Там будет мир в долине
[1]
Я повстречалась с ним в саду возле дома моей сестры в Эннискерри. То есть там я впервые увидела его. Ничего рокового, хотя для антуража можно добавить панораму и августовский свет. Итак, Шон — в глубине сада; вечереет. Примерно половина шестого. Лето, воскресенье, графство Уиклоу, половина шестого вечера, я впервые вижу Шона. Вон там, где расплывается в сумраке дальний конец сада. Он вот-вот повернется, но пока еще сам этого не знает. Он любуется пейзажем, я любуюсь Шоном. Солнце висит низко, красиво. Он стоит там, где холм начинает отлого спускаться к берегу, свет понемногу угасает и бьет Шону в спину; тот самый час, когда все краски проступают отчетливее.
Время действия: несколько лет тому назад. Сестра только что переехала в новый дом, празднуется новоселье. Во всяком случае, это первая вечеринка после переезда. Поселившись здесь, они сразу же снесли деревянный забор, чтобы не заслонял вид на море, и теперь, когда смотришь на их дом сзади, кажется, будто он торчит среди новеньких домов, словно кривой зуб, открытый восточным ветрам и любопытным коровам. Декорации установлены, сцена готова — для этого раннего вечера, для счастья.
На вечеринку пригласили новых соседей, старых друзей и меня. Выставили несколько ящиков вина, разожгли жаровню для барбекю — она значилась в списке пожеланий к свадьбе, но в итоге молодые купили жаровню сами. Теперь она стояла в патио, зеленая штуковина с крышкой на шарнирах, и мой зять Шэй — кажется, он даже надел фартук — грозно размахивал деревянными щипцами над бараньими стейками и куриными ножками, свободной рукой щегольски, одним щелчком, открывая банки пива.
Фиона рассчитывала на мою помощь: я же не кто-нибудь, а сестра. Проходя мимо со стопкой тарелок, она сердито покосилась на меня. Потом все-таки признала во мне гостью и предложила шардоне.
— Да, — ответила я. — Спасибо. С удовольствием.
И мы поболтали, как взрослые женщины. Бокал она мне налила размером с бассейн.
Слезы на глазах, когда я представляю себе эти картины. Год, видимо, 2002-й. Три недели, как я вернулась из Австралии и набросилась — прямо-таки набросилась — на шардоне. Моей племяннице Меган, вероятно, четыре года, племяннику — без малого два. Дивные и нелепые создания таращились на меня, будто на клоуна. К ним тоже пришли гости. Не сосчитать, сколько детишек носилось по двору. Я подозреваю, их непрерывно клонировали в гостевом туалете. Входит в туалет мамаша с карапузом, а выходит уже с двумя.
Я сидела под стеклянной стеной, отделявшей кухню от сада, — в самом деле прекрасный дом — и присматривалась, как живет моя сестра. Мамы суетились возле накрытого для детей стола, а отцы тем временем на свободе прихлебывали спиртное и поглядывали вверх, будто ждали дождя. Мы перекинулись парой слов с женщиной, сидевшей перед тарелкой шоколадных «Рисовых хрустиков». Она рассеянно потребляла сладости, украшенные зефирками. Собралась закинуть в рот зефиринку и вдруг содрогнулась в изумлении:
— О-о! Розовая!
Не знаю, чего я дожидалась. Мой Конор то ли отвозил кого-то, то ли за кем-то заезжал — не помню, почему он так долго не возвращался. Он всегда садился за руль, а я могла позволить себе выпить, спасибо ему за это. Теперь мне приходится водить самой. Хотя и тут есть свои плюсы, надо признаться.
И не знаю, почему мне так запомнились шоколадные хрустики, но в тот момент восклицание «О-о! Розовая!» показалось уморительнейшей шуткой, и мы обе прямо-таки захлебнулись смехом. Соседка моей сестры (я не знала ее имени) так сгибалась и извивалась, что со стороны и не поймешь, смех ее разобрал или приступ аппендицита приключился. Посреди этого приступа аппендисмеха она, видимо, слегка накренила стул и скатилась с него, а я лишь смотрела на нее и хохотала все громче. Она вылетела за стеклянную дверь и понеслась прямо на моего зятя.
Меня вдруг накрыла усталость после перелета.
Помню это странное ощущение. Женщина летит на Шэя, Шэй готовит барбекю, мясо шипит, огонь, а я сижу и прикидываю: «Ночь, что ли, настала? Который, собственно говоря, час?» — и шоколадный хрустик сохнет на губах. Женщина наклонилась, словно пытаясь ухватить Шэя за лодыжки, но когда распрямилась, я увидела у нее в руках маленького, но довольно-таки бойкого ребятенка.
— Прочь отсюда, понял? Я кому говорю!
Малыш огляделся, вроде бы ничуть не расстроенный внезапным нападением. Лет трех-четырех с виду. Мать поставила мальчишку на траву и замахнулась на него — то есть это я подумала, что сейчас она ударит сына, но она вдруг резко махнула рукой, словно отгоняя осу.
— Сколько раз тебе повторять?
Шэй щелчком открыл банку пива, ребенок радостно удрал, а женщина осталась стоять, проводя непослушной рукой по волосам.
Это во-первых. А было и во-вторых, и в-третьих. Была Фиона — разрумянившиеся щеки, на глазах счастливые слезы: всеобщее оживление, рекой льется вино, радостный смех, она такая прекрасная мать и хозяйка, принимает гостей в прекрасном новом доме.
И был Конор. Моя любовь. Конор, который где-то задерживался.
2002 год, никто уже не курил. Я сидела в одиночестве за кухонным столом и высматривала, с кем бы поболтать. Мужчины в саду казались такими же малоинтересными, как и в тот момент, когда я увидела их впервые: рубашки с короткими рукавами, брюки для выходного дня, все еще смахивающие на слаксы. А я только что вернулась из Австралии, где в обеденный перерыв вдоль набережной Сиднея бегут мужчины — много-много мужчин, крепкие парни, загорелые, подтянутые, такие, что порой, сама не заметив, развернешься и потрусишь вслед за кем-то и не сразу поймешь, что за ним пошла. Все равно как откусить шоколадный хрустик и, лишь увидев изнанку зефирки, осознать: «О-о, розовый!»
Мне бы сигаретку. Но сестра говорила, что ее дети никогда не видели курящего человека. Меган разрыдалась, когда электрик вздумал закурить при ней в доме. Я стянула сумку со спинки стула и побрела сначала за дверь, потом мимо Шэя, который приветливо помахал мне куском мяса, потом мимо выбеленных дождями трехколесных велосипедов и жизнерадостных обитателей предместья — туда, где трепетала привязанная к опоре любимая рябинка Фионы. С этого места сад поднимался к холмам. Здесь деткам устроили шалаш из коричневого пластика. Немного противно — пластиковый брус такой ненастоящий, будто из шоколада или из прорезиненного дерьма, никак не из дерева. Я пристроилась в его тени и постаралась по возможности соблюсти приличия: прислонилась к ограде, расправила юбку, украдкой нащупала в сумке пачку сигарет — и так была всем этим занята, что не заметила его, пока не прикурила, а потому первый мой взгляд на Шона (да, это история, которую я рассказываю себе про Шона) совпал с выдохом после долгожданной затяжки, и его тело, его фигура расплылись в желанном дыму «Мальборо лайтс».
Шон.
В тот миг он был самим собой целиком и полностью. Вот-вот повернется, но пока еще сам этого не знает. Он обернется и увидит меня, как я вижу его, и после этого ничего не произойдет — еще много лет. С какой стати что-то должно произойти?
По моим внутренним часам — ночь. Дневное освещение красиво и совершенно неуместно, как будто я повернула у себя в голове земной шар, чтобы попасть в тот сад, в тот ранний вечер, к незнакомцу, который спит теперь рядом со мной.
Какая-то женщина подошла к нему, негромко заговорила. Он слушал ее, обернувшись через плечо, а затем глянул на маленькую девочку, жавшуюся в стороне от них обоих.
— Господи, Иви! — Он вздохнул так тяжко, словно не ребенок расстроил его, а что-то иное, какая-то большая была у него печаль.
Женщина попыталась отскрести присохшую к лицу девочки грязь бумажной салфеткой. Салфетка липла к коже и рвалась. Шон несколько секунд смотрел на них, а затем поглядел на меня.
Подобные вещи случаются что ни день. Встречаешься глазами с прохожим, удерживаешь его взгляд на секунду дольше, чем прилично, потом отводишь глаза.
Я только что вернулась с каникул — провела неделю у сестры Конора в Сиднее, мы ездили в чудесное местечко на север, учились там плавать с аквалангом. Заодно мы, сколько помню, учились сексу на трезвую голову. Штука вроде нехитрая, к тому же приятная, как будто снял с себя защитный слой кожи. Наверное, именно поэтому я храбро удержала взгляд Шона. Я только что побывала на другом краю света и выглядела, по моим собственным понятиям, замечательно. Была влюблена — по-настоящему влюблена — и в скором времени соглашусь выйти замуж за Конора, так что когда незнакомый мужчина посмотрел мне в глаза, я нисколько не смутилась.
Может, и зря.
Что касается Иви, я, хоть убей, не припомню, как выглядела она в тот день. Навскидку ей было года четыре, однако я не могу вернуть в этот возраст ту девочку, с которой знакома теперь. Тогда же я увидела просто малышку с чумазым личиком. Иви — расплывчатое пятно на четкой в целом картине.
Ведь это же удивительно, сколько всего я смогла охватить тем единственным взглядом, а задним числом понимаю, о чем следовало догадаться. Все уже было в той сцене: и легкий укол интереса к Шону, и их возня с дочерью — все это я помню ясно, как и неукротимую любезность его жены и матери Иви. С ней все было понятно, и что бы она потом ни сделала, меня это не застало врасплох и не опровергло первого впечатления. Эйлин никогда не меняла прическу, навсегда сохранила тогдашний свой десятый размер. Я могла бы помахать ей из дня сегодняшнего, через пропасть лет, и оттуда она взглянет на меня точно так же, как тогда. Потому что она тоже разгадала меня с первого взгляда. И под всеми ее улыбками и хорошим воспитанием я сразу почувствовала, как она вдруг напряглась.
По справедливости сказать, Эйлин с тех пор совсем не изменилась. Впрочем, и я, кажется, тоже.
Где-то ближе к дому чересчур громко хохочет Зефирная Тетка. Конор неизвестно куда подевался. Бумажная салфетка модного оттенка лайма рвется в руках Эйлин и льнет к липкому личику Иви. Шон вот-вот поглядит на меня. Вот-вот — но еще не пора. Сначала я сделаю выдох.
Любовь — она как сигарета
[2]
Лучше начну с Конора. Это гораздо легче. Скажем, он уже приехал — я имею в виду, в тот день в Эннискерри. Я возвращаюсь в кухню, а он уже там болтается, прислушивается к разговорам, никуда не спешит. Крепкий, приземистый. Самый прикольный парень на свете для меня в лето 2002 года.
Конор никогда не снимал куртку. Под курткой кардиган, под кардиганом рубашка, дальше футболка, а под ней — татуировка. Через грудь, удерживая все слои, проходит широкий ремень от сумки. Ничем он не занят, но постоянно стрижет глазами, как будто еду высматривает. На самом деле, окажись под рукой что-нибудь вкусное, он поест, но без ажиотажа, все так же вежливо прислушиваясь к собеседникам. Взгляд его в основном шарит по полу, если же Конор вскидывает глаза, то тем самым доставляет собеседнику удовольствие: видно, что Конора заинтересовали ваши слова, ему с вами весело. Иной раз может показаться, будто он чем-то озабочен, однако он никогда не откажется повеселиться.
Я любила Конора, так что говорю со знанием дела. Он из династии лавочников и трактирщиков Йола, наблюдать за людьми и улыбаться — у него в крови. Это меня в нем и привлекало. И сумка его мне нравилась, такая модная, и очки стильные в толстой оправе, будто из пятидесятых. Голову он брил налысо, что нравилось мне значительно меньше, однако ему шло: кожа у него была смуглая и череп крупный. Толстая шея, вся спина от самых плеч поросла волосами. Что еще сказать? Иногда меня изумляло, как я могла полюбить такого выраженного самца, бугры мускулов под плотным жирком, и весь он — все пять футов девять дюймов, господи боже, — сплошь в волосах, без одежды он как будто расплывался по краям. Никто меня не предупреждал, что такое можно полюбить. Но вот поди ж ты.
Конор только что закончил магистратуру по мультимедиа, компьютерный фрик. Я тоже вожусь с информационными технологиями, общаюсь с иностранными компаниями через Интернет. Языки — мой конек. К сожалению, не романские — мне достался ареал не вина, но пива. Тем не менее я все еще нахожу умлаут весьма сексуальной деталью, губки сложить бантиком, а от скандинавских вариаций на тему губных гласных у меня мурашки по коже. Как-то раз я гуляла с парнем из Норвегии по имени Аксель лишь ради того, чтобы послушать, как он произносит «snøord».
Но с Конором я встречалась не ради умлаутов, а ради доброй забавы, и влюбилась в него, потому что это было правильно. Почему так? А вот: за все время, что я его знала, он ни разу не поступил жестоко.
Как-то само собой стало ясно, что настала пора купить дом. Австралия — последняя эскапада, которую мы себе позволили, дальше будем откладывать на депозит, на выплату ипотеки, на гербовый сбор, юристам на гонорары — господи, они выжимали нас досуха. Не помню, как это отразилось на любви. Не помню ночей. Впрочем, любовь наша с самого начала больше запомнилась днем: Конор носится на серфе у Сипойнта, возвращается пропахший морем и чипсами; по субботам мы осматриваем чужие жилища — то трехспальный коттедж в ряду трехспальных собратьев, то викторианский таунхаус или же квартиру под крышей. Мы поглядывали друг на друга, стоя у камина 30-х годов, и вроде как щурились. Или расходились по комнатам и старались представить себе, каким могло бы стать это помещение, если стену снести, устранить запах, сделать дом обитаемым.
Мы занимались этим месяцами. Здорово навострились. Я могла войти в гостиную и сразу же представить себе, как к длинной стене встанет табачно-бурый кожаный диван. Достаточно было произнести «коттедж пятидесятых» — и я крепила к стене ретробра и ставила под ним кожаное кресло-шезлонг. Но я так и не научилась представлять себе, как сижу в этом кресле. Какой станет жизнь после покупки дома? О, конечно же, лучше. Я была уверена, что буду веселой и серьезной, взрослой и счастливой, жизнь наполнится смыслом. И все же. Так-то так, говорила я Конору, и все же.
Под конец долгого субботнего дня мы занимались любовью, возвращая себе себя, похищенных на время.
Заходишь в чужой дом, и это возбуждает, немного щекочет нервы, и что-то прилипает к тебе, словно грязь. Я чувствовала это «что-то» на старых заброшенных кухнях и в мечтах над воскресным приложением. Это чувство могло отхлынуть в первую минуту после пробуждения, когда я вспоминала, что мы снова не купили, а может, никогда и не купим дом с видом на море. Казалось бы, не так уж многого мы просили: дом, где наша жизнь будет лучше и чище всякий раз, как мы выглянем в окно, — однако выяснилось, что запросы чересчур высоки. Я складывала цифры и сверху вниз, и снизу вверх, а итог не лез ни в какие ворота.
В конце концов мы вернулись к тому, с чего начали перед тем, как размечтались, — к идее не столько дома, сколько вложения средств. Поближе к городу и потеснее — кошке не повернуться.
Отыскали таунхаус в Клонски ценой в триста тысяч. Подоспели в последний момент, обошли всех, распили бутылочку «Круга» ради праздника — еще сто двадцать евро.
Как же, «Круг»! На меньшее мы не согласны.
Славное было времечко.
В ту пору я любила Конора. Любила и его самого, и всех его клонов, которыми населяла эти дома, — каждого из них любила. Любила то подлинное, что всегда было со мной и подтверждалось всякий раз, когда я видела Конора, — иногда сразу, иногда после небольшой заминки. Да, мы знали друг друга. Наша реальная жизнь шла как будто в одной общей голове, наши тела стали для нас всего лишь игровой площадкой. Наверное, такими и должны быть настоящие влюбленные. Настоящие, а не одуревшие от страсти незнакомцы, как мы с Шоном. Актеры, играющие перед пустым залом.
Так или иначе, пока жизнь не превратилась в пустыню скуки, предательства и злобы, я любила Шона. То есть Конора.
Пока жизнь не превратилась в пустыню скуки, предательства и злобы, я любила Конора Шилза. Его сердце билось надежно и ровно, тело было теплым и крепким.
В выходной, подписав контракт, мы поехали в пустой немеблированный дом и хорошенько в нем огляделись. Сели на бетонный пол, держась за руки.
— Прислушайся, — посоветовал Конор.
— К чему?
— Как деньги растут.
Цена дома каждый день увеличивается на 75 евро. Прикрыв глаза, он быстро подсчитал: на пять евроцентов в минуту. Не так уж много, подумала я. Ерунда, в общем-то, после стольких хлопот. Но все же чувствовалось, будто стены пухнут, тостер сейчас начнет выбрасывать пятерки. Уложим паркет, а он зацветет деньгами, из всех щелей полезут купюры.
Нас это, по правде говоря, пугало.
Не пытайтесь разубеждать.
Дом, словно деталь «Лего», врезался в ряд других домов. Подвал принадлежал соседнему дому, центральный этаж делился пополам, и это меня сбивало с толку: вроде как не дом, а полдома, целый дом начинался только с верхнего этажа. Будто его хватил удар и отнялась одна нога.
Нет, конечно, это еще не беда, во всяком случае, пальцем в проблему не ткнешь. Просто я ничего подобного не ожидала. И этот дом до сих пор снится мне — я поднимаюсь на крыльцо и открываю дверь.
В день переезда Конор устроился посреди ящиков и коробок и набросился на свой ноутбук, словно обезумевший органист, ругая слабый Интернет. И на это я не жаловалась. Мы нуждались в деньгах и следующие несколько месяцев думали только о работе. В этом маленьком доме (только без сантиментов — розетки ходили в стене всякий раз, когда в них втыкали штепсель) мы цеплялись друг за друга, словно ополоумев от одиночества, наша любовь стала чуточку слишком неистовой. Полгода, девять месяцев — не помню в точности, сколько длилась эта фаза. Ипотечная любовь. Трахаемся за 5,3 % годовых. Пока в один прекрасный день мы не приняли решение: пропустить пару выплат по автокредиту и на эти деньги сыграть свадьбу.
Марш, марш!
Наш глупейший поступок, но мы здорово повеселились. Опять-таки было много суеты и дипломатических ухищрений, но в прекрасный апрельский день все состоялось: церковь, отель, букет — все, что положено.
Из Йола явилось семьсот кузин Конора. В жизни подобного не видала: как они поднимали бокалы, произнося тосты, поправляли перед зеркалом кокетливые шляпки, взвешивали в руках гостиничное серебро, прежде чем приступить к трапезе. Они подошли к празднику с профессиональной добросовестностью и плясали до трех часов ночи. Им что свадьба, что похороны, уверял меня Конор; они охотятся стаями, говорил он. А моя мама, которая, как выяснилось, «всегда откладывала на этот день», возглавила отряд дублинских представительниц среднего класса. Многие там были уже немолоды, но праздник порадовал всех: сидели и болтали, попивая причудливые напитки — кампари, виски с красным лимонадом, «Харвиз Бристол крим». Наша свадьба — лишь предлог повеселиться, и мы это прекрасно понимали, когда тайком крались наверх и срывали с себя парадную одежду. Чуть насмерть не заездили друг друга стоя, прислонясь к двери спальни. До нас никому не было дела. Свободны.
Вот моя мама на фотографии в свадебном альбоме (пятьсот евро, переплет из кремовой кожи, ныне плесневеет в кухонном шкафчике в Клонски). Мама облачилась в лилово-серый костюм, на голове кружевная шляпка — тоже серо-лиловая, но с розовым оттенком — с вуалью, только подумать, и с этими чудными перьями, которые заканчиваются кивающими черными шариками. Вот мама рядом со мной. Миниатюрная фигурка. Ее волосы — великая загадка: она собрала их сзади — как они держатся? Ее любимый фильм — «Короткая встреча», она владела искусством плакать под вуалью. И на прическу денег никогда не жалела. Даже если сидела на мели, уговаривала парикмахера чуть ли не бесплатно навести красоту, и ей шли навстречу. Собираешься к парикмахеру — дурное настроение оставляй дома, советовала она.
«Выдавать» меня она отказалась наотрез, посаженным отцом пригласила папиного брата, которого я в последний раз видела, когда мне было тринадцать. Я рассчитывала хотя бы встретиться с ним накануне свадьбы, но он явился утром, прямиком из аэропорта, и пока гости усаживались в первый автомобиль, а второй водитель ждал снаружи, мы с дядей остались в гостиной наедине.
Это был самый странный момент насквозь странного дня. Я мерзну у окна в серо-голубом шелковом платье от Альберты Ферретти, нелепый обруч от Филипа Трейси нахлобучен чуть косо, с него свисает некое подобие вуали, и каждый раз, когда я пытаюсь двинуться к двери, этот чел сверяется со здоровенным хронометром и говорит:
— Пусть ждут. Ты невеста.
Наконец — не знаю, как уж он там определил подходящий момент, — дядя прошелся по ковру, обнял меня за плечи и сказал:
— Знаешь, на кого ты похожа? На мою мать. Тебе достались ее прекрасные глаза.
Старомодным жестом он подставил мне согнутую руку и проводил до машины.
Это ли было самым жутким событием дня? Или торжественный проход по церкви под руку со старым пердуном, который, судя по его лицу, отучился выражать свои чувства году эдак в 1965-м? Не знаю. Местная церковь, вполне преуспевающая по части вишен в цвету, славится также весьма примечательным распятием над алтарем. Здоровенная штуковина, с двумя Христами по обе стороны креста, чтоб Распятый был виден и тем, кто заходит за алтарь. И во время свадебной церемонии двойная фигура отвлекала меня, как в детстве. Двойной Христос, не слишком окровавленный, спина к спине со своим отражением. Стоя в подвенечном наряде — одно только белье стоило двести двадцать евро, о платье умолчим, — я едва удерживалась, чтобы не спросить вслух: «Да о чем же они думали, черт побери!» И это еще ничто по сравнению с бессмысленными школярскими непристойностями, проскакивавшими у меня в голове в этой самой церкви. Началось на похоронах отца, мне тогда было тринадцать. И теперь, совсем уже взрослая, я оказалась на том месте, где тогда стоял гроб, и чувствовала, как отцовский дух ныряет головой вперед и входит в мое тело через копчик, и думала я о том, что нужно было покупать утягивающее белье, а не корсет, и священник спросил:
— Берешь ли ты?
И я ответила:
— Да. Да, беру!
И Конор улыбнулся.
На улице светило солнце, фотограф махал рукой, сверкающие черные автомобили снюхивались на церковном дворе.
