Хронология

28/1 В Финляндии начинается гражданская война.

18/2 После перемирия немецкие войска возобновляют наступление в России.

3/3 В Брест-Литовске подписан мир между Центральными державами и Россией.

9/3 Продолжение наступления союзников в Месопотамии.

21/3 Начало крупномасштабного наступления немцев на Западном фронте. Значительные успехи.

29/3 Французское контрнаступление на Западном фронте. Значительные успехи.

3/4 Высадка немецких войск в Финляндии для поддержки белых.

4/4 Начало нового немецкого наступления в Северо-Западной Франции. Значительные успехи.

9/4 Начало немецкого наступления во Фландрии. Значительные успехи.

1/5 Прибытие первых американских соединений на Западный фронт.

7/5 Британские войска занимают Киркук в Месопотамии.

24/5 Британские войска высаживаются в Мурманске.

29/5 Начало немецкого наступления на реке Эна. Большие успехи. Вскоре немцы стоят на Марне.

15/6 Крупномасштабное австро-венгерское наступление на реке Пьяве в Италии. Незначительные успехи.

15/7 Начало крупномасштабного немецкого наступления на Марне. Некоторые успехи.

18/7 Мощное контрнаступление союзников. Немецкие войска вынуждены отступать.

8/8 Начало крупномасштабного наступления союзников под Амьеном. Большие успехи.

3/9 Начало общего отступления немцев к линии Гинденбурга.

15/9 Наступление союзников в Македонии. Болгарская армия вынуждена отступать.

19/9 Начало крупномасштабного британского наступления в Палестине. Большие успехи.

26/9 Начало американского наступления в Аргонском лесу. Значительные успехи.

28/9 Начало масштабного наступления союзников во Фландрии. Большие успехи.

30/9 Капитуляция Болгарии.

10/10 После мощного штурма позиции на линии Гинденбурга наконец прорваны.

24/10 Наступление союзников у реки Пьяве. Значительные успехи.

30/10 Капитуляция османской армии в Месопотамии.

31/10 Революция в Вене.

1/11 Сербская армия освобождает Белград.

3/11 Начало мятежа на германском флоте в Киле.

4/11 Перемирие между союзниками и Австро-Венгрией.

9/11 Отречение германского кайзера. Революция в Берлине.

11/11 Перемирие. Все военные действия прекращаются в одиннадцать часов утра.

180.

Начало января 1918 года

Пал Келемен следит за воздушным боем над Кастеллерио

Ясный, солнечный зимний день. Когда на фронтах затишье, как здесь, в Северной Италии, то война продолжается в воздухе. Большой итальянский бомбардировщик “Капрони” гудит в безоблачном синем небе. Его обстреливают австро-венгерские зенитки. Букеты белого дыма расцветают и множатся в вышине, но все напрасно. Дым медленно тает, исчезая под порывами ветра. Одинокий австрийский моноплан начинает охоту за медлительным, многодвигательным бомбардировщиком. Пал Келемен отмечает в своем дневнике:

Наш летчик подбирается все ближе и ближе к неуклюжему биплану, и кашель его пулеметов отчетливо слышится на земле. Внезапно итальянский самолет начинает падать. Наш самолет еще немного кружит над ним, а потом улетает на север, в то время как “Капрони”, с заглохшим мотором, покачивая крыльями, несется вниз и наконец обрушивается на землю.

Когда я прибежал на место падения самолета, тело итальянского пилота, капитана, прошитое пулеметной очередью, лежало на траве рядом с обломками его машины. Крыло этой гигантской военной птицы было искорежено, сломано, воткнувшись в землю, а из пробитого двигателя сочилось топливо. Итальянский офицер был весь одет в кожу, и эта безупречная элегантность нарушалась только тем, что его шлем сполз на гладковыбритое лицо. На запястье итальянца тикали отличные серебряные часы, совсем неповрежденные, и тело погибшего растянулось на земле так спокойно, словно он просто уснул.

Мы обыскали его карманы; кто-то протянул мне толстый бумажник. Помимо писем, банкнот и прочих бумажек там оказалась еще и сложенная вдвое карточка с твердыми черными краями: “Сезонный билет в цирк Вероны”.

Здесь, на пустынном поле, изрытом воронками от снарядов, цирк был всего лишь словом, напечатанным на кусочке картона. Залитый светом балкон, покрытый опилками манеж, взмах хлыста дрессировщика, скачущая на коне принцесса цирка в платье из тюля, с блестящими украшениями, — да, все эти бесконечные радости молодежи, все это кончено навеки для молодой жизни, оборвавшейся так внезапно. Напрасно будут ждать его на балконе сегодня вечером другие офицеры, стройные и распутные. Но цирковой оркестр все равно грянет музыку, и белолицый клоун, с наигранным весельем, будет выделывать свои сальто-мортале на бархатном коврике, расстеленном прямо на песке. И дамы начнут флиртовать, в точности как тогда, когда он был там, может, еще вчера.

Я охотно положил бы билет обратно под его окровавленную рубашку, так чтобы, как в древние языческие времена, все, что принадлежало герою, последовало за ним в могилу; так чтобы все его имущество исчезло с лица земли; и так чтобы в память о нем осталась пустота, как в цирке Вероны.

181.

Понедельник, 7 января 1918 года

Флоренс Фармборо прибывает в Москву

Поезд покачивается, стучит колесами, снова покачивается, стучит колесами — едет через белую, покрытую снегом равнину, освещенную слабым утренним светом солнца. Селений становится все больше. В половине первого они прибывают в Москву. Путешествие из Одессы заняло целую неделю — так неспокойно теперь в России. Поездка была не только долгой, но и очень неприятной и неудобной. Несколько раз она всерьез опасалась за свою жизнь.

Поезд был битком набит солдатами всех мастей: счастливыми, агрессивными, пьяными, услужливыми, бесцеремонными, восторженными, озлобленными. Люди ехали даже на крышах вагонов. На некоторых станциях садились в поезд, просто-напросто разбивая окно и заползая внутрь. Как и Флоренс, эти солдаты оставили у себя за спиной фронт и войну и хотели как можно скорее попасть домой. Собственно говоря, вся ее расформированная медсанчасть должна была ехать вместе. Но это оказалось невозможно, в суматохе они очень скоро потеряли друг друга из виду. Флоренс лишилась своего драгоценного сидячего места, когда вышла помочь внезапно занемогшей беременной женщине, так что большую часть пути она простояла в коридоре, прижавшись лбом к холодному оконному стеклу и мучаясь головной болью. Пересев на другой поезд в Киеве, она наконец получила сидячее место и потом двое с половиной суток не смела шелохнуться, из страха потерять его, и это несмотря на то, что ей нечего было есть и у нее оставалось очень мало воды, несмотря на шум и вонь от курящих, пьющих, галдящих солдат. К тому времени весь ее багаж был уже украден.

Не прошло и двух месяцев с ее последнего посещения Москвы, но город с тех пор заметно изменился. Темные улицы патрулировали самодовольные, разнузданные солдаты; на рукавах у них были красные повязки. (Многие из ее знакомых намеренно одевались теперь во все поношенное, чтобы не привлекать к себе внимания этих патрульных.) Ночью часто слышалась перестрелка, и в квартире ее хозяев все спали одетыми, чтобы в случае опасности немедленно покинуть дом. Остро ощущалась нехватка еды, люди просто голодали. Гарантированный дневной паек состоял из пятидесяти граммов хлеба или двух картофелин. Из продажи исчез даже столь необходимый продукт, как соль. По-прежнему были открыты рестораны. Но цены в них были астрономические, а из мясных блюд подавали в основном конину. Повсюду царила атмосфера страха и неопределенности.

Выходя из поезда в своей истрепавшейся, грязной униформе, Флоренс чувствовала подавленность и замешательство:

Я вернулась домой словно какой-то бродяга, лишившись всего, что мне было дорого. Моя работа в Красном Кресте закончена. Мои странствия по фронтам подошли к концу. В душе осталась только пустота, и это глубоко терзает меня. Похоже, моя жизнь зашла в тупик. Трудно предугадать, что ждет меня в будущем. Все слишком уж мрачно и пусто.

182.

Воскресенье, 27 января 1918 года

Мишель Корде размышляет о будущем

Сильные морозы слегка отступили: еще пару недель назад за окном было минус восемнадцать градусов. Власти запретили продажу абсента, солдатам не разрешалось носить шарфы. Исчезли торты (в чайных салонах подавали теперь только пирожные), а хлебный паек вскоре будет уменьшен до трехсот граммов в день на человека. Ходят слухи о зреющих волнениях в рабочих кварталах, о скорых авианалетах на Париж и о готовящемся немецком наступлении на Западном фронте. А еще говорят, что в парижской театральной среде разоблачена шпионская сеть, в которой состояли одни женщины. Корде пишет в своем дневнике:

Рабочие на верфях в Клиде грозят забастовкой 31 января, “если к этой дате не начнутся мирные переговоры”. Здесь мы видим новый поворот в противостоянии народа и власти: народ хочет знать, почему его заставляют сражаться. Потребовалось четыре года войны, чтобы это законное желание всплыло на поверхность. В России оно уже достигло своей цели. Все громче звучат голоса в Англии. Требования заключить мир выдвигаются и в Австрии. Мы не знаем, насколько сильно недовольство войной в Германии или во Франции. Но война вступила в новую фазу — фазу борьбы между стадом и его пастырями.

183.

Вторник, 29 января 1918 года

Рихард Штумпф на борту “Гельголанда” читает призыв ко всеобщей забастовке

Вот уже два месяца корабль снова стоит в сухом доке. Из-за ремонтных работ Штумпф весь перепачкан: “Нельзя и пальцем шевельнуть, чтобы тут же не вымазаться в дерьме”. Штумпф смирился. В народе зреет недовольство. На борту тоже много толкуют о политике, но матросы, по его мнению, представляют собой слишком расколотую массу, слишком доверчивую, ленивую, слишком глупую, чтобы на что-то решиться.

Зато Штумпф вернулся к своим занятиям. Его энергия нашла выход. Он плел грубые башмаки из пеньки и продавал их товарищам. Торговля шла бойко. Он устроил импровизированную сапожную мастерскую в судовой пекарне, чтобы избежать слежки со стороны офицеров. По календарю была зима, а погода стояла весенняя.

В это утро произошло событие, которое могло бы отчасти поколебать мизантропию и пессимизм Штумпфа. На борту корабля обнаружились листовки социалистического содержания. Через несколько минут вся команда уже знала о них. Матросы сбивались в стайки, памфлеты передавались из рук в руки. Штумпф сам прочитал один экземпляр, заметив при этом, что на листовке, разумеется, отсутствовали подпись автора и место издания и что написанное в ней отчасти правда, а отчасти всего лишь “банальности и общие фразы”. Главный лозунг звучал так: “Если ты не хочешь, чтобы Германия управлялась при помощи сабли, будь готов ко всеобщей забастовке”.

Потрясения, которые в этот день достигли порта Вильгельмсхафен, разразились за тысячи километров от него, в Вене. В середине месяца там прокатилась волна забастовок на военных заводах в знак протеста против уменьшения хлебных пайков и продолжения войны. Положение становилось столь угрожающим, что австрийская королевская семья под охраной вооруженных военных покинула столицу. Волна забастовок ширилась, докатившись до Будапешта и военно-морской базы Каттаро, где матросы арестовали своих офицеров и подняли красные флаги. Сейчас волнения в Австро-Венгрии временно поутихли, но вместо этого вчера начались крупные забастовки среди берлинских рабочих на заводах боеприпасов и в металлургии. В Германии тоже нарастало недовольство нехваткой еды и тем, что правящие военные круги продолжают вести войну. Правда заключалась в том, что Германия была истощена, с точки зрения экономической. Искрой, раздувшей пламя, стала новость о провале мирных переговоров с Россией в Брест-Литовске. Забастовщики требовали мира, без всяких аннексий и контрибуций для какой-либо из сторон, мира, основанного на праве народов на самоопределение.

В этот день забастовки прокатились по всей Германии. Прекратили работу свыше миллиона человек в Мюнхене, Бреслау, Кёльне, Лейпциге и Гамбурге.

К обеду поступил приказ о построении на палубе. Офицеры побеседовали с личным составом. С одной стороны, они выразили благодарность за то, что о подстрекательских памфлетах незамедлительно было доложено капитану, и призвали матросов и впредь поступать подобным образом. С другой стороны, предостерегли от участия в забастовках и политических манифестациях.

Штумпфу было трудно предвидеть, что произойдет. Он хорошо знал, что недовольство стало всеобщим: “Если найдется кто-то, кто сможет воспользоваться этим недовольством, то взрыв будет практически неизбежен”. Конечно же среди матросов и рабочих то и дело возникали волнения, но в их протестах не было ни последовательности, ни упорства. И через короткое время вся энергия уходила в песок. Таков был его опыт. Когда он присматривался к рабочим на верфи, казалось, все идет как обычно. Не было ни малейших признаков того, что они хотят отложить в сторону свои инструменты, — нет, они даже не отлынивали от работы.

Но когда Штумпф проходил мимо одного рабочего, он услышал, как тот сказал: “Завтра мы прекратим стучать молотками”. Штумпф подумал, что рабочий подразумевает под этим войну.

А на следующий день сообщили о том, что все увольнения на берег запрещены в связи с беспорядками в стране. К обеду все рабочие на борту отложили свои инструменты и быстро покинули корабль. Матросы одобрительно кричали им вслед, советуя “никогда больше не возвращаться”. Светило солнце, в воздухе веяло весенним теплом.

В этот же день в Вимерё Харви Кушинг присутствовал на похоронах своего коллеги, канадского врача Джона МакКри. Прославило МакКри не то, что он являлся начальником канадского генерального госпиталя № 3, а написанное им стихотворение. Оно называлось “In Flanders Fields”, и мало кто не знал его знаменитой начальной строфы:

In Flanders fields the poppies blow Between the crosses, row on row, That mark our place; and in the sky The larks, still bravely singing, fly Scarce heard amid the guns below [263] .

Опубликованное в “Панче” в декабре 1915-го, это стихотворение стало одним из самых известных, читаемых и цитируемых. Звучавший в нем бескомпромиссный призыв к продолжению сражения использовался в том числе во время кампании о вступлении США в войну:

We are the dead. Short days ago We lived, felt dawn, saw sunset glow, Loved, and were loved, and now we lie In Flanders fields. Take up our quarrel with the foe: To you from failing hands we throw The torch; be yours to hold it high. If ye break faith with us who die We shall not sleep, though poppies grow In Flanders fields [264] .

