Забытый вальс

Энрайт Энн

III

 

 

Стучась во врата рая

[36]

Когда Иви было четыре года, она упала с качелей и Эйлин ударила нерадивую няню, а Шон, вернувшись домой, сунул мизинец в рот дочери, проверяя, не прикусила ли она щеку изнутри. Он проверил ее зрачки:

— Посмотри на меня, Иви. А теперь на лампочку.

— Я потеряла туфлю, — сказала она.

Шон вышел в сумерки и нашел под качелями маленькую балетку с блестками. Сверху балетка измазалась в глине, а к подошве прилип кусочек дерна.

Настало время — после беспощадного рассказа Фионы, — когда я начала перебирать и подвергать сомнению все, что произошло между мной и Шоном, все, вплоть до выбора кровати. Я упустила ключевые детали, думалось мне, я неверно истолковала знаки. Если любовь — это повесть, которую мы рассказываем сами себе, значит, я неправильно рассказывала свою повесть. Или страсть всегда, неизменно ведет не туда?

Теперь мне кажется, что я смогу рассказать эту историю правильно, если сумею вычислить, что произошло с Иви. Если я подумаю над этим и пойму, то смогу понять Шона и облегчить его боль.

Вечером того дня, когда Иви упала с качелей, они сидели с усталой, но улыбающейся девочкой в приемной врача, и вдруг она обернулась к отцу и спросила:

— Я умерла?

— Дурочка, — сказал он. — Конечно, нет. Смотри, ты — живая!

Доктор, говоривший с заметным английским акцентом, представился как Малахи О’Бойл — имя очень ирландское и очень искусственное, «явный псевдоним», уверяла впоследствии Эйлин. Малахи О’Бойл усадил Иви на кушетку, потом уложил, пощупал затылок, проверил реакцию зрачков и прочие симптомы, слушая взволнованный и четкий рассказ Эйлин и совершенно им не интересуясь.

— Температура была?

— Нет.

— Вы уверены?

И Эйлин замолчала, ведь ее не было рядом, когда это случилось.

— Так, Иви, — обратился доктор к девочке, успешно разделавшись с матерью, — расскажи мне, что случилось.

— Я упала с качелей, — сказала она.

— И больше ничего?

— Не-а.

— Умница, — похвалил он. — А до того, как ты упала, что-нибудь еще было? На что ты смотрела?

Малышка глянула на него хитренько, с подозрением, и ответила:

— На тучи.

— Красивые были тучи?

Иви не ответила, но с той минуты не отводила глаз от врача и под конец осмотра отвергла леденец — «Нет, спасибо», — что в ее устах приравнивалось к умышленному оскорблению.

Малахи О’Бойл уселся в крутящееся кресло и ненапряжным своим, слегка в нос, голосом сообщил родителям, что девочка несильно ушиблась головой и все будет в порядке, однако, на его взгляд, у нее, скорее всего, был приступ судорог или эпилепсии, то, что в быту называют припадком. Он не мог сказать наверняка, к тому же у большинства детей приступы обычно не повторяются. Но его обязанность предупредить родителей. Надо смотреть за ребенком.

Они вышли из кабинета и уплатили регистратору пятьдесят пять евро. В машине Эйлин сказала:

— Мы едем в больницу. — Она сидела рядом с мужем, вся белая, и ее трясло.

— Вечер пятницы, — возразил Шон, однако они поехали в больницу и ждали там четыре с половиной часа лишь затем, чтобы измученная девушка в белом халате повторила примерно то же самое, что уже сказал врач с фальшивым ирландским именем. Девушка, лет шестнадцати на вид, отказалась обсуждать вопрос о припадках и необходимости томографии мозга, согласилась, если они настаивают, оставить Иви под наблюдением, но место имелось только на каталке.