Отлично провели время. Семь сотен кузин из Йола и дядюшка только что из Брюсселя. Мы с Конором на радостях хорошенько потрахались, а потом еще съездили в отпуск в Хорватию (вполне экономно после стольких расходов) и в одно прекрасное утро проснулись в Клонски — похмельные, сбитые с толку, бесстрашные.
Прошел год, за ним второй. Я была счастлива как никогда в жизни.
Это-то я понимаю. Несмотря на горечь, которая пришла позднее, я помню, что была счастлива. Мы работали изо всех сил и гуляли, когда только могли. Вечером валились в постель после длинного трудового дня и стаканчика того или сего. С шардоне я к тому времени завязала. Назовем этот период годами совиньон-блан.
У Конора вдруг появились деньги — он зацепил туркомпанию, мечтавшую выйти онлайн. Он тогда работал с людьми, кто-то мог бы даже сказать, работал на других, но его это, кажется, не удручало. Интернет изобрели ради Конора. Он и сам таков: всем интересуется и ни на чем долго не останавливается. Проводил перед монитором часы, дни, потом вдруг срывался с места, уходил в город, гнал на велосипеде к Форти-Фут, плавал там и в жару, и в холод, громко плещась и отдуваясь. Все в Коноре было малость преувеличено. Слишком много слоев одежды, а когда разденется догола — громко вздыхает, и растирает грудь, и пускает мощные газы перед тем, как облегчиться. В конце концов я перестала во все это верить. Звучит странно, однако я утратила веру во все его телодвижения, каждый его жест казался мне преувеличением, игрой, притворством.
Солнечный денек
[5]
Но это все потом. Или началось уже тогда, происходило все время, а я не замечала? Быть может, мы всегда бежали каждый по своим рельсам, веря-не-веря, и так бежать могли бы до конца жизни? Не знаю.
Нас несло на легкой волне, меня и Конора, счастливо, разумно женатых-женатых-женатых. До новой встречи с Шоном я успела напрочь о нем позабыть. Го д 2005-й. Мы в очередной раз застряли на лето без отпуска, выплачивали ипотеку, а потому в банковский выходной поехали в Бриттас-Бей повидаться с Фионой.
Она выезжала с детьми на месяц-полтора, а Шэй наведывался, когда мог, то бишь когда ему было удобно. В ту пору Шэй здорово зашибал деньгу, у них был дом в Эннискерри, а еще, в получасе езды, роскошный трейлер в кемпинге у моря. Кусок земли ценой… почем знать, в сто, двести тыщ? — чуть ли не на самом пляже. Обычно я такому не завидую, но у меня не было двухсот тысяч, чтобы вот так ими швыряться, а как раз тому, что тебе не нужно, сильнее всего завидуешь.
Мы поднялись спозаранку и поехали по 11-му шоссе. Конор прихватил снаряжение для виндсерфинга, а я — пару бутылок вина и стейки для барбекю. Приехав, я помахала перед носом у Фионы белым целлофановым пакетом, в котором уже свернулась бурая кровь.
— Ох ты! — выдохнула она.
— В магазине мне показалось, что их стоит купить.
— Стоило, стоило, — заверила она. — Что за мясо?
— Пакет с жопой, — фыркнул Конор. Сквозь белый пластик примерно так оно и выглядело.
— Стейки из ноги ягненка, — сказала я.
Меган, моя племянница, расхохоталась. Ей было почти восемь, а ее братику Джеку всего пять, и он с веселым визгом нарезал круги. Конор погнался за ним, вытягивая руки с хищно скрюченными пальцами, поймал, прижал к земле, ухая что-то вроде:
— Ха-ха, жопа, ха-ха!
Как бы Джек не захлебнулся до рвоты, подумала я, тут счастливому семейному выходному и конец, но Фиона смерила парочку суровым взглядом и сказала лишь:
— Надеюсь, место найдется.
После чего поднялась по узким деревянным ступенькам и скрылась в своем фургоне.
Я пошла следом. Фиона стояла на коленях, впихивая мясо, уминая его, словно мягкую подушку, в нижний ящик морозилки. Рядом лежали овощи и салат.
— Ох уж этот трейлер!
— Тут славно, — вступилась я.
— Спальня sur mer.
— Ну… — протянула я (поди знай, что на такое ответить). Огляделась: пластиковые перегородки с узором под обои, сделаешь шаг — все затрясется. Но ведь симпатично. Кукольный домик.
— У женщины в третьем отсюда фургоне деревянные жалюзи.
— Разве тут все не понарошку? — удивилась я.
— Ты себе не представляешь, — сказала она.
Шэй, как выяснилось, подумывал купить настоящую дачу возле Гори, а то и что-нибудь на континенте, может, во Франции. Обо всем этом Фиона, хватив вина и солнца, объявила во всеуслышание, когда собрались гости. Но с утра, когда она стояла на коленях перед невместительным холодильником, на полу, шершавом от песка, я пожалела славную сестренку: всегда-то ее в чем-нибудь превзойдет женщина, которая живет в третьем от нее фургоне.
К середине дня распогодилось. Тучи поползли к морю, по воде тянулись их тени, сумрачные и четко очерченные. Зрелище поинтереснее телевизора. Мы сидели на свежем воздухе, нацепив большие солнечные очки, шевелили пальчиками ног со свежим лаком — у одной бирюзовые ногти, у другой темно-синие. Просто сказка. Надо было и маму прихватить, ей бы понравилось, но мне и в голову не пришло. Не знаю почему.
Конор играл на лугу — бросал детям фрисби, точно псам.
— Апорт! — вопил он. — Апорт!
— Они ж не собаки! — напомнила я мужу.
Малыши уткнулись мордочками в траву и пытались ухватить тарелку зубами.
— Сидеть! — командовал Конор. — Дай лапу!
За детей я особо не беспокоилась, но как отреагирует их мать? Фиона вновь обвела их спокойным и строгим взглядом и сказала:
— Отличная забава.
Тут действовали какие-то особые правила, в которых я толком не разобралась.
Появилась чья-то девочка. Они с Меган немного потоптались друг перед другом, потом гостья тоже побежала за фрисби. Она металась туда-сюда, обреченно подпрыгивая:
— Нет, сюда! Сюда! Нет, дайте мне!
Споткнулась в разноцветных пляжных тапочках и заплакала. Точнее, взвыла. Даже на открытом воздухе заложило уши. На миг вопль прервался, крикунья то ли задохнулась, то ли набирала воздух. И снова завопила, еще пронзительнее.
Конор, молодец, не попытался щекотать ее или играть в «Жопу». Дитя было довольно увесистое, высокое и пухлое, сколько лет, с виду и не определишь. Что там, под кардиганом, — складки жира или уже намечается грудь? Розовый цвет кофты предполагал нежный возраст.
Мать девочки подошла к ней и негромко заговорила. Сделала паузу, сказала что-то еще. Судя по всему, от уговоров становилось только хуже. Меган и Джек таращились на подружку пугливо, но с тайным восторгом. Этой парочке скандал по душе. Приятные мурашки по коже. Интересно, часто ли они слышат крик в родительском доме?
Фиона приподнялась было, но не хотела вмешиваться. Даже отец девочки держался в стороне. Они возвращались со стоянки; дочка убежала вперед к друзьям, а он так и стоял, пережидал ее истерику. Помнится, я подумала: должен же кто-то в этой ситуации вести себя как взрослый человек, типа представить новеньких, предложить выпивку. Я помахала рукой, отец девочки слегка пожал плечами и неторопливо двинулся к нам. И словно мир застыл, остались только мы, свободные от всех и всего.
Это был Шон. Разумеется, Шон. Куда красивее, чем мне запомнилось, загорелый, отросли курчавые волосы. И такой несколько ироничный, снисходительный чересчур. Как будто он знал меня, и мне хотелось поскорее ему объяснить, что ничегошеньки он не знает. Во всяком случае, пока. И мы добрались до «Так вы утверждаете?..» прежде, чем его штаны соприкоснулись с полосатой тканью складного кресла.
Припоминая, я изумляюсь: такое стремительное сближение, искры сверкают в воздухе, но прошел еще год, прежде чем мы посмели, обрушили вокруг себя и его дом, и мой, и таунхаус, и коттедж, и дом-«Лего». К черту ипотеки. Стянули на себя небо, закутались в голубую ткань.
Затемнение.
А может быть, он так вел себя со всеми девчонками.
Тут нужно небольшое отступление. Сказать, что жизнь — и его, и моя — могла пойти и по-другому. Мы сделали бы то же самое, но втайне. Необязательно было всем знать.
В ярком свете дня в кемпинге у пляжа Иви все еще рыдает, Эйлин что-то приговаривает спокойно и ровно, а Фиона, повернувшись к Шону, беспомощно предлагает:
— Может, она мороженого хочет?
Шона передернуло. Детишки, чей слух, когда надо, поострее, чем у летучей мыши, опрометью понеслись к нам по траве, Иви ковыляла за моими племянниками, подвывая уже не так громко, с явной надеждой.
— К сожалению, Иви не ест мороженое, — обронил Шон. — Ведь правда, детка?
Она остановилась с разгона, прижала к груди пляжные шлепанцы и после ужасной, бесконечной паузы выдавила:
— Да.
Он уселся и притянул ее к себе, а Меган и Джек, слегка попрепиравшись, отправились со своими — им же вроде как обещали — порциями за трейлер, с глаз долой. Шон невелик ростом, а сидел и укачивал свою тяжеленькую девочку, заглушая отдаленное, может и воображаемое, чавканье и хлюпанье, — черт, к тому времени мне уже и самой захотелось мороженого. Фиона болтала с Эйлин про нянь и оплату детского сада, а я думала: не лучше ли было сразу дать девчонке затрещину? И быстрее, и милосерднее.
Я преувеличиваю. Ну конечно же.
Иви была вполне обычной восьмилетней девочкой, и Эйлин отнюдь не педагогический монстр, а Шон — обычный бизнесмен, и он чересчур усердно заглаживал стрелку на летних брюках. Заурядный, приятный и скучный денек. После обеда Конор накрыл лицо шляпой и задрал футболку, чтобы погреть на солнышке смуглый волосатый живот. Я сложила лист бумаги, как мы делали в школе, — получился клювик, который можно пальцами открывать вперед и вбок, а потом мы с Меган разыгрывали фанты: «Угадай-ка», «Воняешь», «Легче легкого», а «Истинная любовь» пряталась под самой последней складкой. Иви и Джек в результате сложных дипломатических переговоров отправились в дом смотреть DVD. На большее их не хватило.
Посреди дня явился мой зять Шэй. Остановился на лужайке и чрезмерным мультяшным жестом отключил мобильный телефон. Свершив сей подвиг, поднялся к нам на террасу трейлера, поцеловал Фиону, поздоровался с остальными. Затем вошел в фургон, выключил телевизор и велел всем отправляться к морю. Начались крики и вопли, поиски надувных кругов и полотенец, Фиона искала — с переменным успехом — сандалии, ключи от двери и сотню таинственных предметов, без которых нечего и думать вести детей на пляж: бутылочки с водой, крем от загара, зеленый козырек для Меган, желтые пластмассовые грабли для Джека. Насколько я поняла, детки готовы на все, лишь бы подольше задержаться там, где им нравится, и если для этого придется довести мать до истерики — тем хуже для матери.
— Приют сумасбродов, — подмигнула я Меган, и та ответила мне мудрым взглядом старой обезьяны.
Эйлин тем временем преспокойно читала газету. Дождавшись, пока наша семейка соберется, она вернулась к своей машине и вытащила из багажника одну-единственную сумку.
— Отлично! — провозгласила она. — Двинулись!
Всю дорогу домой Конор хохотал.
— Мороженое! — восклицал он. — Чертов пломбир!
И я в тон:
— Иви не ест мороженое, ведь правда, Иви?
— Господи Иисусе!
— Она чем-то больна, — посочувствовала я. — С девочкой что-то неладно. (Фиона упоминала об этом, когда мы вместе мыли посуду.)
— Что с ней такое?
— Не знаю. Фиона не объяснила.
И зачем объяснять: маленькая Иви была странновата. Ни внешне, ни по развитию она не походила на свою ровесницу Меган — или это я пристрастна? Племянница казалась мне такой живой и славной крошкой. Если б я разбиралась в подобных вещах, я бы поняла, что с Иви, или хоть попыталась бы. Она вроде бы жила настоящей минутой — напряженная, трепещущая, — но все ей давалось с трудом. Справедливо ли я считала, что здесь виновата ее мать? Так или иначе, девочка и сама не очень-то симпатичная, решила я. Возможно, из-за обилия жира: эти пухлые, как у младенца, запястья, но отнюдь не младенческое лицо и вовсе не детские глаза. Подобными рассуждениями я, само собой, не стала делиться с Конором. То есть, может быть, позволила себе что-то вроде «та еще штучка», но не призналась, что ребенок мне противен из-за полноты. Не захотела делиться «недостатком любви» — так учителя Меган нынче определяют грех. К тому же, если Иви и вызвала у меня раздражение, к вечеру от него остался своеобразный осадок, вроде бы ровный, но едкий.
Жалость.
— Бедное дитя, — проговорила я. И добавила: — Это все из-за нее, — подразумевая мать.
И Конор откликнулся:
— Пристрелить обоих.
Хотя они ему вроде бы приглянулись. Он весело болтал с Шоном, пока мы тащились к холодному Ирландскому морю, Фиона то подгоняла, то уговаривала деток, одевала их, переодевала и мазала кремом, а Шэй уселся на подстилку, открыл бутылку красного, со страшной скоростью накачался и вырубился — жуткое зрелище, будто на всем Манхэттене разом отключили электричество.
— Он ужасно выглядит, — сказала я Конору на обратном пути.
— Кто?
— Зятек мой. Прямо-таки скверно выглядит.
— Все с ним в порядке, — возразил он. — За Шэя можешь не волноваться.
Конор в те дни сделался туповат. К примеру, заявил, что контрацепция, по его мнению, «не способствует». Чему? Этого он не пояснил.
Шона, сколько припоминаю, мы не обсуждали. Зачем? Должно быть, остаток пути до дома мы вполне мирно и уютно молчали вместе.
В пляжном костюме Шон — Шон, моя судьба, мой соблазнитель — выглядел не так уж импозантно. Как и мы все. Все мы на солнышке сделались какими-то облезлыми. Фиона, слывшая в свое время первой красавицей Тереньюра, конечно же, обнажаться не стала. Ни на дюйм. Соорудила костюм из саронга и полотенца, превратив Бриттас в нечто вроде Канн, а когда мы задумали купаться, отделалась вздохом: «Ой, я сегодня уже окунулась». Полагаю, эта жизнь стоила ей немалых усилий, но выдавать себя она не станет.
В итоге купаться мы пошли вчетвером — Конор и я, Шон и Эйлин, с ловкостью Гудини натягивая купальники, обматываясь полотенцами и притворяясь, будто не посматриваем друг на друга. По правде говоря, в тот день Шон меня особо и не зацепил. Меня больше заинтересовала его жена: такая скучная в одежде, а обнаженная — изящная красавица, мальчишеская фигурка, плевать на возраст. Ее маленькие груди вызывающе торчали над узкой клеткой ребер — округлые, нежные, как будто их специально выращивали.
Шон поглядел на меня в упор, словно проверяя, не смущает ли меня фигура его жены. Ничего меня в ее фигуре не смущало, с какой стати? Мне своих проблем хватало. Я старалась держаться за спиной Конора, пока эта парочка не вымокла как следует и не отвлеклась от нас.
— Что такое? — удивлялся Конор. — Ты чего?
А я цеплялась за него, придиралась к каким-то пустякам, болтала вздор, торопливо закутываясь в полотенце.
Шон двинулся к полосе прилива, зябко обхватив себя руками, задирая плечи, пританцовывая на ходу. Эйлин сердито глянула на море, поддернула снизу купальник и зашагала следом. В последний момент Иви рухнула на песок и в отчаянной мольбе ухватила мать за ногу.
— Иви, прекрати, пожалуйста!
Моя сестра повела взглядом вокруг и громко спросила:
— Меган, что ты сделала Иви?
А я молча двинулась прочь от них всех и шла, пока вода не поднялась мне почти до пояса. Тогда я заорала:
— Уууу! Ледяная!
По крайней мере, вода вымыла из тела всякую неуверенность. Поднимаешь ногу — и вдруг осознаешь, что ставить ее обратно на песок нет никакой необходимости. Я перевалила через вздутый гребень волны, устремляясь к дальней черте горизонта. Когда я повернула обратно, приголубленная многотонной массой воды, я уже была счастлива.
Лежа на волне, я смотрела, как Эйлин бредет к дочери по песку, и поняла: ее стройное тело не спортивно, а попросту находится в вечном напряжении. Видно было по вздернутым плечам: она умела быстро шагать, вот только удовольствия ей это не доставляло.
Конор болтался в воде еще минут двадцать, но его доска для серфинга так и лежала на багажнике. Шэй развалился на ядовито-зеленой в крапинку подстилке, брюхом к небесам. Оставался только Шон, и мы наперебой пытались пробудить его тусклое желание, легкомысленно резвясь (хорошее слово!) поблизости, демонстрируя взбодренные ледяным морем тела. Мы трое: Фиона, скорее греза, чем живая женщина, и его собственная жена, которая, будучи женой, не имеет значения, и я, на тот момент — скакушка-резвушка. Я пробежала по невысокому скату берега, наклонилась за полотенцем, отбросила волосы на плечи и завопила: «Йоооохоооо!» Живенькая такая девица-пухляшка. Жирненькая такая.
Кошмарище.
Во всяком случае, почувствовала я себя кошмарищем. Как-то не так он на меня поглядел.
Крошечная драма мгновенно возникла и тут же лопнула, и вот мы уже все сидим, сложив полотенца в лоскутное одеяло, притворяясь, будто вполне одеты. Вспомнили год, когда до нас дошло, что можно прикупить и второй купальный костюм, — лично я сообразила это как раз в том году, поскольку из-за избытка семейного счастья прибавила в весе и пошла покупать себе купальник размером больше, а в магазине сбрендила и приобрела два: «Один на мне, другой сохнет на веревке».
Шон вспомнил, как на пляже в Кортауне рассекал в синих отцовских трусах и не может простить матери: она зашила ширинку и заявила, что трусы вполне сойдут за плавки. Тут-то мы и сообразили, насколько Шон старше нас, — вот почему у него каменный дом поблизости от жилища Фионы и Шэя в Эннискерри. Мы-то с Конором еще не вышли из того возраста, когда чужие кирпич и известка вызывают подростковый протест: «У тебя дом крутой? Потому что ты старый засранец, вот почему!» Хотя Шон, подтянутый, жилистый, не казался старым, не казался даже взрослым. Эта парочка, муж и жена, — словно каминные украшения, они так бережно и изящно двигались, а я, сидя с ними рядом на берегу, с каждой минутой будто раздувалась. О, я была толстой. Толстой и похотливой. И осторожной: когда смотрела на Шона, то исключительно глаза в глаза.
На самом деле — но это я выяснила существенно позднее — Шон вовсе не оценивал мое тело. Он предоставил судить мне и улыбкой подтвердил приговор. Один из его фокусов. Знать бы заранее про его фокусы.
К примеру, те две юные девушки, высокие, очаровательные, — он уставился на них и смотрел чуточку слишком долго, пристально, словно готов наброситься. А потом переводит взгляд на тебя, на твое тело — сплошное разочарование.
Обжигающий взгляд, правду говорю.
Вот почему Фиона пустилась болтать насчет домика во Франции. Хотела произвести впечатление на Шона, хотя в плавках «Спидо» с песней сирен его не сравнишь. Мы все завелись: каждое слово Шона казалось остроумным, он умел унизить, умел и превознести. Сидел среди нас, прикрыв черной футболкой брюшко, зарываясь в песок крепкими белыми пальцами ног.
Даже бивший в глаза солнечный свет не помешал мне разглядеть красоту его глаз, необычайно больших для мужчины (и необычайно для мужчины горестных, когда он того хотел). В тот день я увидела в Шоне ребенка, кокетство и задиристость восьмилетнего любезника. Боюсь только, я не разглядела, насколько все это продумано, и не поняла, как Шон боится собственных желаний. Вожделение и ревность жили в нем бок о бок, вынуждая унижать то, чего он вожделел. Например, меня.
Или не меня. Поди пойми.
Но так или иначе, на всех нас напали похвастушки. Сидя чуть ли не голышом в своих заурядных ирландских телесах (за исключением Фионы — она-то обнажаться не стала), мы хвалились кто чем, а дети копались в песке и бегали вокруг, и прекрасное небо и прекрасное море прекраснились, не обращая ни малейшего внимания на нас.
— Что это было? — изумлялся Конор на обратном пути. — Господи…
Будешь ли завтра меня ты любить?
[7]
В ту зиму Джоан пожаловалась, что у нее распухают ноги. Страшный удар для нашей матери — отказаться от модной обуви, которую она носила тридцать лет, и перейти на старушечьи башмаки, их она просто ненавидела. Она стала покупать биодобавки в магазине здоровой пищи и жаловалась на депрессию — депрессия у нее и впрямь, на мой взгляд, началась, — но ни ей, ни нам, ее дочерям, не приходило в голову что-то сделать, а не сокрушаться и болтать по телефону о низких каблуках, мятном лосьоне да об оттенках поддерживающих чулок.
А я снова начала принимать ОК, что само по себе не так уж интересно, если не считать того, что ОК всегда нагоняли депрессию на меня, я была чуточку дезориентирована и чуточку виновата и вроде как немного разбухала, по краям — сплошь чувствительная дурочка. Не очень-то я внятно объясняю. Просто мне кажется, если бы не таблетки, все могло бы сложиться иначе: я бы внимательнее слушала мамины жалобы и быстрее соображала, но я жила снаружи самой себя, а что было в центре — понятия не имею. Может, ничего и не было. Или ничего особенного.
К тому же я все время работала, то и дело с самолета на самолет. Порой не успевала вынуть туалетные принадлежности из прозрачной упаковки.
На выходные приехала свекровь. Сидела на кухне, поглощая завтрак, и подробно рассуждала о том, почему две наволочки гигиеничнее одной.
— На сон, — сказала она, — уходит треть твоей жизни.
А я промолчала, не выгнала ее и не крикнула, что она ухитрилась вырастить сына, который понятия не имел, что простыни можно менять — разве их не продают вместе с кроватью?
— Верно, верно, — поддакивала я. — Вы совершенно правы.
Миссис Шилз родила пятерых. Двое еще оставались при ней в Йоле, двое других плодились и размножались в Дандруме и Бонди. Напористая и эффектная дамочка хотела бы использовать наш дом как штаб-квартиру для шопинга, и мы обе это понимали. К Рождеству я подарила ей ваучер на несколько ночей в хорошем отеле.
— «Меррион»! — порадовалась она. — Замечательно.
Это Рождество я могла бы провести со своей мамой, а вместо этого угорала от веселья в Йоле среди четырех десятков людей, чьи имена я не в силах была запомнить. Все они дружно ненавидели дублинцев (не пытайтесь меня разуверять), потому что те, в рот мне ноги, родом не из Йола.
