялись на холм возле Зивани, они впервые увидели врага, за которым охотились всю ночь. На другом конце долины, примерно в 1500 метрах от них, стремительно перемещались отряды немецких аскари. Он видел облака дыма от вражеской артиллерии: 105-миллиметровые пушки, которые находчивые немцы, с их талантом импровизации, сняли с легкого крейсера “Кёнигсберг”. Когда же Бьюкенен и остальные спустились в долину, чтобы подобраться поближе к противнику, оказалось, что он уже там. Они почти сразу же наткнулись на немецкий патруль. Вспыхнула беспорядочная стрельба. Британцы отступили назад к вершине холма. А вскоре выяснилось, что их батальон, наступавший слева, тоже попал в переплет, так что королевским стрелкам было приказано пока окопаться на холме и ждать.

Они рыли окопы всю первую половину дня и продолжали работу еще и после обеда.

В два часа все и началось.

С расстояния менее тридцати метров аскари внезапно открыли шквальный огонь из винтовок и пулеметов. Они незаметно подобрались к позициям королевских стрелков через заросли и высокую траву. Бьюкенен сравнивал звуки с грозовыми раскатами.

Впоследствии он хотел описать все, что случилось, но ему было трудно представить себе ясную картину; ведь когда начинается интенсивный ближний бой,

теряешь представление о времени, да и вообще всякое представление о чем бы то ни было, думаешь только о том, что происходит нечто великое, исполненное живой энергии, несущееся с лихорадочной скоростью.

Британцам вообще-то повезло, что противник совершил ошибку, обычную для любого сражения посреди густой растительности. Инстинктивно немцы целились слишком высоко, и поэтому большинство пуль просвистели над головами оборонявшихся. Но у этого преимущества был и свой недостаток. Пули сразили несколько ульев, висевших высоко на деревьях, и разгневанные пчелы ринулись жалить все вокруг, и когда Бьюкенен, обычно такой сдержанный, пишет, что болезненные укусы “привели нас просто в бешенство”, он не преувеличивает. Подобные вещи часто случались и раньше, во время войны в Восточной Африке. Если человека атаковали пчелы, то он в буквальном смысле терял рассудок от их укусов.

Ближе к вечеру бой утих. Противник отступил. 25-й батальон королевских фузилеров остался на холме. Британские солдаты были густо покрыты желтоватыми нарывами, а у некоторых лица так распухли, что едва открывались глаза. Завтра им предстояло вернуться в Линди.

155.

Четверг, 14 июня 1917 года

Мишель Корде гуляет на закате по парижскому бульвару

Это не просто вариация, к старой теме добавилась новая. Речь шла, разумеется, о том, что в войну вступили американцы. Мишель Корде находился в палате депутатов и слышал речь Рене Вивиани. Он был невысокого мнения о нем. И дело не только в том, что Вивиани никчемный политик, а по слухам, еще и наркоман, а в том, что он делал или, скорее, не делал в 1914 году. Левый политик Вивиани был французским премьер-министром в самом начале войны и не сделал ничего, чтобы предотвратить катастрофу; напротив, он добивался предоставления военных кредитов.

Дни Вивиани как влиятельного политика остались позади. Тем не менее его яркий риторический талант все еще востребован. Вивиани был мастак произносить пустые и напыщенные речи. И как обычно бывает в таких случаях, важным оказывалось не только то, что говорилось, но и то, как это говорилось. Произнесенная им речь являла собой образец “ораторского триумфа”. Как правило, он говорил примерно то же самое, что и все остальные, и на этот раз он тоже завел старую заезженную пластинку о войне “до победного конца”. Однако в его речи зазвучало что-то такое, что заставило Корде вздрогнуть. Война приобрела новую цель, новый смысл и… новое оправдание. Ее истинной целью, как оказывается, стало то, что “сыновья наших сыновей не должны больше жертвовать своими жизнями в подобных конфликтах”. Вот оно что. Значит, мы ведем войну, которая должна положить конец всем остальным войнам. Новая идея. Что ж, неплохо. Весьма обтекаемый лозунг.

Ближе к семи вечера Корде прогуливался в теплых лучах заката по бульвару. Пестрая людская толпа показалась ему зеркальным отражением войны. Там были

проститутки в огромных шляпах, размером с зонтик, в юбках выше колен, с обнаженной грудью, в прозрачных чулках и с размалеванными щеками; молодые офицеры с расстегнутыми воротничками и увешанные медалями, солдаты армий Антанты — мускулистые британцы, безобидные бельгийцы, несчастные португальцы, русские в своих внушительных сапогах, молодые люди в тесных мундирах.

Корде наблюдает здесь и новое явление — просящих милостыню солдат. Раньше этого не было, но теперь их можно увидеть в кафе и ресторанах. На груди у солдат-попрошаек красуются награды, вроде Croix de Guerre (“Военного креста”), которые вручались за проявленный в бою героизм. Солдаты продают открытки или поют патриотические песни, чтобы собрать хоть немного денег.

У солдата, которого Корде встречает на бульваре, нет руки. К тому же он пьян. Попрошайка пристает к прохожим, выклянчивая то у одного, то у другого пару медяков или хотя бы сигаретку. При этом он повторяет одно и то же слово: “Мир… мир… ”

Корде разговаривал потом с одним знакомым, который поведал ему, что мятежи во французской армии продолжаются. И что уже расстреляно более четырехсот мятежников. Знакомый рассказал ему об одном таком мятежнике, который произнес накануне казни: “Если меня расстреляют, я хоть буду знать, за что погиб”.

156.

Среда, 20 июня 1917 года

Флоренс Фармборо возвращается на фронт в Лощино

Летнее солнце. Жара. В воздухе пахнет грозой. На вершине холма она видит укрытые ветками палатки. Видит лошадей, стоящих группками под редкими деревьями, прячущихся в тени. Видит, как люди купаются в мутной реке. Фармборо рада, что вернулась. Сейчас затишье, но говорят, что русская армия вот-вот предпримет новое наступление. Тогда опять придется туго.

Фармборо отсутствовала всего несколько дней, она встречалась с британскими сестрами милосердия из другой части, но этого оказалось довольно, чтобы она стала более чувствительной к вещам, казавшимся ей прежде самыми заурядными. Как, например, еда. Она с сомнением смотрит на солдатскую кашу. Комки жира вызывают в ней отвращение. Рыбный суп пересолили. Невзирая на голод, она ест один черный хлеб, запивая его чаем. Всякие разговоры ее утомляют; она крайне раздражена и готова сорваться по любому поводу.

После ужина мы с Софией взобрались на вершину нашего холма. Вдали виднелись высокие горы, купавшиеся в мягкой, кобальтовой синей дымке. Внизу, в долинах были разбросаны там и сям деревушки Саранчуки, Котово и Рыбники. Мы заметили, что крестьянские дворы стоят разрушенные, опустевшие. Хорошо были видны вражеские окопы. Похоже, они находились в опасной близости от русских укреплений, — всего в двадцати метрах, как слышала София. Окрестные поля были покрыты ярко-красными пятнами цветущего мака, кое-где попадались ромашки и васильки. Вид макового поля наполняет душу утешением, чувством домашнего покоя.

В тот же день Эльфрида Кур записывает в своем дневнике:

Эта война — призрак в серых лохмотьях, череп, кишащий червями. Вот уже многие месяцы гремят ожесточенные бои на Западном фронте. Сражения под Шемен-де-Дам, на Эне и в Шампани. Все эти места превратились в руины, повсюду кровь и грязь. Англичане придумали новое опасное оружие, броневики на гусеницах, им не страшны никакие препятствия. Эти броневики называются танками [239] . Все перед ними бессильны; они способны переехать любую артиллерийскую батарею, любой окоп, любые позиции и просто сровнять их с землей, уже не говоря о людях. Попытки укрыться в воронке от снаряда обречены на провал. Зато у нас есть этот кошмарный отравляющий газ. Англичане и французы (в отличие от немецких солдат) еще не пользуются надежными противогазами. А кроме того, есть еще такой газ, который проникает сквозь одежду. Какая смерть!

157.

Понедельник, 25 июня 1917 года

Батальон Паоло Монелли бросается в огонь на горе Ортигара

Что ж, пора — настал их черед. Они ждали этого мгновения. Почти четырнадцать дней они смотрели, как батальон за батальоном отправляются на вершину Ортигары, и всякий раз могли наблюдать за исходом: сперва несли носилки с ранеными и вели мулов, нагруженных телами убитых, затем — через пару часов или пару дней — мимо маршировали те, кто уцелел. Так это происходило, такова была механика процесса. Батальоны бросаются в огонь, тяжелые жернова вражеской артиллерии перемалывают их, но они остаются там до тех пор, пока не потеряют большинство своих солдат. Тогда их сменяют новые батальоны, которые тоже остаются под огнем до тех пор, пока не потеряют большинство своих солдат. Тогда их опять сменяют новые батальоны, которые остаются под огнем до тех пор, пока не потеряют большинство своих солдат. И так далее.

Материальное сражение — так это все называется. В отдельных случаях одна из сторон переходит в наступление, через низины, покрытые еще дымящимися воронками от снарядов, по направлению к какой-нибудь вершине или скалистым утесам. Но по большей части пехота занята только тем, что удерживает свои позиции на каком-либо месте, причем это место кажется им совершенно случайным, выбранным наугад, оно имеет значение лишь в призрачном мире штабных карт и победных реляций. Часто речь шла о пунктах, которым Господь или землемеры присвоили обозначение высоты, так и оставшееся на картах, вроде 2003, или 2101, или 2105, — цифры, превратившиеся затем в “высоты”, которые надо было защищать или завоевывать.

Утро выдалось неспокойное. Проснувшись на рассвете, Монелли услышал грохот артиллерийских залпов, мощнее обычного. Он вылез из спального мешка и пошел посмотреть, что там происходит. Немного погодя батальон получил приказ строиться. И началось. Длинная вереница тяжело навьюченных людей молча движется вверх, все время вверх, по узкой дорожке, вдоль высокой, отвесной горной стены. В синем небе взошло солнце. Похоже, день будет жарким.

На лицах солдат застыло выражение, которое Монелли называл “смирением перед неизбежным”. Сам он гнал от себя мрачные мысли. Пытался раствориться в деталях, мелочах. Ему это удалось. Отдавая приказ одному из своих подчиненных, он с радостью отметил, что голос звучит громко и твердо. Он сам это ощутил. Терзали ли его предчувствия? Нет. В его голове крутились строки стихов нобелевского лауреата Джозуэ Кардуччи: Venne il di nostro, е vincere bisogna. “Настал наш день, мы победим”. Монелли чувствовал, что он словно превратился в орудие, надежное и прочное орудие, которым управляют силы за пределами его собственного тела. Он видит на дороге колонну мулов. Видит облако дыма от картечных гранат, окрашенное в черное и оранжевое.

Понемногу они добираются до пещеры, выходящей непосредственно к линии фронта. Миновав ее, они окажутся прямо под огнем противника. У входа в пещеру тесно. Здесь и телефонисты, и артиллеристы, они прижимаются к холодным стенам, чтобы пропустить батальон Монелли. Они смотрят на него и других альпийских стрелков — эти долгие вопрошающие взгляды застают Монелли врасплох. В голове сверлит одна мысль: “Господи, неужели все так плохо!”

Капитан произносит одно-единственное слово: “Andiamo!” “Вперед!”

Потом они разбегаются и один за другим выпрыгивают наружу, почти как сигают в воду прыгуны с вышки. Застрочили австрийские пулеметы. Монелли скачет вперед, вниз. Видит, как солдату попадает в голову большой осколок снаряда. Видит, что земля под ногами изрыта небольшими воронками. Видит тела, лежащие в некоторых местах вповалку, и отмечает про себя: здесь очень опасно, берегись. Он прячется между скал, чтобы перевести дух перед следующим отрезком пути. “Вся жизнь проносится перед взором в минуту раскаяния, рождается предчувствие и тут же со страхом отвергается”. Он снова бросается вперед, мимо свистят пули — “зио, зио”, — он успел. Но видит, что капитан лежит, убит.