Вчера МакКри скончался от банального воспаления легких. Кушинг записывает в своем дневнике:

Мы встретились возле 14-й общей медсанчасти, чудесным солнечным днем, и прошли полтора километра пешком до кладбища. Траурную процессию возглавляли рота Северо-Стаффордширского полка, многие врачи госпиталя и канадские сестры милосердия, затем шел Бонфайр [265] , которого вели под уздцы два конюха, увитый обязательными белыми лентами; через седло свисали сапоги хозяина. Замыкали процессию все остальные, мы в том числе. Шестеро сержантов несли гроб от ворот кладбища, и когда его опустили в могилу, вдали послышался грохот пушек, словно бы специально по такому случаю.

184.

Пятница, 1 февраля 1918 года

Брата Эльфриды Кур призывают в армию

Ощущение было не из самых приятных. Вилли с негодованием рассказывал своей сестре Эльфриде, как их заставили выстроиться совершенно раздетыми в холодном помещении в бараке. До сих пор Вилли не призывался на военную службу по медицинским показаниям: вода в коленных суставах и слабое сердце “по причине перенесенной скарлатины”. Но теперь отношение к нему изменилось. Как и все остальные европейские армии воюющих сторон, германская тоже страдала от острой нехватки людей. Врач пощупал его живот, послушал легкие и заявил: “Крепкий как орешек”.

Вилли плюется, шипит: “Какой дурак. Ему надо было просто набрать еще пушечного мяса для кайзера Вильгельма!” Эльфрида и его лучший друг Ганс Андровски дразнят его, смеются: “Ты, наверное, являл собой великолепное зрелище — без одежды-то! Образец божественной олимпийской юности!” Но затем они посерьезнели и начали обсуждать, что теперь делать Вилли. Андровски, который получил освобождение из-за плохого зрения, считал, что надо любыми способами избежать зачисления в пехоту. Лучше всего авиация, но только не за штурвалом самолета, а где-нибудь за письменным столом. “Скажи им, что у тебя невероятно красивый почерк!” Помрачневший Вилли продолжал отбиваться: “Это прусская военная служба. Я оказался по уши в дерьме”. Тут Эльфрида заявила: слышала бы его их мама, которая по-прежнему верила в войну. И иронически добавила, что мама будет смотреть на Вилли как на героя, когда он погибнет на фронте.

И они заговорили о войне. Эльфрида задавала тот же вопрос, что и многие другие: ради чего, ради чего все эти люди гибнут? “Миллионы погибших ни за что”. Андровски не соглашался с ней. Все жертвы не были бессмысленными. Ведь гибель стольких русских помогла проложить дорогу к переменам в их стране. Эльфрида разозлилась. “Благодаря их гибели? Если такова цена, я не хочу больше никаких революций!” Вилли молча грыз ногти.

185.

Пятница, 8 февраля 1918 года

Олива Кинг сожалеет о погубленных бровях

Стоит зима, непривычно теплая. Поговаривают, что какие-то итальянские офицеры уже пробовали купаться. Олива Кинг больше не живет в маленьком домике на окраине сгоревших Салоник. Вместо этого она переехала в хижину, построенную из огромного деревянного грузового ящика: когда-то он вмещал в себя самолет.

Купались? Наверное, за неимением ничего лучшего. В Салониках не происходит никаких событий. Несмотря на усиленные подкрепления Восточной армии, почти никаких новостей. Критики военной операции — а их теперь много появилось — называли укрепленный город крупнейшим в Германии лагерем для интернированных. В течение 1917 года предпринимались попытки прорвать болгарскую оборону на севере, но были достигнуты ничтожно малые успехи. (Правильно сделали, что сместили Сарреля несколько месяцев назад.) Причиной тому были болезни. Номинально в рядах Восточной армии служили около 600 тысяч человек, но после малярии, лихорадки Денге и других болезней уцелели лишь 100 тысяч. Госпитали не вмещали всех занемогших.

Однако Олива Кинг не страдала от безделья. За последнее время она несколько раз ездила на Корфу, или, точнее, в Санти-Кваранту, город, расположенный прямо напротив большого острова. Американское отделение Красного Креста подарило 29 санитарных машин сербской военной медицинской службе, и она была одной из тех, кто перегонял новые машины почти триста километров до Салоник. Так что Кинг хорошо изучила дорогу. Вся поездка занимала от восьми до десяти дней.

Путешествие по узким, крутым горным дорогам часто бывало трудным, а временами и опасным. Кинг пережила и снежные бури, и аварии. Тем не менее она заметила, что переносила трудности гораздо более стоически, чем шоферы-мужчины, “которые ненавидели неудобства, дожди, слякоть и холод”. Сама она признавалась, что любит “цыганскую жизнь”. Здоровье у нее отличное, разве что иногда зубная боль помучит. Простуду Кинг всегда вылечивала смесью кипятка, рома и большого количества сахара.

И все же было очевидно: она столь предана своей работе потому, что ей необходимо отвлечься от личной драмы. Любовь к Иови, сербскому капитану, обернулась большим разочарованием. Последний раз они встретились в октябре: ее недавно наградили сербской серебряной медалью за отвагу, оценив ее труд во время пожара, — встреча произошла на Корфу. (Он отправлялся тогда в Лондон с официальным поручением.) Они провели несколько дней вместе, а потом простились у корабля, державшего курс на материк. Она обронила слезинку, хотя на самом деле ей хотелось зареветь. Потом потянулось время одиночества и тоски, и тоска эта стала только горше после того, как пришло письмо от Иови, в котором он сообщал, что встретил другую.

И вот теперь она сидит в своей деревянной хижине и снова пишет отцу. Он просил, чтобы она прислала ему свое фото, и она обещала сделать это, но не сразу. Не то чтобы было сложно сфотографироваться. В городе попадались простые уличные фотографы, и от клиентов не было отбоя: “Всегда попадался какой-нибудь солдат, позировавший перед объективом с пристыженной, но упрямой улыбкой, в компании зубоскалящих друзей”. Нет, она откладывала фотографирование по косметическим причинам. Когда ее нагревательный прибор отказал, она капнула в него бензину, “и второй раз за год осталась без бровей, ресниц и челки”. Кинг не хотела фотографироваться, прежде чем они не отрастут снова. Еще в прошлом письме она сообщила отцу, что вряд ли сможет вернуться к обычной семейной жизни. “Папа”, — писала она, —

я часто спрашиваю, что ты подумаешь обо мне, когда мы вновь встретимся после долгих пяти лет. Уверена, что я покажусь тебе ужасно грубой и черствой после стольких лет общения исключительно в мужском обществе; я утратила всякую привлекательность.

В понедельник она снова отправляется в Санти-Кваранту. На фронте, как обычно, ничегошеньки не происходит.

186.

Февральский день 1918 года

Пал Келемен становится свидетелем аварии на горной дороге под Кальдонаццо

Он все еще находится на северном альпийском фронте в Италии, откуда открывается вид на плоскую фриульскую равнину. При хорошей погоде можно разглядеть вдали блестящую полоску Средиземного моря. Ходят слухи о грядущем австро-венгерском наступлении, но где найти для него свежие силы? Нехватка продовольствия и боеприпасов ощущается все острее, большинство соединений не укомплектовано. Возвращаются теплые деньки.

На площадку, где находится Келемен, продовольствие доставляется грузовиками. Надо обладать большим мастерством, чтобы управлять этими тяжелыми, неуклюжими машинами по горному серпантину вдоль крутых отвесных скал. Пал Келемен отмечает в своем дневнике:

В этот чудесный солнечный день к нам прибыл на своем автомобиле генерал: он будет инспектировать одно из укреплений. Рядом с ним — неизменный помощник, высокомерный офицер из Генштаба. Их машина на большой скорости несется вперед, непрерывно сигналя, чтобы тяжелые грузовики с провиантом заранее уступали им дорогу. Один грузовик свернул как можно дальше на обочину, но все равно не хватало места для проезда массивного, сверкающего генеральского автомобиля.

Штабной офицер, высунувшись из окна, злобно кричит: “Посторонись, свинья!” И несчастная свинья съезжает с обочины, да так, что грузовик переворачивается и летит прямо в пропасть.

187.

Понедельник, и марта 1918 года

Мишель Корде смотрит спектакль в “Комеди-Франсэз”

В “Комеди-Франсэз” в Париже — премьера пьесы Анатоля Франса “Коринфская свадьба”. Мишель Корде с супругой, разумеется, на ней присутствуют. Посреди второго акта спектакль прерывается. Один из актеров выходит к рампе и объявляет о воздушной тревоге и о том, что к Парижу подлетают немецкие бомбардировщики. Из партера раздаются голоса: “Продолжайте!”

Актеры возобновляют представление, невзирая на то, что примерно пятая часть зрителей покинула зал. Корде встревожен. Больше всего ему хочется тоже уйти из театра, но он стыдится знакомых, сидящих на балконе, и они с женой остаются. Это было очень непривычно. Громкие реплики актеров то и дело заглушались звуками воющих сирен, а в 21.25 послышался грохот бомбардировки: он напоминал глухой, продолжительный барабанный бой.

С начала года Париж неоднократно бомбили, последний раз — три ночи назад. Бомбардировщики — большие, двухмоторные самолеты “Гота”, или еще больше, четырехмоторные монстры “Цеппелин Штаакен”, — всегда совершали свои налеты с наступлением темноты. В ночном небе вспыхивали лучи прожекторов, слышались взрывы зенитных снарядов, и сигнальные ракеты оставляли после себя серебряный пунктир.

Париж теперь погружался в кромешную темноту. После заката люди пробирались по улицам с маленькими карманными фонариками в руках. (Преступники поспешили воспользоваться ситуацией: возросло число уличных ограблений.) В трамваях и метро горели синие лампочки, и Корде находил, что свет их, падая на грубо размалеванные лица уличных проституток, придавал им вид “гниющего трупа”. Важные здания и памятники были надежно укрыты мешками с песком, а витрины магазинов обклеивались бумажными полосками, которые складывались в любопытные узоры. Считалось, что с этими полосками витрина не разобьется. После авианалета 30 января Корде увидел, как на деревьях возле разбомбленного дома на Авеню де-ла-Гранд-Арме повисли обрывки занавесок и обоев и один розовый дамский чулок. Во всех близлежащих домах выбило оконные стекла. Прислуга убирала осколки и временно заклеивала окна газетной бумагой.

По причине темноты и высоты, с которой сбрасывались бомбы (как правило, свыше четырех тысяч метров), самолеты были не в состоянии нанести точечные удары. Так что эти бомбардировки являлись чистым террором, хотя и ограниченного масштаба. Авианалеты возымели определенный эффект. Люди начали уезжать из Парижа. Британские и французские самолеты тоже совершали авианалеты против таких немецких городов, как Штутгарт, Майнц, Мец, Маннгейм, Карлсруэ, Фрейбург, Франкфурт. И все же Лондон, помимо Дувра, оставался тем городом в Европе, который больше всех подвергался бомбардировкам. Сперва флотилиями немецких цеппелинов, затем, когда те в 1916 году были признаны негодными, тяжелыми бомбардировщиками. Но в этом случае число жертв было невелико: максимум 162 убитых при дневном авианалете 13 июня 1917 года. И тем не менее эти бомбардировки нарушили еще одно важное табу. Под ударом оказалось безоружное гражданское население. Корде считал это варварством.

В антракте между вторым и третьим актом Корде с женой выбрались в темный вестибюль. Там было пусто, не считая статуи Вольтера, забаррикадированной мешками с песком. Антракт затянулся. Шли споры с директором театра о том, чтобы прервать спектакль. В итоге решили продолжать, несмотря на то, что бомбардировка еще не закончилась. “Разумеется”, — кисло комментирует Корде. Он был уверен, что на самом деле все хотят отправиться по домам, но остаются в театре, “боясь осуждения других, которые, кстати, тоже хотят домой. Гордость для них важнее смерти!”.

Так что все зрители вернулись в зал, и начался третий акт. Когда дали занавес, оказалось, что налет все еще продолжается. Актеры предложили публике укрыться в подвале театра. Корде с женой, вместе с потоком разодетых в вечерние наряды людей, спустились вниз, под огромные своды, где выстроились мраморные бюсты, украшавшие прежде театр, а теперь покрытые брезентом. Корде видит, как кто-то из военных водружает свою фуражку на голову мраморного Мольера. Настроение у всех в подвале подавленное, унылое, хотя одна актриса и пытается развлечь ожидающих, декламируя стихи.

Около полуночи кто-то крикнул, что бомбардировка прекратилась. Когда они вышли из театра, улицы окутал густой туман. Светящиеся точки от карманных фонариков метались во мгле.

На следующее утро Корде с женой решили прогуляться по весеннему городу. На бульваре Сен-Жермен они увидели шесть воронок от снарядов. На Рю де Лиль бомба упала прямо перед зданием, в котором раньше находилось германское посольство; взрывом снесло входную дверь. Они отправились с визитом к Анатолю Франсу, который вчера тоже был в театре.

Оказалось, что антракт перед третьим актом затянулся оттого, что из пьесы спешно вычеркивали целые куски, чтобы скорее добраться до финала. Актеры на сцене тоже хотели как можно быстрее покинуть театр, и это было заметно по их игре. “Впервые, — сказал Анатоль Франс, — актеры произносили свои реплики столь же громогласно и торопливо, как и в обычных театрах”.

Все говорили о грядущем большом наступлении немцев.

188.

Вторник, 12 марта 1918 года

Рафаэль де Ногалес слышит пушечный грохот у Иордана

Штаб-квартира расположилась в большом францисканском монастыре. Настроение у всех тревожное. Удастся ли удержать фронт к востоку от Иордана? Вдали слышится грохот британской артиллерии. Положение столь критическое, что все офицеры и персонал, не исполняющие жизненно важных функций, получили приказ взять оружие и отправиться в бой. Их увозят в грузовиках, туда, где гремит канонада.

Возможно, теперь не лучшее время для визитов вежливости. Рафаэль де Ногалес хорошо это понимает, когда входит в монастырь и ищет командующего. Но как он мог отказаться от этого визита? Человек, которому он хотел засвидетельствовать свое почтение, был не просто знаменит: он стал воплощением героизма. Отто Лиман фон Сандерс. Прусский генерал, османский фельдмаршал. Сын сменившего веру немецкого еврея. До войны — главный инспектор турецкой армии. После начала войны — нужный человек в нужном месте, когда союзники высадились у Галлиполи и он, командующий Пятой армией, сумел остановить то, что могло обернуться катастрофой для центральных держав, но вместо этого стало молниеносным поражением для Антанты. Кто-то, встретив харизматичного Лимана фон Сандерса, назвал его “высокообразованным военным, необычайно энергичным, деятельным и неутомимым, строгим к себе и другим”. В противоположность многим другим немецким военным, которые служили на Ближнем Востоке советниками или командующими, он не испытывал особых трудностей, сотрудничая с османскими генералами. В этом месяце Лиман фон Сандерс откомандирован в Палестину, чтобы вновь продемонстрировать свои знаменитые магические способности.