Всю ночь они сидели, стояли или расхаживали возле каталки, на которой Иви спала пленительным, душераздирающим детским сном, а вокруг плакал, блевал и кровоточил пятничный Дублин («Мелкие сошки», — высокомерно отзывалась Эйлин). На двоих им достался один пластмассовый стул. Время от времени Шон склонялся над дочкиной каталкой, клал голову на руки и на полминуты засыпал.

Так они ждали, почесываясь от усталости, пока в десять часов утра врач посолиднее не притормозил на бегу возле каталки. Быстро проверив историю болезни, он приподнял веки Иви — сначала правое, затем левое — и жизнерадостно велел им убираться домой. Они понятия не имели, кто он такой, — может, уборщик, нацепивший белый халат, сердито заметила потом Эйлин, — но в тот момент были согласны на все, за все благодарны, ручные зверьки, а не люди. Лишились привычных человеческих навыков. Правила игры поменялись.

Затем Эйлин мотало от суперэффективности до беспомощности, без промежуточных стадий. То она всех загоняла, то сама цепенела. Проведя десятки бессонных ночей на различных веб-сайтах, она убедила себя, что дело плохо. Задолго до падения с качелей Иви начала плакать во сне, это длилось чуть ли не год, и порой они заставали ее на полу детской, растерянную и ничего не понимающую. Эйлин прошла с ней трех педиатров («Медицинский эквивалент киномамы, делающей карьеру своему дитятке», — комментировал Шон) и выбила направление к детскому невропатологу, к которому записывались за два месяца. В тот вечер Эйлин впервые за все время их знакомства надралась шампанским.

Тем временем au pair даже не ушла, а пробкой вылетела из дома, и срочно требовалась другая няня. Эйлин медлила со звонком в агентство. Она перешла на полставки и порой заставляла Шона брать отгул на полдня или же обращалась к соседям, зазывала нянек на несколько часов. Детоводство, бывшее до тех пор достаточно простым (во всяком случае, так казалось Шону), превратилось в неразрешимую проблему. Да она вроде и не хочет упростить дело, понял Шон в один прекрасный день, когда система присмотра дала сбой и Эйлин завопила в трубку: «Ты сказал в два, а имел в виду три! Сплошное вранье! Сколько лжи ты ухитрился втиснуть в один-единственный час?»

Ее гложут вина и тревога, объяснила она потом. Она хочет все время быть с Иви. Только это ей и нужно.

— Но ведь она здорова, — возразил Шон.

Это случилось за завтраком. По утрам Иви всегда излучала радость. «Укладываешь их в постель со слезами, — рассуждал Шон, — а поутру они сияют как новенькие». На рассвете Иви усаживалась в постели и читала книжку или разговаривала с картинками, а едва заслышав будильник, втискивалась между просыпавшимися родителями. Она болтала без остановки, бродила по дому, что-то лепетала, отвлекаясь, бросая любое дело на полпути. Утро Иви — сплошь очарование и рассеянность, то в шкаф заглянет, но забудет одеться, придет помогать маме варить кашу — и пусть каша стынет на тарелке, уже и выходить собралась, а ноги босые.

В то утро каша остывала, пока Иви забавлялась с черно-белой игрушечной курочкой, с кудахтаньем заставляла ее танцевать на столе и вдруг закатила глаза и сползла на пол. Шон довольно долго смотрел, не понимая и даже не пытаясь понять, что произошло. Под столом Иви дергалась и содрогалась. Глаза открыты, взгляд застыл — не на отце, на стене за спиной, и задним числом Шона больше всего напугал этот вдумчивый, кроткий взгляд, будто девочка пыталась разгадать тайну боли. Кулаки стиснуты, правая нога стучала в пол, брыкалась, точно тело сердилось на предавший его мозг и пыталось вернуть себе власть. Это лишь выглядит так, словно она страдает, говорил себе Шон, но вполне поверить не мог. А еще это слабое, мяукающее хныканье, жалобное и бессмысленное, как у новорожденного, и струйка слюны из уголка рта.