Блин, блин, блин!
Теперь я свободна. Просто немыслимо. Всего-то и требуется — сбляднуть, попасться, и ты избавишься от свойственников. Раз и навсегда. Уффф! Бывают же чудеса!
Но про таблетку я упомянула и по другой причине. Если бы не таблетка, может, я б и не стала спать с Шоном в тот раз в Монтрё. Тот раз, как ни странно, который можно бы и не считать. Сослаться на неумеренное количество эльзасского, кажется, рислинга — я, мол, тут ни при чем.
Это произошло на конференции. Разумеется. Неделя на швейцарском озере, бизнес-терминология, графики и фондю, катание на деревянной лодочке, смешанная публика, представители полугосударственного и частного сектора, кое-кто из Голуэя, а по большей части из Дублина, две последние ночи засиживались и пили до четырех утра. И почти все — это стоит отметить — мужчины.
Тема конференции — «По ту сторону Евросоюза». Я выступала с докладом по «Международным интернет-стратегиям». Для меня такое приглашение — ступенька наверх. Гостиница — просто конфетка, вся в красном и кремовом бархате, позолота всюду, где только возможно, а на коврах — столетней, может статься, давности пятна. И на первое же утро я прочла в программке под заголовком «Культура денег» имя «Шон Валлели».
— И ты здесь, — приветствовал он меня. Выглядел лучше, чем мне запомнилось, — может, потому, что на сей раз был одет.
— Я не сразу узнала, — призналась я.
— Ага, всегда странно встретить знакомого, — усмехнулся он.
Мы пожали друг другу руки.
Его ладонь на ощупь казалась старой, но на ощупь стары почти все ладони.
Попозже тем утром я заглянула в приоткрытую дверь и полюбовалась, как Шон ведет семинар, как держит аудиторию. Распахнутый пиджак хлопал крыльями, когда Шон вертелся, обращаясь к залу. Руки порхали перед грудью, ловили мысль, сжимали, отпускали на волю.
— Почему, — спрашивал он, — вы не любите богачей?
Неплохо треплется.
— Вот вы. Как вас зовут? Билли? О’кей, Билли, вам нравятся богатые люди?
— Мне лично все равно.
— Разве вы не воспринимаете их как личное оскорбление? Большой дом, спортивный автомобиль, отпуск у моря. Вас это задевает, потому что вы — ирландец. Будь вы американцем, вам было бы наплевать, потому что богатые не имели бы к вам никакого отношения. Ну купили себе красивый дом, а вам что за дело? Поехали на Багамы, а про вас забыли вспомнить?
На каждое утро назначались две лекции, а во второй половине дня мы все распределялись по мастер-классам. Я подозревала, что Шон спит со специалисткой по глобальному подоходному налогу или между ними что-то было прежде, но потом Шон уверял меня, что они просто-напросто терпеть друг друга не могут.
Между делом мы дегустировали шоколад, рыскали по магазинам, болтали о том о сем. Кто поотчаяннее, вроде меня, объединились ради общей цели: надо было много чего выпить. В нашей банде состояло двое парней из Северной Ирландии, «с обеих сторон», как они говорили. Их любимое присловье: «Лишь бы никого не пристрелили». Очень симпатичный гей играл сентиментальные баллады в баре на рояле, а специалистка по глобальному подоходному налогу меня допекла: не заткнется, пока не разжует всем свое мнение. В среду мы затеяли соревнование питухов, и я выбила ее в четвертом раунде. В четверг к вечеру я забрела к одному из северян, они с Шоном и со вторым ольстерцем грабили мини-бар, а налоговая королева захватила свободную кровать и вырубилась. В последнюю ночь — с пятницы на субботу — Шон перехватил меня по пути из туалета и, обняв за плечи, позвал:
— Пойдем, я тебе кое-что покажу.
Примерно так я расслышала его слова. Может, и не точно запомнила, но точно помню, как его рука сместилась ближе к моей пояснице и я поняла, чем мы сейчас займемся. Казалось, выбора у меня нет или я сделала его давным-давно. Не Шона выбрала как такового, но все это: во внезапной тишине ждать лифта с человеком, который не счел нужным даже поухаживать за мной. Или уже поухаживал? Или поухаживает за мной после? Порядок вещей распался, исчезли обычные «сперва» и «потом». Сперва поцелуй, затем постель. Может, причина в выпивке — время распустилось, как развязывается шнурок, а непорядка не замечаешь, пока случайно не глянешь под ноги.
В лифте мы поболтали. Не спрашивайте о чем.
Одна часть меня рассчитывала, что в номере у Шона окажутся и другие люди, веселье пойдет, как накануне: приятная компашка людей «по ту сторону Евросоюза», — а другая надеялась, что никого, кроме нас, не будет. Что тут лишние словеса разводить? Мы пошли наверх ради секса, и секс тогда казался мне отличной затеей. Кроме того, я так напилась, что все вспоминается урывками.
Перед дверью разыгралась странная сцена: я вдруг заупрямилась, он принялся меня уговаривать. Начало спора от меня ускользнуло, будто иголка проскочила борозду на заезженной пластинке, и я не заметила, как сдалась. Помню лишь, как он напал на меня с поцелуями, а я с трудом разлепила веки и удивилась, что я все еще в гостиничном коридоре, под ногами головокружительный узор ковра, уходящий в бесконечность ряд одинаковых дверей, вертикальные алые полосы обоев. Я вроде как порывалась уйти, а он меня удерживал — его поцелуи были и доводом, и принуждением, внятные и гипнотические, левой рукой он сжимал мой локоть, а правой уже достал карточку, отпиравшую дверь, но еще не сунул ее в щель.
Роскошь поцелуя удержала меня, бессмысленное, алчное наслаждение. Зажужжал замок, дверь с щелчком открылась, а мы все целовались, и лишь голоса выходивших из лифта загнали нас, смеющихся, в темноту гостиничного номера.
После такого поцелуя — пятиминутного, десятиминутного, двухчасового — сам акт кажется чересчур «актом», если вы понимаете, о чем я. И тут опять провал — как мы перешли от двери к кровати. Подскоки и извивания в постели, исполненные с большим энтузиазмом, хотя толком я ничего не ощутила. Около получаса понадобилось Шону (ныне любви всей моей жизни — боже, я предаю его этими словами), чтобы кончить.
Тогда я сочла, что его притормозила выпивка, но на самом деле он больше притворяется, чем пьет. Теперь я знаю его лучше: обращенный вовнутрь взгляд, когда Шон поспешает за своим наслаждением и сбивается с ритма, — это возраст. Или же страх перед возрастом.
Можно подумать, меня волновало, сколько ему лет.
А может быть, все в Монтрё сложилось не так, как я теперь реконструирую, и я накладываю образ нынешнего возлюбленного на воспоминание о человеке, с которым переспала тогда. В тот раз он вполне мог быть напряжен и пронзителен, как стрела, мог быть в идеальной форме, порыв и действие слились воедино. Может, первый раз для того и придуман?
Знаю одно: на берегу Женевского озера, в одном из множества гостиничных номеров, посреди затянувшегося сеанса я повернула голову и увидела ключи и мелочь на тумбочке у кровати, а дальше распахнутую дверь в ванную, где все еще жужжал вентилятор, и припомнила, кто я.
Возможно, Шона изумила поспешность, с которой я покинула его после, но он уже засыпал и не пытался меня удержать. Так что завершающий кадр — закрывшаяся за мной дверь, длинный коридор, протянувшийся справа и слева. Кажется, я заблудилась. Я хотела поскорее вернуться к себе, но бродила не на том этаже: странности местной нумерации сбили меня с толку. Я рыскала по ковровым коридорам, садилась в лифт и снова из него выходила, и ни один человек не попался навстречу. Раз только какая-то парочка — и та прижалась к стене и молча пропустила меня. Даже в этих воспоминаниях я не вполне уверена: во мне захлопнулись ставни и не открывались до утра, когда я проснулась в собственной постели, полуодетая, под ярким электрическим светом.
Это сводило с ума. Виноватой я себя не чувствовала, но малость свихнулась. И к завтраку выйти никак не осмелилась бы. Нацепила темные очки и отправилась в местную кондитерскую, а оттуда понесла свое похмелье на вокзал и села на первый же поезд — в уютный старомодный вагончик, со скамьями, — и он принялся карабкаться в горы, по туннелям и скрытым ущельям, а потом вырвался на луговой простор, где росли альпийские цветы и паслись шоколадные альпийские коровы с колокольчиками на прекрасных розовато-лиловых шеях. Изредка попадались домики: в деревянных оградах балконов резные сердечки, на перилах проветриваются белые лоскутные одеяла. Все так дивно, так глупо, что я решила выйти в Гштаде, — оказалось, это деревенька, две улочки с бутиками, сплошь «Ролекс», «Картье», «Гуччи» и «Бенеттон» и гастроном с какими-то изумительными сырами. Я прошла Гштад насквозь и не нашла ни одного заведения с хлопьями, мюсли, туалетной бумагой. К богачам они что, сами собой прибывают? Или им без надобности — они уже по ту сторону?
Супружеская измена — как еще это назвать? — проникла в кости. Чуть побаливало на ходу — остаточное, тревожное напоминание о любовном безумии. С утра я принимала душ, но теперь мне настоятельно требовалось вернуться и отскрестись дочиста. Я чуть было не расхохоталась от такой мысли. Смех малость панический, но все же. В тот день в Гштаде совесть не встревожилась, хоть я и была все равно что самоубийца. Облегченный вариант самоубийства: я погубила свою жизнь — и никто не умер. Наоборот — мы живее прежнего.
И еще я думала, возвращаясь в гостиницу, чтобы собрать вещи и предстать пред лицом грозного Шона: смотри-ка, моральная катастрофа произошла, а вроде бы ничего особенного. В холле и потом в автобусе до аэропорта мой любовник старательно делал вид, будто со мной не знаком. Передать бы ему записку: «С чего ты взял, что меня торкает?» Не о чем говорить с Шоном, не в чем признаваться Конору. Невероятно, однако я вернулась в привычную дублинскую жизнь как ни в чем не бывало. Озеро, горы, вся эта Швейцария — чужая выдумка, сказочка, людей потешить.
Ирландская колыбельная
[8]
Задним числом рассуждать легко. Задним числом куда как хорошо видно, что с Джоан было неладно еще до моего швейцарского приключения, давно уже было неладно. Однако мы ничего не замечали по разным причинам, и не в последнюю очередь — потому, что она скрывала это от нас.
Смолоду мама слыла красавицей и к внешности своей относилась трепетно. Не жалела усилий, чтобы сохранить красоту. Любила быть «нормальной», то есть болтать, очаровывать. Когда ей случалось быть в ударе, она покоряла всех.
Я ревновала к чужим людям, которые толпились вокруг мамы, влюблялись в нее на полчаса. Нам, дочкам, доставалась оборотная сторона медали: горестные раздумья перед открытым платяным шкафом, одиночество, когда ни одного поклонника не оказывалось под рукой. По телефону ее голос порой звучал вяло, с запинкой, словно она опасалась, что ее никто и не слушает.
Мамину внешность я не унаследовала, зато получила кое-что не менее ценное: в тусовку я входила пружинящей походкой. И болтливость ее мне тоже досталась, зависимость от телефона. И ее страх перед телефоном. Порой она целый день по каким-то нелепым, болезненным причинам не брала трубку. Так у Джоан во всем: любое наслаждение слишком глубоко, приходится его контролировать. И выглядела она либо «пугалом», либо «сойдет», а «сойти» у нее могло только совершенство. Ко всем остальным — столь же беспощадно требовательна. Тысячи правил: как накладывать тональный крем, какой помадой пользоваться, что обнажать и что скрывать — руки после сорока, плечи после пятидесяти, складки на шее. Болеть? Это не для нее. Гадость какая! И для кожи вредно.
Моя мама оживала под взглядами, а курила, как Хеди Ламарр. Последняя курильщица Дублина. Выбегала в сад, чтобы внуки не рыдали при виде сигареты.
Так она пряталась в саду на очередном дне рождения Меган в Эннискерри. Оглянешься — мать как сквозь землю провалилась, а потом столь же таинственно появляется вновь. Меган исполнилось девять, на сей раз все прошло гораздо культурнее, собрались школьные подруги, родители подвозили их и высаживали на тротуар. Поразительно, сколь многое успело измениться. Рябина на заднем дворе вытянулась, и ствол ее сильно раздался в толщину, а забор отстроили, чтобы не видеть новых домов, закрывших прежний какой-никакой вид. Шэй сперва грозился приехать, потом не смог, так что из взрослых собрались только Фиона, мама и я. Много же времени миновало с тех пор, как мы изображали из себя счастливые парочки вокруг Фиониного стола из огнеупорного пластика и мужчины поглядывали, не собирается ли дождь. Вина не пили. Мы особо ничего и не делали, разогрели готовую лазанью и сели за чай, по дому грохотала банда больших девятилетних девчонок, а по пятам — никому не нужный маленький братец.
Джоан пожаловалась на усталость, скинула чересчур тесные туфли и уснула в кресле. Проснувшись, смутилась — с чего это вдруг ее сморило?
— Я что-нибудь говорила во сне? — И сама же первая посмеялась над собой.
Правильно делала, что не доверяла нам. Я успела ее сфотографировать: «Мама спит». Не удержалась.
Иногда меня тревожило, что она осталась в Тереньюре одна, — всех нас это волновало, хоть у нее и хватало друзей, а также былых поклонников, — но даже во сне мама не казалась покинутой, хотя и была «одна». Даже во сне она выглядела любимой.
Скорее всего, я пристрастна. Портрет всплывает на экране моего компьютера и постепенно тает, но он не так красив, как была она в тот день. Говорят, с годами человек видит сны все реже, но мама сидела так тихо, так далеко ушла от нас, что в ней чудилась непостижимая прелесть, полнота жизни.
Совсем не старая. Пятьдесят девять лет.
Когда она проснулась, смущенная, мы в шутку заявили, что она храпит. А Джек подхватил:
— Бабушка пердит во сне! Бабушка пернула! — И его в наказание отправили наверх.
— Вечно ты перегибаешь палку! — крикнула Фиона вслед деловитым ножкам, топавшим вверх по лестнице, а Джоан, искренне смеясь и негодуя, заступилась:
— Ничего страшного! Ты уж прости малыша.
В тот день я была бы не против присмотреться к Иви — законное любопытство, я же спала с ее отцом, — но не могла угадать ее в стайке девочек. Все подружки Меган оказались до смешного крупными и весьма загадочными на вид особами — кто в бальном наряде не по росту, кто в ярком топе, а две или три явились в спортивных штанах. Не поймешь, кем они себя воображают. Мы, взрослые, их вовсе не интересовали: им, судя по застенчивым и страстным взглядам, вполне хватало любить друг друга.
Я достала тарелки, разложила салфетки из настоящего льна, которые вручила мне Фиона, распределила бокалы и металлические приборы, выставила на стол графин с минералкой и другой — с апельсиновым соком. На мой вкус, чересчур. Это же дети-переростки, а не взрослые. Швырнуть им пакет чипсов — и довольно.
— Кому лазанью?
Высокая нежная девчушка по имени Сирша подняла руку. Ее плотно облегало розовое атласное платьице, уместное на пятилетней, а под мышкой обнажился золотисто-рыжий пух.
Я глянула на Фиону. Та с отвращением закатила глаза.
Похоже, дети не растут — им на смену приходит кто-то другой.
— Садитесь и ешьте!
Эти волосы девятилетней девочки — почему они казались красивыми, ведь они отвратительны, тем более рядом с большим и рыхлым, как пудинг, лицом. Наверное, мне следует почаще бывать среди людей, подумала я. Привыкать к таким вещам. И сразу же подумала: что-то не так.
Тут-то я и высмотрела Иви. Угадала по вспышке чересчур красивых, как у отца, глаз: девочка глянула на меня в упор — и словно распахнулась потайная дверца. Грудь по-прежнему довольно пухлая, но в целом щенячий жирок сошел. И еще кое-что изменилось (помимо того, что изменился весь мир), и существенно: Иви была весела. Ну если не весела, то хотя бы участвовала в веселье. Не боялась.
Мне стало не по себе при мысли о прежних ее страхах. С кем же я переспала — не так уж давно? В любой момент мог войти Шон. Три месяца. Три месяца прошло после Монтрё, и ни разу с тех пор не захотелось мне увидеть Шона Валлели. Я была не просто унижена — мне стало противно. Заговорить с Шоном — будто надеть несвежую одежду после душа.
И все же я не отрывала взгляда от его дочери. Следила за ней, будто она владела ключиком к тайне человека, чьи глаза на ее лице выглядели уместнее, чем на мужском: те же длинные черные ресницы, тот же голубовато-серый оттенок и бледная вспышка солнца вокруг зрачка — то ли белая, то ли золотая.
Что ей сказать? Я не знала.
— Хочешь сока? — спросила я, когда девочки слетелись на лазанью и капустный салат. На этот раз никаких розовых зефирок.
— Спасибо, да.
— Волосы-то какие роскошные. — Я осторожно коснулась черных кудрей, и ей это понравилось. — Сама сушишь?
Девчушка сильно потела. Как и все они.
— Иногда сама.
— А иногда мама?
— Если их распрямить, они будут до пояса.
— Ну-ну, — сказала я. Дескать: вырастешь — выпрямишь.
— Иногда их папа укладывает, — прибавила она, однако для меня это было слишком интимно, и я поспешила отойти.
После торта со свечками я достала «айпод» и очутилась в вихре малолеток, требовавших Джастина Тимберлейка.
— Минуточку, — попросила я и сунула белую почку-наушник в ухо Иви. Как только зазвучала музыка, они кинулись сражаться за второй наушник, переключать дорожки, вращать колесико.
— Эй-эй-эй! — крикнула Фиона им вслед, но тут же отвлеклась на звонок в дверь.
Вечеринка закончилась. Я держалась в тени, пока родители, поочередно возникая в дверях, выкликали своих отроковиц. Но посреди общей толкучки меня захватил врасплох знакомый мужской голос из коридора, и я отошла в дальний угол комнаты, принялась подбирать упаковочную бумагу.
— Иви!
Вот он в коридоре. Мне уже нечем было заняться — все поднято с пола, — и тут я почувствовала, что Иви стоит рядом, слишком близко, дети так часто делают.
— Просто отдай, и все, — произнес голос Шона, хотя девочка уже протягивала мне «айпод», аккуратно смотав провода.
— Спасибо, Джина! — сказала она.
Джина, вот как!
— Всегда рада.
— Молодец! — Голос Шона был холоден, нетрудно догадаться, что он хотел сказать на самом деле: «Держись подальше от моей дочери!» Какая несправедливость! Возмутившись, я обернулась и поглядела ему прямо в глаза.
— А, привет, — сказала я.
А он все такой же.
— Пошли. — Он вытолкнул Иви в дверь. Грубость вопиющая. Однако на пороге приостановился и оглянулся. Немой взгляд был полон чем-то непостижимым для меня, и я чуть было сразу не простила Шона.
Я пыталась сопротивляться, но не вышло. Когда последняя мелкая гостья распрощалась с нами и остатки лазаньи, а также обрывки нарядной бумаги распределились по мусорным пакетам, мысль о Шоне, сам факт его существования ударили меня в грудь взрывной волной от дальней катастрофы. Что-то хрустнуло, сломалось. И я пока не могла оценить ущерб.
Я подняла тяжелый кувшин, в котором Фиона подавала сок, и руки вспомнили, как обхватили плотную талию Шона в ту ночь в Монтрё. Что он тогда сказал? «У тебя прекрасная кожа». Универсальная фраза на все случаи жизни. «Мягкая такая». Любят мужики сами себе зубы заговаривать. И поиметь женщину, и набить ей цену.
Такие вопросы я наивно задавала себе, прижимая к груди кувшин из толстого стекла на кухне Фионы в Эннискерри — планировка свободная, новый известняковый пол; старый, терракотовый, забраковали. Есть ли разница между тем мужчиной и этим, если покрепче зажмуриться? Да, сказала я себе, разница есть — еще какая. Самая потрясающая разница — именно когда закроешь глаза. Мысленно я уронила кувшин и плакала над осколками. Фиона меж тем загружала посудомойку, а Джоан вынимала оттуда тарелки и прополаскивала их под краном. Меган с Джеком куда-то подевались. Я все еще чувствовала его в своих ладонях, этот кувшин: коричневое дутое стекло с кобальтовыми завитками на дне. До чего красивый. А потом я разжала пальцы.
У нее бывают припадки. Это сообщила мне Фиона после того, как убрала все осколки. Не только щеткой смела, но и пылесосом поработала — бог с ним, с кувшином, но дети повсюду бегают босиком. У нее — в смысле, у Иви. Сама Фиона ни разу не видела, но знала, что несколько лет родители девочки жили в постоянной боевой готовности. Мать вся на нервах, все перепробовала — от консультаций у психотерапевта до — как их бишь — гомеопатических магнитов.
— На вид она здорова, — заметила я.
— Теперь вроде бы здорова, — сказала Фиона. — Я так понимаю, вылечилась.
— Симпатичная девчушка.
— Так уж и симпатичная? Не знаю. С ней столько носились, но что вышло? Не знаю.
— Господи, бедный Шон.
Фиона глянула на меня с преувеличенным недоумением.
— Бедный-то бедный, — буркнула она.
Хотелось бы мне знать, что это означало, но сестра уже отвернулась.
Часом позже я сидела возле Меган, распростертой на диване, — крупная, здоровая девочка. Мама наводила марафет, Джек уткнулся в «Нинтендо». Я собиралась уходить, и все мы чего-то ждали — вероятно, возвращения Шэя. Вечер сам собою клонился к закату.
— Ну, именинница, — заговорила Фиона, присаживаясь на диван и обнимая дочку, — как чувствуешь себя в девять лет?
— Неплохо, — ответила Меган.
Устроились перед телевизором, сделали вид, будто смотрим. Мама обычно проводила столько времени в ванной, что мы нервничали: гадали, чем же она там занимается и когда выйдет. Меган теребила волосы Фионы, смахивала их с ее лица, дергала сережку.
— Осторожнее.
Вечерняя возня: Меган раздвигала губы Фионы в ухмылку, натягивала ей веки, превращая глаза в щелочки, а Фиона сидела спокойно и не позволяла себе разозлиться. Они всегда вели себя так, что-то прочно связывало их — не вполне любовь, но и не вражда.
— Оставь маму в покое, Меган! — сказала я. — Ты уже большая, тебе девять лет.
— Ха! — отозвалась Фиона.
— Еще лет двадцать, — сказала Джоан. Появилась наконец-то — в летнем плаще, шелковый шарфик на шее, полчаса перед зеркалом проведены с толком: с виду все такая же, но на крупинку ближе к совершенству. Привычное чудо. Глянула на меня: — Поехали?
Тут я, может быть, слегка ошибаюсь в хронологии.