А они были необходимы. В ноябре прошлого года пала Газа, в декабре — Иерусалим: в первом случае речь шла о крупном военном поражении, во втором — о политической катастрофе и утрате престижа. Теперь фронт пролегал от Яффы на западе до Иордана на востоке. В этот мартовский день британцы продолжали свои попытки прорыва с предмостного укрепления к северу от Мертвого моря.

Во второй половине дня шум боя вдали нарастал. Рафаэль де Ногалес решил, что и он тоже должен отправиться на этот уязвимый участок фронта. Как он сам писал: “Я готовился внести свою песчинку в общее дело”.

Даже сама формулировка представляет интерес — “песчинка”. Это признак того, что и де Ногалес испытывал чувство разочарования, как и миллионы других людей, — а именно ощущение того, что люди в своей анонимности, взаимозаменяемости, низведены до нуля, пятнышка, капельки, кусочка, частицы, неизмеримо малой доли, поглощаемой огромным “Нечто”, где отдельный человек вынужден жертвовать всем, хотя его жертва никоим образом не влияет на происходящее. Вот почему увешанные медалями герои и знаменитые генералы так важны: они воплощают мечту об обратном.

После второго сражения под Газой де Ногалес находился далеко от фронта, сперва в Иерусалиме, где он лечил уши, затем в Константинополе, на отдыхе. Пока однажды вечером, за накрытым столом, среди веселых людей и цветущих магнолий, оно не настигло его, “это странное беспокойство, которое вызывает салонная жизнь в груди тех, кто носит шпагу и золоченые шпоры: не знаю почему, но мысли мои стали кружить вокруг далекой заокеанской родины”.

Как раз в тот момент, когда де Ногалес собрался отправиться на фронт, пришла неожиданная новость. Британцы прекратили свое наступление и отступили.

Магия. И самые обычные причины, конечно, — ошибки, усталость.

189.

Воскресенье, 24 марта 1918 года

Харви Кушингу не до весенних красот в Булонь-сюр-Мер

Ночью падали бомбы. Но вот наступило теплое, солнечное весеннее утро, и Кушинг сопровождает генерала, который хочет осмотреть последствия ночного авианалета. Одна бомба попала прямо в склад госпиталя, превратив его в осколки из рентгеновских трубок, стеклянных пробирок, прочего лабораторного оборудования, разбившегося, перемешанного с химическими веществами. Под ногами у них хрустело разбитое стекло. Крышу сорвало взрывом. Но люди не пострадали. Во всяком случае, в самом госпитале. Неподалеку стояло несколько жилых домов, и вот они обрушились в результате бомбежки: под развалинами, похоже, находились люди.

Затем они отправились в ближайший лагерь для военнопленных, “No.94 P.O. W. Camp”, который тоже захотелось проинспектировать придирчивому генералу. Кушинг с любопытством последовал за ним. Когда они прибыли на место, то увидели, что за колючей проволокой выстроились пленные немцы, двумя группами по 500 человек. С ними хорошо обращались, они жили в прибранных бараках и получали посылки из дома. Некоторые немецкие унтер-офицеры раздобыли себе новую форму и носили ее по воскресеньям, надев все свои регалии и прочее. Несмотря на то что они находились в плену, они продолжали придерживаться воинского устава. Щелкали каблуками все время, пока продолжался визит. Однако Кушинга это не впечатляло. Ведь эти пленные, даже если и хорошо питались, были хилыми, как он считал, ниже самых низкорослых британских солдат, а кроме того, “среди них попадалось очень мало интеллигентных лиц”.

Британский генерал тоже следовал уставу. Он проинспектировал обе группы, переходя от одного пленного к другому. Генерал сделал замечание за то, что некоторые немцы носили большие, неуклюжие плащи из х/б, и набросился на одного пленного, который пришил к своим штанам синюю заплатку. Затем он рыскал вокруг, высматривая, за что еще можно вкатить выговор. В мусорной куче он обнаружил картофельные очистки, которые были вполне съедобны, и еще мясную кость: из нее можно было сварить суп! Под занавес визита военнопленные продефилировали мимо британского генерала колонной по четыре человека, высоко выбрасывая ногу и чеканя шаг, — классический прусский марш.

После обеда Кушинг вернулся в большую виллу на берегу, где он теперь жил. В открытое окно врывался теплый весенний воздух. Он смотрел на Ла-Манш. Там были видны три эскадренных миноносца, которые держали курс на юг. Виднелось еще несколько “уродливо закамуфлированных транспортных судов”, пришвартованных у берега. Он видел ряды рыбачьих лодок, ожидавших попутного ветра. Это время отлива. На сухом берегу, ниже виллы, прогуливались люди, наслаждаясь теплой солнечной погодой и собирая ракушки.

Кушинг встревожен, обеспокоен. Разворачивается масштабное немецкое наступление. Оно в первую очередь направлено против британской Пятой армии, которая еще не оправилась от тяжелых потерь прошлой осени, после третьего сражения под Ипром. Как обычно, сообщения поступали противоречивые, цензура свирепствовала, а слухи множились. Но, похоже, британцы отступали. В госпитале почти не было раненых. Плохой признак. Очевидно, немцы наступают так стремительно, что у британцев даже не остается времени эвакуировать своих раненых. Снаряды, выпущенные из какой-то гигантской пушки, начали падать в Париже. Однако Кушинг и остальные так и не получали никаких инструкций. Единственное, что им оставалось, так это “сидеть на солнышке, гулять по берегу… и ждать. Это самое трудное”. Он выглядывает в окно, смотрит вниз, на берег. Видит, как несколько офицеров сидят на скамейке и играют с ребенком.

190.

Среда, 27 марта 1918 года

Эдуард Мосли празднует день рождения в константинопольской тюрьме

Последние месяцы оказались очень напряженными. После перевода в Константинополь Мосли предпринял на Рождество попытку побега. Все начиналось неплохо. Они с приятелями, благодаря хитрости и отличной подготовке, смогли добежать до самого Галатского моста и вышли в Мраморное море на лодке, которую раздобыл для них один из соучастников. Лодка была набита яйцами, припасенными для путешествия, но в ней отсутствовало важное снаряжение, в том числе черпак. Ветер дул резкий, поднялись волны, течение было сильным. Парус вышел из строя, и вскоре побег обернулся пародией. Вымазавшись с ног до головы в разбитых яйцах, они повернули наполненную водой лодку к берегу. Им ничего не оставалось, как тайком вернуться в дом, где их держали в плену. Они незаметно забрались внутрь, насквозь промокшие и пахнущие яйцами.

Но потом им повезло: им предстоял переезд на прекрасный курорт Бурсу, с его знаменитыми серными ваннами. Это было сделано по приказу доктора Кёнига, его офтальмолога, который раньше служил судовым врачом на “Гёбене”, одном из двух крейсеров, втянувших в 1914 году Османскую империю в войну. В Бурсе содержались в плену высокопоставленные британские генералы, и Мосли смог некоторое время пользоваться их привилегиями, такими как отличное питание, относительно свежие газеты, свобода передвижения. Он много играл в шахматы.

Затем пришел приказ о его переводе обратно в Константинополь.

Мосли надеялся, что это означает обмен пленными и возвращение домой, но вместо этого вчера его препроводили в чудовищную тюрьму. Там он узнал, что предстанет перед военным трибуналом за свою попытку побега. Его заперли в крохотной, темной камере вместе с арабом, турком и египтянином. Через зарешеченное оконце он видел длинный коридор, клозет и рослого охранника, который ходил взад-вперед.

Сегодня у Мосли день рождения. Он чувствует себя скверно и очень голоден. Он просит поесть, но, похоже, никого это не волнует. Он разворачивает газету, но она его не радует. Наступление немцев во Франции продолжается, и кажется, его не остановить. Он пишет в своем дневнике:

Надзиратели и мои сокамерники развлекались тем, что изображали, как немцы подминают под себя нас и французов. А я все ждал контрнаступления, коль скоро мы не разбиты наголову, ждал момента, когда же продвижение немцев вперед застопорится, по причине [растягивания] сложных коммуникационных систем, которые требуются на современной войне для переброски больших масс солдат и военной техники. День рождения получился никудышный.

Один-единственный светлый миг промелькнул ближе к вечеру. Двое из его сокамерников затеяли драку, и Мосли воспользовался суматохой, чтобы выскользнуть из камеры и передать сообщение офицеру Королевских ВВС, сидевшему по соседству.

191.

Суббота, 6 апреля 1918 года

Андрей Лобанов-Ростовский хватается за револьвер в Лавале

За все время войны он не был так близок к тому, чтобы застрелить человека, и ирония заключалась в том, что те, кого он собирался убить, были его соотечественниками. Одиссея Андрея Лобанова-Ростовского продолжалась, он бежал не столько от родного дома (даже если так получилось), сколько от угрозы революции.

Оказалось, что Салоники вовсе не были тем самым спокойным местом, где можно было укрыться от потрясений. Революционные настроения докатились и до русских войск в этом городе, особенно после того как большевики пришли к власти. Зачем теперь сражаться? И Лобанов-Ростовский продолжал убегать. На этот раз во Францию, где он стал ротным командиром в батальоне, состоявшем из русских, желавших продолжать воевать, в русской форме, но формально на службе у французов. (Подавляющее большинство русских солдат в Салониках отказались примкнуть к ним и вместо этого создали революционные комитеты, размахивали красными флагами и пели “Интернационал”, пока их, под охраной марокканской конницы, не отправили на каторжные работы во французскую Северную Африку.)

Но эхо русской революции докатилось и до Франции. Лучше сказать — эхо Революции, ибо эти настроения ощущались повсюду в Европе, которая зашаталась, поседевшая, измученная, истощенная, обескровленная, разочарованная после четырех лет войны, четырех долгих лет, когда все обещания скорой победы и все надежды на обновление лопнули. Лобанов-Ростовский не так давно прибыл в большой лагерь под Лавалем, где собирались русские войска с Западного фронта, но он уже заметил тревожные признаки: “Душа батальона поражена заразой”.

Собственно говоря, в этом нет ничего удивительного. Во-первых, Россия выбыла из числа воюющих держав: около месяца назад в Брест-Литовске был подписан унизительный мирный договор между капитулировавшими большевиками и немцами-победителями. Так что теперь не было причин жертвовать своей жизнью. Когда батальон из Салоник прибыл в Лаваль, лагерь уже заполняли деморализованные и мятежные русские войска, части русского корпуса, дислоцированного прежде во Франции. Встреча с ними не могла не повлиять на новоприбывших. Кроме того, они находились совсем рядом с Парижем, и войска подвергались агитации многочисленных эмигрантских группировок, осевших в этом городе.

Тревожных признаков было немало. На параде кто-то швырнул костылем в генерала, командовавшего всеми русскими войсками во Франции. Целые взводы внезапно объявляли забастовку. Как и в Салониках, офицеры здесь тоже получали анонимные угрозы.

Сегодня положение резко обострилось. Батальон впервые должен отправиться на фронт. Когда Лобанов-Ростовский явился утром на место построения роты, там было пусто. Он узнал, что солдаты в этот момент проводили собрание, на котором решили отказаться покидать лагерь. Лобанов-Ростовский находился на грани нервного срыва. Однако он посчитал, по его собственным словам, “что если он не предпримет решительных мер, то все погибнет”. Что делать, он не знал, но все же отдал приказ, чтобы двести его солдат покинули казармы и явились на место. Их долго не было, но в конце концов они собрались.

Лобанов-Ростовский обратился к своей роте с короткой спонтанной речью. Он сказал, что ему плевать на политику, что они формально являются частью французской армии и поклялись сражаться до конца войны. Что его долг — проследить за тем, чтобы рота отправилась на фронт. Затем он обратился к солдатам с вопросом, готовы ли они исполнять приказ. Ему хором ответили: “Нет!”

Не зная, на что решиться, он подождал несколько минут, а потом повторил свой вопрос. В ответ опять прогремело “нет”. “Все это время мой мозг лихорадочно работал, я наблюдал за происходящим как во сне”. Лобанов-Ростовский был в отчаянии и понимал, что оказался в критическом положении; и скорее от безысходности, чем с конкретным умыслом, он вытащил свой револьвер — жест, который он впоследствии назовет “довольно театральным”. И произнес следующие слова: “Я спрашиваю вас в третий и последний раз. Те, кто отказывается воевать, пусть выйдет из строя. Но предупреждаю, что я застрелю первого же, кто посмеет сделать это”.

Наступила гнетущая тишина.

Лобанов-Ростовский ожидал худшего. Если кто-то выйдет вперед, готов ли он действительно застрелить его? Да, ничего другого не оставалось, он ведь сам предупредил об этой угрозе. Впрочем, вовсе не исключено, что солдаты набросятся на него и устроят самосуд. Такое уже случалось. Если это произойдет, он направит заряженный револьвер на самого себя. “Секунды тишины я помню как какую-то галлюцинацию. Мысли вихрем крутились в моей голове. Что будет?”

Эти секунды показались ему вечностью. С каждым мигом бездействия, пока солдаты колебались, он приближался к своей собственной победе. Это почувствовали и солдаты, по мере того как тишина усмиряла их, обращая мятежность в смирение. Кто-то выкрикнул из строя: “Мы ничего не имеем против вас лично, капитан”. Лобанов-Ростовский, с револьвером в руке, снова сослался на долг и принципы. Снова тишина. Тут началось голосование. Рота изъявила готовность отправиться на фронт. С чувством бесконечного облегчения Лобанов-Ростовский дал солдатам увольнение на остаток дня. Завтра рано утром они выступают.

Лобанов-Ростовский шел обратно как в бреду: улица качалась у него под ногами. Навстречу ему попался знакомый офицер, который в замешательстве уставился на него: “Что с тобой? У тебя лицо зеленое с лиловыми пятнами”.

192.