Эйлин отодвинула стул, чтобы Иви не ударилась. Постояла над дочерью и вдруг нырнула к ней, подхватила голову, чтоб не билась о плитку.

— Не надо, — сказал Шон. Ему почему-то казалось, что трогать Иви запрещено.

— Чего не надо?

Эйлин сохраняла чуть ли не противоестественное спокойствие. Обняла дочку за плечи, легко опустилась на пол, уложила голову Иви себе на колени, придерживаясь за край стола.

Эта картина отчетливо запечатлелась в памяти Шона вплоть до непривлекательной складки жира между бедром и коленом Эйлин и липкой нитки слюны на ее всегда безукоризненной юбке. Сжатые кулачки Иви колотили уже не так яростно, по губам разливалась синева.

«Она же не дышит», — испугался Шон.

Она еще побрыкалась и затихла. Как будто забыла что-то. А потом, после бесконечной паузы, тело вспомнило и втянуло в себя вдох. Потом еще один. Эйлин гладила и похлопывала ей спинку, тихо что-то шепча, почти всхлипывая, и долго так возилась, прежде чем девочка пришла в себя, — а может, и недолго, может, приступ длился считанные секунды, но все смешалось. Иви неведомо где, Эйлин неведомо откуда окликала ее, растирая ей руки и спину, и наконец что-то сдвинулось, сработало.

Иви приподнялась и села. Она громко взревела. Она рвалась прочь из материнских рук, яростно требуя, призывая весь мир к ответу.

Он так ею гордится.

Бывают минуты, когда Шон пытается свалить на меня вину за крах своего брака, но никогда — за то, что стряслось с Иви. Подробности я выудила из него во время наших автомобильных путешествий: мы катались на запад по красивым узким дорогам, вдоль Шаннона в Лимерик и дальше, к Палласкенри, Бэлливогу, Уле, Фойнсу. Широкая река мелькала между пятнистыми от солнца деревьями, Шон сосредоточенно вел машину, я, благоразумно одетая, сидела рядом, друг на друга мы не глядели.

Говоря об Иви, Шон становится проще. Этот мужчина помешан на выигрыше и проигрыше — он и сам не станет отрицать, — но вдруг дочка заболела, и ему открылась иная сторона мира. Он до сих пор не отошел от изумления.

В то утро, когда с Иви случился приступ, Эйлин позвонила невропатологу — до визита по записи оставалось две недели. Она позвонила по дороге в больницу, с заднего сиденья, одной рукой придерживая дочь поверх ремня безопасности, а другой управляясь с мобильником. Секретарь невропатолога попросила минуточку подождать и прикрыла трубку рукой. Затем сообщила:

— Доктор Прентис вышлет свою команду.

— То есть?

— Когда приедете в больницу, доктор Прентис осмотрит ребенка. Сначала вы поговорите с ее сотрудниками.

И доктор Прентис сдержала слово.

В первые часы это было почти блаженство. Один врач, другой врач, койка в дневном стационаре. Явилась консультант, маленькая, чрезвычайно властная женщина, затянутая в синий костюм из крепа. Добрая женщина. Она дала согласие и на МРТ, и на ЭЭГ. Она произнесла эпитет «доброкачественная» — это что, опухоль мозга? Она выписала несколько рецептов и сказала много хороших и утешительных слов, но родители впоследствии не сумели их припомнить.

Они брели по больничным коридорам в поисках выхода, измученная Иви отдыхала на руках у отца, и они чувствовали — во всяком случае, Шон чувствовал — тяжесть и нежность детской головы на своем плече, и тайну ее появления на свет, и как она ухитрилась лишить тайну таинственности, безусловно и весьма практично сделавшись собой. Родители озирались, запоминая декорации своего будущего: футбольные фуфайки с автографами в рамках, коробки «Монополии» на деревянных столах, пожелтевшие настенные росписи — почти всеми уже забытые мультяшные персонажи. Уборщик поинтересовался, не заблудились ли они. Конечно, они заблудились. Пробегавшая мимо сиделка спросила: «Вы знаете, как отсюда выйти?» Там были только две разновидности людей: потерявшиеся и любезные. Шон и Эйлин шли, держась за руки. Впервые в жизни так близки: вместе спешили к вращающимся дверям детской больницы, навстречу дневному свету.