Их предупреждали о газе, и он надевает противогаз. Но через пять минут снимает его. Бежать в нем нет сил. Они продолжают спускаться в следующую низину. Она завалена трупами, как старыми, еще с прошлогодних боев, скелетами в лохмотьях, так и совсем свежими, еще теплыми, еще истекающими кровью, — все они теперь едины в своем состоянии. Монелли добирается до еще одного опасного прохода. Там их поджидает австрийский пулемет, готовый сразить любого, кто осмелится перед ним появиться. Пулеметный огонь уничтожил шесть-семь человек. Монелли видит, что солдат колеблется; ведь его товарищ уже рухнул замертво. Солдат предлагает повернуть назад, но это не менее опасно. Монелли видит, как солдат перекрестился и бросился вниз с откоса. Застрочил пулемет. Но солдат уцелел: бежит, прыгает, катится со склона горы. Монелли следует за ним.

Время близится к двенадцати. Припекает солнце. Жарко.

И снова подъем. Через горный хребет. Там Монелли добирается до позиций роты. Позиций? Просто длинный ряд черных скал да большие груды камней на уступе, за которыми прячутся солдаты, неподвижные, притихшие, потрясенные, совершенно парализованные минометным огнем, выжидающие, пассивные, заложники обстоятельств. Молоденький солдатик видит Монелли, предупреждает его об опасности, поднимается и машет ему, приглашая последовать в укрытие, но в тот же миг падает замертво, сраженный прямо в грудь.

Монелли с командиром батальона ищут штаб бригады. Находят его наконец в углублении в скале. У входа, обложенного мешками с песком, столпились, как обычно, люди, которые прячутся от непрерывного артобстрела. Здесь такая теснота, что они оба пробиваются внутрь, наступая на руки, ноги, тела людей, но никто не реагирует. Штаб расположился в самой глубине пещеры. Там темно и совсем тихо. И если Монелли и его командир рассчитывали, что известие о двух прибывших в качестве подкрепления батальонах будет встречено с благодарностью и ликованием, то они заблуждались. Офицеры в штабе ничего даже не слышали об их прибытии и поприветствовали их “без энтузиазма”. В этой темной холодной пещере царит мрачное настроение, да, мрачное, отмеченное унижением и покорностью, чувством обреченности в ожидании неизбежного. Командир бригады беспомощно констатирует: “Как видите, мы окружены врагом, и он может делать с нами все, что захочет”.

Тем не менее они вышли из штаба с приказом о наступлении, который наудачу сочинил бригадный командир. Монелли думал, что кто-то там, на самом верху, — может, командир корпуса? — явно не в себе, ибо инструкции, которые они получают, все более противоречивые и путаные. Если вообще эти инструкции доходят до них, ибо под шквальным артиллерийским огнем телефонная связь отключается уже через пять минут. Тогда приходится посылать людей в самое пекло, туда, где грохот и дым, рвущиеся снаряды, чтобы найти повреждение и восстановить связь. Опаснее всего на горе Ортигара быть телефонистом.

В случае если разрушительный потенциал армий перевешивал способность генералов командовать этими армиями, жертвами такого парадокса войны, одного из бесчисленных, становились не только телефонисты. В ходе крупных сражений коммуникации почти всегда отключаются, и бои превращаются в слепое и беспорядочное бодание с врагом в клубах дыма.

Сгущаются сумерки. Три запаха распространяются в воздухе: горький угар от взрывчатых веществ, сладковатое зловоние от гниения трупов и кислый запах человеческих испражнений. Все ведь отправляют свои естественные потребности прямо там, где сидят или лежат, снимая штаны на глазах у окружающих. Глупо было бы поступать иначе. Горькое, сладкое, кислое.

В эту ночь одна рота добирается до высоты 2003. И занимает ее.

Через три дня австрийцы снова отвоевывают высоту.

158.

Суббота, 30 июня 1917 года

Паоло Монелли возвращается с горы Ортигара

Он пробыл наверху пять дней и остался в живых. Иногда их обстреливали со всех сторон одновременно. И тогда гора словно оказывалась в центре мощных перекрещивающихся электрических потоков: земля под ногами дрожала, подпрыгивала, трещала, шипела. Они жили рядом с мертвецами, за счет мертвецов, — используя их боеприпасы, съедая их еду, выпивая воду из их фляжек, баррикадируя телами края окопов, вставая на них, чтобы согреть замерзшие ноги. Через два дня каждый второй из батальона был уже убит, ранен или контужен. Монелли рассчитывал, что каждый десятый, может, уцелеет, и отчаянно надеялся, что окажется среди них. Когда вражеская артиллерия утихала, он искал знак, наугад открывая свою карманную книжечку Данте.

И он выжил.

Монелли пишет в дневнике:

Ты онемел от восторга, ведь ты словно родился заново, ты созерцаешь мир, сидя на солнце у палатки. Жизнь как дар свыше, в который молча впиваешься здоровыми зубами. Умершие — товарищи, которые не смогли все выдержать и поспешили отправиться по своим неведомым делам; но мы, уцелевшие, чувствуем на себе нежную ласку жизни. Словно нас греет какое-то семейное воспоминание: нам легче от того, что можно снова поведать несчастным старикам о возвращении блудного сына, — весть, о которой нельзя было и помыслить, когда мы отправлялись в путь.

159.

Четверг, 19 июля 1917 года

Рене Арно стал свидетелем провала Мари Дельна в Нуайоне

Почему представление не заканчивается традиционно, пением “Марсельезы”? Командир дивизии удивлен и немало возмущен. Директор театра объясняет, несколько смущенно и сбивчиво, что “по горькому опыту известно: теперь, когда боевой дух почти на нуле, лучше избегать исполнения французского национального гимна перед солдатами”.

Ведь всего три месяца прошло с тех пор, как прекратились мятежи во французской армии, и только теперь она вновь боеспособна. Но не как прежде. За внешним спокойствием скрывается напряженность.

Наверное, мятежи в армии в конце апреля можно описать как взрыв разочарования. Генералы и политики пеняют на подстрекательство социалистов, пацифистскую пропаганду, распространение революционной заразы из России и прочее. Но кроме того, весна во Франции вообще выдалась тревожная. Несомненно, речь шла о том же отвращении к войне, что и в России. И оно обрело примерно те же формы: неповиновение, забастовки, демонстрации. Армейские мятежи никогда не являлись частью какого-то организованного движения, правильнее описывать их как забастовки. И мятежниками двигали не мечты о будущем, а повседневные кошмары. За всем этим крылось колоссальное разочарование.

Масштабное апрельское наступление французской армии сопровождалось все теми же риторическими и напыщенными призывами, что и наступление в Шампани осенью 1915 года: подготовка безупречна, немцы сломлены, прорыв обеспечен, победа за нами и так далее. Пустые обещания, что война закончится за 48 часов, заставили даже самых изнемогающих мобилизовать свои силы. Allons enfants de la Patrie / Le jour de gloire est arrivé! И когда потом все опять застопорилось, обернувшись минимальными успехами ценой максимальных потерь, терпение лопнуло.

Батальону Арно вроде бы удалось избежать мятежей, ведь он прибыл из Вандеи, региона, которому чужды революционные традиции. Но однажды ночью акт неповиновения затронул все-таки и их — батальон должны были отвести с передовой после десяти дней оборонительных боев, но стало известно, что прибытие смены откладывается на 24 часа. Батальон, который должен был занять их место, отказался идти в окопы до тех пор, пока не будут выполнены его особые требования.

Наверное, потому, что его дивизия устояла перед соблазном мятежей, ее командир потребовал, чтобы в конце представления исполнили “Марсельезу”. Директор театра нехотя согласился. Представление в этот день было знаком внимания и заботы о войсках, которые под натиском мятежей приходилось демонстрировать всеми способами. Играли под открытым небом, чтобы вместить всех желающих. Впрочем, это было несложно, лето в самом разгаре.

В конце звезда спектакля вышла на импровизированную сцену. Это сама Мари Дельна, лучшее контральто Европы того времени, с успехом уже целое десятилетие выступающая в парижской Опере, разумеется, а еще в миланском Ла Скала, лондонском Ковент-Гардене и в Метрополитене в Нью-Йорке. Иными словами, звезда, большая знаменитость. Большая и физически, как увидел Арно и остальная публика. Хрупкая сильфида, знакомая им по афишам и фотографиям, предстала в облике весьма упитанной дамы в чем-то наподобие белой сорочки, с триколором в руке. Но пела она столь же прекрасно, как и раньше. Aux armes, citoyens! Formez vos bataillons! / Marchons, marchons!Конечно же эти призывы взяться за оружие, построиться побатальонно и выступить звучали несколько провокационно в нынешнем положении, когда определенная часть не желала делать ни первого, ни второго, ни тем паче третьего.

Когда певица допела последние строки, аплодисменты слились со свистом солдат. Командир дивизии взбесился и отдал приказ выявить свистунов. Но все напрасно.

160.

Июльский день 1917 года

Паоло Монелли видит расстрел двух дезертиров

Светает. Вся рота замерла в ожидании на небольшой прогалине в лесу. Здесь же и расстрельный взвод. И врач. И священник, который ужасается и содрогается от того, что сейчас предстоит. Появляется первый из двух приговоренных.

Вот он, первый осужденный. Плач без слез, хрип из перетянутого веревкой горла. Ни слова. Глаза его ничего не выражают. На лице — лишь тупой страх, словно у животного, которого ведут на бойню. Его подводят к ели, он не может стоять на ногах и опускается на землю. Приходится привязать его к стволу телефонным кабелем. Священник, мертвенно-бледный, обнимает его. Тем временем взвод выстраивается в два ряда. Стрелять будет первый ряд. Полковой адъютант объявляет: “Подам знак рукой — стреляйте”.

Эти двое — солдаты из их собственного соединения. Во время жестоких боев на горе Ортигара их отправили в долину в качестве вспомогательной силы. Трех дней на передовой им хватило, чтобы они больше не вернулись назад. Военный трибунал в Энего приговорил их к смертной казни за дезертирство. Дисциплина в итальянской армии была суровой, почти драконовской. После приговора солдат отправили назад в их соединение, которое и должно было привести приговор в исполнение (на глазах у всех, для устрашения других и в назидание); их сопровождали двое военных полицейских, не склонные рассказывать, что ждет дезертиров. Заключенные в хибарку, они кричали, рыдали, молили, пытались вести переговоры: “Обещаем ходить в дозор каждую ночь, господин лейтенант”. Но все напрасно. Тогда они прекратили кричать, рыдать, молить и вести переговоры. Единственное, что еще доносилось из хибарки, это плач. Оба они — бывалые солдаты, на фронте с самого начала войны. Все армии построены на принципе сочетания принуждения и лояльности (спонтанной или отрепетированной), — да, вся эта война являет собой соединение этих двух начал. Чем меньше лояльности, тем больше принуждения. Но только до определенной черты. Когда остается лишь принуждение, не остается ничего, — и тогда все катится к чертям.

Адъютант поднимает руку, молча подавая условленный сигнал.

Ничего не происходит.

Солдаты смотрят на адъютанта, смотрят на привязанного к дереву, с повязкой на глазах. Среди солдат расстрельного взвода есть товарищи дезертира, “может, даже его родственники”.

Снова подан знак.

Опять ничего не происходит.

Адъютант нервно хлопает в ладоши. Словно требуется звуковой сигнал, чтобы убедить солдат в том, что пора стрелять.

Раздается оружейный залп.

Приговоренный к смерти валится вперед, но тело удерживает кабель, которым он привязан к дереву, и он медленно сползает вниз по стволу. В этот краткий миг он превращается из человека в тело, из субъекта в объект, из человеческого существа в предмет, из “он” в “оно”. К нему подходит врач и после беглого, чисто символического осмотра объявляет, что солдат мертв. Нет больше никаких сомнений в том, что наступила смерть. Монелли видит, что у дезертира снесено полголовы.

Выводят второго.

В противоположность своему товарищу, он совершенно спокоен, на губах даже играет подобие улыбки. Обращаясь к расстрельному взводу, он произносит странным, почти восторженным тоном: “Это справедливо. Смотрите цельтесь получше и не совершайте того, что сделал я!” В рядах взвода замешательство. Кое-кто отказывается стрелять, говоря, что уже казнил первого солдата. Начинается перепалка. Адъютант ругается и грозит, призывая взвод к порядку.