Понедельник, 15 апреля 1918 года

Флоренс Фармборо приезжает во Владивосток

Рано утром поезд медленно подъезжает к Владивостоку. Из окна вагона она видит порт, где стоят на причале четыре больших военных корабля. На одном из них развевается британский флаг. Флоренс Фармборо испытывает громадное облегчение, глядя на “Юнион Джек”. Словно при виде этого кусочка ткани внезапно испарились, исчезли все напряжение, тягость, мрачное беспокойство. Она едва сдерживает волнение:

Радость! Облегчение! Надежность! Безопасность! Разве может кто-то другой понять, что символизирует этот чудесный флаг для нас, беженцев, уставших и замызганных после странствий? Мы словно услышали дорогой, знакомый голос, который зовет нас домой!

Двадцать семь дней назад она покинула Москву, двадцать семь дней провела в скрежещущем, пыхтящем товарном поезде вместе с чужими людьми, в большинстве своем иностранцами, бегущими на восток, в грязном, неудобном вагоне, предназначенном для перевозки военнопленных. Было очень холодно, не хватало еды и питья — однажды воды осталось совсем немного, нельзя было даже помыть руки, — но ей доводилось видать и кое-что и похуже. Их иностранные документы с многочисленными печатями были в полном порядке, и они выручали их, позволяя успешно миновать подозрительных красногвардейцев и всесильных железнодорожных служащих.

Решение уехать оказалось в общем-то неизбежным. Она осталась без дела, положение в России и Москве становилось все более безнадежным: голод, беззаконие, назревающая гражданская война. И все же это решение далось ей нелегко, она даже впала в депрессию. Однажды друг застал ее в слезах, она не могла объяснить, отчего плачет, даже самой себе, поскольку нельзя было найти простого ответа. Она перелистывала свои записи в дневнике и вновь переживала, с содроганием или отвращением, разные тяжелые сцены, спрашивая себя: “Это я, действительно ли я видела все это? Это я, действительно ли я делала это?” Она вспоминала всех увиденных ею умерших, начиная с самого первого, того московского конюха, который даже не был убит на войне, а умер от опухоли мозга, и спрашивала себя: “Будут ли вспоминать о них? Но кто же может запомнить все эти тысячи и тысячи убитых?” Когда она 27 дней назад попрощалась в Москве со своими друзьями и русскими хозяевами, у которых жила, она чувствовала себя остраненной, оцепеневшей, слов нет, чтобы описать это состояние.

Выйдя из вагона, они отправились в город. На улицах она наблюдала многоязычную и многоликую толпу, людей разных национальностей и в разной военной форме. Здесь были китайцы, монголы, татары, индусы, русские (разумеется), англичане, румыны, американцы, французы, итальянцы, бельгийцы и японцы. (Это их ждали два больших военных корабля в порту.) В России началась иностранная интервенция: сперва это была попытка удержать Россию в составе воюющих держав, но постепенно она превратилась в борьбу против засевших в Москве большевиков. На рынках и в магазинах появилось множество товаров. Можно было купить даже сливочное масло. В консульстве ее встретил обходительный чиновник, который передал ей 20 фунтов, присланных ее братом из Англии. Придется подождать транспорта, который вывезет ее из Владивостока; он только не мог сказать когда.

Она наслаждалась тем, что вновь могла есть белый хлеб и клубничный джем.

В этот же день Харви Кушинг записывает в своем дневнике:

Непривычно холодно для этого времени года, дует северный ветер. Несколько самолетов сражаются с ветром, но их немного. Просто сидеть и ждать, ничего не делая, — как это ужасно! Все понимают это, и все знают, что в это же время, где-то в других местах, многие хирурги по горло завалены работой.

193.

Четверг, 18 апреля 1918 года

Мишель Корде слушает картежников в Париже

Еще один облачный день. Волнение улеглось, но лишь на время. Весеннему наступлению немцев исполнился почти уже целый месяц. Прорыв на юг, к Парижу, вроде бы остановлен, но вместо этого немцы атакуют на севере, во Фландрии, и вместе с тем они начали наступать на Уазе и Маасе.

Главной темой для разговоров в Париже остается конечно же исполинская пушка. С 23 марта французская столица почти ежедневно подвергается обстрелу из какого-то особого артиллерийского орудия, которое тщательно замаскировано где-то за позициями немцев и которое посылает свои снаряды на 130 километров: такой радиус действия — настоящая сенсация, эксперты сперва даже усомнились, что это возможно! Новости о стремительном продвижении немцев, да еще артобстрелы (то там, то сям, а то и два часа подряд) вызвали настоящую панику во французской столице.

Нынешние настроения напомнили август 1914 года, как пишет Мишель Корде в своем дневнике. Каждый разговор начинался тревожным вопросом: “Ты что-нибудь слышал?” Вокзалы заполонили люди, стремящиеся сесть хоть на какой-то поезд. На улицах выстраивались длинные очереди. Парижане набивались в банки, пытаясь снять со счета свои деньги, опасаясь того, что они пропадут после захвата столицы немцами. В то время около миллиона человек покинули Париж и отправились в такие города, как, например, Орлеан, где количество жителей сразу же утроилось. Торговля вынужденно снижала обороты. Фирмы, торговавшие предметами роскоши, особенно пострадали и начать увольнять персонал.

Корде замечает, что многие из тех, кто покинул город, не хотели казаться трусами и по-разному объясняли причины своего бегства. По Парижу циркулировал анекдот: “Нет, мы едем не по той же причине, что и все остальные. Мы уезжаем потому, что напуганы”. Корде полагал, что во всем этом, а также в людях, которые уезжали, кроется непомерное лицемерие. Многие из тех, кто теперь покидал Париж, были, по его мнению, как раз ярыми сторонниками продолжения войны, требовавшими: “Война до победного конца!” И вот теперь они оказались в опасности и тут же бросились наутек. (У Корде создалось впечатление, что уезжали в первую очередь представители высшего и среднего класса. Именно они обладали необходимыми средствами и нужными связями.)

Неопределенность порождала страх. Ведь что, собственно говоря, происходит? Жесткая цензура, в том числе писем и открыток, только усиливала чувство зыбкости, ощущения жизни в какой-то серой зоне, где уже нельзя верить тому, что пишет пресса и сообщают официальные сводки. И эти две величины слились воедино. Отныне запрещалось предавать огласке информацию, которая противоречила военным сводкам. Даже приватные беседы могли повлечь за собой наказание. Так, если кто-то утверждал, что немцы находятся ближе, чем сообщается официальными властями, или что у врага ресурсов больше, он мог быть осужден за “распространение панических настроений”. К примеру, было запрещено обсуждать, куда угодили снаряды исполинской пушки и что они уничтожили: за это полагалось четырнадцать дней тюрьмы.

Большинство дел, передаваемых в суд, объяснялось обычным, примитивным доносительством. Была создана гражданская гвардия добровольцев, которые подслушивали уличные разговоры и вызывали полицию, если произносилось нечто неподобающее. Кроме того, прослушивались телефоны. В этот день Корде отмечает несколько предупреждений, которые недавно появились в его министерстве:

В такой-то день и в такое-то время кто-то позвонил префекту Амьена, и тот ответил, что положение серьезное и что британцы, как обычно, отступают. Очень предосудительный разговор.

Или:

С такого-то номера в вашем учреждении позвонили даме, номер такой-то, и спросили, как дела. В разговоре употреблялись неприличные выражения, которые не следует повторять.

С тех пор как начались обстрелы Парижа, Корде снова замечает, что стремление людей к нормальному образу жизни неистребимо, что люди просто наделены талантом налаживать свою повседневную жизнь даже в экстремальных условиях.

Когда начинался артобстрел, полицейские предупреждали о нем жителей Парижа, дуя в свои свистки и стуча в маленькие барабаны. Но зрелище это вызывало скорее смех, чем тревогу (свистеть и барабанить одновременно гораздо труднее, чем думают), так что уличные мальчишки, домашние хозяйки и проходящие мимо солдаты просто потешались над полицейскими. Затем вдалеке раздавались взрывы. Корде, который никогда раньше не слышал, как взрываются снаряды, описывает в своем дневнике этот звук как “пустой, тяжелый и гулкий”. Он пишет, как однажды утром, когда упал снаряд, люди продолжали спокойно выбивать свои ковры и эти звуки заглушали эхо взрыва. А один его друг вообще не слышал взрыва, поскольку алжирцы, главные уборщики города, страшно гремели, опустошая помойные баки.

Корде ужасается реакции людей: “В каких-нибудь пятидесяти метрах от катастрофы люди продолжают покупать и продавать, любить и работать, есть и пить”. В Страстную пятницу снаряд попал в церковь на площади Сен-Жерве, прямо во время богослужения; внутри было множество народу, все молились о погибших в тяжелых боях прошлых недель. Крыша обрушилась, и семьдесят пять человек погибли на месте. (Обычно случайные взрывы приводили к гораздо меньшим жертвам. Часто обходилось без жертв.) Когда это случилось, Корде находился в метро, но затем он вышел на станции “Мадлен”, и незнакомая женщина поведала ему о произошедшем. “Несколько молодых людей, сидевших на балюстраде у входа в метро, расхохотались”.

В этот день Корде зашел в кафе. За столом сидели четверо мужчин и играли в карты, комментируя при этом бомбежки последних дней:

Я хожу трефами… Там было четырнадцать убитых… Я иду с козыря… И сорок раненых… Червы!.. И женщины тоже… Козырь! Козырь и пики!

194.

Четверг, 23 мая 1918 года

Харви Кушинг покупает в Лондоне сахар

Госпиталь находится в доме номер 10 на Карлтон-Хаус-Террас, совсем рядом с Пэлл-Мэлл, с видом на Сент-Джеймский парк. Местонахождение в фешенебельном квартале указывает на то, что госпиталь — частное заведение, предназначенное только для раненых офицеров, основанное английской аристократкой, в данном случае — леди Ридли. Кушинг пришел сюда навестить знакомого, пилота Микки Белл-Ирвинга, который проходит здесь лечение.

Кушинг прибыл в Лондон с официальным поручением. Он должен встретиться с некоторыми высокопоставленными чинами британской военно-медицинской службы и обсудить с ними перспективы сотрудничества в области неврологии. Он вовсе не сожалеет о том, что вынужден был покинуть Булонь-сюр-Мер. Второе весеннее наступление немцев во Фландрии уже выдохлось, и на фронте воцарилось тревожное затишье. Однако немецкие авианалеты продолжались с неослабевающей силой; ясной лунной ночью, накануне отъезда Кушинга в Англию, Булонь-сюр-Мер подвергся ожесточенной бомбежке.

Лондон вызвал в Кушинге смешанные чувства.

Несмотря на конец мая, город представлял собой серое, унылое зрелище. По городу бродит немало инвалидов. Все мечтают о мире. По общему мнению, если бы США не ввязались в войну, она уже закончилась бы. Но люди стали более открытыми, от пресловутой британской чопорности не осталось и следа, даже на улице или в метро к Кушингу часто подходят прохожие, очевидно привлеченные видом его американской формы, дружески предлагают ему свою помощь или начинают объяснять вещи, которые на самом деле не требовали объяснения.

В Лондоне ощущалась нехватка продовольствия; прежде всего сахара и масла. Кушинг отметил, что в отеле утром за завтраком ему подали французскую булочку с двумя крохотными кусочками неаппетитного маргарина, а к кофе не было сахара. Вместе с тем в магазине для американских военных он смог купить килограмм сахару всего за несколько пенсов. Свою покупку он спрятал в коробку из-под сигарет “Fatima’s” и передал ее знакомому англичанину. Все можно купить, были бы деньги и связи. Кушинг не замечал, чтобы здоровье горожан ухудшилось. Люди меньше едят и больше ходят пешком, и “их мозги только здоровеют от этого”.

Кушинг вошел в палату, где лежал пилот. Микки пострадал не в бою: он упражнялся, осваивая фигуры высшего пилотажа. Он совершил в воздухе уже много петлей и бочек, как вдруг одно крыло треснуло, и самолет начал падать вниз с высоты около 1500 метров. Чудесным образом пилот выжил, но получил серьезные ранения. Врачи были вынуждены ампутировать ему ногу.

Микки сидит на кровати, обхватив руками культю. У него ужасные фантомные боли, и он накачан наркотиками. Тем не менее он приветлив и любезен со своим гостем, как обычно. Лишь через некоторое время американец начинает понимать, что человек в постели не узнает его. Позднее Кушинг с горечью запишет в своем дневнике: “Теперь это просто кусок человеческой плоти, терзаемый болью. Лучше бы он сразу умер”.

195.

Четверг, 30 мая 1918 года

Рене Арно находит свой полк под Вилле-Котре

Четыре дня назад у Арно закончился отпуск, и он возвращается из Парижа в свой полк, в свою роту, новоиспеченным капитаном. Но легко сказать возвращается: полк переведен на юг, ближе к месту нового немецкого прорыва на фронте. Несколько дней назад началась третья фаза весеннего наступления немцев, на этот раз это был массированный штурм — прорыв через старые, опустошенные поля сражения вокруг Шемен-де-Дам. И снова у немцев значительные успехи. Они взяли в плен 50 тысяч человек и захватили 800 пушек, стремительно продвигаясь вперед к Марне, всего в 90 километрах от Парижа.

Три дня подряд Арно совершал одну и ту же процедуру. Утром он покидал Париж на поезде, идущем к последнему месту назначения его полка, где узнавал, что полк уже переброшен дальше, и после обеда возвращался обратно в Париж. Для него было очевидно, что высшее армейское руководство не понимает, что происходит в действительности, и при помощи бесконечных рокировок пытается стянуть все резервы для контрнаступления.

Доехав в этот день наконец до места назначения, он услышал, что полк стоит под Вилле-Котре. Последний отрезок пути он преодолел на фургоне мясника. Арно с иронией описывает свое положение.

196.

Понедельник, 3 июня 1918 года

Рене Арно командует наступлением под Маслуа

Он внезапно очнулся ото сна. Вокруг него — деревья, а рядом — Робин, его лейтенант. “Они бомбят нас”. Повсюду взрываются немецкие 77-миллиметровые снаряды. Короткий, резкий треск. Они с остатками роты спешно покидают рощицу, в которой провели ночь. Бегут к каким-то домам, те метрах в ста от них. К счастью, многие вражеские снаряды не разорвались — так происходит теперь все чаще.

В подвале дома он находит командира батальона, обороняющего этот участок. Арно и его рота, собственно говоря, прибыли на смену роте из другого батальона, даже из другой дивизии. Однако ночью они заблудились и теперь не знают, куда им направляться. Их снова ждут оборонительные бои.