Тогда я еще не была влюблена в Шона, но в какой-то раз влюбилась же. В тот или в другой. В ту первую встречу в саду у снесенного забора. Или когда он сидел на складном стуле возле трейлера в Бриттас-Бей, или только приближался, и весь мир замер, остались только мы вдвоем. Я могла влюбиться в него в коридоре швейцарского отеля, когда замок жужжал, а Шон длил поцелуй, не спеша втолкнуть меня в номер.
Но я не любила его. Что-то в нем меня отталкивало. И вообще, я с ним уже переспала, на что еще он мог сгодиться?
Теперь-то я, конечно, скажу, что сходила по нему с ума с первой минуты. Я влюбилась в его руки, когда всматривалась в каждый его жест на семинаре в Монтрё, я влюбилась, когда он отогнал от меня Иви и пошел прочь, а на пороге обернулся, — влюбилась в его непонятную печаль. Так что вы лучше не спрашивайте, когда что началось. Раньше ли, позже — невелика разница. С моей точки зрения — одновременно.
Многое я даже не упомянула — не сказала, например, как красивы были дети в тот день на пляже в Бриттас-Бей, а теперь это кажется существенным, хотя сразу я этого не поняла. Возможно, дело в недуге Иви, о котором я тогда не знала, но так или иначе красота детей сыграла в этой истории роль, какую — пока не знаю.
Черт с ней, с хронологией. Можно подумать, если излагать события одно за другим, проступит какой-то смысл.
Да не проступит ничего.
Моя мама умрет по старинке, легкой смертью. Но пока еще нет.
Я влюблюсь в Шона, однако еще не знаю этого. Пока еще нет.
Мне предстоит бросить мужа, хотя на самом деле, наверное, я его уже бросила. Возможно, мы никогда и не были вместе — ни разу, хотя думали, что нас двое. И когда он улыбался мне перед алтарем церкви в Тереньюре. Когда подныривал под меня, уходил так глубоко, что слой воды между нами переливался зеленью.
В некоторых датах я уверена, однако они-то как раз и не важны. Зато я не помню, в какой именно день, в какой час «плохое настроение» Джоан официально превратилось в «депрессию» и когда депрессия сделалась физическим и неудобоназываемым недугом. Был же момент или череда моментов, когда мы перестали вникать в ее слова, прислушавшись к тому, как она говорит. И был день, когда мы вовсе перестали ее слушать, — неуловимый миг, когда мать — «Ох, Джоан, ты как всегда…» — превратилась в безобидный предмет нашей заботы: «Ты как, дорогая? Все хорошо?»
Я была занята, у всех у нас дел хватало, но если бы я улавливала такие перемены, то жизнь могла бы повернуться иначе. Если бы я видела ее, а не воспринимала как данность мою красавицу-мать, может, она была бы жива.
Кое в чем я тем не менее уверена.
Вот подлинная правда, то бишь факты, восстанавливаемые по электронной переписке, пометкам в календаре, сделанным и принятым телефонным звонкам: через пару недель после дня рождения Меган я рекомендовала Шона и его консультационную фирму для подготовки к реструктуризации в Дублине и открытию нового филиала в Польше. Рекомендовала без капли сомнения: лучше специалиста не найти.
Пока все точно.
С меньшей уверенностью могу утверждать, что в нашем с Конором сексе на освященном и благословенном супружеском ложе появилось в ту пору что-то чрезмерное и недружественное.
Но о Коноре я говорить не могу, и все тут. Невмоготу уточнять, когда между нами что происходило, расчерчивать график нашего упадка. По мне, так нет ничего омерзительнее подробностей.
У нас уже тогда было плохо или плохо стало после того, как я начала спать с Шоном?
«Плохо» — неточное слово.
Секс в ту пору сделался чересчур интересным даже на мой вкус. Но он утратил смысл. Вот что занятно: в этой истории о том, как я спала с одним мужчиной и с другим, наши тела порой отказывались играть по правилам.
Или дело в том, что мы как раз начали подумывать — или притворяться, будто подумываем — о ребенке. Как-то ночью, поплясав на свадьбе у друзей в Голуэе, я обнаружила, что забыла дома таблетки, а Конор сказал: «Ну и пес с ними».
Подробностей не припомню, но знаю, что мне это не понравилось. Помимо всего прочего, и секс вышел ужасный — вроде и не секс вовсе.
«Он заебал меня, — думала я, — он всю мою жизнь проебет».
В этих туфлях?
[11]
«Рэтлин коммьюникейшнз» обеспечивает европейским компаниям присутствие в англоязычной Паутине. Это наша работа, но мы делаем вид, будто получаем удовольствие.
Офис — кирпичное заводское здание со стеклянными потолками, и для работников тактично создают иллюзию приватности, от которой, как знают все, кто сидит в конторах с открытой планировкой, становится еще хуже: пробивает паранойя. Самое привлекательное в этом помещении — растительность; ухаживает за ней альтернативно одаренная дочь босса. Она приходит каждое утро и возится с зеленью, которая сказочно разрослась повсюду: металлические решетки оплела бугенвиллея, стены туалета полностью скрыты плющом. Обустраивавшие офис датчане распределили водопроводные трубы густо, как обычно прокладывают электропроводку, и ничто не мешает превратить наше рабочее место в джунгли. И хотя лично я к подобным вещам отношусь скептически — офисные растения «экологичнее» нас не сделают, — я даже за канареек голосовала на одном собрании, но предложение было отвергнуто большинством голосов: убоялись птичьего помета.
В подобных заведениях в лифт велосипед войдет и кофе пьют настоящий. Воздух насыщен сексом, но без фанатизма: все молоды, все брызжут идеями, компьютерщики, упертые ублюдки, держат в кабинетах раскладушки и порой действительно раскладывают их на ночь.
Он сидел в конференц-зале. Я долго разглядывала его сквозь прозрачную стену, прежде чем он заметил меня, и не понимала, что не так. Он писал чернильной ручкой — но это же нормально? — на столе удобно пристроился «блэкберри». Слишком острая стрелка на брюках, чересчур джентльменский галстук? Но консультант и должен так одеваться. Или дело в волосах, свисавших на лоб и уже не таких кудрявых? Уж не подкрасился ли он? Во всяком случае, геля на такую прическу пошло немало. Он глянул на меня из-под молодежных лохм и сказал:
— Эй, здорово!
— Привет.
С указательного пальца его левой руки свисали «рэй-бэны».
— Добрался благополучно, — заметила я.
Он покачал очками из стороны в сторону:
— Похоже на то.
Он излучал такую уверенность в том, что мы снова переспим, — я тут же настроилась решительно против. Или пусть хотя бы стемнеет, чтобы не видеть, как он нуждается в реквизите.
Я села рядом, улыбнулась и спросила:
— Как тебя представить?
Зал постепенно наполнялся, собрание началось и пошло именно так, как и следовало ожидать. Бесконечная речь Фрэнка, которого помаленьку вытесняли с этой работы — пусть болтает где-нибудь в другом месте. Затем выпендривались наши юные коллеги Дэвид и Фиахр, все-то их потенциал не находил применения. Босс был в восторге: напустил на себя скучающий вид. А я — что ж, я улыбалась, посредничала и ни во что не лезла, потому что я — та девочка, которая в итоге оказывается в выигрыше, хотя в жизни девочкам редко везет.
Шон переводил взгляд с одного оратора на другого, задавал вопросы, а свое мнение держал при себе. Меня это слегка удивило. Я ожидала того фейерверка, который видела в Монтрё, но за работой — вскоре я полюбила смотреть, как Шон работает, — он тратил лишь обязательный минимум энергии. Похоже на Иви — тот же дар сохранять простоту и посреди суеты. И я простила ему гель для волос и жуткие дизайнерские часы и позволила себе просто любоваться тем, как он думает, как серые глаза обращаются то к одному собеседнику, то к другому. И может быть, это как-то связано с нашей работой, с тем, как рассудительно, почти небрежно мы говорили об огромных, чего уж там, деньгах, а может быть, дело в том, что Шон оказался там, где я проводила все будни, но, так или иначе, что-то было в этом интимное и странное, как во сне, словно к тебе на кухню забрела кинозвезда и уселась выпить чаю, — тут-то мне и захотелось его выебать. Впервые я не подобрала другого слова: ебать его, пока не станет настоящим. В девять утра я бы перешла на другую сторону улицы, чтобы лишний раз не встречаться с ним. В девять двадцать пять мне хотелось ебать его, пока не зарыдает. Ноги аж затряслись. Попыталась заговорить — голос как чужой. Стеклянные высокие стены конференц-зала чересчур прозрачны. Казалось, я у всех на виду.
Ждешь одного, а выходит иначе: полгода спустя Фрэнк, болтая по-прежнему, заправлял всем, другую работу пришлось искать напористому Дэвиду, а Фиахр меж тем обзавелся младенцем, в его глазах появился фанатический блеск, и он засыпал прямо на унитазе, к радости всех сотрудников, которые повадились (и девушки тоже) прокрадываться в туалет и подслушивать храп за дверью кабинки. А я была все так же бодра и полезна, просто незаменима, и никакого карьерного продвижения, хоть я спала с главным консультантом, — впрочем, мы оба не связывали это с работой, Шон никогда бы не подписал контракт членом. Через полгода я завела переговоры с банком о собственном бизнесе, банк медленно облизывал меня с ног до головы, и сейчас мне подумалось: в точности как Шон Валлели и Конор Шилз. Я не слишком-то особенная, но такой у меня выдался год, и, да, все было изумительно, все было безумно. Нервный срыв, только наоборот. Как это назвать?
Но я забегаю вперед.
Работа стала для нас новой игрой, после того как мы поиграли в парочки из пригорода и до того как началась игра в номера на полусутки и запретный, роскошный секс, и ни он, ни я понятия не имели, что придет час, когда все игры закончатся.
Здорово позабавились.
Говорят, консультанты всегда рекомендуют сбросить 30 %. Для того их и нанимают. Когда Шон представит свой доклад, у нас появится выбор: вверх или вон. Народ говорил: когда Шон выходит из лифта, это производит впечатление. Сразу ощущаешь его присутствие. И я продолжала следить за его присутствием сквозь завесу каучуконоса и бамбука, прислушивалась к щелчку кейса через два стола от меня, ждала, когда зазвучит в трубке вкрадчивый голос. Он мог бы попросту заглянуть за папоротниковую перегородку, но ухаживал вот так, продуманно и не отпуская. Каждый наш разговор отдавал постановочной ложью.
— Это ты? — спрашивал он, когда я брала трубку.
— Я.
Никогда раньше не изменяла. Понятия не имела, насколько сексуальна тайна. Секрет — в этом суть.
— Ты сидишь за столом?
— А ты как думаешь?
Слышно, как он двигается, что-то бормочет в нескольких шагах от меня, но настоящие слова звучат близко-близко, теплом в ухо:
— Занята?
— Теперь да…
— Что ты сейчас делаешь?
— Ну… с тобой разговариваю.
Обряд церемонной интимности, нет ничего эротичнее.
— Я подумал, мы могли бы за обедом…
— Отлично.
И что-то, казалось, позвякивало, словно он лихорадочно перебирал в кармане монетки. Наш роман опасно граничил с фарсом. Интересно, сколько сотрудников догадывалось. Вполне возможно, что подозревали все и от души веселились. Но ведь и мы забавлялись — если забыть на минуту похоть, гон, лютую мимолетную идею, вспыхивавшую (признаюсь) в мозгу, то и нас это слегка веселило, особенно мысль: неужто сойдет с рук? И эта мысль помогла нам преодолеть сомнения — ведь у нас обоих были, конечно же, серьезные сомнения. Когда две или три недели спустя дело дошло до дела и мы начали срывать друг с друга одежду, мы не рыдали, не клялись в вечной любви, не набрасывались друг на друга в неистовстве, вжимая спину партнера в шкаф для документов, — нет, мы смеялись. Почему бы и нет? Мы целовались, смеясь, смеялись, расстегивая пуговицы и дергая упрямую молнию, и было — смех, и голод наших тел, и внезапный восторг узнавания.
А пока что мы встречались у кофеварки, и меня перестал раздражать чудо-галстук. Даже чернильная ручка умиляла. Я все время была с ним, он чувствовал мое присутствие: я врастала в него, осваивалась. Я знала, как он похлопывает ладонью по бедру. Как откидывается на спинку стула и потирает сосок, для успокоения или себе в награду, — он заметил, что я гляжу, и тут же перестал.
Это все игра. Игра!
Легкие вспышки раздражения, даже презрения, то у меня, то у него: так ты этого хочешь?
Не владей Шон отменной тактикой, мы бы все испортили, еще не начав, но он умел наслаждаться — получше меня, признаюсь. Знал, когда пора класть телефонную трубку. Когда уйти домой. Отвернуться.
Удивительно ли, что я сделалась одержимой?
Мы выходили вместе обедать каждую пятницу пять недель подряд. Усаживались за столик в «Ла Стампа» — ресторанчик модный, но без закидонов — и говорили о делах. Шон, как я уже говорила, был асом. Усложнять не любил. Внимательно изучал компанию и одним ювелирным ударом раскалывал бриллиант. С делом покончено — включает шарм. Рассказывает забавный случай, потом другой. Умел смешить. К десерту заказывал вино, поддразнивал меня насчет супершколы, в которой я училась, насчет высоты моих каблуков, флирт превращал в сражение. К третьей неделе я решила, что у меня давление не в порядке: пульс скачет, того гляди, грохнусь в обморок или умру.
По вечерам я стала возвращаться домой пешком. Домой или еще куда. У входа в пятничный паб разворачивалась и шла прочь, потому что его там не было. Я избегала светофоров — они все были против меня, я переходила улицу только потому, что вдруг намечался разрыв в потоке транспорта, шла направо, когда надо было налево. Я не то чтобы избегала свой дом — просто не хотелось никуда конкретно идти. Однажды вечером я опомнилась на берегу Дублинского залива. К тому времени наступил октябрь, холодный и темный. На горизонте болталось грузовое судно, чудовищно, непропорционально огромное. Бесконечный пляж где-то там, во тьме, переходил в мелкое, будто приклеенное ко дну море. А передо мной плыли огни: судно, видимо, двигалось. Наверное, двигалось, но в темноте я не могла разобрать, в какую сторону.
И она была изысканна, эта наша игра без единого прикосновения. Вот что я больше всего боюсь рассказывать обо мне и Шоне: как это было красиво, как тонко мы соблюдали дистанцию. А однажды днем я застала его у принтера, он стоял, задумавшись, свет бил ему в лопатки и в плечи, и тот же свет пронзил мою грудь. Я не ожидала увидеть там Шона. Серый костюм, серые волосы, темно-зеленые растения вокруг и голубая плитка под ногами. Детали, детали, какой в них смысл? Мужчина средних лет, в офисе, с папкой в руках. И когда я его не видела, облегчения не наступало. Я все равно ни о чем другом не могла думать: Шон в саду моей сестры, Шон в Бриттасе, Шон в Швейцарии. Я гадала, где он сейчас и чем занят. Я представляла себе совместное будущее и пятьдесят, шестьдесят, сто раз на дню стирала эту мысль. Все время в смятении, и все же порой — в тот миг уверенности, когда открывались двери лифта и я знала, что сейчас он появится, в миг потрясения, когда его голос вдруг раздавался в трубке, — наступала тишина, близкая к совершенству. И это было прекрасно, когда внутри меня распахивалось желание, а под ним — еще и еще. Вот почему я не раскаиваюсь: моя похоть была нежна, в моей страсти к Шону Валлели было нечто, словам неподвластное. Я знала — я знаю это и сейчас: если мы поцелуемся, то уже не сможем разомкнуть объятия.
Я скинула семь фунтов.
И это было здорово. Я врывалась в офис и мчалась по лестнице наверх, не дожидаясь лифта. Я перестала биться лбом даже о самые заманчивые стены.
Удивительно, как близко можно подойти к человеку, если просто сидеть неподвижно.
Я сделала два наблюдения — не знаю, разные или между ними есть связь. Во-первых, на работе, услышав, что я умею что-то, чего он не умеет, или побывала там, куда он не ездил, скажем услышав про дайвинг в Австралии или про то, как здорово я владею языками (а сам он лишь кое-как изъяснялся по-французски), Шон ухитрялся радоваться моим достижениям и даже хвастался ими. Меня это раздражало: можно подумать, это благодаря ему я стала такой умной и клевой. Ныряла у Большого Барьерного рифа я, но заслуга — его. Или, по крайней мере, мы будто бы сгоняли к Барьерному рифу вместе. Собственно, так и было. В Австралии всякому побывать охота. И к тому времени, как он заканчивал представление, весь этот чертов материк принадлежал ему. А все потому, что он там не бывал, а я — слетала.
Надо отдать ему должное: из всего умел извлечь пользу.
— Где она только не побывала, чем только не занималась! — восклицал он. — Она потрясная, а?
Но я вовсе не чувствовала себя потрясной. Мне хотелось кричать: выпусти меня из мешка! Дошло до того, что о сексе с ним — даже о любви — я мечтала в надежде вновь стать собой, без ярлыка. Но важнее было сделать так, чтобы он перестал мне завидовать. Делов-то — Австралия! Сел в самолет — и ты там. Так я думала до того, как узнала историю его детства, задолго до того, как поняла, что он-то вовсе не избегает зависти. Он упивался завистью, она стала верной его спутницей и утешительницей. Можете назвать ее честолюбием. Защита от тьмы.
Второе наблюдение: Шон не очень-то любит есть. Не еду не любит, а процесс жевания и проглатывания. Вообще-то и правда не слишком эстетично. При этом он держался гурманом, тщательно выбирал столик, с хрустом разворачивал салфетку, готов был бесконечно обсуждать выбор вина и придираться к спагетти не ручного изготовления. Затягивал, так сказать, прелюдию. Еду уже ставили на стол, а он все тянул. Складывал руки и внушительно договаривал тираду или даже начинал следующую. Наконец торжественно подносил ко рту первую вилку — «мммм» — хвалил блюдо, упругую сладость томатов-черри или что-нибудь в этом роде. Приступили к еде как таковой — стук вилок и ножей, — минута, и он уже остановился и смотрит в тарелку. Возьмет кусочек, поднесет ко рту и передумает. Опять смотрит на еду, словно допрашивая. Но вот придумает, как отвлечь меня, поспешно сунет в рот последний кусок и отодвинет блюдо.
Сидит сложа руки и смотрит на мой жующий рот.
Я была влюблена в этого человека — влюблена или, не знаю, одержима — и подпадала под ритм его аппетита. Я-то могла бы выступать на чемпионате едоков за Ирландию, и совместные обеды лишь усугубляли мое одиночество: я прожорлива, и он отвергает меня, как будто еда — мое изобретение.
— Очень вкусно, — приговаривал он. — А с песто ты пробовала?
Я пыталась представить себе жизнь за одним столом с таким человеком. Завтраки, обеды и ужины. Его домашние сидят, истекая слюной, и ждут, пока он кивком разрешит им приступить? А когда он отодвигает от себя тарелку, они тут же останавливаются? Эйлин, казалось мне, была из тех женщин, что и горошины выдает по счету. Чудо самодисциплины.
«К сожалению, Иви не ест мороженого. Ведь правда, Иви?»
То ли идеальная парочка, размышляла я, то ли они уже много лет не занимались сексом. Как только меня осенила эта мысль, картинка сразу же сложилась: потому-то они такие вежливые, такие воспитанные. И вот почему он с горечью оглянулся на меня, выходя из дома Фионы.
Но хотя я скинула семь — целых семь! — фунтов, питаясь одной любовью, про Эйлин я в те недели офисного романа особо не думала. Честно говоря, я забыла о ней и даже о Коноре. Возвращаясь домой, взирала на мужа с некоторым удивлением. Откуда он взялся — такой большой, такой настоящий?
Кто ты?
Вот что бывает после насыщенного рабочего дня.
Первый раз мы с Шоном всерьез занялись любовью ранним вечером, когда после пятничного обеда побывали еще и на отвальной сотрудника, решившего взять годичный отпуск и провести его со своей яхтой. Мы задержались, когда народ уже рассосался, а в каком углу мы спрятались, какие позы принимали, кто что куда втыкал — это уже наше дело и никого не касается.
Тайная любовь
[12]
Что за хрень такая с женами? Почему они это делают? Ведь не со мной одной такое случилось. Не только меня пригласили.
Поднимаю я утром незадолго до Рождества трубку и слышу голос:
— О, добрый день, Джину Мойнихан будьте добры.
— Это я.
— Привет, Джина, это Эйлин — жена Шона Валлели.
Она вычислила нас, решила я.
Я помню каждое слово этого разговора, каждый слог, каждую любезную интонацию: прокручивала в голове день за днем, разучивала по нотам. Я могла бы исполнять весь диалог как песню.
— О, привет, — отозвалась я. Чересчур поспешно. Подавившись этим самым «О». Звучало больше как «Охх», если прислушаться, но Эйлин с ритма не сбилась.
— Мне дала твой телефон Фиона. Надеюсь, ты не против. Хочу пригласить тебя к нам после Рождества. Мы устраиваем новогодний бранч, не знаю, говорила ли тебе Фиона, всегда устраиваем такой бранч, Шон готовит коктейли с бульоном для тех, кому нужно поправиться после праздников, — как они называются?
В жизни не слышала от нее столько слов подряд. И не сразу поняла, что она уже все сказала.
— «Удар быка»? — предположила я. Голос мой звучал странно. Что и неудивительно.
— Он самый. В любое время с одиннадцати тридцати.
Она не предоставила мне шанса ни отказать, ни согласиться.
— Шон будет рад тебя видеть. И Донала, разумеется.
Донала?
— Чудненько, — сказала я.
Донал — это, наверное, Конор.
— Ты знаешь, где мы живем, — за углом, налево от Фионы.
— Да, конечно, — подтвердила я.
— Серая шероховатая стена.
Шероховатая. Слишком деликатна, чтобы сказать: стена, мол, из старого гранита.
И не упомянула — с какой стати ей упоминать? — о том, как однажды вечером я припарковалась напротив этой стены и два часа кряду наблюдала за домом, пока не погасли окна. Не знаю зачем. Фиона с Шэем уехали в Маунт-Джульет на выходные, так что я могла не опасаться, как бы они не прошли мимо и не узнали машину. Это соображение сыграло свою роль. И наверное, мне хотелось оказаться поближе к Шону. Видеть тот куб света, внутри которого — он. А еще я хотела выяснить, спят ли они, то есть Эйлин и Шон, в одной комнате. Я опустила стекло. Ночной воздух был тих и неподвижен. Горело окно по фасаду, погасло окно по фасаду. Бестолковый свет на другом конце дома, углы и полуприкрытые двери мешают разглядеть. Погас. Загорелся в другой комнате. Поднималась и ныряла голова, силуэт — в центральном окне над дверью. Там, должно быть, лестница. Домик у них как на детском рисунке — миленький, квадратненький.
Кошку на ночь не выпускали.
К часу ночи я забыла, на каком я свете.
Промерзла до костей, переволновалась, глядя, как на лестнице мелькает голова, и теперь с трудом оторвала скрюченные пальцы от руля, чтобы включить-таки чертово зажигание.