Гремит оружейный залп. Солдат падает. Теперь и он мертв.

Расстрельный взвод распускают, и солдаты расходятся. Монелли видит, как они потрясены, видит страх и боль на их лицах. Весь остаток дня говорят только о происшедшем. Голоса приглушены, многие испытывают чувство стыда, они в шоке. Монелли пишет:

Вопросы и сомнения терзали нас, мы в ужасе гнали их от себя, ибо они оскверняли высокие принципы: эти принципы мы воспринимали безоговорочно, словно вероучение, из страха, что в противном случае нам будет слишком тяжело исполнять наш воинский долг. Родина, долг, дисциплина — эти слова из инструкций, смысла которых мы не понимали, были для нас пустым звуком. Смерть через расстрел — и вот слова стали ясными и понятными. Но те господа из Энего, нет, они не пришли сюда посмотреть, как слова из их приговора претворились в реальность.

В это время Владимир Литтауэр находился на железнодорожном узле Дно, примерно в ста километрах к востоку от Пскова. В его полку тоже пытались обуздать дезертирство. Разница состояла в том, что на Восточном фронте это явление приобрело массовый характер, так что было уже невозможно прибегать к расстрелам. Многие солдаты отказывались идти в бой. Немало было и таких, кто вообще не хотел воевать. Нередко случалось, что дезертировали целые воинские части, уезжая с фронта на захваченных поездах. Как сегодня.

Мы подготовили простые теплушки для скота: весь поезд состоял из полудюжины вагонов. Его подогнали на противоположную сторону платформы, на которую должен был прибыть поезд с дезертирами. Мои люди с винтовками были размещены по обе стороны путей, там, где ждали поезд. И вот он прибыл на платформу, и тогда наши люди начали громко и непрерывно повторять: “Не высовываться! Не высовываться!” Время от времени они палили в воздух из винтовок. Я сам или один из моих офицеров, в сопровождении нескольких солдат, входили в первый вагон и кричали: “Сдавайтесь, сукины дети, пока мы вас не пристрелили! Оружие на землю!” Дезертиры выпрыгивали по одному из вагона и тут же оказывались в коридоре, образованном нашими солдатами. Он вел к теплушке на другой стороне платформы. Как только дезертиров погрузили туда, за ними тут же закрыли широкую дверь и заперли их снаружи. Затем мои солдаты образовывали новый коридор, между следующим вагоном и теплушкой, и все повторилось снова.

Проходит около двадцати минут, и вот уже паровоз со всеми теплушками повернул назад на фронт, везя обратно непокорный груз.

161.

Четверг, 2 августа 1917 года

Ангус Бьюкенен участвует в штурме горы Тандамути

Еще один ночной марш-бросок, еще одно наступление. Перед ними голая гора, она вздымается из густой растительности, будто хребет утонувшего первобытного животного. На вершине большая роща. В ней прячется форт. Он-то и является целью атаки.

В 9.00 утра начинается штурм. В буше строчат пулеметы, раздается треск гранатометов. В первой волне наступления — туземный батальон Королевского Африканского стрелкового полка, 3/4 King’s African Rifles. Они несут большие потери, их атака замирает на голом склоне горы. В бой идет вторая волна. Это соединение Ангуса Бьюкенена, 25-й батальон королевских фузилеров. Они начали уважать чернокожих солдат, между ними и самыми боеспособными африканскими частями даже возникло подобие братства — вещь, немыслимая до войны! Бьюкенен командует пулеметным взводом батальона, он со своими солдатами следует за цепочкой стрелков, вверх по горному склону, усеянному трупами, прорываясь к вершине. Перестрелка превращается в непрерывный грохот.

По мере того как немецкие войска оттеснялись все дальше, в самый маленький угол колонии, цепляясь за свои укрепленные позиции, бои становились все более ожесточенными и тяжелыми. И хотя общее число солдат было значительно меньше, чем в прошлых военных кампаниях, боевые потери увеличились втрое.

Обе воюющие стороны подвержены чувству отчаяния. И чем дальше, тем больше. Немцы — оттого что это была последняя пядь их собственной территории на африканском континенте. Британские командиры — оттого что из Лондона приходили все более суровые приказы о скорейшем завершении операции. Не хватало не только военных кредитов, но и тоннажа торгового флота. С тех пор как немцы начали свою подводную войну, их подлодки потопили больше кораблей, чем успевали строить союзники, так что каждый четвертый корабль не доходил до места назначения, и под угрозой оказалось снабжение британских островов; в этой ситуации конвои в Восточную Африку воспринимались как непозволительная роскошь.

Отступив из долины Мозамбика, немцы засели на горе Тандамути. Здесь с середины июня наступления чередовались с контрнаступлениями. И сегодня снова в бой.

Две роты из 25-го батальона королевских фузилеров устремились вперед, к деревьям, но были остановлены Ьота, широким заграждением из наваленных кустов терновника, — столь же эффективным, как и колючая проволока. Отпрянув, солдаты рванули обратно, повернув налево. Тем временем Бьюкенен со своими пулеметчиками успел занять позиции в пятидесяти метрах от заграждения. Закипел бой. Вскоре погибли четверо из его “самых опытных и незаменимых пулеметчиков”. Но Бьюкенен не отступал. Его пулеметы продолжали поливать огнем вражеские позиции, и одновременно гранатометы, располагавшиеся сзади, выпускали почти бесшумные снаряды, которые рвались в дыму и пламени среди деревьев.

Бьюкенен заметил, что ответный огонь из форта понемногу утихает; да, ему даже показалось, что немецкие трубачи протрубили отход. Они вот-вот победят, но в этот момент он получает приказ — отступить. Немцы перешли в атаку где-то в отдалении. Возникла опасность, что британцы будут отрезаны. Когда Бьюкенен и его взвод ушли с горы, они заслышали вдалеке звуки стрельбы. Все носильщики исчезли. На тропинке в беспорядке валялись их собственные вещмешки, коробки и ящики. И едва они поняли, что аскари ударили с тыла, окружив их обоз, как оказались под прицельной пальбой.

Они добрались до полевого госпиталя. Он был разграблен немецкими войсками, но каким-то особым образом. Те, кто командовал вражескими соединениями,

имели дерзость приказывать слугам-туземцам подавать им, немцам, белым людям, чай, и потом они забрали весь хинин и другие необходимые им лекарства. Правда, эти белые вежливо обращались с ранеными и, достав револьверы, помешали своим же, воинственно настроенным чернокожим обидеть пациентов.

В то время как война на других фронтах обретала все более жестокие формы, воюющие в Восточной Африке белые нередко проявляли рыцарское благородство друг к другу. Это camaraderie, фронтовое братство, было не только отголоском довоенных идей о том, что колонии должны держаться вне конфликтов, но и символизировало, что все они, эта капля белых людей в черном море континента, разделяют общую судьбу колонистов. Как правило, с белыми военнопленными обходились очень гуманно, их иногда кормили лучше, чем собственных солдат. Бывали случаи, когда немецкий врач переходил британскую линию фронта и требовал вернуть коробку с медицинским оборудованием, которая оказалась у врага; получив ее, он беспрепятственно возвращался к своим. А когда фон Леттов-Форбек в разгар боев был награжден орденом Pour le Мérite (“За заслуги”) — высшей немецкой наградой, то его противник, генерал, послал ему любезное письмо с поздравлениями.

Бьюкенен и другие из батальона, которые еще держались на ногах, добрались к одиннадцати часам вечера до лагеря под Зивани. Они были совершенно измотаны. Двадцать два часа они только и делали, что сражались или передвигались пешком.

Через неделю они снова будут штурмовать эту гору.

В тот же день Харви Кушинг записывает в своем дневнике:

Весь день лил дождь, и таким же потоком поступали замерзшие, дрожащие раненые, покрытые грязью и кровью. Несколько GSW [249] в голову, но когда с них соскребли глину, то оказалось, что раны пустяковые, а другие — гораздо серьезнее, чем мы сперва думали. Смотровые кабинеты по-прежнему переполнены, невозможно нормально обследовать пациентов; от этого хаоса можно сойти с ума. Поступают очень неутешительные новости. Величайшее сражение в мировой истории по пояс увязло в болоте, а пушки провалились и того глубже.

162.

Четверг, 8 августа 1917 года

Флоренс Фармборо пересекает границу Румынии

В семь часов утра они уже выступили. Шел дождь, дороги превратились в месиво. Но ей нравился открытый, холмистый пейзаж, его краски и контуры, приглушенные мягким утренним светом. Они пересекли Прут по мосту, на котором трудились австрийские военнопленные. Она увидела, что их палатки насквозь промокли под дождем. Некоторые военнопленные неподвижно сидели возле палаток, ожидая, когда восходящее солнце подсушит их отсыревшую одежду.

Когда повозки протарахтели по деревянной обшивке моста и выкатились на противоположный берег, они оказались в Румынии. На что им надеяться? Вчера, когда стало известно, что они отправляются в более южную страну-соседа, вся медсанчасть ликовала. Ведь речь шла о бегстве не только от наступающих немцев, но и от развала, деморализации и отступления, которыми была отмечена последняя неделя.

На фоне всего этого захлебнулось “наступление за свободу”, последняя попытка нового правительства продолжить войну. Часть, в которой служила Флоренс, входила в 8-ю армию, которой действительно удалось вначале прорвать вражеские позиции к югу от Днестра, но вскоре, продвинувшись всего на тридцать километров, наступление застопорилось по причине перебоев в снабжении, а также отсутствия энтузиазма в солдатской среде. Последние собирались на встречи, задавали вопросы, обсуждали условия, избирали комитеты и требовали права избирать себе офицеров. Дезертирство в армии стало заурядным явлением, к тому же теперь никто из дезертиров не таился. Целые дивизии отказывались идти в бой. С изумлением и замешательством Флоренс констатировала, что большая часть солдат действительно не хочет больше сражаться. Теперь они вымещали свое раздражение не только на собственных офицерах, но и на сестрах милосердия. Оттого ли, что те были добровольцами, или потому что они женщины, или то и другое вместе? К ним стали относиться с презрением, осыпали их ругательствами, отпускали в их адрес сальные намеки; впервые Флоренс начала бояться своих же солдат, стала прятаться от них.

По ту сторону границы им не придется наблюдать, как разваливается русская армия. По ту сторону границы румынские и русские войска даже создали “филиал” наступления за свободу. Судя по последним новостям, оно продолжалось, и не без успеха. Да, они с радостью приветствовали наступление, не потому что оно уводило их прочь от войны, а потому что они наконец добрались до места, где могли пригодиться по-настоящему.

Они остановились в поле и пообедали: это была густая солдатская каша с мясом, рыбой и овощами. Солнце стояло в зените и палило немилосердно. Флоренс услышала, как завязался спор. Разумеется, о политике. Потом она уловила некоторые детали: глава правительства отправит Брусилова, их героя, в отставку как ответственного за провал наступления. В спор втягиваются и многие другие недовольные. Даже Флоренс возмущена. Но она все же воздержалась от участия в дискуссии, а вместо этого отправилась с подругой на речку, искупаться. К сожалению, им не удалось найти уединенного местечка на берегу: повсюду им навстречу попадались солдаты. И они вернулись к колонне, которая выстроилась на поле. Спрятались в тени, под большой повозкой. Флоренс успела написать несколько писем, прежде чем раздался приказ о выступлении. Время близилось к четырем часам дня.

Затем они добрались до крутого холма. Там им пришлось ждать своей очереди, пока лошади, с помощью людей, не втащили наверх тяжело нагруженные повозки. Она пишет в своем дневнике:

Молодые солдаты помогали каждой лошади тянуть повозку в гору. Слишком много криков, они без надобности хлестали лошадей. Несчастные, испуганные животные понимали, что от них требуется, и старались изо всех сил: их тяжелое, прерывистое дыхание и взмыленные бока говорили о невероятном напряжении, с которым им доставался каждый шаг наверх.

Взобравшись на холм, они продолжали свой путь по плохим дорогам, то вверх, то вниз, по гористой местности, через селения с нарядными деревянными домиками, с занавесками на окнах, мимо женщин и детей в экзотических, красиво вышитых одеждах. Она слышала испуганный возглас одной старухи при виде шагающих людей в военной форме, и ей показалось, что она расслышала некоторые слова по-итальянски. Вот она, Румыния. Они остановились в небольшом городке и купили себе яблок у торговцев-евреев. За рубли. Яиц достать было негде. Солдаты уже все раскупили. Жара немного отступила, когда они дошли до чудесного тенистого соснового бора.

