Это последний канон, думала женщина. Она с опаской приближалась к роялю, как будто боясь неосторожными движениями вывести тело из строя. Она с трудом держала ровную спину и чувствовала, как усталость подбирается к плечам. Это все из-за эмоциональных перепадов, подумала она, из-за того, что я заставляю себя разучивать этот бесконечный цикл с его прихотливыми движениями души. Тридцать два такта отчаяния, тридцать два такта исступления, тридцать два такта хладнокровного созерцания. Столь резкие перемены способны лишить человека рассудка или довести до полного изнеможения. Нет смысла жаловаться — я должна испытать их на себе, а затем исследовать, распутать, победить. И не вздыхать. Вспомни предыдущую вариацию и восхитись этой новой, ясной структурой на нотном стане.
До сих пор два ведущих голоса неизменно сопровождались партией баса, поддерживающего, небезразличного, сопереживающего. Здесь же два голоса впервые пели в одиночестве. Первым вступал альт. Сопрано ему вторило — издалека, свысока, в интервале шире октавы. Во второй части, после двойной черты, голоса менялись ролями. Тон теперь задавало сопрано, к тому же еще и в инверсии: восходящие пассажи превращались в нисходящие, все звучало иначе, но в то же время по-родственному. Альт, следуя за сопрано, имитировал его и в конце, после того как верхний голос завершал свою партию, вдруг вынужден был умолкнуть на середине фразы.
Пьеса казалось простой, как двухголосная инвенция. Но это была ловушка. Женщина знала, что эту вариацию не следует играть «весело»; скачкам нельзя придавать резвость, скорее некую вялость. Опустить палец и спокойно поднять, секстой выше и чуть тише еще раз. Вот как надлежало исполнить скачок. При этом он не должен звучать педантично или торопливо. Ей предстояло балансировать на краю бесчувственности. И постоянно держать в голове две обрамляющие канон вариации с их горящими стогами сена, оглушающими сиренами машин «скорой помощи», раскатами грома. Посреди всего этого неистовства здесь можно было перевести дух. Воспользоваться передышкой, чтобы простыми словами, без помпы, почти наивно описать ситуацию.
Легато, плавный переход одного звука в другой? Нет, в легато ощущалась сопричастность, чувство. В стаккато, наоборот, ты намеренно разрывал целое и держал чуть ли не ироническую дистанцию. Требовалось нечто среднее: не совсем связанное, не совсем разрозненное, но сплетенное в единый контекст.
Последний канон. Последний шанс.
Музыка учит тебя удивительным вещам о времени, думала женщина, положив руки на колени и глядя на голые ноты. Музыка уносит тебя за временные пределы, погружая в состояние, где время не имеет никакого значения. Музыка наполняет тебя до краев, так что стрелки часов останавливаются. И все же нет другой такой стихии, где ход времени отражается столь точно. Музыка синхронизирует взмахи гребцов, дыхание двух тысяч людей в концертном зале, помогает солдатам маршировать в ногу. Музыка обращается к собственному молчанию, ведь в каждом начале предвещается конец. Казалось бы, все, финал провозглашен, но тебе этого мало, ты жаждешь услышать раскрывающуюся мелодию, ускользающие гармонии, даже тот самый преданный анафеме конец. Загадка.
* * *
Мать припарковала машину на стоянке и спешит ко входу в кинотеатр. Погода переменчивая, по небу несутся серые облака, изредка пропускающие полоску позднего солнечного света. Воздух насыщен влагой. На часах почти пять.
Ее сердце подпрыгивает при виде дочери возле вращающейся двери. Впереди еще тридцать метров, чтобы успеть насладиться ее видом, взглянуть на ноги в бежевых сапогах, улыбнуться причудливому балахону, полюбоваться собранными в петлю волосами, детской линией рта, шеей, завитками на шее. Она уже здесь, думает мать, пришла заранее, ей захотелось прийти; это чудо и одновременно самое естественное, обычное дело на свете. Она рада меня видеть. А что именно она видит? Женщину с морщинистым лицом. Женщину, выглядящую старше, утомленнее, худее, чем ей самой кажется. Женщину, которая не в силах расстаться со своим изрядно поношенным пальто, ведь оно такое удобное. А может, она видит просто маму, счастливую, потому что у нее есть она, дочь. Их взгляды встречаются.