Но разумеется, по телефону Эйлин ни словом об этом не обмолвилась. Не сказала: «Если тебе так понравился дом, что ж ты не постучалась в дверь». Нет, она деликатно пояснила: «Шероховатая стена из серого камня», и я сказала: «Ага».
У меня на столе ручка с перьями. Племянница подарила, когда ей было лет пять или шесть. Из подставки выглядывает балерина в пене голубых перьев. Иной раз, болтая по телефону, я поглаживаю себе щеки балериной, и под моим дыханием перья колышутся. Или заглядываю ей в лицо: балерина всегда улыбается.
— Кажется, знаю, — ответила я. — Первого января?
— Значит, приедешь? Вот и славно, — сказала Эйлин. — Будем ждать. Пока.
— Пока, — откликнулась я, но она уже положила трубку.
Светская Эйлин быстро и эффективно обзванивает приглашенных. Шанса отказаться не предоставляется. Умница Эйлин: на званых гостей не давит, сулит приятный денек. Эйлин — мастерица своего дела, Эйлин, на чьем мальчишеском теле собираются грустные складки зрелого жирка, но она, видит бог, чересчур занята, чтобы волноваться из-за такой ерунды, да и чего еще требовать от женщины сверх трех занятий в неделю на эллиптическом тренажере? Столько дел в доме и в саду. Покупки. Уборка. Возня с ребенком. Работает ли она? Я почему-то думала, что работает, хотя никогда не осведомлялась, а теперь было бы странно прерваться, пощипывая любовнику мочку уха, и шепнуть в алую раковину: «Чем же твоя супруга занята целый день?»
Ей ничего не известно, решила я. Если б знала, если б хоть заподозрила, выяснила бы имя Конора.
Или знает, но сказала «Донал» смеха ради?
До этого тревожного приглашения мы с Шоном успели встретиться еще дважды. В первый раз — без сомнений, без обиняков. Мы с улыбкой договорились сходить на обед в Нортсайде, и, пока я шла по О’Коннел-стрит, получила эсэмэску:
«Грешэм 321».
Только адрес. Никаких «Приходи, пожалуйста» или «Я буду тебя ждать».
Потом, до второго свидания, снова провал, десять бесконечных дней. Гостиница возле аэропорта. Ни откровенного словца, ни фотографии, ничего предосудительного.
«Кларион 29».
И от меня: «ОК».
Каждый раз мы обсуждали интерьер, картины на стене и цвет ковра — в «Грешэме» приятный, естественный земляной оттенок, а в гостинице аэропорта, через которую стадами проходили гости столицы, — нереальный зеленый. Заказывал и оплачивал номера Шон — полагаю, наличными. Вели мы себя как профессионалы. Следов не оставляли, ни электронных, ни бумажных. Только две тут же стертые эсэмэски.
И внутри сооружения из лихих и лживых договоренностей, недомолвок, адресов, вспыхивавших без лишних слов на экране моего мобильника, после того, как я прошла через холл гостиницы, где никто не окликнул меня, отыскала номер и постучалась в дверь, и брызнуло пеной заранее купленное шампанское, после жалкой и жуткой улыбки на губах у обоих, после того, как мы обсудили цвет ковра, у нас был — не знаю, правильно ли будет сказать «секс», хотя, конечно же, секс: мы делали то, что хотели, и получали то, чего желали, а если этого нам было мало, поднажимали и получали сверх того.
Толком не разговаривали.
В молчании этот самый «секс» казался еще грязнее. Во сне люди не говорят. А если говорят, то не по-настоящему. Какая тишина стояла в обоих номерах, пока мы проделывали те продуманные и внезапные движения, что позволяют прижаться кожей к нагой коже. Белым днем. За окнами гудела пятничная пробка, посреди дня на почтамте звучно били часы. На поцелуи мы времени почти не тратили. Может быть, поэтому все так отчетливо — слишком отчетливо, — и поэтому обходились без слов.
Но еще и потому, что сказать хотелось многое, и все — неправда.
Или я чересчур романтична? В смысле: кто знает, о чем тогда думал Шон? А говорил он чаще всего: «Ш-ш!»
Тот первый раз в «Грешэме» — поспешный, неслаженный. Шон после этого был слегка возбужден, даже бесцеремонен. Но второй раз. Второе тайное свидание. Само совершенство.
Каков он был в постели? Он был самим собой. Шон и в постели такой же, как всегда. Это легко увидеть, стоит один раз присмотреться, но, пока не присмотришься, дразнит загадка: «Так какой же он?»
Такой.
А еще такой.
Я смотрела, как он одевается в гостинице при аэропорте, и осталась в номере, когда он уже умчался на самолет. Ему я сказала, что хочу принять душ, но душ принимать не стала. Я поднялась и села на стул, посмотрела на то, что осталось после нас: его полотенце, брошенное на пол, отпечаток тел на скомканных простынях, след наших объятий. Затем я натянула одежду и поплелась в бар и сидела, втайне окутанная его ароматом, выпила одну-единственную порцию виски и смотрела, как вокруг меня суетятся, тащат чемоданы, осведомляются об отсроченных рейсах, горестно прощаются.
— Мы ехали из Донегала весь день, — сказала мне женщина (слезы на глазах и пинта светлого на столе). — Ей утром улетать. — И она показала на вторую женщину, солидного возраста и солидных габаритов, которая сидела рядом на банкетке. Волосы, как у моей деревенской бабушки, тонкой седой косой уложены вкруг головы.
Старуха, судя по зубам и одежде — американка, печально закивала. С другого конца барной стойки трое здоровенных юнцов заценили меня и вновь сосредоточились на большом телевизоре.
Когда я вернулась в номер, там было пусто. Исчезли даже наши призраки. Или что-то все же сохранилось? Я чуть было не оставила дверь нараспашку, но оглянулась — и плотно закрыла.
Я сдала ключ на стойке администратора — вернее, это были суперсовременные кабинки на ножках, в каждой — выходец из Восточной Европы в черном костюме и крайне оперативный. Я выбрала очередь покороче, и мне досталась блондинка с именем «Свева» на бейджике. Ее имя я успела не только прочесть, но выучить наизусть. Времени хватило: у пары передо мной возникли какие-то неурядицы. Пока я добралась до окошечка, мы успели подружиться. Свева глянула на экран монитора, сказала: «Да, все в порядке» — и улыбнулась мне яркой равнодушной улыбкой, а я подумала, я чуть было не спросила ее: «Куда же все это приведет?»
Три дня спустя Эйлин — поразительное у женщины чутье! — позвонила мне чуть ли не в панике, словно опоздала на пароход. Безнадежно опоздала. Мы уже отчалили — так ведь можно выразиться? — в наше прелюбодеяние.
Зато в офисе флирт прекратился. Встречаясь с Шоном у кофейного аппарата, я бросала на него отчужденный взгляд и одаряла его равнодушным «до завтра», натягивая вечером плащ. Тайна сделала нас сильными. Сплетни смолкли, все сбились со следа.
Есть, наверное, такое правило: все до безумия очевидно, пока двое еще только сближаются, и до жалости очевидно, когда все заканчивается, но в самый момент эти двое сдержанны, точно министр со счетом в банке на Каймановых островах, и вдвое усерднее этого министра переводят старушек через дорогу.
— Привет, Шон, извини, с поляками труба. Все пытаюсь выбить из них цифры. Обещали к четвергу. Потерпишь?
— Куда ж деваться.
— Буду на них давить, — обещаю я, а желание приливом крови бьет в низ живота, жар распространяется во всему телу — яркий, упоительный. Тайна хранится во мне, моя кожа приняла точную форму тайны, ибо я — тайна, я — секрет на миллион долларов, это делает меня всемогущей.
Абсолютно всемогущей.
Одного только я не смею — поделиться секретом. А это значит, что в реальной жизни я бессильна. Могу только молчать и знать.
— Четверг, — повторяешь ты. — Как это будет по-польски?
— Czwartek.
— Забавно.
Но после первого свидания в «Грешэме» сделка еще не была заключена. Еще никакой определенности. Казалось, Шон разочарован — в себе, во мне, в неизбежности того, что произошло.
— Дай мне пять минут, — распорядился он, когда я собралась выйти из номера вместе с ним.
Приложил к моим губам палец — шершавый, теплая человеческая плоть — и ушел, оставив меня наедине с немыми стенами и мерцающим дисплеем гостиничных часов, на котором упорно не сменялись цифры. Пять минут, значит. Я встала у окна и увидела, как он выныривает чуть дальше по улице, голова непокрыта, плечи согнуты под ноябрьским дождем.
И на этом все.
Никаких планов. Ни намека.
Полагаю, это объясняет мою эскападу, когда неделей позже я остановила машину напротив его ворот и сидела за полночь, скрюченными пальцами вцепившись в руль. Неделю ждать звонка — это очень долго. За неделю и спятить можно.
Впрочем, бывает и за полдня.
Наши руки встретились однажды. В постели. Запомнилось потрясение: наши руки соприкоснулись, когда тела были обнажены и весьма деятельны, и стоило случайно дотронуться рукой до руки, как пронзило смущение: из ладоней электрическим зарядом била реальность. Я даже извинилась, как извиняешься перед незнакомцем, задев его на ходу.
Каждые две минуты, сотни раз на дню я глядела на телефон. Целую неделю после «Грешэма» я притягивала к себе его любовь, сидя тихо и не думая ни о чем, кроме следующего мгновения, а потом следующего, черезследующего, когда он наконец с улыбкой появится передо мной или телефон завибрирует от его звонка.
Но телефон не вибрировал. Я дробила долгие дни, миллионы мгновений до исчезающе малых величин, телефон не звонил, и все тут.
Разумеется, иногда я его видела: проходила мимо его стола или он проходил мимо моего. Мы разговаривали, один раз обсудили скрытые калории в кофе-латте. И он ушел.
Дома я все время цеплялась к Конору. Как мог он проводить со мной вечер за вечером, есть ужин из индийского ресторанчика, смотреть «Клан Сопрано» и не замечать моего смятения? Если любовь — это некое знание, он вовсе не любил меня — он ничего не понимал. Странное чувство: наша любовь лишилась той первичной тяги, что есть во всякой любви. Все равно что оставить мир без всемирного тяготения. Мой муж не знал меня. Не знал постели, в которой спал.
По ночам я отворачивалась от него. Может, один-единственный раз приняла его ласки, потому что была несчастна и искала утешения. Я поднималась в четыре утра и ела хлопья прямо из коробки, закусывая ложками арахисового масла. Я вставала спозаранку и принималась наряжаться, меняла тряпки, влезала в высоченные шпильки, потом снимала каблукастые туфли, надевала что поудобнее, застегивала на все пуговицы блузку и отправлялась в офис. А в ночь на воскресенье, через восемь дней после «Грешэма», я очутилась в темноте у ворот Шона, цеплялась скрюченными пальцами за руль, заключала мысленные сделки, налагала заклятья.
В понедельник я кое-что ему купила.
Местный овощной магазинчик — в стиле яппи, открыт всем стихиям. В декабре там появились ящики с японскими мандаринами, зелеными фигами и гранатами, вокруг которых восьмерками оплелась белая сеточка. Я выбрала пакетик китайских слив, холодных и шишковатых на ощупь. Одну я съела по пути в офис, забежав в подъезд от дождя. Никогда прежде не ела их живьем. Кожица точно кора, такая толстая, что слышно, когда зубы ее прорывают. Под ней темнеет белизна плода, гладкая, словно яйцо вкрутую, скользкая, а в сердцевине серой ароматной мякоти — красная точка в розовом ореоле.
О Китае мы как-то говорили. Шон советовал мне учить мандаринский диалект. Он, мол, побывал в Шанхае — а я? Там прямо-таки Дикий Запад, он настолько увлекся, что чуть было не купил в аэропорту диск с самоучителем языка для дочери, хотя она уже вышла из того возраста, когда дети учатся языку, словно пению, вышла из той идеальной поры, когда младенец в распеве нащупывает путь к речи и способен угадать, из чего зародился китайский язык. Шон рассказывал мне о совершенно пустынных восьмиполосных шоссе, где становится внятным будущее — ты можешь его творить. Страшновато, слов нет, но вместе с тем — нормально.
А я никогда не бывала в Шанхае. Я положила Шону на стол пакетик с пятнами от дождя. Что я пыталась этим сказать? Что под кожей, то пусть там и остается? Что я не стану выходить за рамки?
— Какую гостиницу ты бы забронировала возле аэропорта? — спросил он меня чуть позже.
— «Кларион»? — сказала я.
А через три дня после того, как я захлопнула за собой дверь второй гостиницы, села на маршрутку до терминала, там постояла в очереди на такси и вернулась домой, не приняв душ и нисколько о том не волнуясь, я сняла телефонную трубку и услышала голос его жены. Его жена пригласила меня. Ей, видимо, захотелось хорошенько ко мне присмотреться — теперь, когда было слишком поздно.
Как это грустно! Я положила трубку и помахала у себя перед носом пернатой балериной, словно предостерегающим перстом.
Что же ты натворила!
Целуй меня, целуй
[14]
А еще надо было пережить корпоративную вечеринку. В девять вечера я стояла в холле «l’Gueuleton» на Фейд-стрит и прощалась с Фиахром, который пытался найти дверь и отправиться к беременной жене. Когда ему удалось, Шон, помогавший ему осуществить этот подвиг, прислонился спиной к стене и слегка ударился затылком о кирпичи — раз, другой, — повторяя: «Еб твою!»
— Куда пойдем? — спросила я его, и он ответил:
— Нельзя, мы не можем, нельзя!
Но мы были пьяны под завязку и потащились, поддерживая друг друга, на Друри-стрит, бесконечно целовались в углу бетонной парковки, пропахшей бензином и дождем, а на других уровнях бродили хозяева автомобилей, и порой машина откликалась кваканьем брелоку сигнализации.
Еще один эпический поцелуй — аж стены зашатались. Мне казалось, я вылезаю из собственной головы, все мое путаное существо обратилось в бегство. Под конец мы едва соприкасались, все было так чисто и нежно, что я осмелилась спросить:
— Когда мы увидимся?
И он ответил:
— Не знаю. Я что-нибудь придумаю. Пока не знаю.
Я шла сквозь город, освещенный рождественскими огнями, ни одного такси, город вокруг бушевал, и я размышляла о том, что поцелуй — избыток, подарок природы. Как птичьи песни, сердечные, прекрасные и совершенно бесполезные.
А после всего этого — родной дом, ключ вгрызается в холодный замок, в коридоре пахнет духотой, а на втором этаже мерцает ноутбук Конора. Я поднялась к нему — настолько пьяная, что удивлялась каждый раз, когда нога, не промахнувшись, нащупывала ступеньку. Мой супруг сидел в кресле, лицо его голубело, подсвеченное монитором, а сам он застыл, только большой и указательный палец постукивают по коврику для мышки.
— Хорошо провела вечер?
Само собой, я и не думала ехать на чертов бранч к Эйлин. Но Рождество в Йоле затягивается, хлопушки, бабья болтовня, пьешь с утра до вечера, до жесткого отрезвления, и ночью не уснешь, злишься так, что все тело каменеет. Родные Конора никогда в рот не брали спиртного в отцовском пабе, хотя то и дело кто-нибудь из них накидывал куртку, запрыгивал в автомобиль и несся туда постоять за стойкой. Они жили на Корк-роуд, через сад у них протекал ручей, и от местных пьяниц они баррикадировались ящиками французского вина прямо от импортера из Маллингара.
Мать Конора носила кремовые брюки под цвет пепельно-блондинистых волос и дорогие золотые цепочки к легкому перманентному загару. Отец был крупный, весьма телесный мужчина, любитель поприжать гостью, когда здоровается, а уж потискать невестку — естественное право человека его возраста. Жена то одергивала его, то выкрикивала: «Спасибо, Фрэнсис», и все хохотали — честное слово, хохотали — над моим смущением и над юморной похотливостью старикана.
Славная это была парочка, при всей их нелепости. Им было хорошо вместе. Дом вечно кишел двоюродными братьями, друзьями, еще какими-то свойственниками, которые вваливались в дом, потрясая бутылками «Хайдсика» и «Реми Мартена» и смеясь над собой: дескать, возят уголь шахтерам. Чем-то они напоминали мне отца с его шутливой серьезностью — мол, не принимайте в расчет этого парня, — под которой чувствовалось и сознание собственной важности, и что-то недосказанное: эти люди всегда были в курсе.
Не знаю, в курсе чего (про отца тоже непонятно), чем они так гордились — лицензией на продажу спиртного? Разрешением сделать пристройку? Стоило по такому поводу обмениваться кивками и подмигиваниями! У меня это вызывало ностальгию по дядюшкам, которые щекотали мне шею и предъявляли найденный пятидесятипенсовик, но Конор дергался — буквально дергался и чесался.
Его в родительском доме привлекало другое: он тут же впадал в детство. Мерился с братьями силой, жил грязнулей, предоставлял всю работу по хозяйству женщинам — я только глаза в изумлении таращила. Регрессия, муж возвращается к своему маленькому, давно забытому «я». И злилась я, проводя часы у кухонной раковины, не только потому, что в этом доме гостья превращалась в рабыню, но и потому, что мой мужчина превращался в обормота-подростка, чуждого мне, а может, и самому себе.
Ночью, в постели, я пыталась вернуть его — да, знаю, я уже спала с Шоном, но это устроено вовсе не так, как думается, и однажды ночью, пока мы еще не начали пить упорно и мрачно, я постучала по его бритой загорелой черепушке, проверяя, есть ли кто внутри. И он оказался там. Он открыл глаза в темноте и занялся со мной любовью справа налево и задом наперед, поперек и по диагонали, словно тут, под старыми футбольными постерами и среди разбросанных дисков, он увидел вдруг, чем обернется его отрочество, и это видение будущего в прошлом оказалось самой прекрасной реальностью, о какой он мог только мечтать.
Мы ни разу не поссорились вплоть до кануна нового года. Не помню, что тогда вызвало ссору. Вероятно, деньги. Чаще всего мы спорили из-за денег. Или из-за его мамы? И далее по списку. А как он подключил стиральную машину, нажал кнопку и пошел играть в «Галактику», а вода залила все вокруг? И вообще его зависимость от Интернета меня уже допекла. Я не заметила, как суперпрограммист превратился в сетевого игрока, зависающего онлайн с такими же растратчиками времени. Однажды я даже полезла к нему в браузер и расстроилась, потому что ничего интересного не обнаружила. Я бы счастлива была наткнуться на порно в кэше.
Однако в Йоле мы поссорились не из-за этого, ведь мы в кои-то веки вышли из дома, никаких мониторов. Мы гуляли по берегу, холодный воздух резал легкие, а свет — глаза, уставшие от четырех дней на кухне и хреновых рождественских телепередач. Наверное, потому я с катушек и съехала, что оказалась вдруг на воле. Даже когда я заорала во весь голос, вопли мои доносились будто издалека, оттуда, где опускался к воде сереющий небосклон.
Пляж был не вовсе безлюден: женщина бродила у кромки моря, мужчина фоткал дешевой «мыльницей», взобравшись на гигантские бетонные ступени, отделявшие сушу от полосы прилива. К береговой линии спускались черные вешки, каждая следующая меньше предыдущей, их всех постепенно заметал неутомимо движущийся песок. На дальнем мысу сгрудились новые дачи, уютная игрушечная деревня. Конор сказал, его отцу принадлежат там целых четыре домика. Ты только глянь, а? Но они были не так уж плохи. Пожалуй, даже красивы под серо-голубым зимним небом, когда воздух застывает так, словно вот-вот треснет и расколется. Даже волны — в самом деле или только в моих воспоминаниях? — даже волны старались не шуметь.
Нет, поссорились мы не из-за денег, не из-за Интернета и не из-за того, что вода из стиральной машины затопила кухню, а из-за того, что мы живем в ящике, — я помню, как произнесла это слово, — и неважно, какого цвета ящик, и чем в нем пахнет, и насколько хорошо мы в нем обустроились, важно, что мы живем в ящике, в чертовом ящике, а могли быть свободными.
Последний день уходящего года. Наутро я собиралась бросить курить. Возможно, в том-то все и дело: вопль наркомана, у которого вот-вот отберут наркотик. Или в том причина, что курить я бросала ради Шона, он терпеть не мог застоялого табачного запаха, а значит, его тень нависала над грядущим днем: я должна ради Шона сделаться лучше. Гнев мой был ужасен, но ведь и в самом деле, что может быть хуже: разбить ящик, в котором жила, и тут же попасть в другой.
Спектакль на пустынном пляже, пронзительные вопли, топанье ногами на потеху чайкам, у рыб звон в ушах. Бессмысленное, но такое освежающее занятие, миллионы песчинок вылетают из-под гневно плюхнувшейся задницы, а вдали на камнях затихают шаги того, кто ушел.
Конор вернулся к машине, а мне оставил все это: линию горизонта, и ту линию, где море смыкалось с берегом, — и я могла вдоволь наблюдать, как вода впитывается в песок или тащит его за собой.
Я была вполне счастлива. Закурила сигарету и была счастлива, пока сигарета не кончилась. Ничто не двигалось, кроме воды, которая движется всегда. Мир застыл, только рос пепел на кончике белого стержня сигареты.
Последний день уходящего года. Самый нелюбимый день в году, и на этот раз я почувствовала, что не выдержу. В полночь, когда чертовы часы начнут отбивать удар за ударом, я попросту сдохну. Мне бы остаться тут, и пусть новый год наступает где хочет. Как это делается? Встаешь — и Земля уходит из-под ног? Плывешь на волнах холодного, медлительного моря? Любишь одного мужчину, а целуешься с другим?
Целуешься и не можешь оторваться.
Вернувшись к машине, я заявила Конору, что немедленно возвращаюсь домой, что хочу нынче же повидаться с мамой, и он, если хочет, может поехать со мной, хотя я бы предпочла отправиться без него.
— Да, я бы предпочла, — повторила я.
И мне… мне нужно… нужно время, о’кей?
Конор тяжко вздохнул — надоели пустые, жалкие штампы — и включил зажигание:
— Я тебя отвезу.
— Не надо.
— Тогда бери машину. Меня подвезут.
И я не ответила ни «спасибо», ни «извини». Не сказала: «Все дело в проклятых сигаретах, ты ни при чем». Не солгала, но и правду не сказала: что он ни при чем, да и Шон Валлели тоже.
Я помчалась на Уотерфорд по 25-му шоссе и свернула на высокий крутой подъезд к Дангарвану, как раз когда загорелись уличные фонари. Растерянное лицо свекрови все еще стояло у меня перед глазами.
«Не беспокойтесь, — следовало бы сказать мне, — я не разобью сердце вашему сыну».
Поспешное прощание. Что-то такое надо было сказать. Пусть это и ложь. Пусть мы и не разговаривали. Переход власти от одной женщины Конора к другой, и особого удовольствия мне это не доставило.