Ближе к вечеру они разбили лагерь на холме близ деревни. Палатки ставить не стали, слишком жарко, и их походные кровати красовались прямо под открытым небом. Командир ухитрился раздобыть газету всего-то трехдневной давности и, расположившись у костра, громко читал ее солдатам. Там, как обычно, много писали о политическом хаосе в российской столице, так что Флоренс слушала вполуха. Но одна история заинтересовала ее, как и многих других сестер милосердия. Новость о том, что в этом кризисном положении создаются женские пехотные батальоны.

Она знала и раньше, что в русской армии есть женщины-солдаты. И даже встречала некоторых из них, когда их привозили в госпиталь раненными. Особенно запомнилась ей одна, которую она выхаживала в Галиции, — двадцатилетняя женщина, с открытой раной у виска: пуля лишь задела ее. Женщина хотела немедленно вернуться на передовую. Новые батальоны, целиком состоящие из женщин, создавались по инициативе Марии Бочкаревой, простой сибирячки, которая пошла за своим мужем на войну, а когда он погиб, осталась в армии. Она была ранена, имела множество наград и дослужилась до сержанта. В газете цитировали ее слова: “Если мужчины отказываются сражаться за свою страну, мы хотим показать, на что способны женщины” Один женский батальон уже участвовал в бою, как раз во время этого провального “наступления за свободу”: женщины были посланы в окоп, оставленный дезертирами. Флоренс с другими сестрами считали эту новость просто сенсационной.

Стоял теплый вечер. В звездном небе сияла огромная луна.

163.

Пятница, 17 августа 1917 года

Олива Кинг едет через горящие Салоники

Уже после обеда она увидела, как в городе заполыхал пожар; ей захотелось взглянуть на него поближе. Когда начали искать машины, которые могли бы помочь спасению запасов сербского интендантства, она не преминула воспользоваться случаем. И только после того, как она проехала мимо улицы Венизелоса, до нее дошло, насколько все серьезно. Случайно вспыхнувший по чьей-то небрежности огонь захватил огромную территорию. Весь турецкий квартал города был охвачен пламенем:

Невозможно описать хаос, который воцарился на улицах: толпы людей, в панике грузивших свои пожитки на тележки с волами или выносивших вещи на собственной спине, ехавших на открытых телегах, запряженных лошадьми, или в длинных, узких, шатких греческих колымагах, которым тяжело было разъехаться. Пламя пожарища гудело, каждую минуту слышался страшный треск, вверх взметались снопы искр, едва очередной дом (рушился). С реки Вардар прямо на город несся горячий вихрь, и нас то и дело осыпало искрами и горящими обломками. Еще не стемнело, и все вокруг тонуло в необычным золотисто-багровым свете, наподобие величественного заката.

До сегодняшнего дня Салоники были шумным, живописным и местами по-настоящему красивым городом, в котором столетия османского владычества оставили свой неизгладимый след. Здесь было несколько минаретов, мощная крепостная стена и великолепный базар. Бродя по лабиринтам узких улочек и средневековых переулков, ты, формально находясь в границах Европы, не мог не заметить, что город выглядит, ощущается, звучит и пахнет как на Востоке. (Еще пять лет назад он находился под османским владычеством.) Восточный колорит вряд ли вызывал раздражение, скорее казался привлекательной чертой города. Салоники являли собой смешение мусульманских мечетей, византийских храмов, греческих православных базилик, трамваев и кинотеатров, варьете и баров, дорогих магазинов, фешенебельных ресторанов, первоклассных отелей.

Некоторым город казался вавилонским столпотворением не только из-за смешения языков — Кинг и многие ее друзья изъяснялись на пиджине, основу которого составлял английский, а к нему примешивались французский и сербский, — но и из-за своей греховности.

Если это была подлинная сущность города, то теперь, похоже, настало время расплаты. Ветер разносил пламя с молниеносной быстротой.

Кинг много раз приближалась к морю огня, спасая самое необходимое или личные вещи погорельцев. Делая остановки, она прыгала вокруг маленького “форда”, служившего санитарной машиной, и тушила сыпавшиеся на него искры. Потом ехала снова, непрерывно гудя, чтобы пробиться через плотные толпы людей: одни бились в истерике, были охвачены паникой, другие оцепенели от горя. Она отметила про себя, что из горящих домов обычно выносились две вещи: большие зеркала и бронзовые спинки кроватей. Когда огонь наконец добрался до порта и берега моря, она увидела, что стена огня, в пять километров длиной, отделяет ее от гаража. Тем не менее она поехала дальше. Бензин кончился, тогда она побрела пешком, пока не раздобыла себе новую порцию топлива.

В хаосе пожара военная дисциплина расшаталась. Как обычно, самоотверженность и героизм переплелись с трусостью и корыстолюбием. Началось мародерство. Лопнули большие винные бочки. И вино потекло по улице “словно кровь”, журча в сточной канаве глубиной в целый дециметр. Солдаты и гражданские бросились на землю и припали к винной реке. Когда Кинг снова проезжала мимо того места, она увидела лежавших повсюду перепивших, блюющих людей. Со страшным грохотом взорвался склад боеприпасов. То там, то сям вспыхивала перестрелка.

Когда на следующий день, после долгой ночи, опять взошло солнце, небо было завешено плотным слоем дыма, через который не мог пробиться свет. Кинг ездила по порту. Она объезжала электрокабель трамвайных линий, провисший над улицей. Наблюдала, как солдаты и гражданские рылись в еще дымящихся развалинах, ища себе добычу.

Олива Кинг провела за рулем машины свыше двадцати часов. И когда она, измотанная, голодная, вернулась в свою комнату, чтобы поспать, то обнаружила там бездомную женщину с девятью детьми. Сгорело почти полгорода, 80 тысяч человек лишились жилища.

Тушение пожара займет почти две недели. К концу войны город превратится в черные от сажи пустые руины. Те Салоники, какими они были до пожара, так никогда и не будут восстановлены.

164.

Воскресенье, 26 августа 1917 года

Харви Кушинг видит трехмерную карту

На фронте затишье, но оно обманчиво. Это все знают. Утро обычно уходит на перевязку раненых. Кушинг считает, что многие из прооперированных им ранее как будто идут на поправку, — а может, это просто у него улучшилось настроение, после того как ему удалось поспать две ночи подряд.

Пока еще рано говорить об участии в боях американских соединений, так что Кушинг и его госпиталь переправлены на север, на фронт во Фландрии. С конца июля там продолжается британское наступление, крупнейшее из всех предшествующих. Это событие уже обрело свое название — третье сражение при Ипре.

До сих пор было предпринято четыре крупных наступления. Все это время стояла дождливая погода. Поле битвы превратилось в море грязи. Вплоть до сегодняшнего дня успехи были весьма незначительными, тогда как потери весьма ощутимы. Но мало кто об этом знал. Мало кто располагал достаточно полной информацией, цензура отличалась жесткостью, а официальные сообщения изобиловали общими фразами. Кушинг, однако, догадывался, что происходит на самом деле, видя поток раненых, истекающих кровью, которых везли к ним в госпиталь замызганные санитарные машины. Сколько их, этих раненых? В каком они состоянии? Сколько времени им нужно, чтобы добраться до своей части? Обычно все они были вымазаны в глине, так что приходилось долго счищать с них грязь и раздевать их, чтобы наконец найти и осмотреть раны. Тем из них, кому делали прививку от столбняка, писали чернильным карандашом на лбу букву “Т”. Вблизи от госпиталя находилось кладбище, и оно постоянно ширилось. Могилы рыли рабочие-китайцы в синих сорочках.

Специализация Кушинга — тяжелые черепно-мозговые травмы. Он старался делать по восемь операций в день. Все это происходило в палатке, хирург был одет в резиновый фартук, на нем были походные ботинки. Он умел с величайшей осторожностью извлекать осколки снаряда из мозга пациента при помощи мощного магнита. Мало кто представал перед ним с простой пулей в теле, еще реже — с раной от штыка. Почти все его пациенты получили осколочные ранения, и почти у всех ранения эти были множественными. Кушинг стал лучше разбираться в характере ран; он, к примеру, научился распознавать серьезнейшее ранение, скрывавшееся за крошечным входным отверстием. В небе висели аэростаты наблюдения. Иногда поблизости рвались бомбы. Когда выдавалось свободное время, они играли в теннис, тут же, рядом.

После обеда Кушинг и его коллега отправились в соседние медчасти — навестить друзей. День выдался сухой и погожий. В летнем воздухе стоял гул далекого артобстрела. Дорога из Мон-де-Ка в Реми пролегала вдоль высокой горы, зрелище было великолепное. На севере линия фронта в районе Ипра представляла собой цепочку пушечного огня.

Наконец-то Кушинг увидел то, что давно возбуждало его любопытство: канадский полковник показал ему большую трехмерную карту поля сражения, сделанную из песка, в масштабе 1/50, которую использовали для планирования новых наступлений. На ней были тщательно размечены каждый лес, каждый дом, каждый холм. Свои собственные окопы обозначались синей матерчатой ленточкой, немецкие — красной. Кушинг читает названия на миниатюрных табличках: Инвернес-Коупс, Клепем-Джанкшн, Санкчери-Вуд, Полигон-Вуд. Понял он немного, однако, судя по карте, будущие наступления готовились в направлении Гленкурс-Вуд, леса, который выдавался вперед красной дугой посреди остальных синих вертикалей.

Впрочем, они не одни изучали карту. С ними находилось еще несколько офицеров и младших чинов, пытавшихся разобраться в особенностях местности. Именно эти люди пойдут завтра “на штурм высоты”.

Кушинг со своим коллегой вернулись как раз к ужину. Затем командир части исчез, прихватив кушинговский вчерашний номер “Таймс”. На вопрос Кушинга о газете офицер, спрятав ее за спиной, адресовал хирурга к армейской сводке, вывешенной на дверях столовой. Кушинг считал этот расшифрованный документ с его кодовыми словами и координатами совершенно непонятным и был раздосадован:

Утро донесение ааа YAWL докладывает S. О. S. Отправлено

вверх вокруг 5 а.m. Это утро к

слева от CABLE и справа от LUCKS

фронт J.14. A.5.8 направо около 5 a.m.

Посты около J.14. А.7.4 стали передвинуты в посты

около J.14. А.8.8 остаются по-прежнему обеспечены ааа (…)

Кушинг лег спать ближе к полуночи, вдали не утихал артиллерийский огонь. А потом снова по верху палатки забарабанил дождь.

Через день Кушингу кто-то сообщил, что между 23 июля и 3 августа из трех соседних госпиталей 17 299 пациентов были отправлены на лечение в другое место или выписаны. (Число погибших в эту цифру не входило.) В Пятой армии имелось еще двенадцать подобных полевых госпиталей.

165.

Вторник, 4 сентября 1917 года

Эдуард Мосли едет в экипаже в Анкару

Завтрак просто восхитительный: колбаски, печенье, чай, варенье, — Мосли только что получил посылку из дома. Те, кто их охраняет, едят хлеб, оливки, дыню и лук. А потом они все вместе покидают этот клоповник, крошечный постоялый двор.

Он и еще один пленный, британец с переломом руки, которому все хуже, получили позволение проехаться на повозке с лошадьми, но когда дорога поднимается в гору, они вынуждены идти пешком, ибо лошади слишком слабы. Горный склон покрывают высокие сосны. Пленников окружает большой отряд конных жандармов, обязанных следить за тем, чтобы они не убежали, а еще охраняющих их от нападения бандитов. Они переправляются через водопад.

Мосли вообще-то подумывал сбежать. Прошлым летом он входил в группу военнопленных, которые месяцами готовили побег из Кастамону. Их план заключался в том, что по горной тропе они доберутся до Черного моря, где их ждала лодка, зарытая в песок, без паруса, но с веслами. Мосли даже переодевался турком и совершал попытки побега, чтобы выяснить, как им лучше обмануть часовых. После одной из таких попыток его чуть не поймали, и с тех пор охрану усилили. Часть группы все же убежала, но была (вероятно) поймана, после (возможного) предательства, или же схвачена (что более правдоподобно) при неудавшейся попытке выдать себя за немцев.