В следующие месяцы они покупали и пробивали дочери продвижение вверх по листу ожидания, и весь ход жизни в доме был подчинен медицинскому расписанию. Они вставали затемно, заворачивали дочку в одеяло и несли в машину. Шон садился за руль, от горных склонов поднимался рассвет, они ехали в бледном светящемся тумане, заполнявшем чашу Дублинского залива, прямо из моря у них на пути восставало отмытое добела солнце. В больнице Иви становилась влажной, теплой, нежной на ощупь, они носили ее по коридорам в поисках нужного кабинета, где любезные медсестры (любезны были все до единой) принимали у них медицинскую карту или же направляли их в другой, правильный кабинет, и они брели туда, заглядывая в стеклянные панели на дверях, опасаясь случайно завернуть в изолятор с лысыми детками или с детками, чьи огромные шрамы непомерно велики для крошечного тельца, — маленькие чудовища, которые надеются выжить. Вскоре они перестали различать недуги и видели в больных детях лишь детей, и это пугало еще больше: не может же извращение природы быть нормальным, быть ребенком! На собственное отражение в стеклянных панелях они не глядели. Никогда. А ведь каждый больной, каждый умирающий ребенок, прекрасный цветок, был неразрывно связан с матерью, которая спала тут же на полу, давно не мылась, отрастила некрашеные корни волос и смахивала на беженку.

Обегав сколько-то врачей, Эйлин пришла к выводу, что вдвоем проводить жизнь в больницах нерационально, она и сама справится. А потом, когда пришли результаты обследования — хорошие результаты, — она швырнула бумаги в мужа:

— Ты не потрудился приехать, ты там даже не показался.

От облегчения она перешла на крик. Диагноз, когда до него дошло дело, был и очень обнадеживающим, и очень тревожным — что-то туманное. Доктор Прентис считала, что Иви перерастет приступы. Опухоль не обнаружилась, умереть она не умрет, разве что во сне, внезапно, ни с того ни с сего, или в ванной, или на улице под машиной, или дома, если приступ случится, когда она будет стоять у огня. С девочкой все в порядке, кроме того, что не в порядке. Лекарства можно принимать или не принимать, будут приступы или их не будет — ваш выбор.

— Большинство людей, — по-доброму, хоть и резковато сообщила доктор Прентис, — предпочитают второй вариант.

Таблетки сбивали Иви с толку — по крайней мере, Эйлин считала, что всему виной таблетки. Послушная, даже покорная девочка впадала в ярость и закатывала истерики. Особенно по утрам — ее очаровательная рассеянность перерастала в нечто зловещее. Эйлин боялась, что у дочки галлюцинации.

— Галлюцинации? — переспрашивал Шон.

Ребенку четыре года, она все время фантазирует. Но Эйлин замечала, что Иви вдруг останавливается посреди улицы, непонятно отчего вздрагивает. Время от времени проводит рукой по глазам, будто стряхивая паутину. Говорит странные вещи. Что это — «хвост» от купированных приступов или побочный эффект лекарств? Про себя Шон думал: не то и не другое, а симптомы тревожности Эйлин; однако оба внимательнее вслушивались в детскую болтовню.

После многих месяцев волнений и пристальной заботы и еще сотен часов в Интернете Эйлин решила прекратить прием лекарств.

— Пусть моя малышка вернется ко мне! — заявила она.

Ее тревога сделалась невыносимой. Слишком долго и слишком сильно она нервничала — тревога вышла из берегов.