У него сложилось впечатление, что французская армия действует “до странности противоречиво, то как будто бы теряя контроль над ситуацией, то снова обретая его”. Налицо признаки кризиса. На дорогах можно было встретить солдат, “отбившихся от своих полков”, — обычно он слышал эту формулировку. Остро ощущалась нужда в пехоте, и конные соединения срочно преобразовывались в пехотинцев; простые солдаты едва скрывали свое злорадство, ведь известно, что кавалеристы до сих пор пользовались всеми преимуществами жизни в тылу, преспокойно ожидая обещанного, но так и не осуществленного французского прорыва. Между тем потрясение и тревога последней недели постепенно улеглись. И теперь французская армия собирается с силами для контрнаступления. Но все равно где-то глубоко живы панические настроения.

Арно объяснил майору в подвале, что они заблудились и поэтому он предоставляет свою роту в его распоряжение. За что майор его поблагодарил. Их разговор был прерван появлением упитанного фельдфебеля, скатившегося впопыхах по подвальной лестнице:

— Майор, немцы бросают в бой танки.

— Черт подери, — воскликнул майор. — Немедленно выступаем.

И быстрым движением, вряд ли геройским, скорее совершенно автоматическим, он схватил со стола портупею и револьвер, а потом вспомнил обо мне:

— Кстати, капитан, раз уж вы здесь, идем в контрнаступление!

— Да, но… в каком направлении, топ commandant ?

— В контрнаступление, прямо вперед!

— Есть, командир!

Всего за пару минут рота Арно занимает позиции на двух линиях, с расстоянием в двадцать метров. И началось. Всю зиму он муштровал своих солдат. Далось ему это нелегко, ведь многие из них были уже в возрасте, боязливы, непривычны к муштре, и большую часть войны провели на непыльной службе где-то в тылу, далеко от фронта, и, может, так и остались бы там, если бы не острая нехватка личного состава. Арно видит, что линии обороны в полном порядке, и остается доволен. Почти как на учениях.

Рота бросается вперед, прячется, выжидает, снова рывок, снова бросается на землю. После третьего подъема он видит, что двое солдат на левом фланге остаются лежать на земле. Они под обстрелом. “Ложись!” Все останавливаются. Арно всматривается в даль. Они лежат на вершине длинного склона и видят весь путь вниз, к реке. Врага не обнаружено. Нет, еще дальше, под деревом, он замечает кубическую форму немецкого танка. Но он стоит неподвижно. И Арно решает, что с них хватит:

Зеленый офицер, недавно оказавшийся на фронте, у которого голова забита теоретическими инструкциями, решил бы, наверное, продолжать наступление и бессмысленно положил бы большую часть своих солдат. Но к 1918 году мы уже набрались опыта на полях сражений, чтобы уметь вовремя остановиться. У американцев, которые атакуют совсем рядом, под Шато-Тьери, понятное дело, нет этого опыта, и мы знаем, какие огромные потери они понесли за те недолгие месяцы, что воюют.

Арно передает командование ротой одному из своих аспирантов, ибо лейтенант Робен ранен в руку, и возвращается с донесением. Приказ выполнен.

Ближе к вечеру роту сменили, и она сможет теперь воссоединиться со своим полком.

Позже Арно получает новое задание. Он должен заменить командира батальона. Майор ранен в бою. Связной рассказывает ему: “Вот мешок дерьма! Чуть оцарапал руку и тут же драпанул. Из-за такой хреновой раны я бы сыну не разрешил даже пропустить занятия в школе”.

197.

Воскресенье, 23 июня 1918 года

Оливу Кинг награждают в Салониках

Этот жаркий день принес сплошные разочарования. Кинг знает, что ее еще раз должны наградить: на этот раз — сербской золотой медалью за отличную службу. Церемония состоится около десяти утра. Рассчитав, что она успеет, если встанет в девять часов, она просидела за составлением рапорта до трех ночи. (Она прикладывала огромные усилия, чтобы открыть маркитантскую лавку для малооплачиваемых и порой полуголодных сербских шоферов, с которыми работала.) В шесть утра ее поднял с постели громкий стук в дверь. Маленькое личико появилось в окне и сообщило, что ее ждут в гараже. Она быстро приняла душ, чтобы взбодриться, и отправилась в путь.

Церемония, однако, началась все равно в десять. Полковник произнес пространную речь, отметив ее вклад в общее дело, после чего прикрепил к ее груди круглую, отливающую золотом медаль. Кинг увидела на столе маленькую коробочку и на какой-то миг подумала, что ее ждет еще одна награда. Но нет: разочарование. Около половины двенадцатого ее ждало следующее разочарование. Арца, один из сербских шоферов, обещал ей помочь: нужно показать чертежи маркитантской лавки солдатам сербской инженерной части, которые будут ее строить. Опять нет. Он не явился в назначенное время. Проголодавшись, ведь она не успела позавтракать в этой утренней суматохе, Олива Кинг решила пойти пообедать. Снова не вышло. Женщина, убиравшаяся в ее хижине, явилась именно сегодня без предупреждения и затеяла уборку. Кинг вынуждена остаться дома. Может, во второй половине дня все наладится и даже придет почта: она надеется получить письмо от отца. Вновь разочарование.

Сплошные разочарования, и в большом, и в малом. Если не считать мелких боев, на фронте в Салониках по-прежнему ничего не происходит. И это положение не изменится, тем более что 20 тысяч французских и британских солдат отправляются во Францию, чтобы отбить там новое немецкое наступление. (Поползли слухи о том, что болгары готовят наступление. Об этом рассказывали перебежчики.)

Олива Кинг измотана, недовольна и раздражительна. Она скучает по дому. За эти тридцать три месяца у нее ни разу не было выходных или отпуска. Но ее утомили не только однообразная жизнь в Салониках и серые будни. Она переживала еще одну любовную драму. Тоскуя по Иови, она прильнула к другому сербу, с которым вместе работала, к этому самому Арце. Их роман оказался серьезным, и он посватался к ней. Однако отец Оливы запретил ей выходить замуж за молодого серба. И она смирилась с его решением, — как оказалось, без особого огорчения.

В ней что-то оборвалось. И когда она в своем прошлом письме, вопреки своим привычкам, внезапно прибегает к идеологическим пассажам, страстно начинает проповедовать геополитику и цели войны, остается предположить, что эта проповедь была адресована прежде всего ей самой. Этакая попытка заткнуть словами брешь в своей душе:

До сих пор миллионы людей не знают, почему Германия начала войну. Они забывают, что стране нужен выход к морю, и поэтому была захвачена Бельгия. Немцы хотели завладеть, кроме Бельгии, еще и Голландией, но Сербия нужна им для другого — чтобы объединиться с Турцией. Единственный способ спасти Британскую империю — это оказать поддержку югославам в их стремлении к единству и созданию сильного дружественного государства, которое стало бы преградой на пути прорыва немцев к востоку.

С наступлением вечера Олива Кинг сидит в своей маленькой деревянной хижине, открыв все окна и двери нараспашку. Душно и жарко. Прохладный ветерок, который дул последние два дня, вдруг стих. Она “грустит и от всего устала”. Капнув на ноги одеколона, она дует на них, чувствуя, как жидкость испаряется, оставив за собой мимолетный ласкающий холодок.

198.

Воскресенье, 30 июня 1918 года

Харви Кушинг обсуждает будущее в Париже

Снаружи — жаркий солнечный день. В стенах дома — мрачное настроение. Человек, беседующий с ними, заражает их своим пессимизмом. Его зовут Эдуар Эстонье, он 56-летний писатель, прославившийся как раз накануне войны своими социально-психологическими и морализаторскими романами. (Он принадлежал к поколению Марселя Пруста и упоминался иногда в одном ряду с Анатолем Франсом и Луи Бертраном). В доме пусто и тихо. Эстонье отослал свою семью из Парижа, подальше от почти ежедневных немецких ночных бомбежек и от дальнобойной пушки.

Даже Кушинга заботят авианалеты. Когда они с одним коллегой ехали сюда пару дней назад, их поездку на метро прервала воздушная тревога. Затем они с любопытством наблюдали за бомбежкой с балкона отеля “Континенталь”, выходящего на сад Тюильри: “Самолет ‘Гота’ — световая вспышка — гранатная картечь — то и дело взрывы и огненные языки пламени от бомбы — небольшой пожар — Париж, погруженный в черную темень”. Они шли через Вандомскую площадь, где тротуары были усыпаны битым стеклом, а на фасадах домов виднелись следы от осколков снарядов. Но не эти бомбежки, продолжавшиеся месяцами, так удручали Эстонье, хотя и они тоже влияли на его настроение. Нет, больше всего его угнетала общая ситуация на войне.

Примерно месяц назад началось новое немецкое наступление, третье по счету с конца марта, на этот раз — на северо-востоке от Парижа. И снова немцы продемонстрировали, что могут прорвать оборону союзников где угодно. Сейчас они продвигались вперед гораздо быстрее, чем раньше. Около двух недель назад немцы остановились. Они стояли теперь всего в семидесяти — восьмидесяти километрах от Парижа. Все ждали, что они вскоре возобновят свое наступление. И их следующей целью станет французская столица.

Кушинга привел сюда с собой его коллега Каммингс, знакомый с Эстонье. Эти трое не могли наговориться, обсуждая тему войны. Эстонье был потрясен и удручен теми разрушениями, которым за последние месяцы подверглись многие крупные красивые города Франции: “Сперва Реймс, потом Амьен, теперь Суассон и скоро Париж”. Да, Эстонье уверен в том, что Париж скоро падет. И он убежден, что единственное, что им остается, так это последний героический бой: “Лучше уж сразиться с врагом и потерять 40 тысяч человек, чем потерять столько же при отступлении, как это было в последний раз”. Кушинг и Каммингс пытаются переубедить его. Необходимо любой ценой сохранить армию и продолжать сражаться. Нет, отвечал им Эстонье, взгляните на бельгийскую армию или на сербскую: они сохранились, но их государств больше не существуют. Франция тоже погибнет, но погибнет в бою до последнего солдата. C’est effroyable. Оба американца продолжают искать контраргументы и находят еще один. Американская армия во Франции наращивает свое присутствие. Кушинг слышал, что сейчас в стране высадилось до 50 дивизий, это 750 тысяч человек. Разве с таким подкреплением нельзя будет остановить наступление немцев? А тот смертельный грипп, который начал распространяться во Фландрии, он ведь сильно ударил по вражеским армиям? Но было сложно приободрить отчаявшегося француза. Эстонье настроился на философский лад: в борьбе между законом и варварством в истории всегда побеждало варварство.

Загрустив от пессимистических пророчеств француза, Кушинг с коллегой вышли на летний солнцепек. Они находились в средоточии туристических маршрутов, между Эйфелевой башней, Триумфальной аркой и другими знаменитыми памятниками. До самого вечера они бродили по Парижу, желая увидеть как можно больше и сохранить все увиденное в своей памяти. У обоих было чувство, что они, возможно, видят все это в последний раз.

199.

Вторник, 16 июля 1918 года

Эдуард Мосли пишет сонет на горе под Бурсой

В нем словно боролись две личности. Или то был всего лишь обычный конфликт между разумом и чувствами.

Одна часть внутри него считала, что война достигла переломного момента. Похоже, немцы прекратили наступление во Франции, а их союзники (австрийцы, болгары и не в последнюю очередь турки) явно устали от войны. Сам Мосли считал, что у него все в порядке. Османский военный трибунал снял с него обвинения в попытке побега. Его выручило то, что он учился на юриста по международному праву, и то, что он умел в сложной ситуации агрессивно переходить в наступление на оппонента. И вот он снова среди пленных офицеров на курорте Бурса, где, пусть и под строгим наблюдением, мог ходить на рыбалку и смотреть футбол.

Но другая его часть тосковала и пребывала в мрачном отчаянии оттого, что лучшие годы жизни проходят в плену.

В этот день Мосли снова идет принимать лечебные ванны. Как обычно, его сопровождает вооруженная охрана. День выдался жаркий. Мосли чувствует себя больным и усталым. Они взбираются на одну из вершин, окружающих Бурсу. Вид оттуда изумительный, в особенности на высокую гору Кесис. Тут Мосли понимает, что не успеет принять ванну. И садится на обочине. Там он пишет сонет:

One day I sought a tree beside the road Sad, dusty road, well known of captive feet — My mind obedient but my heart with heat Rebelled pulsating “gainst the captor”’s goad. So my tired eyes closed on the “foreign field” That reached around me to the starlight’s verge, One brief respite from weary years to urge Me to forget — and see some good concealed. But skyward then scarred deep with ages long I saw Olympus [284] and his shoulders strong Rise o’er the patterned destinies of all the years Marked with God’s finger by the will of Heaven — Tracks men shall tread, with only Time for leaven — That we might see with eyes keen after tears [285] .

Размышляя впоследствии над своим лирическим излиянием, он признает, что “мгновения, подобные этому, очень редки”. И добавляет: “Все наше внимание поглощено поисками еды и денег, мы планируем, интригуем и прочее”.

200.

Пятница, 26 июля 1918 года

Мишель Корде заглядывается на женщин на улице в Париже

Утром Корде сидит в парижском поезде. По привычке он прислушивается к разговорам других пассажиров. Кто-то говорит: “Мы наступаем на всех фронтах!” Французский лейтенант разворачивает сегодняшнюю газету перед американским военным (который с ним не знаком и даже не понимает по-французски) и, показывая на жирные заголовки, говорит: “Отлично!”

Какого-то гражданского просто распирает от радости за последние победы на фронте. В середине месяца немцы предприняли еще одно наступление, на этот раз на Марне, но оно было остановлено войсками союзников, которые перешли в яростное контрнаступление. И теперь враг отступил к этой знаменитой реке. Надежды немцев выиграть войну одним смертельным ударом не оправдались. Поражение стало очевидным для всех, даже для стратегов в гражданском, восседающих в своих креслах. В результате натиска немцы достигли успехов на союзнической линии фронта, весьма внушительных на карте, но уязвимых на практике. Корде слышал, как этот господин с энтузиазмом объяснял новые, неожиданные изменения на фронте разуверившемуся во всем капитану:

— Я же говорю вам, туда направляются восемьсот тысяч солдат.

— Вы в этом уверены? — недоверчиво спрашивает капитан.

— Восемьсот тысяч, обещаю вам. Ни солдатом меньше. Мы прищучим немцев.

И он, откинувшись назад, тычет пальцем в карту, опубликованную на первой полосе газеты, показывая, как будет происходить операция:

— Смотрите! Вот так… здесь… и там!