И тем не менее сейчас в Кастамону Мосли выпустили из заключения. Он все еще страдает от тяжелых последствий блокады в Эль-Куте. Самым серьезным недугом была безобразная рана на спине, оставленная осколком снаряда. Несколько позвонков оказались поврежденными, и приступы боли частенько не давали ему спать по ночам. Теперь он направляется в Анкару на лечение, ему требуется помощь специалиста, на этот раз проблема со зрением. Пыль и мусор, взметаемые взрывами и попадающие в глаза, вызвали у него хроническое воспаление. Пока оно скорее раздражало его, чем представляло серьезную опасность, но с течением времени могло стать угрожающим. Когда он получил письмо от друзей из МИДа, то сумел напугать им коменданта и заставить его поверить, что Лондон взял именно его, Мосли, персону под особый контроль, и тогда турецкий офицер устроил его переезд в Анкару. Сам Мосли требовал, чтобы его отправили на лечение в Константинополь. Он рассчитывал на то, что оттуда будет проще совершить побег.

Подъем в гору занял почти всю первую половину дня. К трем часам они достигли перевала. Вершина горы теперь находилась совсем рядом, окутанная туманом. Они сделали привал и пообедали. Затем начали спуск. Мосли не выносил Али, офицера, возглавлявшего их маленькую группу. Али был вспыльчив, властолюбив, агрессивен и храбростью не отличался, но они пытались поддерживать в нем хорошее настроение, то и дело угощая его сигаретами. Мосли гораздо больше импонировал Мустафа, рядовой солдат, охранявший их; с ним они сразу нашли общий язык и даже зауважали его, ибо он, “простой турецкий крестьянин”, тяжело страдал от малярии, но, несмотря на это, преданно и безропотно выполнял свой долг.

Становится жарче. И хотя Мосли с британцем снова едут в повозке, поездка от этого не становится более приятной. Палит солнце, повозка трясется по ухабам, лошади совсем слабы, то и дело спотыкаются, падают, им приходится помогать, упряжь нуждается в починке, а один раз они чуть не съехали с дороги в пропасть. У Мосли болят воспаленные глаза, но он пребывает в прекрасном расположении духа. Он записывает в своем дневнике: “Это были чудесные дни, наполненные движением, путешествие, в котором заново открывался мир, поездка из сонного оцепенения в мир грез, от смерти к жизни”.

По пути он припоминает детали путешествия, когда их, пленных, вели в Кастамону: там — хижина, там — мельница, а там — разоренный армянский дом. На ночь они останавливаются на еще одном крохотном постоялом дворе. Покурив перед сном, они устраиваются на крыше. Может, в доме слишком много клопов или просто душно.

В тот же день Ангус Бьюкенен покидает еще один лагерь в джунглях, в котором царят духота и свирепствуют болезни и который обозначен как С23. Он пишет:

Четвертого сентября батальон вышел из лагеря С23 и двинулся по направлению к лагерям в Нарунийу и слева от него, с тем чтобы удерживать там позиции и сменить 8-й южноафриканский пехотный полк, солдаты которого валились с ног от усталости и болезней, не в состоянии обороняться на передовой. Физическое истощение и лихорадка, которая меня терзает, постепенно подорвали мою выносливость.

166.

Понедельник, 10 сентября 1917 года

Эльфрида Кур готовит омлет по-крестьянски в Шнайдемюле

Все говорят теперь о еде, о запасах. Никто не хотел бы пережить еще одну “брюквенную” зиму, подобную прошлогодней. Погреб на Альте-Банхофштрассе, 17, удалось набить картошкой (они купили целый воз у господина Кенцлера), имелась там и репа. Правда, почти не оставалось хлеба и жиров. Пища по-прежнему скудная и однообразная.

Эльфрида научилась отлично готовить омлет по-крестьянски: они с братом очень полюбили это блюдо. Сначала она смазывала сковороду старой шкуркой от окорока. Затем солила, выкладывала ломтиками картошку и осторожно обжаривала ее, чтобы она не подгорела. Потом брала яйцо и взбивала его с водой, мукой, солью и перцем и выливала на сковородку, добавив немного луку, если он был. Хитрость состояла в том, чтобы добавить ровно столько воды, чтобы взбитая масса покрыла весь картофель, но в то же время не переборщить, чтобы в ней ощущался хоть какой-то вкус яйца.

Два дня назад они с подругой Труде ходили на прогулку вместе с лейтенантами Леференцем и Вальдекером. Было все еще по-летнему тепло, и они гуляли по дороге в Кёнигсблик. Рядом с ней шел лейтенант Вальдекер, он слушал ее, обнимал ее, смеялся ее историям, смотрел на нее — изумленно и влюбленно, целовал ей пальчики, целовал в кончик носа, в лоб. Лейтенант Леференц время от времени грозил пальцем своему товарищу и одергивал его: “Нет-нет, она несовершеннолетняя!” А потом стал сам целоваться с Труде. Лейтенант Вальдекер же довольствовался тем, что держал Эльфриду за руку и прижимал ее голову к своему плечу. Обратно они вернулись лишь к вечеру, и когда прощались на лестнице на Альте-Банхофштрассе, он шепнул ей на ухо, что любит ее. Он, лейтенант Вальдекер, в своей великолепной летной форме, офицерской фуражке, которую он носил слегка набекрень, в своих кожаных перчатках, с Железным крестом, со своими голубыми глазами и белокурыми волосами. Она была ошеломлена, обрадована и счастлива.

Несмотря на это, а может, именно благодаря этому, она продолжала разыгрывать спектакли с Гретель Вагнер. Больше всего Эльфриде нравилось притворяться лейтенантом фон Йеллеником, а Гретель была медсестрой Мартой. Теперь в их играх появился новый мотив: лейтенант фон Йелленик был страстно влюблен либо в какую-то отсутствующую воображаемую даму, либо в сестру Марту. К сожалению, объект его/ее любви был уже замужем за майором, так что им оставалось лишь платоническое чувство на расстоянии.

Сейчас ее занимало именно это. Иногда случалось, что она, как прежде, ходила на вокзал, помогать бабушке в столовой Красного Креста или просто посмотреть на военные эшелоны или санитарные поезда. Но это случалось все реже и реже. Ее больше не интересовали линии, отмеченные черно-бело-красными флажками на карте в классной комнате. В школе они редко говорили о том, что происходит на фронтах: иначе обнаруживалось, что у кого-то убит друг или родственник. Давно уже их не отпускали с уроков ради празднования победы. Война, как писала Эльфрида в своем дневнике, длится так долго, что она почти

стала чем-то вроде нормального состояния; люди едва ли помнили, как все было в мирное время. И мы больше не задумывались о войне.

167.

Пятница, 28 сентября 1917 года

Мишель Корде посещает Анатоля Франса в Туре

К обеду поезд останавливается на станции в Туре. На перроне стоит он, Анатоль Франс, солидный дородный господин с короткой белой бородкой и красным капюшоном на голове. Они вместе едут на автомобиле в Лa-Бешеллери, поместье писателя, живописно расположенное на холме в двух километрах от Тура.

Война стала испытанием для этого старого человека. Не то чтобы она затронула его лично. У него не было родственников на фронте, и он спокойно жил себе на берегу притока Луары, вплоть до августа 1914 года, когда ему, как и многим другим, пришлось сняться с места и бежать на юг, спасаясь от непобедимой, как казалось, германской армии. Нет, скорее речь шла о том, что война с самого начала означала горький и неприглядный крах всего, во что он когда-то верил.

Боль от сознания этого была особенно невыносимой для него, почтенного человека, привыкшего к хору восторгов и славословиц, теперь осыпаемого бранью и угрозами. И все только потому, что он не желал отказываться от своих прежних слов и в 1914 году не позволил вовлечь себя в военную истерию. Ошеломленный, уязвленный и испуганный, старый человек отправился тогда на фронт добровольцем — ему был 71 год, — но это вызвало лишь усмешки. Теперь Франса не столько преследовали, сколько игнорировали. Подавленный и запуганный, он предпринял еще несколько шагов, но на него не обращали внимания. У Корде создалось впечатление, что Франс совершенно утратил веру в человечество. И все же великий писатель не мог не размышлять о том, что же происходит сегодня. Он признался Корде, что иногда представляет себе, будто война продолжится вечно, и мысль об этом сводит его с ума.

Прибыв в Ла-Бешеллери, они сели обедать. Дом семнадцатого века из массивного камня был просто великолепен, в нем можно было увидеть множество вещей, которые заядлый коллекционер Франс собирал годами. Один из гостей, посетив дом примерно в то же время, сравнил его с “антикварной лавкой”. Прямо посреди гостиной стоял позолоченный торс Венеры. За обеденным столом сидели и другие гости, в том числе некий торговец тканями из города. Как и Анатоль Франс, этот человек очень пессимистически взирал на будущее:

Подавляющее большинство жителей Тура хочет продолжения войны, ведь именно благодаря войне рабочие получают высокие зарплаты, а торгаши подсчитывают прибыль. Буржуазия, черпающая новости из реакционных газет, целиком и полностью поддерживает лозунг о войне без конца. Короче говоря, заявил он, пацифистами становятся только на фронте.

Они провели вторую половину дня в библиотеке, которая размещалась в небольшом строении в саду. Разговор невольно возвращался к теме войны, этой ране, которую никто из них не мог или не хотел бередить. Они обсуждали мирные инициативы последнего года — немецкую, американскую, и конечно же предложение о мире, которое в прошлом месяце выдвинул Папа Римский.

В доме ощущалась особая атмосфера. Рафинированные интеллектуалы чувствуют себя в комнате под защитой крепостных стен из книг, Франс и Корде, утонченные, образованные, радикально мыслящие гуманисты, живущие словно чужаки в своем собственном времени, возмущенные событиями, смысл которых им непонятен, для преодоления которых им не хватает сил. Неужели действительно все пути к миру отрезаны? Они хотели бы ухватиться за последнюю соломинку. Может, ответ президента Вильсона был переведен неправильно? А может, сфальсифицирован немецкий меморандум, направленный Папе Римскому? Наверное, есть какая-то скрытая переговорная стратегия? Может быть, наверное, возможно. Но почему, почему, почему?

Слова и мысли витают в воздухе в этой библиотечной зале, часы текут один за другим. Начинает смеркаться. В небе появляется круглая луна, окрашивая осенний пейзаж своим серебристо-молочным сиянием.

168.

Суббота, 13 октября 1917 года

Харви Кушинг просматривает списки пациентов

Погода хуже некуда. По-прежнему льет дождь, дует ураганный ветер. Но и этот день Кушинг проводит за операционным столом. В прошлую пятницу в 5.25 утра началось новое наступление под Ипром, и это несмотря на ненастье, на поднимающийся уровень воды, на повсеместную слякоть, на плохую видимость. От одного пациента Кушинг услышал, что раненые просто тонут в воронках от снарядов.

Он начал утро с просмотра ожидавших его случаев:

Винтер Э. 860594. 7 _ й пограничный, 17-я див. Проникающее ранение мозжечка. Сидел. Со шлемом на голове. Снаряд взорвался в воздухе. Был без сознания, не знает, как долго. Дополз до окопа, встать не может, головокружение и пр.

Робинсон X. 14295. 1-й Южноафр. пех., 9-я див. Проникающее ранение в темпоральной области. Ранен вчера около 18.00. Упал на землю, но сознания не потерял. Шлем пробит. Прошел 20 метров — головокружение, рвота, онемение левой руки и пр. Транспорт только сегодня утром из-за месива на дорогах.

Мэттью Р. 202037. 8-я Черная стража. Проникающее ранение в правой париетальной области; hernia cerebri . Думает, что его ранило три дня назад. Красивый статный шотландец.

Хартли Дж. 26-я пулемет, рота, 8-я див. Ранен в и часов ночи, в сознании. Пошел к месту своей части. Думает, что они достигли цели и пр.

Богус. 3-я Новозеландская стрелковая бригада, 1-я АНЗАК. Фронтальное поверхностное ранение. Две ночи провел на передовой, прежде чем попал в переплет. Когда его ранило, он как раз выдвинулся на 900 метров вперед и пр.