— Это уже не Иви, — твердила она. — Я не узнаю свою дочь.

Ей всего четыре, возражал Шон. «В этом возрасте меняются с каждым днем, — говорил он. — Она и не может быть прежней». На что Эйлин отвечала: «Ты что, ничего не замечаешь?»

Итак, Иви отлучили от лекарств, и после многих дней напряженного ожидания припадок чуть ли не принес им облегчение. День изо дня, из недели в неделю бдеть, ловить каждое движение, ждать щелчка в ее мозгу, пугаться тени, пробегающей по дороге, когда деревья на обочине ломтиками нарезают солнце. Какой-то запах, Иви? Ты что-то видишь, Иви? О чем ты задумалась, деточка?

Приступ случился в детском саду, куда Иви теперь водили на день. Воспитательница и глазом не моргнула. Произошел инцидент. Она справилась.

— Я просто взяла ее на руки и держала, — отчиталась она. — Бедный мышонок.

За эти слова Шон и Эйлин дружно ее невзлюбили.

— Коровища! — бранилась Эйлин по пути домой.

Реальность вновь сдвинулась: в этом мире вполне обычен ребенок, у которого без тебя случается припадок. Их ребенок. Их прекрасная, такая настоящая Иви.

Спору нет, Эйлин, это чудо рациональности, повела себя совсем не рационально, решив покончить с этой чушью раз и навсегда. Она посадила Иви на диету. Особая медицинская диета. Их больница не вела подобную программу, однако в других ее применяли, хотя, признаться, для случаев потяжелее. Кетогенная диета, вроде Аткинса, только страннее и жестче. Судя по всему, главное в ней — по графику подавать точно отмеренные порции взбитых сливок. И ни единого углевода. Ни-ка-ких углеводов. Ни яблочка, ни капельки соуса к печеным бобам. Одна молекула — и ребенок, изрыгая пену, повалится под ближайший автобус.

Надо было ее отговорить, вздыхал Шон. Надо было почаще разговаривать с ней, чтобы она — Эйлин — не оставалась в одиночестве. Но ему казалось, это не остановить. Да и, в конце концов, что уж такого ужасного во взбитых сливках? И он предоставил Эйлин поступать как считает нужным.

Диета не исцелила. Иви, как могла, нарушала правила, к тому же детсадовская воспитательница, подозревал Шон, из жалости подкармливала ее леденцами. Каждый понедельник они начинали заново, а к четвергу от Иви вновь пахло сахаром. Эйлин выбегала в соседнюю комнату, брала себя в руки, а затем проводила беседу:

— Мышка-мышка, мы же с тобой знаем, как работает твой мозг?

Однажды вечером, обнаружив за спинкой дивана целую горсть персиковых косточек, Эйлин застыла и разрыдалась. Своими руками они губят дочь, сказала она; их чудесная дочка не приносит им ничего, кроме разочарования, а диета сделала из нее законченную лгунью и воровку. И хотя Эйлин отчетливо видела, что происходит, исправить она ничего не могла, и Шон тоже ничем не мог помочь, разве что стоять за пределами заколдованного круга и твердить жене, что все обойдется. Уже было понятно, что ничего не обойдется. Все невыносимо, и в этом ее вина.

Именно в ту пору, в пору кетогенной диеты, я увидела Шона впервые на краю сада моей сестры в Эннискерри. Не знаю, о чем он думал в ту минуту. Об Иви, или о работе, или о девушке на работе. Может, просто любовался видом или прикидывал стоимость домов от этого сада и до самого берега. Может, вздыхал по моей сестре Фионе, такой красивой и грустной. Или вовсе ни о чем не думал. Мужчины ведь часто так говорят:

«О чем ты думаешь?» — «Не знаю. Вроде ни о чем».

Одно ясно: если он и думал об Иви, то разве что абстрактно, ведь когда она возникла за его спиной, маленькое личико было вымазано чем-то липким, лиловым — очередная ворованная сладость.