Конор подогнал машину к парадному крыльцу, я уложила чемодан в багажник. Перецеловала всех на пороге большого белого дома, все-таки смахивавшего на бунгало, и мой охальник свекор в кои-то веки воздержался от обжиманий. Но меня его грубоватое ухаживание особо и не стесняло. По правде говоря, даже нравилось. Я ведь кокетка.
Поворот на Бриттас, поворот на Эннискерри, огни шоссе. Я доехала до выезда на Талла, пробралась сквозь лабиринт пригородных улиц и затормозила перед маминым домом. Выключила двигатель и постояла в морозном молчании: кровь еще сильно пульсировала в венах.
Приятно побыть немного с собственными родственниками. Пусть семья у меня и небольшая, пусть мы с мамой сидели вдвоем перед настоящим огнем в искусственном газовом камине, переключая каналы под звон полуночных колоколов и попивая «Морской бриз».
Джоан рассеянно стряхивала пепел в псевдокамин. Сквозь юбку нащупала резинку чулок и приспустила паутиной к щиколоткам. Для женщины, столь совершенной с виду, моя мать была до странности неряшлива. Да что там совершенный облик — она вбирала в себя весь свет, который ее окружал. И однако же в детстве меня смущала ее манера усесться в кухне вместе с дочерьми и их школьными друзьями, прислушиваться к нашей болтовне, куря и роняя пепел на пол. И не потому, что в доме отсутствовала пепельница, — пепельницу я как-то раз нашла в холодильнике и нисколько не удивилась: содержимое холодильника у нас всегда было странноватым. «Чем ты весь день занимаешься?!» — помнится, заорала я однажды с голодухи. Мать ничего не ответила. Нечего ей было сказать.
В первые годы вдовства она запустила дом, и мы с сестрой ей так этого и не простили. Дети любят рутину. Им, возможно, больше ничего и не требуется.
Зато в тот канун нового года я получила всю причитавшуюся мне рутину: бутерброд с сыром и помидором, чашку чая; мама перебрала бутылки в поисках чего-нибудь стоящего, встряхнула пакет клюквенного сока — «Полезно для мочевого пузыря», — и мы перешли в гостиную поболтать. О чем, не помню, не складывается в голове. Она спросила:
— Как твои свёкры?
И я ответила:
— Ой, не спрашивай.
Про диеты говорили, само собой, про то, как с годами весь лишний жир скапливается спереди. Сравнили преимущества раздельных костюмов и платьев, вспомнили бывших, ее и моих, и что с ними сталось. Мое стойкое отвращение к пастели. Все как обычно.
В пять минут первого она собралась ложиться. Я не понимала, что мне-то делать, куда идти. Мама, видимо, так привыкла к собственной рутине, что ей и в голову не пришло сначала выпроводить меня.
Я понюхала и допила последний глоток.
— Наверное, уже больше нормы, — заметила я и тем самым спровоцировала сильное замешательство. Общественный транспорт Джоан озадачивал, и она слышать не хотела про такси.
— В такую ночь! — возмутилась она. — Дорогая моя, ты ляжешь у себя в комнате.
Ее уже вынесло в коридор, она ухватилась рукой за перила у подножия лестницы, а глаза над пыхтящим ртом наполнились тревогой.
— Давай хотя бы помогу, — предложила я, но мама отмахнулась и двинулась наверх, цепляясь за столбики перил.
— Но только сегодня, учти!
А то вдруг я подумаю, что бремя забот переходит ко мне.
Я последовала за мамой наверх, свернула в мою спаленку, заползла в постель и кое-как разделась под отсыревшим от холода одеялом. Утром проснулась свежая, как дитя, и спустилась к завтраку — сосиски и яйца, тост с маслом, чай. Мама успела вырядиться в малиновую двойку из кашемира и твидовую юбку, боевая раскраска на лице — морщинок совсем чуть-чуть, в уголках глаз, кожа и впрямь замечательная. Она тут же заметила мои некачественные колготы и послала меня наверх за нераспечатанной упаковкой чулок — возьми в ящике.
— Мама, мне тридцать два года!
От чулок я уклонилась, зато позаимствовала огромное кольцо из той бижутерии, что мама некогда надевала на танцы. Хотела и шарфик прихватить, но смутная печаль предупредила меня: «Кто знает, когда я смогу его вернуть?»
Нарядившись, мы сели в мамин «рено» и поехали в Брей, где мой зять участвовал в новогоднем заплыве.
Мы проехали через безлюдный город и остановились на берегу. Найти Шэя в толпе на пляже оказалось не так-то легко. Мой зять-клоун, в страхолюдном парике и в желтой футболке с надписью «Берегись» на груди. Собирает пожертвования на борьбу с депрессией, заявил он нам, а его дети прижались к ногам Фионы, замерзшие и растерянные. Шэй выглядел толстым. Хуже чем толстым, — с таким брюхом и паучьими ножками в обтягивающей черной лайкре он выглядел человеком средних лет. Ноги — это самое страшное: бледно-восковые стопы, распластанные на прибрежных камнях. Он пробирался к глубокой, бурлящей воде, а толпа визжала в садомазохистском упоении. Моржи плюхнулись в море, обернулись помахать, и тут мне стало совсем жутко: плывут в масках для Хэллоуина, в нелепых шляпах, все равно как если бы парень рядом с тобой снял плащ и внезапно превратился в идиота, не отличающего сухое от мокрого.
Потом мы добрались до Эннискерри, погрелись супом и чаем, и мама осталась с детьми, а мы отправились к Шону с Эйлин подлечиться «ударами быка».
Так естественно и должным порядком вышло, что в два часа дня первого января я вполне законно прошла по гравию к матово-серой двери моего коллеги и доброго знакомого Шона Валлели и постучала в эту дверь испанским сувениром его супруги — колотушкой в форме ладони.
Дом оказался меньше, чем померещилось мне, когда я сидела напротив и следила, как в окнах гаснут огни. С той ночи дом Шона разросся в моем воображении до георгианской усадьбы, немерено акров спереди и позади. На самом же деле это был таунхаус, пристроенный к другому дому, и окна — два по сторонам от двери и три наверху — вовсе не так уж велики. Но что-то в нем все-таки было. Лавровые деревья — леденцы на палочке, перевязанные красными рождественскими ленточками, — в отменном вкусе белые лампочки вдоль водосточных желобов, и котсуолдский гравий, и живая самшитовая изгородь — все то, что я ненавидела и чего желала, так что на порог я ступила уже достаточно злобной.
— Классная колотушка, — сказала я, хватая и отпуская тонкую медную ладонь. Затем уставилась на крашеную доску, ожидая, чтобы она отодвинулась.
Дверь открылась, но я никого не увидела.
Разумеется, открыла мне Иви, и это сбило меня с толку. Пришлось опустить взгляд с того уровня над полом, где я ожидала увидеть лицо взрослого, а подправить выражение лица я не успела. Иви глянула на меня своим странным, затравленным взглядом, и Фиона сказала:
— Помнишь тетю нашей Меган?
— Да. — Хотя ни одна нотка в ее голосе не подтверждала, что она меня помнит. Но все же сообразила: — Привет, Джина.
И я откликнулась:
— Привет, лапонька! — Ведь и правда лапонька, с каким-то восторгом и удивлением принимает от гостей верхнюю одежду, несет по узким ступенькам наверх, складирует где-то в запасной спальне.
За все это время я ни разу не вспомнила про Иви. Не знаю почему. Жена присутствовала в моих мыслях всегда — стена, опоясывающая мой разум, — но когда пробирает похоть, не думаешь, не можешь думать о его дочери. Иви не имела ни малейшего отношения к моему роману, ее тень не могла — никак не могла — лечь на нашу гостиничную постель. Нельзя ей там появляться, это неприлично. Не просто неприлично — нелепо.
И вот она, пожалуйста. Факт ее существования изумил меня. Глядя ей вслед — она шла по лестнице, на вытянутых руках неся перед собой мой плащ, — я смутно предчувствовала несчастье. Бессмысленный и грубый вопль чуть не вырвался вслед восходившей на второй этаж детской спине. Что-то вроде «Корова», например.
Но я толком не знала, какое слово, из какой драмы. «Убийца!» — это обвинение откуда, из «Мисс Броди», из «Малышки Джейн»? В школе нас водили на «Гамлета», и в той сцене, где Офелия сходит с ума, передо мной вскочила девчонка — видимо, из дурного района, грудь бочонком, немытые волосы — и завопила актрисе: «Пизду нам свою покажи!»
Так и тут. Похоже.
Нет, конечно, я не собиралась выкрикивать вслед Иви непристойности. Вопль в моей голове был воплем без слов, и я не пыталась подобрать слова, но голова шла кругом. Впервые я вдохнула в себя аромат семейной жизни Шона Валлели, рождественские мандарины и гвоздику, я смотрела вслед его дочери, на ее узкую, складную спинку, бережно вытянутые руки, белые носочки, чуть влажную кожицу сзади под коленками — потайное местечко, словно у ребенка 50-х, на Меган юбку не нацепишь без легинсов, а эта малышка носила настоящий маленький килт и, господи боже, черные лакированные туфли.
Эйлин выскочила в прихожую, пародируя собственную суету и распорядительность.
— Входите, входите! — торопила она, целуя нас одного за другим. — С Новым годом! — Фиону, Шэя, меня.
Сейчас я пытаюсь вспомнить запах ее кожи и губ или их текстуру, ощущение от ее физической близости, но, как только Эйлин прикоснулась губами к моей щеке, наступило затмение.
Она быстро сделала шаг назад и снова улыбнулась:
— Как я рада, что ты все-таки приехала. Заходи, остальные уже там.
Остальные?
Эйлин оказалась вовсе не такой «пожилой», как мне воображалось, хотя на ее лице скромного и полезного человека красовалась помада для женщины глубоко средних лет, розовая с жемчужным отливом. В плиссированном черном платье от «Исси Мияки» с бирюзовой каймой, с торчащим вокруг шеи широким воротником она выглядела беззащитным моллюском, которого укрывает твердая красивая раковина.
Дом, в отличие от наряда хозяйки, был сама простота. Справа от входной двери — кабинет, дальше по коридору — кухня. По другую сторону все перегородки от фасада до задней стены дома снесли, получилась вытянутая гостиная.
— Какая прелесть! — восхитилась я, озираясь.
— А, ни рыба ни мясо, — отмахнулась Эйлин. — Я хотела еще расширить, но Шон говорит, пора снова продавать и возвращаться в город.
— Вам понравилась новая дача? — спросила Фиона.
— В том-то и дело. Мы в нее просто влюбились.
— Это же замечательно! — сказала Фиона.
Эйлин обернулась ко мне и продолжала:
— Мы нашли чудесное место с видом на пляж в Бэллимани. Там, на вершине. — Затем снова к Фионе: — Когда вы отпустите Меган к морю? Я увожу свою в пятницу сразу после занятий, а Шон подъезжает в субботу. Через неделю, через две, как получается.
Конечно, я рассчитывала найти в доме Шона какие-то ключи к его жизни, однако не ожидала, что они полетят в меня, едва я переступлю порог. Мало того, что Эйлин сообщила мне о своей даче, — всякий человек после сорока хвастается дачей, — но она прямо-таки на блюдечке преподнесла мне их расписание. Слушай внимательно, девочка: каждую вторую или третью пятницу мой муж бывает свободен, зато в субботу он садится в машину и едет за мной на дачу, мы зажигаем огонь в камине, откупориваем бутылку красного и с вершины смотрим на дивное, вечнопеременчивое море.
А мне еще даже коктейля не дали.
— О, как мило, — сказала я, указывая на фотографии на стене. Сменим тему.
Длинный ряд снимков в темных квадратных рамках, яркий, преувеличенный контраст черного и белого. Лишь после паузы, когда глаза привыкли, на одном снимке, затем на другом начала проступать Иви — студийные фотографии, Иви совсем маленькая. Красиво, художественно. Эйлин в белой рубашке прислонилась к белой стене. Взъерошенный Шон.
Мне послышался из кухни его голос, и я поспешно свернула налево, в гостиную, в спасительное столпотворение. Длинная комната, четыре створчатых окна. В дальнем конце закуска, напитки ближе к двери, между приглашенными курсирует филиппинец, в каждой руке по бутылке.
К моему удивлению, среди гостей оказался Фрэнк, старый болтун, — он бросил на меня хитрый взгляд, как будто я про что-то не знала, а надо бы. На миг мне почудилось, не про нас ли с Шоном, однако Фрэнк никогда не интересовался сексом, он подмечает иные скрытые течения и соглашения, те, что касаются по большей части мужчин, и так сразу не поймешь, о чем это — не футбол, не машины, однако речь идет о выигрыше, хотя и не ясно о каком. Да, я обижена, потому как три месяца спустя Фрэнк получил повышение, обойдя меня, и теперь я знаю, что это был за секрет. Парень безо всяких способностей, единственный талант — быть в курсе.
Я кивнула ему в просвет между бродившими по гостиной телами и машущими руками, и Фрэнк подошел ко мне и неуклюже поцеловал: он уже собирался домой.
— В следующем году в Варшаве, — намекнул он.
Бедный никчемный Фрэнк.
Я слышала, как Шон прощается с ним у двери, и поспешила к столику с напитками — там Шон легко заприметит меня, и не будет нужды здороваться. Пауза, когда он заприметил меня, была очень короткой, но очень многозначительной. Я на него даже не поглядела. Улыбнулась будто самой себе и двинулась прочь от стола.
Некоторые лица показались мне знакомыми — родители девочек, собиравшихся у Меган, только без детей. Мамаши, вырядившиеся в середине дня, выглядели кто страшней войны, а кто на удивление привлекательно и ухоженно.
Тут оказался и Фиахр с беременной женой по имени, кажется, Далия. Странно было встретить ее во плоти, во всем этом изобилии плоти — огромный шар. Она помахала бокалом и спросила:
— Как думаешь, поспособствует? — И пустилась рассказывать, как некая дама отправилась на кинофестиваль в Голуэй и поутру проснулась в больнице с жутким похмельем, а рядом в колыбельке — новорожденный. — Она такая: «Чо было-то прошлой ночью? Где это я?»
— Респект, — ответила я.
— Напилась до беспамятства, можешь себе представить. То-то акушеркам радости.
— А они что-то заметили? — поинтересовался Фиахр, трезвый как стеклышко, и обернулся к гостье, которая с визгом подскочила к нему.
Не знаю, какая она обычно, эта Далия, Делия, Дилайла, но на тридцать восьмой неделе беременности она сделалась медлительной и нервной, точно истеричная тыква. Она подтянула меня к себе через бугор своего брюха — буквально подтянула, за грудки, — и зашептала трагически:
— Почему мой муж разговаривает с этой женщиной?
— Что? — растерялась я. — Отпусти меня, пожалуйста.
— Нет, правда, — настаивала она, — он с ней знаком?
Слезы градом катились по ее лицу. Как это вдруг началось?
— Может, поешь что-нибудь? — предложила я, и она сказала:
— А, еда!
Словно о еде и думать забыла.
Я усадила ее на диван и принесла полную тарелку: киш, копченую лососину, зеленый салат, картофельный салат с жареным фундуком, какую-то закусь с тертым сельдереем, кусочки дичи с начинкой из сосисок и красную капусту, гвоздичную, рождественскую. Не покупное, отметила я, сами все приготовили.
— Немножко смешалось, — извинилась я.
— Да ладно, — откликнулась она. — Не беда.
Мне хотелось убраться подальше от Делии-Дилайлы, но возможности не было. Столь же сильным оказалось искушение пристроиться рядом, погреться, что ли, и я поддалась этому искушению, но сначала огляделась по сторонам и убедилась, что Шон опять вышел. А может, думала я вовсе не о Шоне, а о Коноре, хотя тот и был далеко.
Жена Фиахра напялила красную футболку поверх джинсов для беременных и маленькое болеро с блестками — по контрасту с обширной грудью чудилось, будто болеро снято с елочной игрушки. Далия пыталась балансировать тарелкой на животе, потом выпрямилась и пристроила ее на коленях, но и это не подошло, и тогда она поставила тарелку на подлокотник дивана и склонилась над ней своим не столь беременным верхом.
— О господи!
Мне послышалось, будто она захныкала, приступив к еде. Жалобный такой хнык. Я отвернулась, но уголком глаза видела, как ее живот раздувается дирижаблем.
— О господи!
То ли волна, то ли тень движения прошла поперек ее живота, и я испугалась — так безотчетно пугаешься при виде паука или мыши. Я невольно уставилась на ее живот, и вот оно снова — словно внутри приподнимается и опускается костлявое плечико, точно кто-то прокладывает себе путь под покровом из латекса, только это не латекс, это живая кожа.
Плечико, а может, и локоть.
— Десерт? — предложила я.
— Боже, да! — ответила она, на меня даже не глянув.
И я ушла, но десерта не отыскала и больше ее не кормила.
Одна из тех вечеринок, где все отказываются от куриной кожи. Сбоку на каждой тарелке оставалась блестящая от меда шкурка с капелькой чили. Я обнаружила этот феномен позднее, когда выносила грязную посуду на кухню, лавируя среди гостей и напевая себе под нос. Посуду я составляла на кухонный столик возле Шона, который прихлебывал спиртное из большой кружки и явно — вероятно — мечтал, чтобы я ушла.
Или чтоб остальные ушли.
— Хорошо провел Рождество?
— Хорошо, спасибо, — ответил он. — А ты?
— Замечательно.
Я-то вовсе не спешила уходить. Мне тут очень даже нравилось.
Возле шведского стола Фиона и мамочки веселились от души. Сплетничали, склоняясь друг к другу, потом откидывались, изнемогая от смеха, прикрывая ладошками рты. О нет! Мимо них скользили гости в поисках выпивки или добавки того и сего. Повсюду стояли мисочки с орехами в глазури и сушеным манго в темном шоколаде. В настоящем черном-черном шоколаде. Процентов 80 по крайней мере.
— Я умерла? Попала на небеса? — вопросила какая-то дама напротив меня, а затем вскинула голову и заорала: — Черт, да мы же с ней вместе учились!
Это насчет пластической хирургии. Действительно, у двух или трех дам был озадаченный вид, который придает лицам ботокс: вроде как чего-то чувствую, а что — не пойму. Одна перекачала губы до такой степени, что не могла толком пить из бокала.
— Дайте ей соломинку! — распорядилась ее одноклассница и сосредоточилась на вишневом бисквите, рассеянно потирая кожу на горле.
У дальней стены я заприметила кое-кого с телевидения и жуткого придурка из «Айриш таймс». Ну точно, Эйлин тоже работает, теперь я припомнила, вроде бы она администратор колледжа, вот откуда эти университетского облика типы в странных нарядах — расселись по стульям и взирают на собрание рыбьими глазами. Мужчины из Эннискерри предпочитали стоя обсуждать недвижимость: комплекс с тремя бассейнами в Болгарии, целый ирландский квартал в Берлине. Шон не столько обрабатывал гостей, сколько играл с ними. Бродил по комнате, сеял шутки и анекдоты из тех, что долго доходят, оглядывался, когда в спину ему ударял смех.
— Не беспокойтесь, — бросал он через плечо, — утром пришлю вам счет.
И Эйлин от него не отставала. Перехватила меня на пороге кухни, задала кучу интересных вопросов обо мне и моей жизни: «Где ты теперь живешь?» Слегка разгоряченная шампанским — пригубленный бокал в руке, — такая бодрая, жизнерадостная, все у нее под контролем; мне показалось — и я не ошибаюсь, — что я, в рот мне ноги, на собеседовании. На какую должность? Тут не угадать.
Наплевать.
Я к тому времени перепила белого вина, на пальце у меня красовался здоровенный перстень, который мама надевала на танцы, с фальшивым камнем — не иначе криптонит. Я могла бы подняться в спальню и оставить на подушке Шона след поцелуя или китайскую сливу — я видела их в деревянной точеной вазе. Задержаться в ванной, осмотреться как следует: стены зеленые, оливковые, ароматические свечи, видавший виды деревянный Будда, надзиравший над всеми испражнениями в этом доме, а может, их благословлявший. Под раковиной — белый решетчатый шкафчик, просвечивают бутылочки. Можно капнуть на себя чуточку духов его жены или запомнить на будущее марку (впрочем, «Белый лен», пфе…). Какие слова написать на зеркале, чтоб проступили, когда на стекло ляжет пар от горячего душа? В какой угол плюнуть? Шкафчики заперты, половицы пригнаны, однако найдется ведь щелочка, где мой приворот сгниет или принесет плоды: Шон, что это за стринги? Как они попали под нашу кровать?
Но черная магия, само собой, может обратиться и против меня.
Комната, где спали супруги, была белой. Разных оттенков белого. Потолок опускался, следуя за скатом крыши, и все раскрашено до ужаса схожими, но принципиально разными оттенками белого. Я термины палитры мало знаю. Дом был не новый, так что поверим, будто Эйлин сделала все согласно последнему писку моды. Скажем, пол — костяного белого цвета, стены — насыщенного белого, гардероб — жуткий предмет мебели, который приобретается вместе с завитушками и гирляндами, — свинцовые белила, и доминанта — до хруста белые простыни и кипень покрывала на кровати шириной в пять футов.
Как мало у них вещей.
Этому, кажется, я больше всего позавидовала. Ни халатов на крючке, ни тапок под кроватью.
Я толкнула боковую дверь, и за ней открылась ванная: встроенные шкафчики, точечный свет, большая душевая кабина с плоской розеткой на дне — как дно корзины — и другой душ, маленький, в стене на уровне бедра.
Кто способен расстаться со всем этим?
Я вернулась на площадку и прислушалась.
Внизу все так же шумели, а я была окружена тишиной, в мертвой точке циклона. В гостевой комнате на кровати ждет хозяев темная груда плащей. По другую сторону — лавандовое сияние детской, в сумерках почти что ультрафиолет. Еще одна идеальная комната. Ловец снов на окне, узкая белая кроватка. Дверь была открыта, прокрадываться не пришлось. Я высматривала что-то конкретное, пошлое или умилительное, знак присутствия реальной девочки, какие-то наросты на ровной поверхности, — скажем, моя племяшка плотно заклеила дверь своей комнаты картинками с динозаврами, и у родителей не хватило сил их отодрать. А здесь — ничего. То есть ничего такого, что я могла бы с ходу заметить. Я ж только глянула.
Я уже собралась уходить, и тут раздался какой-то звук — тихий, но жуткий, горловой, и сразу же оборвался. Звук явно человеческий, но такой, будто за дверью тихо и покорно издыхает кошка. Я двинулась было прочь, но вспомнила, что у ребенка бывают припадки, и застыла на месте, соображая, как лучше поступить, а слабое, прерывистое мяуканье все продолжалось. То громче, то тише. Снова громче, снова тише.
Она пела, вот оно что. Не приступ, а песня. Успокоившись, я приоткрыла дверь пошире. Точно, сидит на полу, закрыв полголовы огромными наушниками, подпевает.
Едва завидев меня, Иви стащила наушники. Даже попыталась спрятать их за спину.
— Все в порядке, — сказала я. Господи, ну и семейка!
— Мама не одобряет, — ответила она.
— Ясно.
— Говорит, я выгляжу глупо, когда так делаю.