Капитана убеждают его доводы. Он говорит:

— Да они наголову разбиты! Как же им ненавистно их поражение! Представьте себя на их месте…

В тот же день Мишель Корде услышал рассказ об одной женщине, которая в начале войны оказалась в отчаянном положении в Лиле, за германской линией фронта, но потом ей удалось воссоединиться со своим мужем. Тот заметил, как она “расхваливала немецких офицеров за их галантное поведение”. Муж зарезал жену бритвой. Сейчас он оправдан.

Позже вечером Корде идет прогуляться с другом по улицам. Дует порывистый ветер. Его друг в прекрасном настроении, сегодня утром он получил хорошие новости с фронта от сына, прапорщика. И настроение его отнюдь не ухудшилось при виде прогуливавшихся женщин, которым ветер задирает юбки. Война изменила все, даже женскую моду. Из соображений практичности и отчасти идеологии за эти годы цвета стали более приглушенными, материал — проще, фасоны — удобнее, более подходящие для работы и активной жизни. Все постоянно менялось, внешне и внутренне. Исчезло довоенное многослойное, богато украшенное белье, его сменили более скромные, безыскусные модели; почти фанатическая приверженность к изгибам, это наследие девятнадцатого века, с его жесткими корсетами, вышла из моды. Линии становятся все более прямыми. И никогда прежде юбки не были такими короткими; никогда они не шились из такого легкого, тонкого материала. Дамы на улице пытаются удержать свои юбки, чтобы налетающий ветер не поднимал их. Впереди Корде и его друга шла молодая женщина. Очередной резкий порыв, и юбка на ней поднимается до самого пояса. Друг доволен — он улыбается.

201.

Летний день 1918 года

Паоло Монелли о жизни за колючей проволокой в Харте

Дважды он пытался бежать: первый раз — буквально через десять дней после того, как оказался в Зальцбургском замке. И оба раза его ловили и возвращали обратно.

Некоторые пленные приспособились к обстановке, твердо надеясь дождаться конца войны. Но Монелли просто изнемогал от мелочей жизни в плену, погрузившись в черную меланхолию. Он чувствовал себя запертым в вечном, неизменном, ненавистном настоящем. Монелли двадцать шесть лет, и ему казалось, что его юность погибла. Может, так оно и есть? Он предается праздным мечтаниям, воспоминаниям, тоскует, вызывая в памяти картины довоенной, мирной жизни, повседневности, немыслимые сейчас, просто невероятные, что-нибудь вроде того, каково идти по тротуару в начищенных до блеска ботинках или выпить чашечку кофе в кофейне со знакомой девушкой. Он много думает о женщинах. Степень сексуальной фрустрации среди военнопленных высока. Еда скверная и скудная. Они все время балансируют на грани голода.

Сейчас он находится в Харте. Это его третий лагерь. Пленные живут в длинных бараках, душных, кишащих мухами в жаркие солнечные дни. За проволочным ограждением настоящая сельская идиллия, пахнет свежескошенным сеном, а где-то там, за сине-зеленой горной цепью на горизонте, находится Италия. Монелли пишет:

Сегодняшний день похож на вчерашний. Никакой разницы. Что сегодня, что вчера, что завтра. Утренняя перекличка в мрачных спальных помещениях, вечерняя инспекция — проверяют, потушен ли свет. В промежутке между этой бессмыслицей, когда перестаешь думать о будущем, потому что уже не смеешь этого делать, протекает жизнь, однообразная, застывшая вокруг каких-то навязчивых, печальных воспоминаний.

Топот ног по бесконечным коридорам бараков, куда свет проникает через оконце на крыше, где тебя иногда охватывает ужас при мысли о том, что все мы словно уже мертвы и погребены, что мы всего лишь беспокойные тени, покинувшие свои могилы ради того, чтобы пройтись и поболтать с другими покойниками. Ненависть к своим товарищам по бараку, которых австрийцы навязывают тебе в задушевные друзья, запах человеческих тел, чудовищная вонь от пятисот людей, запертых внутри, голодная, эгоистичная стая, двадцатилетние юноши, осужденные на бездействие и онанизм. Не думаю, что я лучше других, даже если я иногда роняю в беседе крупицы мудрости, даже если разговор с друзьями о былых сражениях еще способен порадовать меня и утешить на фоне всех унижений.

Я тоже научился играть в шахматы; бывает, я тоже прижимаюсь к решетке проволочного ограждения, желая увидеть проходящих мимо женщин; я тоже нехотя отдаю свой килограмм риса для общего обеда, будто это мой обязательный вклад. И кто знает, не дойду ли я до того, чтобы попросить у своего товарища книжку с порнографическими картинками.

202.

Воскресенье, 28 июля 1918 года

Эльфрида Кур работает в детской больнице в Шнайдемюле

Они делают все, что в их силах. Когда у детей нет молока, им дают вареный рис, или овсяную кашу, или просто чай. А когда не хватает пеленок, что иногда тоже случается, используются бумажные. Но они хуже. Бумага прилипает к кожице малыша, и ему больно.

Всюду сплошь эрзац. Ненастоящий кофе, поддельный алюминий, имитация резины, бумажный бандаж, деревянные пуговицы. Размах изобретательности поражает воображение, а конечные результаты весьма скромны: ткань сделана из крапивных волокон и целлюлозы, хлеб — из зерна, смешанного с картофелем, бобами, горохом, гречихой, конским каштаном (такой хлеб съедобен только несколько дней после выпечки), какао — из обжаренного гороха и ржи, с химическими вкусовыми добавками, мясо — из прессованного риса, вываренного в бараньем сале (для вящей убедительности в него добавлена фальшивая деревянная кость), табак — из сушеных корешков и картофельных очистков, подметки ботинок — деревянные. Существует 837 признанных заменителей мяса для производства колбас, 511 зарегистрированных заменителей кофе. Никелевые монеты сменились железными, железо сковородок сменилось листовым железом, медные покрытия на крышах сменились жестяными, жизнь 1914 года сменилась жизнью 1918-го, где все стало более тонким, более пустотелым, более хилым. Ersatz: поддельные товары в поддельном мире.

Эльфрида Кур работает в детской больнице в Шнайдемюле. Ей потребовалось время, чтобы привыкнуть к этой работе, подавить чувство отвращения при виде крови, гноя, пролежней, голов, покрытых струпьями. Почти все дети без исключения страдали от недоедания или приобрели заболевание, так или иначе связанное с недоеданием. (Недоедание было следствием отчасти успешной британской блокады Германии, а отчасти того, что сельское хозяйство Германии и ее транспортная система были подорваны невероятным напряжением военных лет: там, где была еда, не было поездов, чтобы доставить ее, куда надо.) Эти дети оказались, по сути, такими же жертвами войны, как и те, кто погиб на фронте. Или дети, которые вместе с “Лузитанией” пошли ко дну. За последние годы детская смертность в Германии удвоилась.

Многие младенцы были оставлены в больнице матерями, юными легкомысленными солдатскими женами.

Эльфрида пишет:

О, эти малыши! Кожа да кости. Крохотные голодающие тельца. А их огромные глаза! Когда они начинают плакать, слышится лишь слабый писк. Один малыш, мальчик, наверное, скоро умрет. Личико у него как у иссохшей мумии; врач делает ему инъекции поваренной соли. Когда я склоняюсь над его кроваткой, малыш смотрит на меня большими глазами, будто это старый, умудренный опытом человек; а ему-то всего шесть месяцев от роду. В его глазах застыл вопрос, или, скорее, укор.

Когда появлялась возможность, она приносила малышу украденные ею настоящие пеленки, чтобы он не мучился с бумажными.

Эльфрида встает в шесть часов утра, начинает работу с семи и заканчивает в шесть вечера. Ее брата Вилли призвали рядовым в авиацию. Пока он все еще проходит обучение. Встретив его после призыва, она решила, что он ужасно выглядит в своей военной форме, с этим нелепым лакированным головным убором; но хуже всего было видеть, как он стоит навытяжку, застыв, с неподвижным взглядом, руки по швам, глядя куда-то вдаль. Почти как тогда, когда она играла в лейтенанта фон Йелленика, только теперь по-настоящему, гораздо лучше — и вместе с тем хуже, гораздо хуже. Последний раз Эльфрида встречалась с Вилли две недели назад, в день его рождения. Тогда он дважды повторил ей: “Все трещит по швам”.

203.

Вторник, 6 августа 1918 года

Пал Келемен встречает американских военнопленных в Арлоне

Он комфортно устроился, заняв часть двухэтажного дома, у него собственная спальня, гостиная и отдельный вход. Что-то вроде квартиры, сдаваемой внаем. Но кто поедет в отпуск в эту часть Бельгии? Сделав символический жест, в духе сотрудничества и благодарности, австро-венгерская армия послала на Западный фронт четыре дивизии, а также некоторое количество своих знаменитых 30,5-сантиметровых мортир. В одной из дивизий служит Пал Келемен. Поездка на поезде из Фриулии в Австрию (“города, культура, женщины, и везде — тысячи признаков усталости от войны”) через пустые, наводящие ужас поля сражений у Изонцо заняла восемь дней, они проехали через Германию (его потряс разбомбленный, охваченный паникой Мец), мимо Люксембурга, через бельгийскую границу, и в маленький город Арлон. Когда поезд подъезжал к вокзалу, городок накрыло артиллерийским огнем. Он не на шутку испугался.

Арлон оккупирован уже четыре года. Немецкие власти делали все, что могли, чтобы наладить здесь нормальную жизнь, но тщетно. Магазины, рестораны и гостиницы, разумеется, были открыты, как раньше, но любому бросалось в глаза, что условия здесь далеки от нормальных, причем сейчас речь не о падающих на город бомбах, снарядах из дальнобойных пушек, уничтожающих без разбору и немцев, и бельгийцев. Во-первых, ровно в восемь часов вечера город будто вымирал. Комендантский час соблюдался с истинно прусской пунктуальностью, тщательно следили за светомаскировкой; это было так чуждо австрийской беспечности, столь милой и безалаберной. Нет, здесь царила железная дисциплина. Во-вторых, в городе почти не осталось мужчин, за исключением древних стариков или совсем мальчишек, а также русских военнопленных, которых использовали как рабочую силу. Все мужчины были либо в бельгийской армии, либо их отправили в Германию или куда-либо еще на принудительные работы. Немцы стремились выжать из этого и других оккупированных ими районов максимальную экономическую выгоду. Кругом в городе одни женщины.

Это наверняка устраивало Келемена, с его слабостью к женскому полу, но он быстро понял, что его и бельгийцев разделяет непроходимая стена. Жители городка не проявляли ни малейшего уважения к оккупантам, даже избегали смотреть на них. Если же кого-то из бельгийцев начинали расспрашивать или просить о чем-либо, он притворялся, что ничего не понимает, взглядом и жестами демонстрируя полное презрение и упрямство. Келемен заискивающе пытался объяснить хозяйке дома, где он жил, что он венгр, а не немец и что венгры множество раз в своей истории воевали против немцев. Но женщина сделала вид, что… не понимает его. В Арлоне он уже успел обратить внимание на “очаровательную молодую девушку” и, увидев ее у открытого окна пару дней назад, сразу же подъехал к ней верхом на лошади и завязал разговор по-французски. Но едва он начал с ней любезничать, как тут же появилась пожилая дама и увлекла девушку от окна. Оказалось, что та — дочь городского полицмейстера, которого немцы арестовали.

Четвертое, начиная с марта, немецкое наступление выпало на середину прошлого месяца, в этот раз — на Марне, но развивалось оно по прежнему сценарию: сперва значительные, быстрые успехи, серьезные потери союзных армий (немецкая пропаганда прибегала к жирным заголовкам в газетах, к торжествующему звону церковных колоколов); затем темпы наступления замедлялись по причине недостатка снабжения и растущего сопротивления противника, успевающего подтянуть свои резервы. Теперь все заметнее становился вклад американских соединений. Конечно, эти новички сражались с бесшабашностью, граничившей с глупостью, особенно в свете последних теорий о военной тактике, и несли большие потери, причем совершенно бессмысленные. Но их чистая масса склоняла чашу весов, особенно если учесть, что немцы планировали одержать победу, прежде чем американцы вступят в игру. Три дня тому назад немецкие войска отступили к прежним рубежам.

Таким образом, Арлон находился недалеко от того участка фронта, где шло последнее наступление: австро-венгерские части должны были послужить немцам подкреплением. В этот день Келемен впервые увидел небольшую группу американских военнопленных. Встреча с ними несколько деморализовала его. Он записывает в своем дневнике:

Их отличное физическое состояние, превосходное качество военной формы, толстая кожа их ботинок, портупеи и прочего, их уверенный взгляд, несмотря на то, что они попали в плен, — только глядя на них, я понял, как четыре года войны до неузнаваемости изменили наших солдат.

В этот же день Харви Кушинг записывает в своем дневнике:

Третий день валяюсь в постели с необъяснимым недугом, который я лично диагностирую как испанку, трехдневный кашель или как еще там называют эту болезнь. Вернулся около часа ночи после двухдневной суеты вокруг Шато-Тьерри, без обеда, продрогший, промокший, в открытом автомобиле. Внезапно почувствовал себя ужасно старым, шофер даже помог мне подняться по лестнице. Зубы стучали, я ощущал себя совершенно разбитым.

204.

Суббота, 17 августа 1918 года

Эльфрида Кур видит мертвого младенца в Шнайдемюле

Летняя ночь. На улице теплынь. Он умер, этот малыш, шести месяцев от роду, любимец Эльфриды. Истощенный мальчуган скончался вчера у нее на руках: “Он просто склонил головку, которая казалась слишком тяжелой для его тельца, мне на руку и тихо умер, без хрипа, без последнего вздоха”.

Сейчас три часа ночи, Эльфрида идет еще раз взглянуть на тельце. Оно лежит в завешенной сеткой кровати, которую выкатили в коридор, где немного прохладнее. Эльфрида кладет вокруг крохотного, тощего трупика собранные ею полевые цветы, но впечатление от этого не меняется: “Окруженный цветами, он все равно выглядит как древний карлик, умерший сто лет назад”.

Она стоит рядом, созерцая тельце, и вдруг слышит из кровати слабый звук. Он похож на приглушенное бормотание, то громче, то тише. Она ошеломленно наклоняется. Да, звуки исходят… от кровати? Она всматривается, прислушивается и, к ужасу своему, понимает, что звуки издает… мертвый младенец. А вдруг он каким-то образом пробудился к жизни? Наверное, это звуки из его маленьких легких. Она склоняется еще ниже: ну конечно же, звук вылетает из полуоткрытого ротика. Он пытается дышать!