— Господи, Иви! — вздохнул он и беспомощно следил, как Эйлин оттирает присохшую глазурь бумажной салфеткой, а потом перевел взгляд на меня.

Разумеется, история Иви рассказана мне Шоном, а Шон не всегда говорит правду. Или не помнит в точности. Его послушать, так он впервые встретил сестру Фионы (так он в ту пору воспринимал меня) в лесу, с перемазавшимися в болоте детьми. Обо мне на той вечеринке, возле той ограды, воспоминаний не сохранилось.

Но как бы он ни запомнил историю Иви, что-то в этой истории никак его не отпускает. Он все пытается понять. Может, понять самого себя.

И потом, существует Эйлин.

Иви появилась в Тереньюре весьма вскоре. Вошла в дом и вручила мне помятый конверт, выразительно закатив глаза. С тем и упрыгала к старенькому никудышному телевизору, оставшемуся от Джоан. В конверте лежала инструкция, озаглавленная «Что нужно делать во время эпилептического приступа». К печатной инструкции прилагалась записка от Эйлин — тоже печатная, неподписанная, жалостная. Начиналась так:

«В четыре года у Иви была диагностирована доброкачественная роландическая детская эпилепсия (ДДРЭ). Сейчас этот диагноз пересматривается». Я прочла инструкцию и записку от начала до конца. Ни слова не поняла.

— Так что с ней? — спросила я Шона.

— Ровным счетом ничего, — ответил он. — Она в полном порядке.

Осенью, после нашего знакомства в Эннискерри, Иви пошла в школу и Эйлин вновь столкнулась с суровой реальностью жизни. Молоденькая, очень расположенная к ним учительница выслушала трагическую повесть и как-то странно заморгала:

— Не могли бы вы объяснить еще раз?

Шон и Эйлин ринулись к директрисе. Та встретила их с полным пониманием и, выпроваживая из кабинета, напомнила, что в классе имеется еще двадцать девять учеников.

Припадок настиг Иви в октябре, на линейке перед звонком, и все носились с ней как с писаной торбой, за исключением одной маленькой и очень вредной девчонки. И вообще, как Иви с мудростью пятилетнего ребенка объясняла матери: «Это же не я, понимаешь?»

Родители посмеялись, но им стало неловко. Иви пыталась объяснить: внутри нее что-то происходит, но она к этому не причастна. Девочка не подбирала поэтических выражений, не философствовала насчет идентичности. С ней происходило что-то дурное, и она хотела положить этому конец.

В пять лет она стала личностью. Оставалось только надеяться, что Иви никогда не утратит решимости. Эйлин сдалась. Девочку посадили на другие лекарства, от которых она постепенно набирала вес и, возможно (опять-таки трудно судить), они же вызвали легкое недержание. Зато исчезли припадки, от прежней чудаковатости не осталось и следа. Иви казалась немного заторможенной, но это, вероятно, из-за полноты. К тому же девочка быстро росла. В Бриттасе я с трудом ее узнала. И теперь уже Шон настаивал на диете — его дочь выглядела не как ребенок среднего класса. Диета могла бы уравновесить действие лекарств, и к тому же я допускаю, что, увеличиваясь в размерах, Иви начинала его раздражать. То запретное мороженое, из-за которого разгорелся скандал в Бриттасе, — в голосах обоих родителей явственно слышалось отчаяние. Они цеплялись за быстро ускользавшее от них младенчество Иви, а оно ускользало навеки, прямо там, у летнего трейлера Фионы и Шэя.

По совету доктора Прентис они начали с осени снижать дозу, а потом вовсе отменили лекарство. Ничего не случилось.