— Неужто? — эдаким бодрячком удивилась я.
— Вы себе даже не представляете, — сказала она заговорщическим тоном, как собрат собрату. Типа: «С чем только мне не приходится мириться».
Я рассмеялась.
— Что делал слон, когда пришел Наполеон? — поинтересовалась я.
— И что же?
— Ел траву.
Она закатила глаза.
— Лет-то тебе сколько?
— Типа — скоро десять?
— Ничего, — утешила я. — Это ненадолго.
— Вы за своим плащом пришли?
— Нет пока, — ответила я.
— Он в комнате au pair, — сообщила она и вскочила, чтобы все-таки меня проводить.
К счастью, тут на второй этаж поднялись другие гости, которым действительно понадобилась их одежда. Трое мужчин массивными спинами перегородили площадку от перил до стены. Я подождала, пока они разберутся, потом проскользнула вниз.
Пока меня не было, вечеринка переключилась на другую скорость. Этот момент никогда не удается уловить, но он бывает всегда: неловкость вдруг перерастает в общую дружбу. Очень люблю этот час. Пьющие уже выпили больше, чем надо, а те, кто за рулем, скукожились и отошли на второй план. Я прихватила очередной бокал белого и поплыла по комнате на восхитительной волне шума, пока не врезалась в моего зятя, который проорал мне, что жил три года на самых что ни на есть старомодных антидепрессантах, пока не повстречался с моей сестрой.
— Чтоб хоть немного пригасить, понимаешь?
Нет, не поняла. Мой зять — инженер. Переживает лишь за безопасность строительных объектов, а про остальные его переживашки я предпочла бы ничего не знать, благодарю покорно.
— Подсел основательно, — продолжал он. — Три года, можешь себе представить?
— Попытаюсь.
Мимо проходил Шон с бутылкой вина.
— Ты пьяна? — шепнул он мне.
— Не очень.
— Черт побери, а почему? — прибавил он громкости и плеснул белого мне в бокал. Затем подбавил и Шэю: — Шэй, она же родственница!
— Оставь! — миролюбиво отмахнулся Шэй.
— Что? Думаешь, тебе досталась лучшая? — спросил Шон. Затем обернулся и подмигнул мне.
Занятная тактика: флиртовать, когда в этом уже нет надобности. Некоторая логика тут присутствовала, хотя в глазах Шона мне и померещился отсвет безумия.
Иви вышла к гостям. Я видела, как она переминается с ноги на ногу перед каким-то университетским типом. Старикашка вытянул руку, ухватил девочку щепотью за блузку.
— Иди-ка сюда.
Мне вдруг захотелось, чтобы ради ребенка мы все протрезвели. Лет-то тебе сколько? Она вертелась, извивалась, и ей вроде бы все это нравилось. Хотя и страшновато было оставаться на виду стольких взрослых (они все ничего не стоят, хотела я крикнуть ей, они вовсе не крутые), она улыбалась и закатывала глаза, пока мать не пришла ей на выручку. Эйлин обняла Иви за плечи, и девочка, поднырнув под ее руками, легко просочилась сквозь толпу, оставляя кильватерный след приподнятых стаканов.
Всякий раз, когда я взглядывала на ее отца, я видела, как он флиртует с какой-нибудь дамой. Флирт его казался невинным, потому что Шон невысок. Когда он подавался вперед, заигрывая с женщиной или заводя разговор посерьезнее с ее мужем, это казалось дружеской шалостью. Но он делал это непрерывно, вот на что я обратила внимание. Обнимал каждую собеседницу за талию, согревал своим теплом.
Не может быть, чтобы я ревновала. При таких обстоятельствах — это ведь было бы глупо?
Да и законная жена вроде ничего не имела против.
Мы с ней снова столкнулись в прихожей, когда Фиона собралась домой и поднялась организационная суета.
— Ой, только ты не убегай!
Она коснулась моей руки. Можно было подумать, что она — так сразу верного слова и не подобрать, — что она привязалась ко мне. Как будто я, сама того не зная, пробуждала в ней тоску узнавания и надежду.
— Шон может потом тебя проводить. Проводишь, Шон?
— А, что? — Он стоял в гостиной спиной к нам.
— Проводишь сестру Фионы?
— Что?
— Не беспокойся, — сказала я. — Я уже сказала Фионе, что поеду в город с Фиахром.
Фиахр и его пухлый цветочек никуда не торопились. Для них это последняя вечеринка, они бы, дай им волю, и пижамы с собой прихватили. Женушка уже прикорнула разок на диване, проснулась и хотела еще.
С порога я помахала сестре и зятю и, глядя, как они растворяются в проселочной темноте, пожалела, что осталась. Я смотрела им вслед, пока они не дошли до ворот: Фиона, миниатюрная рядом с массивным Шэем, ухватила его за руку. Я же повернулась к Эйлин и заявила:
— Эти манго в шоколаде следовало бы запретить законом!
Я отошла к Шону и Фиахру, стоявшим над спящей Далией.
— Первый год — о сексе забудь, — бурчал Фиахр в свой бокал. — Ведь так говорят?
— Что такое? — спросила я и присела на спинку дивана рядом с Шоном, оглянувшись через плечо.
— А, перестань, — сказал Шон. — Вы сами себе удивитесь.
Перед нами крепко спала женщина, а младенец в ее чреве — что он там делал? Улыбался, сосал палец, прислушивался и лучше всех нас знал, что к чему? — а тем временем на спинке дивана ладонь Шона соприкоснулась с моей ладонью — лишь краем, ребром. Я почувствовала изгиб его ладони, толстую складку плоти на костяшке. Эта частица Шона оказалась неожиданно горячей. Больше ничего не было. Он не двигался, не двигалась и я.
Но стоит начать — и как остановиться? Вроде бы несложный вопрос, но ответа я не знаю по сей день. Мы что-то начали и не могли закончить, не завершив. Остановиться нельзя, можно только прийти к финалу. Эта женщина, которая угощалась манго в черном шоколаде и присматривалась к вишневому бисквиту, и владелец жилого комплекса в Болгарии с тремя болгарскими бассейнами (два в саду и один на крыше), и публика, пившая на посошок, а потом еще чуток в последний раз, и я — моя рука краешком, суставом касается руки Шона в его собственном доме, и все мы пьяны, само собой, и я не более властна всё остановить, чем младенец Фиахра — задержаться еще на пару лет в утробе. И пренебречь этим было так же легко, как, почуяв в конце пути запах соленой воды, развернуться и поехать обратно, не убедившись, что там и правда море, а не какая-нибудь лужа.
Наши отражения мерцали и перекатывались в старом, со сколами, стекле четырех высоких окон, и вот она, вся прелесть ушедшего Рождества, и как будто все уже было и ничего не будет больше. Мы любили и умерли, не оставив и следа. Все, что нужно было, — все, чего ждал, замерев, целый мир: воплотиться.
Как только Фиона ушла, я ринулась в кухню, стрельнув у кого-то сигарету. Шон возился там с бутылкой красного.
— Это что? — спросил он.
— Выход здесь?
— Перестань, — сказал он.
Я глянула на сигарету, буркнула: «Да ради бога», открыла кран и насквозь промочила сигарету. Затем принялась открывать шкафчики под раковиной, дверцу за дверцей, пока не отыскала личное, домашнее, собственное помойное ведро Шона Валлели. Выбросила, выпрямилась и поглядела на хозяина.
— Ого! — сказала я. — Классная у тебя мебель. Из чего, из дуба?
— В этом роде, — ответил он.
И я отправилась обратно в массовку.
Наступал тот час, когда все размякают и сокрушаются о том, что пора уходить, но так и не уходят: у кого сумка потерялась, у кого такси не прибыло. Затерянный час несбывшихся планов, и в этот час вне времени, пока Эйлин искала в гостиной сброшенные Далией туфли, я поцеловала Шона — или он поцеловал меня — в комнате наверху.
Во всем виноват Фиахр. Никогда, сколько помню, Фиахр не покидал вечеринку по доброй воле. Трезвый или пьяный, он из тех ребят, кого приходится волочить задом наперед по жизни. Я вызвалась принести им плащи, чтоб хоть немного ускорить процесс, и на середине лестницы услышала, как Шон поднимается за мной: «Я схожу». Гуськом мы пересекли площадку, и я так и не обернулась ни разу, пока не вошла в комнату au pair.
Я ожидала — сама не знаю, чего я ожидала. Столкновения, соударения. Вспышки похоти. А увидела мужчину, чьи зрачки уставились на меня — такие черные, огромные, что радужка почти исчезла. Увидела Шона.
Я поцеловала его рот.
Я поцеловала Шона. Почти невинный поцелуй, разве что затянулся на секундочку дольше. На две секундочки. И в начале второй секунды я услышала, как Иви взвизгнула, увидев нас, а под конец той же секунды снизу донесся голос ее матери:
— Иви! Что у тебя там?
И девочка оглянулась через плечо, а мой взгляд комически метнулся к двери.
Шон оторвался от меня. Передохнул. Он держал меня за бедра. Сказал:
— С Новым годом!
А я ответила:
— И тебя с Новым годом!
Руки Иви взметнулись, захлопали:
— С Новым годом! — И врезалась головой в отца: — С Новым годом, папа!
Он наклонился поцеловать ее тоже, легонько тронул губами ее губы, а дочка обхватила папу обеими руками и сжала, сжимала все сильнее.
— Уф! У-уф! — запыхтел Шон.
Иви обернулась ко мне:
— С Новым годом, Джина!
И подставила мне лицо, чтобы и я поцеловала ее.
Мы разобрали плащи. Иви возглавила нашу процессию вниз по лестнице. Мягкой белой ладошкой она придерживалась за перила и осторожно выступала впереди, один чулок сполз на лодыжку, красный ребристый след от резинки. Волосы слегка растрепались, щека — это выяснилось, когда я ее целовала — липкая от ворованных сладостей. Она позаимствовала у матери чуток «Белого льна», но под одеждой таился запашок усталого, еще не осознавшего себя тела. Вид у нее был гордый: маленький герольд, переполненный непостижимыми вестями.
Входная дверь была открыта, на пороге, лицом в ночь, стояла Далия, а Фиахр задержался в гостиной, допивая последний глоток. Мы спускались по ступенькам, и тут беременная вдруг подняла руки над головой и потянулась. Немного жирноватая даже сзади, спина выгнулась — крепкая, красивая, — а невидимый нам живот приподнялся навстречу ночному небу.
Она опустила руки.
— Домой, — пробормотала Далия, оборачиваясь ко мне. — Ты как?
Эйлин вывела Фиахра в холл, помогла будущим папе и маме облачиться, поцеловала обоих. Затем их поцеловал Шон. Затем Шон поцеловал меня, упираясь руками мне в плечи, — не поцелуй-объятие, а поцелуй-отталкивание. Напоследок меня обняла Эйлин, обняла и отступила, чтобы получше разглядеть. Восхищенно провела рукой по волосам у меня на виске и сказала:
— Приезжай к нам поскорее снова!
И я ответила:
— Ага!
— И Донала привози.
— Конора?
— Да, — сказала она. — Доброй ночи! Доброй ночи! — И осталась стоять, глядя нам вслед, силуэт в проеме открытой двери, рядом с красивым мужем и красивой дочерью, а мы сели в машину и поехали прочь.
— Господи! — вздохнул Фиахр, расползаясь на пассажирском сиденье (жена тем временем возилась с передачами). — Боже всемогущий! Я уж думал, никогда не выберемся.
Потом я часто ломала себе голову: много ли Эйлин знала в ту пору. Когда все лопнуло, взорвалось нам в лицо, Шон утверждал, будто она «скрывала от самой себя». «Ты понятия не имеешь», — говорил он (подразумевая: «Понятия не имеешь, с чем мне приходится мириться»). Как может женщина не догадываться? Сознательно или подсознательно она все понимает. Звучит жестоко, но я скажу: нельзя закрывать глаза на то, что нам известно. Нужно отдавать себе отчет, почему мы поступаем так, а не иначе. А то будет сплошной хаос. Будем носиться кругами без толку.
На следующий день, после полудня, Конор вошел в дом и застал меня на кровати — укрыта спальным мешком, в руках пульт, на экране «Симпсоны».
— Где машина? — только и спросил он.
Песенка шуп-шуп (как он целует)
[18]
После вечеринки все на время притихло. Что-то слишком интимное произошло, и нас — во всяком случае, меня — это не устраивало. Перед глазами стояла верхняя площадка чужой лестницы, в белом свете я то вырастала, то съеживалась, протягивая руку, чтобы открыть дверь в спальню Шона. Потом, вздрогнув, возвращалась в настоящий момент (чем-то недоволен таксист) или обнаруживала, что собрание прошло впустую, а я сижу, и передо мной разбросаны бумаги.
— До вторника.
— Ага, увидимся.
И тут дело не только во мне. Заминка в начале года, словно время затаило дыхание.
Босс в Белизе — в Белизе! — присматривает себе виллу. Младенец Фиахра не спешит с появлением на свет, отчет Шона запланирован лишь на первое февраля, но интерес к Польше внезапно угас. Не знаю, как это выражалось в евро и евроцентах, но помню настроение: Варшава, где я недавно бродила, вдруг сделалась вновь чужой, как до той поры, когда я еще не умела сказать по-польски «четверг» и не знала, что мне это понадобится. Кто бы мог подумать, что славянский язык способен доставить такое удовольствие простой ирландской девчонке! И польские паны, такие гордые, такие сексуальные, особенно когда склоняются поцеловать даме ручку, — а они это порой и впрямь делают. Да я чуть было квартиру себе не купила в Польше. Но в январе 2007 года все растрепалось капустным листом. За окном — серость, день никак не прирастает. Планета и та медлит.
Ближе к середине января я ответила на звонок (номер не определен) и, как и ожидала, услышала голос Шона: «Привет» — и молчание. Воображай что хочешь. Или ничего. Я была готова — я всегда была готова — просто уйти.
— Привет, — ответила я.
— Когда мы сможем увидеться? — спросил он.
Боль, внезапная, словно в тело вошла пуля. Я оглядела себя, как будто делясь известием со своим телом или проверяя, все ли оно еще при мне.
Мы вновь отправились в «Грешэм». Шон побродил по комнате и сказал:
— Нужно найти какое-то место. Господи боже!
Я обняла его сзади, прижалась лицом к его спине. Скрестила руки Шона у него на животе, словно пытаясь уверить, что вечеринка прошла, Рождество миновало и все, что случилось, — если оно случилось — существовало вне времени.
Но он был напряжен, озабочен и после еще долго лежал, уставившись в потолок. Закрыл лицо руками, тер глаза, а затем убрал руки и глаза снова открылись.
Вот снимок наших отношений в ту пору. Лицо Шона исчезает под его ладонями, шея краснеет до самых ключиц, ниже — удивительно белая кожа. Если захочу, смогу увидеть больше: сепией выделено причинное место, обвисает желтый презерватив, волосы на груди седеют. Или увидеть его пальцы, которые я любила, умные, с квадратными ногтями, а из-под них январским морем — серые глаза.
Он перекатился на бок, погладил меня по лицу.
— Ты очень красивая, знаешь?
— Ты и сам неплох.
Шон сдал отчет, босс унес отчет домой — и все. Мог бы и не писать ничего.
Так и шло. Зима не уступала место весне, и казалось, что у нас с Шоном все устаканилось: мы встречались каждую вторую пятницу, а иногда и в промежуточную пятницу тоже, если у него получалось.
Поначалу я тщательно одевалась на свидание. Но мы так быстро избавлялись от одежды, что вскоре я выбирала то, что меньше сомнется, очутившись в куче на полу.
Постель в гостинице, отброшенное одеяло, — есть в этой постели что-то публичное, словно это постамент или мягкая сцена, и там мы принимали всевозможные геометрические и абстрактные, сладостные и мучительные формы, приспосабливая друг к другу зигзаги желания, я вписывалась своей выгнутостью в вогнутость его тела на пустынной простыне и поднимала голову проверить: да, в его глазах сверкает немыслимость всего того, что происходит с нами.
Вспоминая эти гостиничные номера, я вижу их после нашего ухода, когда они опустели и только воздух помнил, что мы творили. Дверь без затей прикрывается за нами, образы нашей любви остаются за спиной, как забытая музыка, прекрасная и навеки ушедшая.
После акта любви — мы всегда начинали с любви, как будто боялись сделаться просто друзьями, — по другую, безопасную сторону Шон принимался рассказывать мне о своей жизни, и мне было интересно, я смотрела на него, вбирая детали. Например, уголок рта, где таилось его обаяние. Оттуда оно излучалось, из точки, где нижняя губа расходилась с верхней, из этой складки — сколько раз я ее целовала, — где расставались, где встречались губы. Неторопливый их изгиб, очарование улыбки, которой нельзя доверять, и оттого она еще очаровательнее.
Об Иви и о жене Шон не рассказывал. Не упоминал дом в Эннискерри или дачу с видом на пляж в Бэллимани, хотя о многом другом говорил охотно. Более чем охотно. Поболтать он любитель, как и я, и порой нас обоих пугало, с какой легкостью мы сближались. Мы оба понимали: не в наших интересах подобный совместный и приятный досуг.
Мы засиживались до темноты, а вечер с каждым разом наступал все позже.
В детстве, рассказывал Шон, у него был рыжий сеттер, он таскал яйца из соседского курятника и так осторожно зажимал их в пасти, что приносил домой, не раздавив.
Он рассказывал про Бостон — там он учился в магистратуре по бизнесу. Два года в Америке навеки превращают тебя в аутсайдера, говорил он, возвращаться домой так чудно, будто вышел на долгую прогулку ясным осенним днем, вернулся — а родные сидят-дрожат перед камином.
Он рассказывал про свою семью, про старшего брата, который вечно ему досаждал, а теперь Шон во всем его превзошел, и это лишь добавляло ему грусти. Каждая победа усугубляла его одиночество, но Шона это не останавливало. Брат преподавал в средней школе и Шона держал за сноба. Шон уверял, что уж кто-кто, а он не сноб, снобизм вреден для бизнеса, но брат приговаривал: «Да, мы жалкие обыватели» — и все время что-нибудь одалживал и не возвращал: коллекционные диски, чугунную кастрюлю, поплавки с лодки из Бэллимани. А еще этот брат, как я обнаружила, наконец с ним познакомившись, был шести с лишним футов ростом, и улыбка приподнимала не один уголок рта, а оба. Шон на стероидах, и к тому же сама нежность. Он поглядел на меня, ласково и разочарованно, и я подумала: самое время бежать в ближайший монастырь, если в Ирландии еще сохранились монастыри, и принимать обет — на колени, грешница! — Валлели-старший оказался так сексуален, надежды нет.
Но со слов Шона я знала старшего брата-неудачника в пиджаке из дешевого магазина и женатого на толстухе. Имелась также младшая горячо любимая сестра, художница в Килкенни. Отец уже несколько лет как умер, мать жива, и даже чересчур. В чем именно вина матери, я не очень-то понимала, но ясно было, что умер не тот родитель, кому следовало. Послушать разглагольствования Шона, так она то ли в чай супругу что-то подсыпала, то ли накрыла спящему лицо подушкой, да и сама по себе могла преждевременно загнать мужчину в могилу.
Это меня удивляло, потому что для нас с сестрой (наш маленький страшный секрет) все было наоборот. Мы с Фионой порой спотыкались о воспоминания об отце, спорили, был ли он таким или эдаким, к примеру, случалось ли ему впадать в ярость (никогда, утверждала Фиона), однако без него нам явно стало полегче. Мы любили его, как не любить, но жизнь сделалась проще, когда он не «задерживался», не «отлучался», не «уходил», а был окончательно мертв, мертв, мертв. Не вернется. Не будет скрестись за полночь, не попадая в скважину ключом.
Вряд ли я так подробно рассказывала об этом Шону, хотя он интересовался, как мы жили после смерти папочки, пытался себе представить семейку Мойнихан — мать и дочери, все с головы до пят в черном. Сестры — это было ему интересно, он просил подробностей, уж не знаю, чего именно: как обжимались по углам, какие накладки приключались с нижним бельем. Ему хотелось представить себе, как мы с Фионой подрастали и у всех мальчишек в Тереньюре «набухало в штанах» — его подлинное выражение.
Сам он то и дело пускался рассказывать о матери. Ясно ж было, что с этой женщиной мне встретиться не судьба, он мог плести что хотел. Не существовало опасности, что я наслушаюсь, как водится, баек про нежность или тиранию, а потом мне доведется пожать руку немолодой даме и убедиться, что она мало чем отличается от других, — чуть мягче, нежели виделось, или чуть резче, но такая же обыкновенная, увядающая женщина, пусть и не слишком расположенная ко мне. Так было со всеми, о ком мне рассказывали голые мужчины: Шон рассказывал о своей матери, а до него Конор о своей, а прежде Фергюс, а еще раньше Аксель из Тронхейма, который именовал свою мать «меен мууууур», и еще множество их предшественников. Спасибо, хоть в девичестве не приходилось это выслушивать. После секса мужчины говорят о матерях, это до секса смущаются при любом упоминании. Что касается дочерей, тут мой опыт ограничен, я редко спала с чьими-нибудь отцами, однако предполагаю, что разговор о дочерях возможен, лишь когда оба партнера одеты. Наверное, о дочерях говорят при свете утра. Или вовсе не говорят? То есть тема не имеет никакого отношения к нам и притом напрочь запрещена. Как-то так.
Не лезь.
Ладно. Хорошо.
Впрочем, я отвлеклась от основного сюжета. Марго, мать Шона, жена банковского менеджера, по выходным художница, и каждый вечер в полшестого она взаправду пьет мартини, и хоть отнюдь не красавица, но считает себя интересной.
— Худая? — уточнила я.
— Как вешалка, — ответил он. — Руки такие, — и он сделал тот самый жест — загреб руками воздух, — в который я влюбилась тогда, в Монтрё.
— Ясное дело, — сказала я.
Матери Шона требовалась свобода, чтобы расти как личность и развивать свой талант, а отец делал карьеру в Банке Ирландии, поднимался и перемещался, так что мальчика в двенадцать лет отправили в закрытую школу, не в какой-нибудь престижный интернат, а на задворки, в Уэксфорд, где из новичков выбивали дерьмо и даже французскому толком не учили.
Нет, ему-то в школе пришлось не так уж солоно, его никто пальцем не тронул, если б только не мать и не ее закидоны, не пресловутые «интеллектуальные потребности» Марго. Едва он сдал выпускные, Марго тоже надумала поучиться в университете, и все лето Шон с ужасом представлял, как будет натыкаться на мать и ее свиту в студенческой столовой Дублинского университета. В последний момент она передумала и решила поступать в колледж искусств, а потом захотела выучиться на социального консультанта.
— И в итоге она?..
— Что — она? — переспросил Шон. — Ни хрена.
Похоже, интересная тетка, втайне думала я. Даже печально, что нам не суждено познакомиться. А если мы и встретимся, она не узнает, кем я прихожусь ее сыну.
«Какие дивные акварели, миссис Валлели. Неужели все сами нарисовали?»