Собравшись с духом, она хочет пошире раздвинуть ребенку челюсти, чтобы воздух получил доступ к легким. И немедленно отшатывается.

Изо рта малыша выползает большая муха.

Эльфрида с отвращением отмахивается от нее.

А потом плотнее натягивает сетку над кроватью, плотно-плотно.

205.

Суббота, 24 августа 1918 года

Харви Кушинг изучает скрюченные руки в Сален-ле-Бене

Почти весь день шел дождь. Путь в гору был долгим и тяжелым, но оно того стоило. Вид сверху открывался просто восхитительный, не тронутый войной. Кушинг является членом маленькой делегации, которая намерена посетить неврологическую лечебницу № 42, расположенную в старой горной крепости в Сален-ле-Бен, к югу от Безансона.

Кушинг оказался здесь из чисто профессионального интереса. Это один из многих неврологических военных госпиталей, специализировавшийся на определенном типе повреждений: скрюченные руки и парализованные ноги. Кушинга интересовало в особенности первое. Все военные врачи знакомы с этим явлением: у мужчин сводит судорогой руки, они скрючены в немыслимых положениях к предплечью. Этакое мускульное оригами. Невозможно найти собственно повреждение конечностей. Они словно застыли под каким-то немыслимым углом. Кушинг поражен количеством вариаций. Французские врачи даже описали типологию: main d’accoucheur, main еп bénitier, main en coup de poing и так далее.

Заболевание часто возникало после долго пребывания в бандаже или на вытяжке. Но имелась и другая причина, тоже хорошо известная. Судорога нередко возникала у мужчин, получивших легкое, совершенно заурядное ранение в бою, которое они посчитали слишком пустяковым; причем эти пациенты боялись, что их снова пошлют на фронт.

Лечение заключалось только в психотерапии, и его проводил капитан по имени Буассо. Он был очень искусным доктором. Кушинг с изумлением наблюдал, как Буассо заботливо относился к новичку с “самодеформированными руками” и бережно, воздействуя только словами, выводил его из паралича. В кабинете можно было увидеть небольшую выставку палок, костылей, корсетов, шин, которые использовались бывшими пациентами.

Однако метод лечения не был надежным на все сто процентов. В деревне у подножия горы располагалась казарма, куда посылали солдат после выписки. Там их разделяли на три группы: 1) полностью здоровые и годные к фронтовой службе; 2) неясная картина заболевания; 3) хронические больные. Кушинг и остальные члены делегации сами видели, как первая группа промаршировала мимо них, при полном воинском снаряжении. Но тут один французский врач-невролог заметил в их рядах пациента с рецидивом. Солдат тут же был вызван из строя и отправлен назад в неврологическую лечебницу № 42, где его ждала трехдневная изоляция, прежде чем не начнется новый терапевтический сеанс: “Врач стремится установить контроль над психикой пациента, у которого есть все причины оказывать сопротивление”.

Под проливным дождем они вернулись в Безансон. Потом один из французов пригласил их на ужин.

206.

Вторник, 10 сентября 1918 года

Эльфрида Кур читает письмо от матери

Наступила осень. На многих улицах не горят фонари: газ кончился. Картошка тоже закончилась. Бабушка Эльфриды больна инфлюэнцей и по большей части лежит на диване. У одной из соседок есть брат, ему только что ампутировали ногу. Брат Эльфриды служит в военной конторе. А Эльфрида окончательно распрощалась со своим воображаемым героем, лейтенантом фон Йеллеником, решив, что она уже слишком взрослая для таких игр. (Они с Гретель разыграли напоследок настоящие похороны. Лейтенант фон Йелленик лежал на катафалке, украшенный Железными крестами из картона. Церемония проходила под звуки траурного марша Шопена, а в конце прогремел салют из трех бумажных пакетов, которые Эльфрида надула, а потом хлопнула. Гретель безутешно рыдала.)

В этот день Эльфрида с братом получили письмо от матери:

Дети мои, осенняя погода угнетает меня. У нас дождливо и холодно. Можете себе представить: я лишилась карточек на уголь. Завтра же мне надо будет пойти к торговцу углем. К счастью, он меня очень любит и не бросит меня на произвол судьбы. Работа в конторе нагоняет тоску и пожирает все силы. Я скучаю по свободе и музыке. Но кому придет в голову учиться музыке в такое время? И если бы не верная фройляйн Лап, с ее вечерними уроками, то пианино совсем умолкло бы. Зрелище пустых классов приводит меня в отчаяние. В Берлине все требуют мира. Но о каком мире будет идти речь? Можем ли мы с чистой совестью ожидать этого мира? Если нас победят, мы все потеряем. А наши храбрые солдаты! Дорогой Гиль, дорогая Пьете [292] , болейте за нашу бедную Германию! Нельзя допустить, чтобы вся эта пролитая кровь оказалась напрасной!

207.

Суббота, 26 октября 1918 года

Эдуард Мосли становится свидетелем бомбардировки Константинополя

Около двух часов дня Мосли слышит взрывы. Это самолеты. Он вместе с другими выбегает из большого госпиталя, чтобы лучше увидеть происходящее. Над ними синее небо. Семь быстролетных машин кружат над Константинополем, за ними тянется шлейф дыма от зенитных снарядов. Они роняют на город бомбы. Белые клубы вздымаются над скоплением крыш, зубцов и башен. Мосли с удовлетворением отмечает про себя, что одна бомба, похоже, угодила прямо в здание Военного министерства.

Самолеты кружат над ними в образцовом порядке (они напоминают ему стаю куропаток); кружат над Золотым Рогом, летят дальше к Бейоглу, сбрасывают бомбы на Галатский мост, на германское посольство. Затем они разворачиваются и несутся к большому вокзалу, прямо рядом с госпиталем. Пулемет, стоящий в соседнем саду, открывает огонь, его сухой треск сливается с далеким грохотом зениток. Вниз летит еще несколько бомб. Одна из них попадает в барак.

Клубы дыма от зенитных залпов продолжают преследовать самолеты, но ни один из них не сбит. Зенитки умолкают, дым рассеивается. Османский самолет поднимается в воздух: он будет атаковать налетчиков. Турки, стоящие рядом с Мосли, с нескрываемой гордостью показывают на одинокого пилота. Два самолета отделяются от остальных пяти и направляются к вражескому воздушному кораблю. Заговорили пулеметы. Через какое-то время османский самолет, качнувшись, полетел к земле. Семь атакующих машин исчезли на западе.

Через несколько часов Мосли узнал о результатах операции. В материальном отношении ущерб незначительный. Турецкий полковник вроде бы убит. Но моральный эффект от этого налета трудно переоценить. Семь самолетов сбрасывали не только бомбы, но и листовки, в которых подробно перечислялись победы и поражения воюющих сторон. И важнее всего, что вражеский рейд раз и навсегда покончил с чувством превосходства и неуязвимости, долгое время царившим в Константинополе. Город не мог оправиться от шока. Мосли пишет в своем дневнике:

Когда теперь сознают, какой же слабой поддержкой пользовались власти, ввергнувшие Турцию в войну, насколько равнодушно большинство населения к войне, с какой неохотой солдаты продолжают воевать на стороне Германии, — то можно себе представить, что авианалеты и пропаганда еще гораздо раньше могли бы объяснить людям, что представляет собой война.

Позднее он услышит, что гнев, вызванный воздушной атакой, обратился не против тех, кто ее совершил, то есть британцев, а против Германии. В Бейоглу немцы подверглись нападению, и возмущенные женщины угрожали немецким офицерам ножами.

208.

Среда, 30 октября 1918 года

Харви Кушинг слышит историю молодого капитана в Прие

Что бы это ни была за болезнь, но она никак не хотела отпускать Кушинга. Десять дней назад его положили в госпиталь, против его воли, хотя он и понимал, что дела его плохи. У него было головокружение, ему было трудно ходить, он даже не мог застегнуть пуговицы на одежде. Госпиталь находится в Прие, и сейчас Кушинг уже пошел на поправку. Он проводил время за чтением романов, спал, бил мух и жарил хлеб в маленькой печурке. Физически он был еще слаб, но голова работала как обычно, профессионал в нем бунтовал против безделья. В его коридоре был один пациент, молодой капитан, его соотечественник, и Кушинг научился понимать его сбивчивую речь, узнавал звук его неуверенных шагов. Капитан страдал каким-то видом шока. Лечащий врач Кушинга знал о его интересе к подобному типу травм. И он разрешил ему присутствовать при беседе с этим пациентом.

В этот день оба врача проводили заключительную беседу с юным заикающимся капитаном, и Кушинг обобщил затем ее результаты в своем дневнике.

Пациента называют “Б.”, ему 24 года, он светловолос, аккуратно подстрижен, среднего роста, хорошего телосложения; играл раньше в американский футбол. Он не пьет и не курит. У него отличный послужной список. Член Национальной гвардии с 1911 года, служил на южной границе во время войны с Мексикой в 1916 году, был завербован в январе 1917 года, через восемь месяцев стал сержантом и прибыл во Францию (в составе 47-го пехотного полка) в мае 1918 года.

Б. был переведен в Прие из прифронтового госпиталя, чтобы пройти лечение — у него были серьезные психосоматические проблемы. Если не считать мелких ранений, вроде ожогов от иприта, он был в целом здоров, когда 1 августа покидал линию фронта; между тем он страдал нарушениями зрения и моторики. Сам пациент настаивал на том, что нуждается только в отдыхе, и пришлось силой переводить его в госпиталь. Прибыв сюда, Б. ослеп и едва мог передвигаться.

Будучи новичком во Франции, он побывал в различных воинских частях на фронте, чтобы осмотреться и набраться опыта, а это означало, что он довольно скоро оказался в бою. В мае он участвовал в британском отступлении на Сомме, в начале июня присутствовал при боевом крещении морского корпуса в лесу Белло, а в середине июля воевал во французском соединении, которое оборонялось от немецких атак.

В конце июля его полк отправили на грузовиках на фронт к западу от Реймса, где французы и американцы начали контрнаступление. Им предстояло исполнять роль пожарной команды и направляться туда, где возникали проблемы. В ночь на 26 июля они ехали через лес, заполненный газом. Ближе к утру их выгрузили, и они присоединились к уже начавшемуся наступлению. Поскольку Б. еще не получил звание лейтенанта, он не был посвящен в план операции. Это был первый настоящий бой его соединения. Едва ступив на землю, они тут же попали под обстрел. Подполковника и одного из майоров тяжело ранило, а вскоре убило второго майора и капитана, который был командиром Б. Так получилось, что Б. вдруг оказался старшим офицером батальона.

В этом хаосе перед ним внезапно появился незнакомый генерал, “ниоткуда”, и сказал, указывая вперед: “Вы должны форсировать вон ту реку и занять город, который называется Сержи”. Батальон уже изрядно устал от ночного марша и был оглушен тяжелым огнем, но Б. повел его в новый бой. И батальон отправился вперед, через пшеничное поле, где колосья стояли в пояс высотой, сквозь немецкий артобстрел, через реку (оказавшуюся не шире ручья), на город Сержи. К десяти часам утра они очистили его от врага. Но затем попали под ураганный огонь, и немецкая пехота перешла в контрнаступление.

Так это и продолжалось. Наступление сменялось очередным контрнаступлением. За пять дней в городишке девять раз сменилась власть. Постепенно его батальон был вытеснен из города, к узкой речке и небольшой мельнице, в которой Б. устроил штаб. Они снова перешли в контрнаступление и отвоевали город. В самом начале у них было 927 солдат и 23 офицера. На исходе пятого дня боев осталось всего 18 рядовых и один офицер, все остальные были ранены или погибли. Кушинг отмечает:

Б. признается, что был уже по горло сыт тем, что творилось вокруг. Он отвечал за противохимическую защиту, все его солдаты были в той или иной степени отравлены газом, у многих появились тяжелые ожоги [294] . Кроме того, он исполнял обязанности офицера разведки, то есть пару раз днем и два-три раза ночью участвовал в вылазках к позициям противника. Это было необходимо, так как телефонные линии, связывающие их со 168-м [295] , оказались поврежденными, а в штабе никто больше не умел читать сигнальные сообщения. Отсутствовала связь с тылом. Так что он был по совместительству и санитаром: следил за тем, чтобы раненых отправляли на сборный пункт у мельницы, и все это происходило под непрерывным огнем. Он лично провел две ампутации, с помощью своего армейского ножа и старой пилы, найденной на мельнице. Ночью они погрузили 83 раненых на импровизированные носилки и переправили их в тыл. Когда наступало затишье, они отправлялись в ночное время на поиски еды и боеприпасов, обходя убитых на поле боя, как своих, так и врагов. Один раз у них осталось всего по двадцать патронов на человека. По большей части они использовали немецкие винтовки и боеприпасы, и даже немецкие ручные гранаты [296] , которые поначалу взрывались прямо у них в руках. У этих немецких гранат время замедлителя запаса занимало 3–4 секунды, против 4–5 секунд у наших гранат. Еда у немцев была хорошая, по крайней мере та, что они находили: колбаса, хлеб, аргентинские мясные консервы.

Те, кто еще не был так измотан, собирали раненых. Это было весьма нелегким занятием. Часто раненых можно было перенести всего на пару шагов в сторону, смотря по обстоятельствам. Многие солдаты, имея три-четыре ранения, были вынуждены сражаться. Здоровый и раненый солдат часто сражались бок о бок; если раненому было уже невмоготу стрелять, он заряжал оружие. Воронки от снарядов служили им единственным убежищем на поле боя.

В эти дни Б. впервые наблюдал случай шока от взрыва снаряда. Сперва он не понял, в чем дело, и решил, что солдат трусит. Всякий раз, когда рядом раздавался взрыв, солдат бросался в укрытие, его просто трясло. Но потом он всегда возвращался и продолжал исполнять свой долг. Он просто не мог выносить взрывов. К тому же их всех накрывал почти непрерывный артиллерийский огонь, а к нему примешивалась и газовая атака. Хуже всего, пожалуй, был слезоточивый газ: он пах гнилыми грушами и заставлял их чихать; их тошнило и рвало прямо в противогазы, и они были вынуждены срывать их с себя, уповая на лучшее. Все так или иначе страдали от газа, ручьи слез застилали им глаза, мешая видеть происходящее.