Битти, 7-й Сифорт., 9-я див. Санитар, нес носилки, был ранен, когда забирал третьего солдата — по четверо на одних носилках, — примерно в 300 метрах от передовой. Проникающее ранение в окципетальной области. (?)

Мидгарк. 11-й Королевский Шотланд. 9-я див. Множественные ранения, включая голову и пр.

Добби. Гвард. батал., 4-я див. Ранен под Пёлькапелем примерно вчера после обеда. Поступил сюда в 19.00. С тех пор в “resus” . Положение серьезное. Сделать рентген и пр.

К концу дня Кушинг чувствует себя вполне сносно. Операции прошли успешно. К тому же ему удалось использовать специальный магнитный аппарат, чтобы извлечь осколки из черепа трех из вышеперечисленных пациентов.

Кушинг понимал, что наступление оборачивалось провалом; поток раненых не иссякал. Никто в глаза не видел свежих газет или официальные сводки. Невозможно понять, что происходит на самом деле.

Через два дня под Ипром воцарилось затишье. Погода улучшилась. Ходили слухи о том, что три британские дивизии так поредели, что их отправили с фронта, а на замену им ожидается подкрепление из Второй армии. Вечером Кушинг видит стаи перелетных птиц, их тысячи, они слетелись в рощицу неподалеку от госпиталя. Кто-то сказал ему, что это скворцы.

169.

Среда, 24 октября 1917 года

Мишель Корде слушает разговоры на парижских улицах

На пороге четвертая военная зима, и настроение в Париже менее беспечное, чем год назад. Хотя дефицит сдает свои позиции. Тот, у кого есть деньги, может достать все. Спекулянтов становится все больше, они все богатеют и ведут себя все более бесстыдно. Во многих фешенебельных ресторанах нанимают швейцарами ветеранов с медалями на груди и инвалидов войны, и Корде спрашивает себя, о чем они думают, когда распахивают двери перед людьми, которые не более чем “разжиревшее чревоугодие на пути к своему корыту с едой”. Корде отмечает в своем дневнике:

На улицах слышишь, как люди строят свои маленькие планы. Они часто говорят: “После войны я буду… ” — тем же будничным тоном, как можно сказать: “После душа я буду… ” Они относятся к этому событию мирового значения как к стихийному бедствию. Они даже не подозревают, что сами могли бы остановить войну, что она паразитирует на их молчаливом согласии.

170.

Воскресенье, 28 октября 1917 года

Харви Кушинг видит скопление канадцев перед Зоннебеке

Легкий туман. Сквозь него пробиваются лучи солнца. Облачно. Холодный воздух. Собственно говоря, он никогда не оправдывал войну. Ежедневно он пытался латать те дыры, которые она оставляла за собой, помочь раненым, волнами накатывающими на его полевой госпиталь. Опыт научил его оценивать затраты. Не было дня, чтобы он не смывал со своих рук кровь и мозговую субстанцию. Будучи представителем высших слоев Бостона, он не мог не находить свой нынешний образ жизни весьма некомфортным: постоянная сырость, однообразная пища, холод, мешающий уснуть в тонкой палатке. У него была собственная складная ванна.

Да, затраты. Кушинга ужасало эти безграничное материальное расточительство. Были убежища, где изоляцией пола служили уложенные рядами консервированные продукты. В одном месте нашли 250 новехоньких непромокаемых прорезиненных штанов, которые предназначались для наиболее затопленных окопов, и какая-то воинская часть просто выбросила их, использовав один раз. Солдаты выбрасывали все лишнее или тяжелое, особенно перед тем как идти в бой, в полной уверенности, что если они уцелеют, то доложат, что выброшенная амуниция потерялась во время сражения, и затем получат все новое, без дальнейших расспросов. Повсюду можно было увидеть брошенные винтовки; их использовали как дорожные указатели, как опоры в окопах, или же они просто ржавели, валяясь на земле. За пять минут огня на небольшом участке расходовалось боеприпасов на 80 тысяч фунтов.

К тому же он слишком многое видел и слышал, чтобы не критиковать британскую армию за ее боевые действия под Ипром. Взять хотя бы историю, услышанную им позавчера от одного из пациентов, унтер-офицера из 50-й дивизии. Молодой человек дрожал, лежа в своей кровати, и притворялся, что курит сигарету. Его батальон сбился с пути дождливой ночью, после чего попытался окопаться. Но под ногами чавкала грязь, так что они смогли только набросать небольшие кучи земли и укрыться за ними, лежа в прямо в лужах. После того как им дважды велели продолжать путь в темноте, они наконец получили приказ о наступлении, и тогда они попытались следовать по пятам за артиллеристами, открывшими огонь. Но они передвигались слишком стремительно. И внезапно обнаружили, что уперлись лбами прямо в угловые бетонные бункеры немцев. “Так вот, почти все погибли”.

Кушинг так никогда и не смог понять, почему, к примеру, надо вести наступление в самую неподходящую погоду. Он и раньше задавал этот вопрос одному высокопоставленному британскому офицеру, но в ответ услышал, что так надо. К тому же военная машина слишком велика, планировать и просчитывать что-либо слишком сложно. Все слишком громоздкое и неповоротливое, и получается, что все это бесконтрольно. Таков образ самой войны.

Это воскресенье выдалось спокойным. Поступают лишь отдельные раненые. Но сражение продолжается. Готовится новое наступление. Один знакомый из Второй армии обещал сопровождать его на фронт, и сегодня, похоже, для этого настал подходящий момент. Они оба отметились на одном из многочисленных контрольных пунктов, сели в санитарную машину и поехали через Поперинге к Ипру. Движение на дороге становилось все более интенсивным по мере приближения к городу. Они петляли на глинистой дороге между марширующими солдатами и ординарцами на мотоциклах, колоннами грузовиков и лошадьми, тянувшими пушки. Они ехали сквозь серый хаос развалин. Миновав разбомбленный Менен, они продолжили путь к Поттизе; там они оставили машину и пошли дальше пешком. Для надежности. Передовая находилась в паре километров отсюда.

Кушинг был потрясен. Не только потому, что повсюду в этой непролазной грязи валялись “дохлые лошади, подбитые танки, разбившиеся самолеты, ведра с кордитом, снаряды, гранатометы, бомбы, поврежденные или брошенные повозки, колючая проволока”, — но и тому, что увиденное в общем-то соответствовало его ожиданиям. Именно так все и выглядело на фотографиях.

На дороге к Зоннебеке теснились перемазанные глиной канадские солдаты с грузовиками, пушками и мулами, нагруженными боеприпасами. Войска на обочине ожидали своей очереди, чтобы двигаться дальше. В воздухе стоял гул от бесчисленных артиллерийских орудий; он то стихал, то нарастал, то стихал, но не прекращался. В небе кружат самолеты, обрамленные почти акварельными облачками дыма от зенитного огня. Он видит, как всего в 200 метрах взрывается немецкий снаряд. Видит, как взметнулся вверх фонтан черной земли, “будто гейзер”. Видит еще один взрыв, еще ближе к нему. Его реакция изумляет его самого:

Дикарь в твоей душе заставляет тебя полюбить все это: и нужду, и расточительство, и опасность, и тяжелый труд, и восхитительный хаос. Ты чувствуешь, что, несмотря ни на что, мужчинам нужна именно эта стихия, а вовсе не сидение в удобных креслах с сигаретой и стаканом виски в руках, с газетой или за бестселлером. Не надо притворяться, что эта лакированная поверхность и есть цивилизация и что под этой крахмальной, застегнутой на все пуговицы рубашкой не прячется варвар.

И он, слишком хорошо знавший все скорби и боль, которыми сопровождается любое сражение, внезапно и против своей воли, в миг головокружения на краю пропасти, будто ощутил все величие и сладость битвы или, во всяком случае, ее темную разрушительную энергию, на которой зиждется трагедия. На сегодня хватит. И они возвращаются в Ипр. Он видит, как солнце заходит за зубчатые развалины средневековой палаты суконщиков. Его прощальные лучи коснулись аэростата наблюдения, которого вскоре поглотит ночная тьма.

В тот же день Флоренс Фармборо пишет в своем дневнике:

К вечеру поступил солдат, раненный немецкой пулей. Вскоре он узнал, что он единственный в палате, кто ранен врагом. Он тут же заважничал и почувствовал себя настоящим героем среди всех остальных, получивших свои ранения по собственной вине или из-за несчастного случая.

171.

Вторник, 30 октября 1917 года

Паоло Монелли пьет коньяк и ждет новостей

Вот уже неделю на реке Изонцо происходит что-то очень важное. Враг в результате одного-единственного наступления добился того, чего не смогла сделать итальянская армия за целых одиннадцать, — совершить прорыв. Немцы наступают. Но Монелли и все остальные на Северном фронте не знают в точности, что произошло и что происходит сейчас. Они занимают выгодную и надежно укрепленную позицию и готовятся зимовать в недавно построенных хижинах. На той высоте, где они находятся, уже полно снега.

Нет, они ничего не знали. До них не доходили ни газеты, ни фронтовые сводки, и они витали в облаке неведения, питаясь слухами, сумбурными, противоречивыми, порой фантастическими. Вроде того, что немцы заняли Удине. Или что 200 тысяч итальянцев сдались в плен. А может, 300 тысяч? Настроение у всех мрачное. В офицерской столовой тишина. Монелли пьет коньяк, чтобы заглушить чувство безнадежности.

Он пишет в своем дневнике:

До нас дошли трагические известия с Восточного фронта. Враг топчет родную землю, солдаты бросают оружие. Здесь же ничего не происходит. Ожидание отягощается бюрократическими глупостями, сигнатурами и циркулярами, педантизмом нервных командиров, шуточками начальства, которое мы не уважаем.

172.

Четверг, 1 ноября 1917 года

Пал Келемен видит возвращение пехотного батальона с передовой на Изонцо

Бесконечный дождь льется с серого неба на серую гору. Вечереет, австро-венгерский пехотный батальон возвращается с передовой. Там же и Пал Келемен, он видит, как солдаты, шатаясь, бредут по тропе, ведущей от горного плато, на котором они расположились.

Наступление под Капоретто было задумано лишь для того, чтобы дать небольшую передышку потрепанным австро-венгерским частям на реке Изонцо, в ожидании масштабного наступления итальянцев. Но что-то, может, туман, газ, неожиданность, идиотская итальянская диспозиция, опытные немецкие соединения, обученные новой, мобильной тактике, — что-то привело к тому, что прорыв оказался серьезнее и глубже, чем кто-либо смел надеяться. Одно повлекло за собой другое. Страшась западни, целая итальянская армия на реке Изонцо в панике отступила к реке Тальяменто. Грандиозный триумф двойной монархии.

Батальон, который встретился Келемену на горной дороге, не участвовал в самом наступлении, но был тем не менее отмечен. Он пишет в своем дневнике:

Чем бы ни были солдаты заняты — спускались вниз, стояли, пережидая возникший на дороге затор, или лежали на обочине, невозможно было себе представить, что это ими политики и генералы защищают монархию. Немыслимо, что “нашей доблестной пехотой” называют этих вот оборванных, изможденных солдат, с нечесаными бородами, в мятой, отсыревшей и замызганной форме, в истоптанных ботинках, с усталыми лицами.

Они останавливаются. Весь батальон рассаживается на склоне горы. Кто-то из солдат достает из вещмешков консервы и складными ножами выковыривает оттуда еду, отправляет ее в рот. Руки их почернели от грязи, они мозолистые, заскорузлые, неуклюжие. Солдаты жуют, на скулах ходят желваки. Они сидят на мокрых камнях и безразлично заглядывают в свои жестяные банки.

Военная форма на них сшита из плохой ткани, не той, которая положена. Подметки на башмаках бумажные, на них сумел нажиться поставщик, освобожденный от военной службы.

И в то же самое время в домах, не тронутых войной, накрывают обед. Сияют электрические люстры. Белые скатерти, хрупкие бокалы, серебряные вилки и ножи. Опрятные мужчины в гражданской одежде ведут своих дам к столу. Может быть, где-то в углу даже играет небольшой оркестр. Искрятся напитки. С легкой улыбкой собеседники обсуждают разные пустяки, ибо в разнополой компании принято говорить на легкие и приятные темы.