Иви оставалась прежней, и душой, и телом. Немножко слишком замкнутая. Одинокая девочка, всегда настороже. Когда я столкнулась с ней в тот Новый год, мне померещилось, будто взгляд ее застыл в ожидании, словно она познала опасность или туговата на ухо. Приступов так и не было, Иви переросла детскую болезнь. Да и вообще не так уж это было страшно. За то лето, когда ее пичкали взбитыми сливками, припадки случались раз пять, последний настиг ее на линейке в первый школьный год. С тех пор и до десяти лет — никаких проблем.

Вот и все, что было с Иви, насколько я могу судить. Но это не вся правда. Это лишь концентрат правды.

Потому что — не стоит лукавить — с того дня, как Иви появилась на свет, Эйлин ежеминутно тряслась за ее жизнь. Едва заглянув в мутные младенческие глазки, она испытала такой страх, какого никогда в жизни не ведала. Отлучить Иви от лекарств — пустяки в сравнении с драмой отнятия от груди или трехактной оперой приучения к грудному вскармливанию.

И хотя напрашивается вывод, будто Эйлин сама отвадила мужа, если сверить даты (а я сверяла), прислушаться к многозначительным паузам и сделать выводы, вы уличите Шона минимум в одной неверности до того, как Иви слетела с качелей и забила крохотными пятками. Ведь так оно и бывает, верно? В реальном мире нет одного конкретного момента, когда отношения изменились. Нет тут ясных причин и следствий.

И пусть следствие ясно, причину еще предстоит выявить.

Следствие может проступить спустя много лет, когда отправишься на ужин с новой партнершей, а она вдруг скажет: «Погляди, кто за тем столиком!»

Подозреваю, первый романчик он закрутил с той специалисткой по налогам, которую я видела на конференции в Швейцарии. Судя по датам, Иви была еще в пеленках, когда начались краткие, мерзкие, пылкие свидания. Окошко или форточку в свое сердце он приоткрыл на кухне у Фионы, когда та только что забеременела Джеком. Иви сравнялось три, и раз он заговорил с соседкой о печали и одиночестве своей жены, значит, у той уже был повод для печали. Хотя допускаю, что повода и не было, а Шон просто выдумывал, о чем бы поговорить.

Потом девушка с ногтями-жвачками — так я ее обозначала, — та, с оценками по математике, которая пила, как пьют в двадцать два, и пускалась во все тяжкие. Это примерно в ту пору, когда мы встретились в Бриттас-Бей. Теперь в воспоминаниях его обнаженный торс на пляже выглядит иначе. Крепкие ноги, аккуратная спина, Шон стоит спиной к нам у кромки воды, а его жена выпутывается из дочкиных рук. Я вижу пучки волос вокруг сосков, он прикрывает их черной футболкой, присаживаясь к нам поболтать, и его нагота обнажена по-другому теперь, когда на нее легла тень той девушки, ее прикосновений, тайных объятий. Засранец мелкий! То-то он так приподнимался на локтях, подставляя солнцу счастливое лицо предателя.

Что мне до его измен Эйлин? С какой стати я переживаю? Я ведь и сама — одна из «подружек». И разве неверности не доказывают, что он никогда не любил жену? Правда, мне все-таки кажется, что когда-то любил. Любил ли он мою сестру в тот день в Бриттасе? Любил ли он всех своих женщин? Да наплевать.

Сейчас он любит меня. Или — и меня тоже.

Или?

Я люблю его. Достаточно с нас обоих и этого знания.

 

Все, что делаем ради любви

[38]

Утром первым делом — телефонный звонок. Голос Шона:

— На работу пойдешь?

— Наверное.

— Хорошо, — говорит он. — Пока.

— Где ты? — спросила я, но он уже отключился.

И в постели его рядом со мной нет, в чем я убедилась, уронив заглохшую трубку на кровать. Половина девятого. Свет за окном слишком белый. Я поднимаюсь в сумрачной комнате, раздвигаю занавески из серого льна и вижу мир, раздавленный своей монохромностью.

Зимний спринт по холодной комнате, душ, одевание, мобильный. Там эсэмэска:

«Можешь забрать Ив из Фоксрока?»