В понедельник Б. контузило осколком снаряда, который угодил ему в голову. Ему показалось, словно бейсбольный мяч попал ему в висок. Люди часто думают, что ранены. Они чувствуют, к примеру, удар в ногу, видят кровь, разорванную ткань, но, спустив штаны, обнаруживают, что у них простой синяк, а кровь хлещет из раны соседа.

Пациент рассказал Кушингу и его коллеге, что их сменили на закате в среду. И несмотря на то, что они глаз не сомкнули за эти шесть дней, им пришлось шагать всю ночь. Только к полудню следующего дня они сделали остановку. Их покормили горячей едой, и участливый подполковник заставил солдат лечь и поспать.

Но самому Б. отдохнуть не удалось. Он никак не мог найти свою книгу с шифрами и, взяв мотоцикл, помчался назад в Сержи. Там он нашел ее в своей же куртке, которую, свернув, подложил вместо подушки под голову раненого солдата. Солдат умер, а книга с шифрами лежала на месте. Когда Б. уже собирался вернуться обратно, он обнаружил еще одного раненого, спрятавшегося на речном берегу. Б. попытался перетащить его через речку, но попал под огонь. Раненый погиб, а сам он получил тяжелую контузию. Как в тумане, он нашел свой мотоцикл и, обстреливаемый со всех сторон, помчался прочь.

Когда он вернулся в свою часть, все заметили, что с ним что-то неладно. Он дрожал, заикался, ему даже не удавалось сесть. Ему дали виски, окатили его ледяной водой. Ничто не помогало. Ему становилось все хуже, его рвало, у него началась сильная головная боль, в ушах шумело, голова кружилась, перед глазами стоял желтый туман. Он боялся лечь спать, потому что думал, что, проснувшись, обнаружит, что ослеп. Затем его воспоминания сделались бессвязными.

К концу беседы у пациента спросили, как он себя сейчас чувствует:

Хуже всего сейчас мои сны, хотя порой, просто разговаривая с кем-нибудь, я вдруг явственно вижу перед собой лицо немца, которого я заколол штыком, вижу его искаженное лицо и слышу ужасные хрипы. Или вижу другого, которому наш солдат снес голову тесаком [297] . Прежде чем тот упал, из его шеи фонтаном хлынула кровь. А эти ужасные запахи! Вы знаете, я не переношу одного вида мяса на обеденном столе. Меня просто воротит от мясной лавки под нашим окном. Каждый день я пытаюсь привыкнуть к этому.

Пациент рвется обратно на фронт, чтобы участвовать в масштабном заключительном наступлении. Но он не в силах сделать этого. Кушинг записывает диагноз, поставленный 24-летнему капитану: “Психоневроз, возникший на фронте”.

209.

Воскресенье, 3 ноября 1918 года

Пал Келемен слышит в Арлоне разговоры об упразднении цензуры в Венгрии

Хороший признак. Он сидит в офицерском клубе вместе с другими и обедает, как вдруг к ним в панике вбегает офицер интендантской службы. В Будапеште упразднена официальная цензура, газеты могут теперь писать что угодно! На почте они нашли экземпляры последних номеров: первые полосы пестрели жирными заголовками с требованием вернуть домой венгерские войска: “Надо положить конец этому кровопролитию за чужую власть на чужой земле”.

Командир дивизии немедленно отдает приказ, чтобы вся почта была проверена и все без исключения газеты конфискованы. Подобные новости могли оказать разрушительное воздействие на боевой дух, и без того пошатнувшийся. Сказано — сделано. Прочесали всю почту, но никаких газет больше не нашли.

Офицеры настороженно следили, не дошли ли последние известия до личного состава, но после обеда случилось всего лишь несколько “мелких инцидентов”. Но вечером опять появилось несколько номеров ежедневных газет, никто не знал откуда, и они стали ходить по рукам. “С трудом, при свете стеариновой свечки, солдаты читали друг другу вслух; и рядовые, и унтер-офицеры не могли говорить ни о чем другом, кроме как о том, что пишут газеты”.

210.

Понедельник, 4 ноября 1918 года

Рихард Штумпф и пять критических моментов в Вильгельмсхафене

Осенний воздух. Пасмурно. В честь сегодняшнего дня он облачился в парадную форму. А потом пошел вместе с остальными на демонстрацию. Поведение офицеров говорит о том, что матросы вполне могут победить. В настроениях людей произошли значительные перемены. От прежней кайзеровской самоуверенности не осталось и следа; командование теперь в замешательстве, испугано и обескуражено. После вялых, чисто символических протестов личный состав отпущен на берег. “Я не могу удерживать вас”, — кротко говорит старший офицер Штумпфу.

Неделю назад флот был готов отправиться в путь ради последнего героического, бессмысленного “ура”, но на нескольких кораблях начался мятеж. Рихард Штумпф догадывается, что там произошло: “Долгие годы несправедливостей канализировали опасную взрывную силу, которая теперь вырвалась наружу”. Неповиновение приказу стало обычным делом. Около недели назад Людендорф из Верховного командования ушел в отставку, и поползли слухи, что кайзер вскоре последует его примеру и оставит трон. На одном из кораблей убили лейтенанта.

По Германии прокатилась волна разочарования, гнева и неудовлетворенности. Причинами тому послужили не только несправедливости, война, дороговизна, нехватка еды. Это еще и результат своей же пропаганды, которая последовательно и весьма успешно избегала неутешительных новостей, замалчивала проблемы и раздувала пустые ожидания. Планка этих ожиданий была высокой, слишком высокой. Когда так подстегивали общественное мнение жарким летом 1914 года, когда в сознании общества “вся жизнь свелась лишь к героической трагедии, к великой, даже священной битве с силами зла”, когда люди не могли думать ни о чем другом, кроме как о полной победе, — тогда их ждало самое мрачное и горькое разочарование.

Штумпф, как обычно, ощущает свою раздвоенность. Ему жаль, что война проиграна, но, может быть, победа была недостижимой с самого начала? Он рад, что наконец-то настало время платить по счетам, но возмущен, что люди, которые раньше громогласно поддерживали сторонников войны, теперь громче всех призывают принести их в жертву. Наверное, он не только злорадствовал, но и испытывал угрызения совести? Трагизм положения усугублялся с каждым днем, но сам он оставался безразличным: “Я не ощущаю никаких сильных душевных эмоций”.

Масса людей в форме движется по набережной, направляясь к баракам, которые охраняют вооруженные винтовками матросы. Что будет?

Когда они подходят поближе, раздаются приветственные возгласы матросов и троекратное “ура”. Люди стекаются туда со всех сторон, толпа все прибывает и движется дальше. Что они будут делать? Время от времени кто-нибудь пытается притормозить шествие и произнести речь, принять решение. Царит полный хаос. Наконец толпа решает двинуться к линейному кораблю “Баден”, флагманскому кораблю Флота открытого моря, чтобы повести за собой его команду.

И тут наступает первый из пяти критических моментов этого дня:

Между капитаном корабля и представителями митингующих разгорелась словесная дуэль. Команда “Бадена”, построенная на верхней палубе, должна стать призом для победителя. Если бы капитан оказался более красноречивым оратором, то наши представители отправились бы восвояси. Но и смертельно бледный офицер, и представители матросов вели себя довольно вяло. В результате к нам присоединилась примерно треть экипажа.

Толпа медленно движется вперед. Конкретной цели у демонстрантов нет. Их шествием никто не руководит. Штумпф и другие берутся за свои музыкальные инструменты. Звуки старых военных маршей подхлестывают толпу, и она ускоряет шаг по набережной; вместе с тем музыка привлекает к ним других людей.

Следующий критический момент возникает на Петерштрассе. Улица перекрыта взводом из сорока вооруженных солдат под командованием лейтенанта. Но солдаты не собираются пускать в ход оружие, вместо этого они переходят на сторону демонстрантов. “Довольно комично выглядел лейтенант, который вдруг понял, что остался в полном одиночестве”. А толпа течет все дальше, движимая скорее коллективным инстинктом, чем четкой идеей.

У больших запертых ворот какой-то пожилой майор, вытащив пистолет, пытается остановить людскую массу. Третий критический момент. Но выход найден. Ворота просто сносят с петель. Майора разоружают. Кто-то пытается сорвать с него погоны, после чего офицера поглощает людской поток. Штумпфу жаль старого человека, “мужественно исполнявшего свой долг”.

Около десяти тысяч человек собралось на большом учебном плацу, где множество ораторов вскоре займет импровизированную трибуну. В их речах призывы к спокойствию и порядку сменяются “просто нелепыми требованиями”, и тем не менее толпа продолжает рукоплескать. Штумпф убежден, что в такой атмосфере любая идея будет встречена с одобрением.

Затем в толпе опять начинается движение. Горожане наблюдают за происходящим из-за плотно закрытых окон. Проходящих мимо женщин встречают “грубыми комментариями и свистом”. Над этим морем голов и плеч развевается красный флаг, сделанный из покрашенной простыни. Они минуют Тайхбрюкке и выходят к дивизии миноносцев. Четвертый критический момент. Матросы на миноносцах им, конечно, аплодируют, но не сходят на берег, чтобы примкнуть к демонстрантам. Они тут же объясняют: “Мы сейчас обедаем”. Ну разумеется, обедают. Многие начинают говорить о еде. “В нервной и беспорядочной спешке мы двинулись дальше”.

Финальный критический момент наступает перед штабом военно-морской базы. Результаты переговоров с местным старшим начальником адмиралом Крозигком оглашаются публично.

Наступает полная тишина, когда какой-то человек забирается на статую перед зданием штаба. Адмирал Крозигк уступил по всем пунктам. “Требования приняты!” Всеобщее ликование. Аплодисменты. Речь идет об увеличении пайков, об отпусках, о создании особых комитетов по контролю над военными трибуналами, о послаблениях в дисциплине, об освобождении всех арестованных в начале мятежа. Раздаются возгласы: “Долой кайзера Вильгельма!” Оратор не обращает на них внимания. Рабочий-судостроитель, “с типичным лицом уголовника”, как о нем пишет Штумпф, выходит вперед и требует создания “республики советов”. Ему аплодируют. Первый оратор призывает всех вернуться на свои корабли. Дружный смех.

Потом демонстранты рассеиваются в разные стороны.

“Все исчезли в ближайших кухнях”.

211.

Среда, 13 ноября 1918 года

Пал Келемен демобилизован и возвращается в Будапешт

Сумерки. Колеса стучат по рельсам. Поездка на поезде продолжается. Она началась несколько дней назад, когда штаб и последние солдаты дивизии поздно ночью, при свете карманных фонариков, погрузились на поезд в Арлоне. С тех пор они все едут, неровно, рывками, с непонятными остановками. Через Бельгию. Через Францию. Через Германию. Через Австрию. Офицеры едут отдельно, далеко впереди, в особом пассажирском вагоне, а солдаты и вооружение — в обычных товарных.

В Германии с ними обращались как с “прокаженными”. Как и в последние дни на Западном фронте, так и теперь немецкие власти хотели любой ценой отделаться от этих мятежных, стремящихся домой венгерских солдат, боясь, как бы они не заразили своими настроениями все еще боеспособные части немецкой армии. Во время поездки дисциплина, которая и раньше-то хромала, упала до нуля. Прежде всего, под влиянием алкоголя. Большинство солдат в поезде были изрядно пьяны, хохотали, веселились и вели себя агрессивно. То и дело звучали выстрелы. Это солдаты, по пьянке или от радости, палили из винтовок в воздух.

При въезде на территорию Австрии поезд был остановлен представителями немецких властей, которые потребовали от солдат сдать все оружие, чтобы оно не попало в руки австрийских революционеров, поджидавших поезд с той стороны границы. Тут могло случиться непредвиденное, ибо пьяные, упрямые солдаты наотрез отказались сдать оружие. Но обстановка разрядилась после того, как немцы удовлетворились тем, что забрали себе лошадей, полевые кухни и прочее. (Так что когда они пересекли границу и их встретили “небритые, плохо одетые, агрессивные гражданские лица с повязками на руках”, то последним было нечем поживиться: они забрали лишь пишущую машинку дивизионного штаба.)

В Австрии настроение стало более оживленным и одновременно более угрожающим. На каждой станции одни солдаты покидали поезд, как правило, протрезвевшими, зато другие садились в него, обычно пьяные. В последние сутки много стреляли. Воровство и угрозы сделались совершенно откровенными. В поездке до Будапешта Келемена сопровождали его денщик Фери, конюх Ласи и один из ординарцев, Бенке; все они защищали его и даже спрятали его багаж в угольном отсеке паровоза.

Темнеет. За окнами проносятся огни. Сзади, из товарных вагонов, доносятся радостные возгласы и выстрелы. Поезд останавливается на очередной станции. Среди солдат нарастает напряжение. В открытые двери вагонов они посылают один оружейный залп за другим. Несколько солдат столпилось около полупустого офицерского вагона: они кричат, грозят кулаками, требуют денег на выпивку. Раздаются выстрелы. Окна разбиты, осколки стекла сыплются на пол. Прежде чем случается что-то серьезное, поезд снова трогается, и крикуны рассаживаются по вагонам.

По обе стороны от изрешеченных пулями вагонов появляются дома. Это пригороды Будапешта. Поезд делает короткую остановку на полустанке в Ракосе. Уже полночь. Келемен со своими тремя спутниками пользуются возможностью и спрыгивают с поезда. Но чувство облегчения от того, что он вернулся в родной город, эфемерно; один железнодорожник предупреждает их о царящем хаосе: люди, называющие себя революционерами, бродят по улицам, грабят магазины, срывают с возвращающихся офицеров знаки различия, медали, отбирают у них вещи.

“Удрученный”, тщательно спрятав свои военные знаки различия под шинелью, Келемен покинул полустанок и отправился в путь по тихим, пустынным, темным улицам, на поиски хоть какого-то транспорта. Ему так хотелось взять с собой домой вещи: седло, огнестрельное оружие, шпагу и прочее — все то, что было с ним с 1914 года. Спустя час он наконец сумел остановить извозчика, направлявшегося в конюшню.

Засунув багаж под сиденье, Келемен и его спутники поехали в город. В четыре часа утра они добрались до родительского дома Келемена. Он позвонил у ворот. Никакого ответа. Позвонил снова. Опять ничего. Наконец показался привратник. Он осторожно, боязливо крался через темный внутренний дворик. Келемен окликнул его по имени и скинул с себя шинель, чтобы показать свои знаки различия. Привратник “восторженно” поприветствовал маленькую компанию и открыл тяжелую решетчатую дверь, пропустив внутрь Келемена и остальных. На грузовом лифте они поднялись на кухню. Не желая будить родителей, Келемен лег спать в гардеробной.