Думают ли они в этот вечер о грязных солдатах, которые ценой нечеловеческих усилий обеспечивают им неизменность их удобной беззаботной жизни, которая у многих стала гораздо лучше, чем до войны?

173.

Воскресенье, 11 ноября 1917 года

Флоренс Фармборо слышит слухи о государственном перевороте

Он милый, даже красивый, этот двадцатилетний подпоручик, который поступил к ним вчера. Когда его внесли на носилках, она заметила, что у него “правильные, классические черты лица, столь типичные для русских с южных окраин, длинные кудри и светло-серые глаза, окаймленные густыми, темными ресницами”. Она отметила также, что он прекрасно сложен. Его звали Сергей, при нем находился его денщик. Он-то и рассказал, что юный подпоручик — самый старший в семье из семерых детей, что он записался вольноопределяющимся, будучи семнадцати лет от роду, и прошел подготовку на офицерское звание.

Подпоручик оказался очень беспокойным пациентом. Он был встревожен, изможден, напуган, все время отдавал приказы. Хотел, вопреки инструкциям врачей, чтобы его подняли из постели, выкрикивал команды, рычал на бедного денщика, который явно любил своего подпоручика и неуклюже пытался помочь ему чем мог. Прогнозы врачей были неутешительными. Он получил серьезное ранение в живот и как следствие — разрыв мочевого пузыря и множественное повреждение кишечника. Хирурги сделали все, что в их силах, и теперь оставалось лишь надеяться на лучшее. Двадцатилетний подпоручик рычал на своего денщика: “Ах ты, подлец, марш в окопы! На передовую!” Флоренс видела, как низкорослый человечек прятался в соседнем отделении, пережидая там гнев своего хозяина. По какой-то причине подпоручик называл Флоренс Зиной. Может, он начал бредить?

Они по-прежнему находились в некоторой изоляции на Румынском фронте, но сегодня до них дошли сенсационные новости из России. Три дня назад в Петрограде произошел государственный переворот, его совершила одна из революционных партий — большевики. Начались повсеместные беспорядки. Картина была неясной и противоречивой, во многом подогреваемой слухами, но похоже, что большевики захватили власть в Петрограде, в то время как правительство Керенского все еще удерживало Москву. “Наши худшие опасения оправдались: в свободной России начинается гражданская война”.

После обеда прогнозы врачей начали сбываться, что, впрочем, не стало неожиданностью. Брюшина подпоручика начала менять цвет. Это гангрена. Счет пошел на часы.

Всю ночь она просидела у его кровати, оставив поступавших раненых на попечение ассистентов. Подпоручик стремительно погружался в бессознательное состояние, в смерть. Пару раз он громко звал свою мать. Единственное, что могла сделать Флоренс, так это дать ему большую дозу морфия.

Он умер в половине шестого утра, его тело перенесли в маленькую комнату. Флоренс видела, как он лежал там, вернее, как его тело лежало там, с закрытыми глазами, скрестив руки на груди. Рядом сидел денщик, с застывшим, бледным лицом. Грохот артобстрела слышался совсем близко, но денщика это, похоже, ничуть не тревожило.

Флоренс запишет потом в своем дневнике:

Не знаю, как долго я еще смогу выносить все это. Я всегда надеялась, что мой опыт на войне, несмотря на все горе и несчастья, повлияет на мою духовную жизнь, сделает меня способной к состраданию, “укрепит мою душу на стезе добра”. Но теперь я хочу найти себе спокойное место, где царит мир.

174.

Среда, 14 ноября 1917 года

Харви Кушинг едет на поезде из Парижа в Булонь-сюр-Мер

Ездить поездами становится настоящим испытанием. Если хочешь попасть в вагон, следует быть на вокзале за час до отправления. В самом поезде главенствует закон джунглей, по крайней мере в том, что касается сидячих мест. Харви Кушинг совершает одну из своих многочисленных поездок в Париж, где он участвует в работе комитетов по улучшению военной медицинской службы и по распространению информации о новых методах лечения. В нем еще жив практический и профессиональный интерес, который однажды привел его во Францию. Еще еле-еле теплится.

На самом деле Кушинга в этот день занимает совсем другое, пока он сидит в покачивающемся вагоне и едет обратно в Булонь-сюр-Мер, в госпиталь, где он приступил к работе. Время десять часов утра.

Пассажиры, сидящие в одном купе с Кушингом, воплощают многоликость публики военного времени. Тут сидит французская пожилая пара: она закутана в шаль, он погружен в чтение утренней газеты. Несколько русских военных, один из них — с пышными светлыми бакенбардами. Несколько бельгийских солдат, легкоузнаваемые по своим кисточкам, болтающимся на головных уборах, которые Кушинг считает “дурацкими”. А еще португальский офицер, он стоит надувшись в коридоре (Кушинг подозревает, что занял его место). И летчик в темно-синей форме; он читает довольно фривольный журнал “Ля Ви Паризьен”, известный своими рисунками полуобнаженных женщин, — эти рисунки часто вырывали и вешали в окопах и казармах; в журнале публикуется также множество объявлений от женщин, желающих познакомиться, но прежде всего от солдат, разыскивающих “крестную”: все знали, что это был пароль, означавший временные сексуальные отношения. Американских военных даже предупредили на самом высоком уровне, чтобы они не смели покупать этот скандальный французский журнал.

Кушинг уже начал забывать кровавые затяжные бои вокруг Ипра, которые закончились около недели назад, когда канадские войска наконец заняли этот гористый выступ, эту насыпь, давшую название самой битве, — Пасхендале. Никаких сомнений: британское командование предпринимало бессмысленные наступления исключительно из соображений престижа, и сражение не прекращалось до тех пор, пока не было заявлено, что “цель достигнута”.

Еще бы, цель. В этот день Кушинг мрачен и пессимистичен. “Иногда спрашиваешь себя, к чему все это идет, — пишет он в дневнике, — и зачем мы здесь”. Его мрачное настроение во многом вызвано тревожными новостями из России и Италии. Большевики со своим лозунгом “Мир народам!” захватили власть на востоке, а потрепанная итальянская армия отступала от одной реки к другой. Сможет ли она удержать новые позиции на реке Пьяве? (Часть Кушинга перебросили в госпиталь в Булонь-сюр-Мер, потому что британское соединение, которое стояло там, получило приказ немедленно отправляться в Италию.) Лично он, Кушинг, считал, что союзникам не приходилось еще так тяжко со времен Марнского сражения в 1914 году.

Конечно же это ощущение общего кризиса выливается в раздражительность. Кушинг с неприязнью разглядывает сидящих в купе бельгийцев и русских. Бельгийцы, пишет он, “наверняка носят свои дурацкие кисточки на голове затем же, зачем машут пучком соломы перед упрямым ослом”. А эти русские, да они только едят и ничего не делают: “они отказываются сражаться, но что еще хуже, отказываются работать”. Среди союзников нет сплоченности, поэтому неудачи подстерегают их на каждом шагу. А тем временем “немцы планируют к весне прорыв на Западном фронте”. Нет, Кушинг больше не питает оптимизма и понимает, как и десятки миллионов других, что его жизнь во власти каких-то далеких сил, — сил, которыми давно никто не управляет. “Еще один поворот калейдоскопа — и в любую минуту наши судьбы изменятся”.

Летчик отложил в сторону “Ля Ви Паризьен”. И взялся за чтение романа под названием “Моя милашка”. Поезд покачивается, стуча по рельсам.

175.

Четверг, 15 ноября 1917 года

Паоло Монелли участвует в обороне Монте-Тондарекар

Мокрый снег и слякоть. Наверху, на горном хребте, солдаты инженерных войск натягивают колючую проволоку. Здесь надо остановить врага. Они не впервые слышат эти слова. Наоборот, весь последний месяц их так только и заклинают, однако итальянская армия продолжает отступать, от горы к горе, от реки к реке: от Изонцо к Тальяменто, от Тальяменто к Пьяве. На севере, на плато Азиаго, позиции еще как-то удерживают, но и там потихоньку пятятся назад. Если один из фронтов дрогнул, то другой автоматически попадает в тяжелое, если не сказать невыносимое положение.

Рубежи, которые им предстояло оборонять на горе Тондарекар, далеки от идеальных. Условия для обстрела никуда не годные, а участок, который обороняла рота Монелли, слишком велик. В среднем на каждые сто метров приходилось по восемь солдат. Сам Монелли был сдержанным и решительным, хотя его потрясли отступления и угроза поражения итальянцев, причем не только в данном сражении, а в войне в целом. Он действительно собирался воевать на этой горе, невзирая на неудачную позицию и неравное соотношение сил. Последний раз он делал записи в дневнике два дня назад. Тогда он писал, как печально сознавать, что все эти горные вершины захвачены врагом. Но добавлял: “Когда враг окажется лицом к лицу с нашей скорбью и нашей ненавистью, ему не жить”.

И вот началось наступление, которого они так ждали.

Вражеские ударные части бросаются вперед. Крики и вопли. Монелли наблюдает, как стремительно передвигаются фигуры, одетые в серое. Атакуют сплоченными группами, необычайно сплоченными для 1917 года. Противник им под стать — австрийские альпийские егеря. Вопли, крики, грохот. Огонь. Строчат пулеметы. Над головами свистят пули. Монелли видит кое-кого из своих солдат: Де Фанти, Романин, Тромбони, Де Рива. Они заросли щетиной, измотаны, но столь же решительны, как и он сам. Их лица на удивление спокойны. Вопли, крики, грохот. Серая волна замедляет ход, останавливается, откатывается назад. Какой-то офицер радостно выпрыгивает на край окопа и изрыгает ругательства в адрес отступающих. Враги исчезают в своих окопах. За собой они оставляют рваные лоскутки неподвижно лежащих тел. Вопли. На колючей проволоке хлипкого заграждения тяжело повисли тела убитых. Так близко враг подобрался к их позициям.

Это повторилось еще дважды. Затем наступило относительное затишье. Майор артиллерии осторожно выглядывает из окопа и с удивлением констатирует, что позиции удалось удержать. Похвалив их, он исчезает.

Монелли достает свой дневник, когда сражение уже позади. Под сегодняшней датой он пишет три слова: “Non é passato”. Они не прошли. И все.

В это время Владимир Литтауэр и его часть все еще находились в Псковской области. После того как большевикам неожиданно удалось совершить свой переворот, хаос и разложение стремительно охватили армию, и все уже потеряли надежду обуздать дезертирство. Однажды вечером к Литтауэру пожаловала делегация от польского контингента полка, в их числе — его старый денщик Куровский. Польская часть полка до сих пор не поддавалась тлетворному влиянию революционной пропаганды, но теперь в воздухе носились идеи о независимости и возрождении. Поляки засобирались на родину, они хотели, чтобы Литтауэр последовал за ними: “После того, как мы уйдем, вам не светит ничего хорошего”. Но тот отказался. Он видел, как глаза его денщика наполнились слезами.

На следующий день “они, оседлав коней, стройными рядами ускакали к себе на родину. Мой денщик Куровский был среди них”.

176.

Понедельник, 3 декабря 1917 года

Эльфрида Кур видит, как гроб с телом лейтенанта Вальдекера покидает Шнайдемюль

День выдался необычайно холодный, но она все стоит на улице. Ждет уже долгих два часа. В руке она держит розу, купленную на сэкономленные деньги. И вот около половины третьего послышался барабанный бой. Затем стали различимы новые звуки: топот марширующих сапог, духовые инструменты, пение. И вот показалась вся процессия: сперва военный оркестр, затем полковой священник, катафалк, люди в трауре, в конце — почетный караул, состоявший из солдат в стальных касках и с винтовками.

Траурная процессия? Она должна была бы идти вместе с ними, она — одна из них. Хоронят лейтенанта Вернера Вальдекера. Его самолет потерпел крушение, и он погиб два дня назад. Эльфрида узнала об этом вчера, когда пришла в школу. В голове ее словно разверзлась “зияющая черная дыра”, и она двигалась чисто механически. И потом две мысли не дают ей покоя. Первая: как он теперь выглядит? Голова у него расколота, изранена, истерзана в куски? Вторая: как мне скрыть свои чувства перед людьми?