Приятно заглянуть в кино в послеобеденное время. Зал не заполнен и на четверть. Они выбирают места в центре, кладут сумки под кресла и устраиваются поудобнее. Мать чувствует касание руки дочери. На огромном экране мелькает реклама и отрывки из будущих фильмов. Они тем временем болтают о всякой всячине. Дочь прибралась в своем жилище, открыла новый шампунь, почти закончила дипломную работу. Мать вдыхает запах свежевымытых волос, она тоже хотела бы расчистить сарай и чердак, но впереди столько неотложных дел, что остается лишь, потянувшись, печально вздохнуть. В голове крутятся досадные мысли: почему она не дает мне почитать свой диплом? Почему я не рассказываю ей, что силы мои на исходе и что я собираюсь уйти с работы? Когда начинается фильм, они прижимаются друг к другу, готовясь погрузиться в чью-то долгую, но увлекательную историю, забыв про все на свете.
Это забавная, добротно сделанная комедия про нелепого старика, которому в конце концов удается выстроить отношения с великодушной официанткой. Мать и дочь смеются над главным героем, который просто лопается от злости, шпыняя безобидного песика, и вздрагивают, когда на экране кого-то бьют. Они не встают до окончания титров — из уважения ко всем тем, кто работал над лентой, считает дочь. В зале медленно зажигается свет.
На улице уже стемнело. В ресторане за углом они заказывают баранину. В пюре добавлена размельченная темно-зеленая травка.
— Свежая кинза, тебе тоже стоит попробовать так приготовить. Очень вкусно.
Мать с радостью отмечает здоровый аппетит дочери. Она не боится потолстеть и полностью доверяет собственным импульсам. После еды они обе затягиваются сигаретой. Это уже хуже; мать знает, что подавала и подает плохой пример. За кофе дочь съедает все печеньица. Затем они расплачиваются, одеваются. Прощаются.
— Сходим в следующий раз на концерт? — спрашивает мать. — В малом зале «Гольдберг-вариации», недели через две. Если выкроишь время.
— Созвонимся, — отвечает дочь, склонясь над велосипедом и пытаясь открыть замок. Выпрямившись, она снова поворачивается лицом к матери. — Хорошая мысль! Я хотела сказать — созвонимся накануне концерта.
Она меня чувствует, думает мать, продолжая махать в пустоту вслед за удаляющейся фигурой дочери. Надо держать себя в руках; совсем не факт, что ей хочется со мной куда-то ходить. Мне следует предоставить ей больше свободы. Нельзя, чтобы она замечала, что у меня на сердце. А почему, собственно? Разве она не вправе знать, что мне приятно ее общество?
Она пожимает плечами и шарит по карманам в поисках парковочной карточки. Отыскав свою машину, она садится на водительское кресло и опускает голову на руль. Как бы ей хотелось очутиться сейчас с ней на диване, как раньше. Ей уже было лет семнадцать, она пристроилась рядышком и позволила себя обнять. На ней была мягкая махровая пижама. Мы смотрели перед собой, на темный экран телевизора. Мы просто сидели, вместе. Возможно, ее страшил завтрашний день в школе, а меня тревожило ее взросление, ее неизбежный уход из родительского дома — не помню. Каждую из нас что-то мучило, но свои тягостные мысли мы хранили при себе, прижавшись друг к другу.
* * *
Музыка нарушала и застилала привычное представление о времени, думала женщина. Но с этим худо-бедно можно было справиться, ведь та же самая музыка помещала тебя в некую упорядоченную структуру, предрекающую конец во спасение от неумолимого бега времени. Мне придется сидеть на этом табурете до тех пор, пока я не упаду с него.
Не так давно она оказалась в одном провинциальном городке в Германии на берегу моря (скорее всего, это был Киль). На главной улице ей встретился музыкальный магазинчик с необычно оформленной витриной. На пюпитрах размещались куски картона с начертанными на них цитатами из высказываний знаменитых композиторов о «сути» музыки. Она остановилась и бегло их прочитала. Собравшись было уходить, она вдруг заметила лист бумаги, упавший на дно витрины. Она нагнулась: «Феномен музыки дан нам единственно для того, чтобы внести порядок во все существующее, включая сюда прежде всего отношения между человеком и временем». Она достала ежедневник, чтобы переписать эти слова. Игорь Стравинский. Мысль о том, что своими упорными, настойчивыми занятиями музыкой она каким-то образом что-то упорядочивает, пришлась ей по душе. И все же сей постулат не показался ей утешительным, ее как бы призывали к ответственности. Кто? Директор консерватории, сам Стравинский? В очках, сдвинутых на лоб, с опущенными уголками губ на продолговатом лице, он смотрел на нее с презрением. «До тех пор пока вы не выясните свои отношения со временем, нам не о чем говорить. И делать вам здесь больше нечего».
Сам Стравинский определил ей наказание, ну и что с того, подумала женщина. Я всех их лишаю слова. Оставьте меня в покое, я сыграю этот канон по-своему.