Наш роман, так я стала его называть, продолжался в том же пятничном ритме. Секс стал менее жестким и более приятным, в паузах мы болтали, даже смеялись — меня это нервировало. Молчание было бы уместнее: когда Шон говорил что-то нормальное, я вспоминала, что мы ненормальны. Мы существуем лишь здесь, в пространстве гостиничного номера, двенадцать футов на четырнадцать. Выйдем отсюда — и тут же испаримся.
Однажды в марте я случайно столкнулась с Шоном. Со мной был клиент, торговец пластиком из Бремена, его нижненемецкий выговор звучал так, словно парень разгуливал в ботинках, которые на три размера ему велики. Не слишком гламурный вечерок мы завершали стаканчиком в «Басуэллс», и пожалуйста: Шон сидит в уголке с какими-то пиджаками, зарабатывая деньги — как некоторые мужчины это умеют — самим фактом своего существования.
Я двинулась в туалет кружным путем, чтобы пройти мимо, и мы обменялись парой слов. Такой вот Шон. Одетый. Любезный. Спросил про работу. Я ответила. Он снова повернулся к своим пиджакам, а я добрела до туалета, и руки у меня дрожали так, что я никак не могла вытащить из сумки расческу. Постояла, отдышалась. Помыла руки, тщательно вытерла маленьким белым полотенцем. Коснулась зеркала там, где маячило мое лицо, с силой прижала руку к отражению, а потом вернулась к своему пластиковому спутнику.
Тридцать два года. Я вспомнила, сколько мне лет, когда уселась за столик и огляделась. Я оказалась моложе всех, не считая официантки.
После инцидента в «Басуэллс» я сделалась капризной, неуправляемой, и мы какое-то время играли в эту игру — в любовницу и ухажера. Он купил мне шарф от «Эрме» (я не ношу «Эрме», не мой стиль), вытащил его из-за спины, едва мы поцеловались, — сцена из фильма пятидесятых, — и я спросила:
— Чек сохранил?
Две недели спустя он тем же киношным жестом предъявил мне флакончик духов. Легкий, безобидный аромат — называется «Дождь» и действительно пахнет дождем, когда мягкая и теплая капля падает на кожу (где бы достать парфюм под названием «Кожа»?), а потом веет свежим ветерком. Мне запах в общем понравился, хотя заключительная нота слегка напоминала отдушку, которую добавляют при отжиме и сушке простыней, чтобы казалось, будто они проветривались на балконе.
Я поставила флакон на тумбочку у кровати, но Шон взял его и спрыснул мне шею сзади, а потом раздел меня, и секс у нас вышел странный, Шон больше обычного старался и напрягался, а меня все время отвлекал искусственный запах дождя.
— «Дождь», — пробормотала я. — Почему ты это купил?
— Думал, тебе понравится.
— Нравится, — согласилась я.
Я не очень-то умею притворяться, но в тот раз, преследуемая запахом освежителя белья и грустных дождливых дней, я провела пальцем по морщинам у него под глазами и спросила голосом, который мне самой показался притворным:
— Ты уже делал все это раньше?
Это парфюм меня взбесил.
— Что делал?
«Дождь» — это не для меня.
— Все это. У тебя уже было такое?
— Ну, знаешь… — только и ответил он.
На следующее свидание я надела черные замшевые сапоги с бахромой по шву, и я села в кресло, скрестила ноги в этих замшевых сапогах и сказала Шону, что пора ставить точку. Он тут же согласился, а затем соблазнил меня, и я посопротивлялась, после поплакала (самую малость), а потом он рассказал о другой женщине, первой. Коллега, сказал он. Он сам ее взял на работу, так что это, видишь ли, непредсказуемо: на собеседовании ему ничего такого и в голову не приходило, разве что общемужское «неплохо бы и с этой», но не более того, и к тому же он не был…
— Что не был? — спросила я.
Он не был свободен. Вот оно. Коротко и ясно. Однако что-то в этой девушке, что-то постепенно его покорило, то, какая она, ее дурацкая манера красить ногти: ладошки маленькие, а ноготки — словно жвачка или пестрая карамель.
— И? — настаивала я.
И ей было двадцать два — вроде бы чего уж лучше, но его сотрясали чувства, налетели бог весть откуда, а ей было двадцать два. Он был влюблен — ему казалось, он влюблен, — и он давно забыл, как ведет себя человек в таком возрасте. С ней было нелегко. Не то чтобы совсем дура, хвасталась оценками по математике, но отлично изображала дуру, только о себе и говорила, больше всего ее беспокоила толщина бедер, и если Шон пытался сказать этим самым бедрам комплимент, то в него летело все, что под руку подвернется.
Пить она не умела, тут же расклеивалась и принималась жаловаться на мать, на ужасного отца (а с ним, как выяснилось, Шон был знаком), спорила с таксистами и скандалила на улице, она крепко держала его за яйца, эта сумасшедшая девица, он не мог ее даже уволить — слишком велик риск. Когда же все это безобразие закончилось, он решил, что это и был он — великий роман его жизни. Свой шанс сходить налево он уже использовал.
Я ждала заключительной фразы.
— А потом я встретил тебя.
И мы во второй раз занялись любовью. Мне было очень грустно, хотя я этого не показывала. Грустно, потому что я чувствовала себя насквозь одинокой.
Я повадилась набирать его номер по вечерам — это было несчастье. Несчастье, что мне сделался необходим голос Шона посреди бесконечных двух недель, хотя, может быть, не ради голоса Шона я звонила. Не в нем дело, во мне: я набирала номер, в Эннискерри дребезжали телефоны — тот, что я видела на тумбочке в коридоре, и подвесной на кухонной стене, и аппарат возле супружеского ложа. На звонок отвечали, отвлекаясь от домашней рутины, — Эйлин с отбеливателем на верхней губе, Иви за кухонным столом делает уроки, Шон, очевидно, где-то еще. На второй или третий раз Эйлин не стала вешать трубку. Она выжидала, и тишина ее дома наполняла трубку, и я слышала вблизи ее дыхание, как она слышала мое.
Я снова влезла в сапоги и застегнула молнию, задирая ноги повыше, чтобы не зацепить бахрому. Шон сидел на кровати, заправлял в петли запонки. В розовой рубашке, бледной-бледной. Пиджак повесил на спинку стула. Про телефонные звонки он не обмолвился. Он наклонился зашнуровать свои простые черные ботинки.
— Не надо так поступать ни с кем, — вот что он сказал. — Не надо подставляться, пока не уверен, что человеку есть что терять.
Я бросилась домой к нему. Я бросилась домой к мужу, чьи умные карие глаза были не так уж умны, а большое теплое тело не умело меня согреть.
В субботу я открыла бутылку вина, и мы смотрели «Прослушку» на диске, а потом распили еще бутылочку, и все равно я безвольной куклой лежала в его объятиях, ведя счет своим потерям: прикосновение его руки было всего лишь прикосновением, его язык — языком, и только. Я убила лучшее, что у меня было. Вина — когда наконец пришла вина — ударила меня, застав врасплох.
Танцуй со мною до конца любви
[20]
В середине апреля Шон выступал в Слайго с речью на кооперативном мероприятии — соревновании по гольфу, — и мы с ним провели там выходные. Не помню, что я наврала, прежде чем села в поезд. Два дня и целая ночь, чтобы закончить роман, задушить его, забить до смерти по голове, сбросить в неглубокую могилу и поскорее вернуться домой.
Шон встретил меня на вокзале в машине (на заднем сиденье болтались меховые наушники Иви) и привез в отель, подальше от гольфистов, в предместье.
Прежде это был сумасшедший дом, серый, массивный. На краях парковки сохранились две готические часовни, одна чуть пониже другой.
— Наверное, для протестантов и католиков, — предположил Шон.
Или для служащих и пациентов. Но я сказала, что одна для мужчин, другая для женщин. Мы присматривались к этим сооружениям, выбираясь из машины, и пытались вообразить: мужчины и женщины тайком поглядывают друг на друга через двор, смирительные рубахи, отчаянная, отчаявшаяся любовь.
— Господи, дом призрения! — проворчал Шон.
Мы прошли в холл и попали промеж двух девичников. Одна компания сплошь в черных футболках и в пурпурных боа из перьев, другая в белых футболках с розовой надписью по фасаду: «Тетушка Мэгги на ферме».
Я обернулась подмигнуть Шону — а он исчез. Испарился. Нигде не видать. Черные и белые тем временем сгрудились у стойки регистратора, а я металась в растерянности, пока не заглянула в сотовый и не прочла сообщение: «Регься шли № приду следом».
Кто-то его спугнул или что-то спугнуло. Пришлось мне пристраиваться в очередь, единственной женщине без пурпура и розового, и я запаниковала: предстоит расплачиваться кредиткой, на ней мое имя, потом придет чек. Нет надежнее противоядия от любви, чем досада.
Лабиринт, где невозможно найти номер. Миля по коридору, потом вверх на одном лифте, вниз на другом. Картинки на стенах под цвет ковра, омерзительные кремовые и красно-коричневые абстракции, словно все краски черпались из двух горшков — обитатели приюта постарались? Номер располагался в современной пристройке для сиделок, внутренним переходом соединенной с основным зданием. Представить себе, как по этому переходу идешь от безумия к обеду и вновь от обеда бредешь к бреду. Призраки сиделок, крадущихся с флакончиками спирта в белых карманах белых халатов на тайное свидание с врачом или санитаром или с красивым, печальным пациентом. Прошелестели пурпурные перья, дальнее эхо вопросило меня, почему я брожу на свободе в такой час, да еще в сапогах на шпильках.
Шон уже горбился у двери.
— Как ты быстро, — удивилась я.
— Быстро? — переспросил он.
Видимо, отыскать номер не составляло труда, если войти с улицы.
Мы бросились заниматься любовью, едва завидев кровать, а потом неторопливо обошли комнаты — нам достались семейные апартаменты с гостиной и встроенной кухней. Темное дерево, полосатые подушки. В такой обстановке Шон смотрелся иначе, более домашним и поношенным.
Я знала, что это конец. Я думаю, оба мы знали.
Днем мы поехали в Россес-Пойнт и целовались на пляже. Узкий кружок плоти губ, великий океан у Шона за спиной, и, когда он раскрывал рот, я как будто ныряла.
На обратном пути Шон свернул с прибрежного шоссе в ворота дома, перед которым стоял знак «Продается».
— Просто интересно, — пояснил он и двинулся по дорожке, припарковавшись посреди неизвестно чьей жизни, что текла в этом доме из восьмидесятых, с лужайкой, сбегающей к морю.
У них в саду имелся батут и отдельный гараж на две машины, который выглядел лучше, чем само жилище.
В окне замаячил силуэт женщины — хозяйка присматривалась к нам.
— Хочешь купить дом? — спросила я.
— Хочу ли я купить дом?
Вот еще одна его скверная привычка — отфутболивать мне почти все, что я говорю. «Перехватывал мяч» — так это у него называлось.
— Ты думаешь о покупке?
— Постоянно, любовь моя, — ответил он. — Везде и всегда.
Любовь моя.
Мы провели там пять долгих минут, а то и больше. Шон вылез из машины, подошел к тропинке между домом и гаражом, оценил вид на море. Затем вернулся к машине, пятясь, проверяя состояние водосточных труб.
— О’кей, — сказал он.
И мы оставили эту женщину с ее батутом, и с качелями, из-под которых давно уже не выкашивали траву, и с ее жизнью у моря.
Я без конца проверяла телефон. Никто не знал, куда я поехала, я была одинока, чуть ли не отрезана от мира. Мне постоянно воображался звонок — то от Конора, то с мобильного моей матери, но, когда я отвечу, в трубке послышится чужой голос. На самом деле никто не хватился, никто не соскучился по мне. Телефон молчал как убитый. Это Слайго творило свое недоброе колдовство, пока мы скользили покинутыми лощинами к плоской равнине между Бен-Балбеном и морем.
Возле озера Гленкар Шон процитировал Йейтса:
— О дитя, иди скорей в край озер и камышей.
Мы припарковались у водопада, Шон отодвинул свое сиденье, и по тому, как вольно он раскинулся в кресле, я угадала, что он ждет от меня какой-то выходки, это его порадует, на фоне пышной природы, да еще под стихи, в его собственной роскошной машине. Да нет же, сказала я себе, не может быть. Не может этот мужчина рассчитывать, что я отсосу ему прямо здесь, средь бела дня, на общественной парковке. Кто бы он ни был.
Я открыла бардачок и глянула на диски.
— «Гиллимотс»! Ты их слушаешь?
— Ага, — ответил он.
И слишком быстро погнал в отель, а там я тщетно попыталась соблазнить его по пути в душ, а он, столь же тщетно, — меня, когда я выходила из душа. Так и шло. Мы рискнули сходить в кафе, но там оказалось прескверно. Потом вернулись и поссорились. Я сидела на краю кровати и ревела, приговаривая:
— Почему ты так меня обижаешь?
Он не сразу ответил. Отошел к окну, отодвинул занавеску, уставился то ли на тьму за окном, то ли на собственное отражение во тьме. Уронил занавеску.
— Джина, — заговорил он медленно, будто разъясняя то, что и сам далеко не сразу понял. — Мы же совсем друг друга не знаем.
Что не помешало нам вести себя так, словно мы очень даже знали. У нас для этого было целых четыре комнаты. Я могла стучать ящиками в кухне, а он откашливаться, сидя на кровати и разуваясь. Я могла присесть с бокалом вина за стол, а он — у меня за спиной развернуть газету на диване. Он мог стоять у окна спальни, озирая парковку, а я тем временем нажимала кнопки дистанционного пульта, перескакивая с канала на канал. Мы вели себя так, словно имели права друг на друга, словно были по-настоящему близки. Но мы лишь разыгрывали роли, и я это понимала. Сидели мы или стояли, прислонившись к стене, встречались глазами или отводили взгляд, наши перемещения по гостиной, спальне, ванной, холлу, а потом, в постели, возня с подушками и одеялом, решение придвинуться или отвернуться — все, даже наше дыхание, было напоказ.
И лишь в темноте что-то стронулось.
Шон сказал, что его брак невыносим. Не кончен, только «невыносим».
— Ты себе и представить не можешь.
Мне вспомнилось, как его дочь, сидя на полу детской, сказала дословно ту же фразу. «Вы себе и представить не можете». С чем только мне не приходится мириться.
Но мы не стали говорить о дочери, а когда я попыталась заговорить о Коноре, и это вышло некстати.
Об Эйлин мы говорили. Еще как говорили. Мы все время говорили о его жене, потому что когда воруешь любовь, нужно знать, у кого ты ее воруешь.
— Ты не понимаешь, — твердил Шон, но я очень даже понимала: его жена, так или иначе, не годится, деться от нее некуда. По правде говоря, я была сыта по горло его женой, которая вечно каким-то образом оказывалась тут. К тому же в глубине души я заподозрила, что Эйлин — вполне симпатичная тетка и ничего такого ужасного в ней нет. — Она просто… Ну, понимаешь…
— Да-да, понимаю.
На том и закончили. Мы поиграли в любовь и в нелюбовь, и даже секс, когда до него все-таки дошло, не слишком удался. Утром мы упаковали вещи и уехали.
На станции, не выходя из машины, я сказала ему:
— На этом кончено.
Он на миг прикрыл глаза и ответил:
— Кончено.
А потом мы не знали, стоит ли напоследок поцеловаться, и в итоге я просто открыла дверцу и вышла, а он поднял крышку багажника и обошел машину, словно таксист, чтобы достать мой чемодан. Он пожелал мне доброго пути, я поблагодарила.
Мне досталось место у окна, я смотрела на сельский пейзаж: после каменных стен Слайго — болота Литрима. Переезжая через реку Шаннон, я была в него влюблена. На подъезде к Маллингару я решила, что умру, если вскорости не увижусь с ним.
Каждый раз, когда мы говорим «прощай»
[23]
Через три недели, пятого мая, моя мама свалилась средь бела дня и ее увезли на «скорой» в больницу Талла. К счастью — если в такой ситуации есть какое-то «счастье», — упала она не дома, а поблизости от парка Буши. Зачем она туда пошла, осталось для нас загадкой. Джоан никогда не гуляла в парке. Говорила, что Буши слишком близко от ее дома и что первые двадцать лет совесть гнала ее дышать чистым воздухом, а потом угомонилась. Тем не менее как раз у ворот парка она оперлась о капот чьей-то машины, а потом тяжело опустилась на землю. Шла она туда или возвращалась? Мы не знали, да и о том, что она пыталась уцепиться за машину, нам рассказала женщина из дома напротив, которая пристала к нам после отпевания в церкви Тереньюра. Еще бы: такую историю трудно держать в себе.
— Я не видела, как она упала, — повествовала свидетельница, — ее загораживал автомобиль, она постояла, а потом просто села, и все. Когда я вышла, она так и сидела, ноги вытянула, маленькие дети так плюхаются, и свое красивое верблюжье пальто перемазала в грязи.
Эта женщина знала нас, знала нашу маму, знала ее наряды и все пыталась всучить мне телефон. Я отказывалась. Я не понимала, зачем он мне.
— Я его нашла уже потом, когда ее «скорая» увезла.
Очевидно, это был мамин мобильник, но батарея успела сесть, а у нас с Фионой духу не хватило ее заряжать. Мы гадали, что Джоан знала, о чем догадывалась, почему пошла в тот день в парк — и, выходит, перед тем как упасть, она пыталась позвонить. Мы стали думать, как же ей было страшно, и не только в ту секунду, когда она ухватилась за капот чужой машины, но и часом раньше, днем раньше, — а если днем раньше, то, значит?.. Мы обе думали об одном: наша мама жила в страхе месяцы, может быть, год, и мы не заметили, а теперь ей ничем не помочь.
Видимо, из-за потери мобильника все и затянулось. В десять вечера мне позвонила дежурная медсестра и сообщила, что моя мать в больнице и мне следовало бы приехать. То есть фактически она была мертва, безвозвратно мертва, но, судя по всему, именно так положено оповещать родственников. Я догадывалась об этом и в то же время не догадывалась.
Наверное, поэтому я не стала спрашивать, что случилось и как себя чувствует Джоан. Я знала: эта медсестра, судя по голосу — красивая и компетентная девица, настоящая ирландка — ничего не скажет, а я возненавижу ее за это.
— Конечно, — сказала я. — Уже еду.
Медсестра назвала номер корпуса.
Фиона позвонила, едва я положила трубку.
Субботний вечер, к десяти часам я вполне могла выпить несколько бокалов вина, однако в тот раз была трезва — кажется, на диете, — и хотя бы за это я благодарна судьбе. За то, что ясно сознавала все, каждый шаг по флюоресцентным коридорам больницы, в палату, где мама лежала, обвитая проводами и готовая к уходу. Приехали Фиона и Шэй. Шэй и Конор вышли в коридор поговорить с врачом. Принесли нам кофе из автомата. Какие-то люди проходили мимо. Где-то в отдалении постукивали ходунки, слышался жуткий клекочущий кашель. Мы сидели с мамой до глубокой ночи.
Не знаю, любила я сестру, когда она сидела в палате рядом со мной, или ненавидела? Я поглядывала на Фиону: она казалась до странности чужой и непонятно какого возраста.
Она ведь крошечная, моя старшая сестра Фиона. Я переросла ее уже в одиннадцать лет. Как она, с ее узким детским тазом, ухитрялась беременеть и рожать детей? В этом чудилось что-то неправильное. И вот она сидит рядом, подтянув колено к бледному лицу, зацепившись за стул каблуком. Так ли подобает сидеть, когда твоя мать умирает — фактически, уже мертва? Я постаралась сесть, как учила Джоан: плечи развернуты, руки на коленях, сложены, но не сцеплены, ноги скрещены и слегка развернуты — зрительно удлиняется бедро. Поза стюардессы. Так я и сидела, пока умирала моя мама.
Мама в свое время была красавицей, гораздо интереснее нас обеих, косточки у нее были тонкие, длинные.
Конор сказал нам, что доктора отключат ее, когда мы будем готовы. Он сказал это, не глядя на нас. Он сказал это после того, как подался вперед на стуле, взял руку Джоан, прижал ладонью к своей щеке и уложил руку обратно на койку. Я не хотела, чтобы он ее трогал, я вообще не хотела, чтобы кто-то что-то делал. Разговор на том и закончился, но примерно в час ночи вошел врач или не знаю кто и коснулся моего локтя. У него были красивые глаза — темные, полные сострадания. Он назвался по имени: Фауд. Доктор Фауд щелкнул парочкой выключателей — вроде ничего особенного, — а сестра вынула трубочки у мамы из носа. Фауд еще раз коснулся моей руки, выходя из палаты, и я порадовалась этой встрече. Мне показалось — наверное, вздор, — что у него чистая душа.
Час ночи. Джоан еще минут двадцать дышала сама. Ее красивое лицо заливала синева, губы сделались лиловыми, до черноты, что-то случилось с подбородком, как будто вывихнулась челюсть. Ей было плохо.
В двадцать минут второго медсестра попросила нас ненадолго выйти. Выпейте чаю, посоветовала она и плотно прикрыла за нами дверь. Изнутри послышалось хлюпанье, как у дантиста, когда насосом втягивают слюни, но что это было, нам ни тогда, ни потом не объяснили. Мы вернулись и увидели, что Джоан стала прежней, бледной — как будто уснула. Дыхание едва слышно, а лицо мудрее — я ее такой не помнила. Она стала очень красивой. Лицо превращалось в идею лица. Не совсем привычное, не сразу узнаваемое. Не совсем ее. Лицо, которое могло бы принадлежать ей, если бы она очнулась и назвала его своим.
Кажется, я последней поняла, что ее уже нет.
А когда поняла, это было как пробуждение. Сперва все происходило замедленно, а потом как будто уже задним числом. Мы сидели в палате, мы все собрались в палате. Я чуть не захихикала. Никто не знал, как себя вести, сколько еще тут сидеть.
Конор поднялся и вышел в коридор. Я подумала: наверное, удерет. На самом деле он вышел распорядиться. Зашла медсестра, и, хотя она не торопила нас, мы поняли, что мама больше не принадлежит нам и эта палата — тоже. Мы тут ни к чему. «Не спешите, не спешите», — приговаривала медсестра.
Я шагнула к кровати и довольно громко — как в обычном разговоре — сказала:
— Я не стану тебя целовать, дорогая!
Погладила еще теплую руку и отвернулась к двери.
За моей спиной Фиона вдруг вскрикнула: «Дети! Дети!» — словно они тоже померли, хотя они, ясное дело, были живы. И все вновь сделалось обыденным. Ночь, больничный коридор, цветы в горшках, чей-то кашель, моя сестра, мужья, ведущие нас сквозь сумрак.
— Кто с ними остался? — спросила я.
— Соседка, Эйлин Валлели. Ну, ты помнишь. Мадам «Исси Мияки».
Мужчины проводили нас по коридору до поста медсестры, мы остановились перед высокой стойкой дежурного. Может быть, кто-нибудь нам объяснит, что дальше.