Катафалк проезжает мимо нее. Она видит гроб. Он коричневый, с плоской крышкой. На ней лежит венок. Когда катафалк оказывается вровень с ней, она делает несколько шагов вперед и бросает розу на гроб. Цветок скользит вниз и падает на мостовую.

Катафалк въезжает в распахнутые ворота грузового отделения вокзала. Погибший поедет как оплаченный багаж. На путях ожидает красно-коричневый товарный вагон. Гроб снимают с катафалка. Священник, стоя посреди штабелей коробок, читает что-то вслух из маленькой черной книжечки. Солдаты снимают каски. Хором читают “Отче наш”. Почетный караул вскидывает винтовки, раздаются три залпа. Затем наступает тишина. Эльфрида чувствует запах пороха. Гроб погружают в товарный вагон, за ним венок, после чего два железнодорожных рабочих в закопченной одежде закрывают двери вагона.

Эльфрида выходит на улицу. Видит, что там валяется ее роза. Она поднимает ее. Цветок уцелел. Она сует его себе под нос и, нагнув голову, убегает. За ее спиной играет военный оркестр.

177.

Вторник, 4 декабря 1917 года

Андрей Лобанов-Ростовский сидит на вершине горы у перевала Писодери

Начиналось все как нельзя лучше. На рассвете они покинули лагерь у подножия горы и пустились в долгий путь наверх. Дорога узкая, но вполне пригодная для передвижения, она вьется серпантином вверх, к перевалу. Погода тоже прекрасная. Вид с горы великолепный. Повсюду, куда ни оглянись, виднеются высокие остроконечные вершины албанских гор. Но километров через десять начинаются трудности.

Андрей Лобанов-Ростовский находится на Балканах, далеко от своего дома и своей страны. Он записался добровольцем в соединение, которое отправили для подкрепления русского контингента в Салониках. Этот шаг был продиктован не жаждой приключений. Наоборот. Он разработал тщательный план — с целью оказаться подальше от той России, в которой политическая революция грозила обернуться социальной катастрофой: “Нас ждет массовое кровопролитие и, возможно, террор”.

Как обычно, он искал ответы на свои вопросы за чтением книг. За последние полгода он перепахал историческую литературу, книги о революциях (разумеется, о Великой французской, но еще и о революции 1848 года), о борьбе за власть между Марием и Суллой в Древнем Риме и тому подобное. Он все сидел с карандашом в руке, что-то помечал, размышлял, а в это время вокруг него Россия распадалась на части. Ему казалось, что он нашел очевидные параллели в фазах французской и русской революций. Что делали умные люди в тогдашней Франции? Да, они успели покинуть страну до начала террора, а потом, после падения Робеспьера, возвратились назад. Следовательно, надо переждать период распада, а потом вернуться обратно, когда жизнь снова нормализуется. Именно так он и надеялся поступить. Поэтому он и отправился добровольцем на этот фронт. Военная форма — его убежище.

Салоники произвели на него гнетущее впечатление. Отчасти видом сожженного города: “Никогда не видел разрушений такого масштаба”. Километры сгоревших домов. Гражданское население — греки, турки, евреи, албанцы — жили “как нищие в палатках или деревянных сараях посреди развалин, в которые превратились их дома”. А отчасти — настроением в союзнических войсках: он очень скоро понял, что началось моральное разложение и что “все возненавидели этот фронт”. Бои случались редко, зато болезни, и главным образом малярия, косили людей тысячами. В фешенебельных ресторанах рядом с солью и перцем на столах обычно ставили стаканчики с таблетками хинина. Солдаты-отпускники часто устраивали разные бесчинства, а в офицерских столовых то и дело вспыхивали потасовки между представителями разных армий. Последнее особенно шокировало Лобанова-Ростовского. Ничего подобного он прежде не видел. Враждовали обычно одни и те же: британцы, сербы и русские дрались с французами, итальянцами и греками. Где-то высоко в горах сбрендивший французский полковник провозгласил собственную карликовую республику, чеканил собственную валюту и выпускал свои почтовые марки.

Расчеты Лобанова-Ростовского не оправдались. Революционные потрясения ощущались даже на Балканах. Особенно после того, как до них докатилась новость о том, что большевики взяли власть в свои руки и вчера в Брест-Литовске начали с немцами переговоры о перемирии. После этого атмосфера в батальоне накалилась. Солдаты и унтер-офицеры ворчали, бурчали, перечили, не повиновались приказам, опаздывали на построение. Часовые спали на посту. Офицеры сомневались, надо ли выдавать боеприпасы личному составу. А сам Лобанов-Ростовский попал под обстрел. После этого случая его перевели в другое место и назначили командиром роты связи.

Именно эту роту он и вел сейчас через горы, направляясь к русской дивизии, стоявшей у озера Пресба. И единственная дорога, ведущая туда, пролегала через 1800-метровый перевал Писодери. Начало, как уже было сказано, оказалось удачным. Но выше лежал снег, и узенькая, извилистая тропа обледенела. Лобанов-Ростовский услышал позади себя крики и, обернувшись, увидел, как одна повозка, запряженная лошадьми, соскользнула вниз и свалилась с обрыва. Когда они добрались до обломков, одна лошадь уже погибла. Вторую он сам вынужден был пристрелить. Через какое-то время тропа сделалась столь крутой, что изнуренные лошади не могли идти дальше, и солдатам самим пришлось тащить повозки, продвигаясь вверх, метр за метром. Семьдесят мулов, нагруженных телеграфным оборудованием, справлялись лучше. Но у них не было навыка подобного восхождения, и двое из них все-таки скатились вниз. Время шло, и рота растянулась в длинную, тонкую нить солдат, повозок и вьючных животных, которые медленно карабкались вверх, к перевалу.

После обеда пошел снег. Они еще не миновали перевал. Лобанов-Ростовский верхом на коне патрулирует растянувшуюся колонну. К шести часам вечера они добираются до вершины. Уже смеркается. Он видит, как на заснеженном поле у дороги солдат пытается заставить своего мула сдвинуться с места. Несмотря на все его усилия, упрямое животное стоит на месте. Лобанов-Ростовский говорит солдату, что подождет рядом с мулом, а солдат пусть идет за подмогой.

Лобанов-Ростовский все ждет и ждет. Но никто так и не приходит. Что случилось? Они что, решили бросить его? Или не могут его найти в сумерках и снегопаде? И что ему теперь делать? Для Лобанова-Ростовского этот год стал годом разочарований и неудач, но сегодняшний день — хуже не бывает:

За всю войну я редко когда чувствовал себя более несчастным. Дул резкий ветер. Сгущался туман, скрывая окружающие горы. Скоро наступит ночь, а я сижу здесь один-одинешенек и держу на привязи мула.

Наконец он услышал в темноте голоса и откликнулся. Это были отставшие от колонны солдаты со своими повозками. Они помогли ему с мулом. Около двух часов ночи последняя повозка миновала горный перевал.

178.

Среда, 5 декабря 1917 года

Паоло Монелли взят в плен на Кастельгомберто

Еще вчера он почувствовал, что конец близок. Единственный и бесповоротный. Еще не известно, чем закончится это сражение, но надежда на счастливый исход тает с каждым часом. После ураганного огня, после газовой атаки, после угрозы окружения, провалившегося контрнаступления, после беспорядочного ближнего боя Монелли и его рота отступили и заняли позиции несколько ниже, в лесу на Кастельгомберто. Но с восходом солнца австрийские ударные группы атакуют и это место. “Настал час. Час, который я предвидел, пусть против своей воли, с самого первого дня на войне. Словно все прошлое, с его борьбой, страданиями и усилиями, сосредоточилось в одном решающем трагическом мгновении”.

Холодно, снежно, темно. Монелли и его солдаты мерзнут, они проголодались, хотят пить. Вчера им пришлось так поспешно отступать, что они не успели ни поесть то, что уже было приготовлено, ни взять припасы с собой. Страх и неопределенность велики. Они не знают, с какой стороны враг. Монелли посылает патруль, чтобы связаться со своими войсками, которые должны/могут находиться слева, но патруль не возвращается. Спать не придется. У них есть гранатомет, и они стреляют вслепую в темноту. У них десять ящиков снарядов, и они хотят скорее покончить с ними, прежде чем начнется новое наступление. А кроме того, почему это враг должен спокойно себе почивать, в то время как они не спят?

Светает. Едва рассвело, как австрийские пулеметы начали обстреливать их позиции. Потом пошли в ход гранаты. Все заволокло дымом. Он ест глаза и уши. Положение становится безнадежным. Положение уже безнадежно. Рота истаяла, голодна и почти безоружна.

Они сдаются. Австрийские солдаты окружают их.

Монелли достает свой револьвер, бросает его на землю, видит, как тот катится с обрыва. И в это мгновение он ощущает только горечь: тридцать месяцев войны — и вот итог. Он видит, как многие его солдаты плачут. Слышит, как один из них воскликнул: “Что скажет мама!”

179.

Четверг, 20 декабря 1917 года

Пал Келемен восторгается батальоном боснийцев в Падерно

Крупное наступление под Капоретто завершилось. Наступила зима, и закаленные немецкие дивизии отправились испытывать свою тактику инфильтрации на других жертвах. Вместе с тем на подмогу к обессилевшим итальянцам прибыли французские и британские подкрепления. Фронт застыл вдоль реки Пьяве.

В этот день Пал Келемен встречает батальон боснийских мусульман. Они, как и мусульманские колониальные войска на службе у французов, являлись элитными соединениями. Их посылали на самые сложные задания. Городской утонченный житель, Пал Келемен удивленно взирал на эти во многом чуждые ему существа. Его пугал их воинственный пыл. На что они рассчитывали в этой войне? Австро-Венгрия аннексировала Боснию в 1908 году. Келемен полагает, что часть старых боснийцев, которые сейчас предстали его взору, должна была бы “оказывать сопротивление той власти, которой они теперь верно служат”. Но невольно он восхищается ими:

Высокие, поджарые, сильные воины, напоминающие о редких, вымирающих кедрах. Они слегка приседают, словно стесняются своего роста. Ходят, втянув голову в плечи, и их маленькие, глубоко посаженные глаза пристально оглядывают все вокруг. Садятся они, скрестив ноги, сдвинув феску на затылок, и закуривают свои длинные деревянные трубки с таким спокойствием, что можно подумать, будто они вновь оказались в своей волшебной стране с тонкими, изумительными минаретами. Почти все они — взрослые мужчины. Остроконечные бороды обрамляют их загорелые лица. Сейчас они обедают. Консервы с армейской едой выглядят странновато в их крючковатых, костистых пальцах. Они жуют неизвестную им пищу с величайшей осторожностью и, что понятно, без особого удовольствия.

В этот же день Паоло Монелли добирается до места назначения, старинной крепости в Зальцбурге, где размещается лагерь для военнопленных. Путь занял почти две недели, он брел в колонне усталых, деморализованных военнопленных, в драной форме, с истершимися наградами и знаками различия. Иногда они дрались из-за еды, иногда вспыхивали ссоры, когда некоторые солдаты пользовались послаблениями, чтобы нарушить дисциплину и наброситься на своих же офицеров. Многие радовались тому, что война для них кончилась, и не скрывали этого. Но Монелли не мог не заметить, что у противника-триумфатора есть серьезные проблемы: многие австро-венгерские солдаты, стоявшие на обочине и с довольным видом созерцавшие колонну военнопленных, выглядят истощенными от недоедания. (Кроме того, у врага была отчаянная нехватка людей: среди солдат попадались горбуны и даже один карлик.)

В этот день для него и остальных началась лагерная жизнь, и Монелли уже понял, что его существование в обозримом будущем будет представлять собой непрерывное колебание между двумя состояниями: тоской и голодом. Он пишет в своем дневнике:

20 декабря мы прибыли в Зальцбургскую крепость — мрачную казарму с отвесными, толстыми стенами на недосягаемой высоте, без солнечного света, с промерзшими пустынными залами. В условиях северной зимы, с ее туманами и снегом вокруг, мысль о традиционном празднике Рождества причиняет страдания. В этом ритме тоски, навеянной чувством голода, нет и следа от радости, которая стучится в двери души, запертой в собственной ненависти.