Отвечаю:

«Встрча. В город пешком».

Каким образом Иви выберется из заснеженного Эннискерри? Школы закрыты. На дороге ни единого автомобиля. По телевизору показывают ледяное смятение, безмолвный хаос. Все замерло, перемещаются лишь домодельные санки да снежки.

Уж в такой-то день ребенок должен остаться дома? Но я ничего в этом не смыслю, куда Иви идет, почему не идет — на то есть скрытые причины, мощные стихии. Наше дело — продвигаться вперед, с напором, но осторожно, как будто любой небрежно сдвинутый камень может вызвать лавину.

В половине одиннадцатого новая эсэмэска, непонятно к чему:

«Погоди пока».

«Затаила дыхание», — написала я, но потом стерла.

С той минуты, как его дочь переступила порог моего дома, жизнь превратилась в путаницу планов и указаний: когда, где, забрать, отдать, передать. И всегда только лично. Почему-то нельзя никого попросить — ни мать одноклассницы, ни руководительницу театрального кружка — усадить девочку в такси. Сколько я получаю в час? Сколько зарабатывает Шон? Неужели наше время не стоит той десятки, которую пришлось бы заплатить таксисту? Но сажать дочь в такси — боже упаси! С тем же успехом можно предложить ее в наложницы иностранцу и включить счетчик.

«Встреть Ив ок 3.30 Доусон-стр?»

«Ок. Когда домой?»

«Остановка 145-го».

«Кда домой?»

«Стараюсь!!!!»

«Как Буда?»

Нет ответа.

Я спасла этому человеку жизнь, но мне все равно многое не дозволяется знать. Не положено. К примеру, насчет денег. Я не знаю, удается ли ему выйти в ноль с будапештской квартирой и что будет с домом на берегу, который тоже выставлен на продажу. Честно говоря, он и сам вряд ли в курсе. То есть — бога ради. Все путем, пока ничего не стронулось с места. Пока что дом выставлен в Интернете, и все желающие могут щелкнуть мышкой, глянуть и пренебречь и ракушками на подоконниках в Бэллимани, и достигнутым соглашением по дому в Клонски. Наша любовь оставляет за собой целый ряд знаков «Выставлен на продажу». И никто ничего не покупает. Уж никак не в такой снегопад.

В одиннадцать позвонили: встреча отменяется, — впрочем, я так и знала. Я покрутила в руках мобильный, прикидывая, кому бы и о чем написать. Так никому и не написав, спрятала его в карман.

Самое глупое, что я не могу поговорить ни с Эйлин, ни с Иви. Взрослая женщина, с профессией и приличным заработком, не может поговорить с людьми, от чьего каприза каждый раз зависит, как пройдет суббота. Трубку не сними с телефона.

Фиахру я жаловалась: мне достались все проблемы и ни одного поцелуя. Впрочем, на поцелуях я вовсе не настаиваю: Иви (неужели одна я это замечаю?) давно уже выросла.

Ей без малого двенадцать. Прошлой осенью она рванула в росте, меряется с отцом — до подбородка! до мочки! лоб в лоб! — и ликует, а он вроде бы гордится, но пока еще этот рост не переводится в кубические сантиметры и она не чувствует, где она, а где окружающий воздух.

Она все так же усаживается к отцу на колени, как привыкла с малолетства, — взгромождается, точнее говоря. «Ох, Иви!» — стонет он, ерзая в попытках уберечь семейные реликвии и склоняя голову, чтобы ее череп не врезался ему в нос. За этим белым, лучистым изобилием плоти Шона почти не разглядишь. Одевается Иви как те девахи, что в субботнюю ночь блюют в урны, из-под джинсовых шорт — черные драные колготы. Эйлин рыщет по дешевым магазинчикам, соображает, что дочка согласится надеть, а потом пытается составить тот же наряд из вещей подороже. И вот в таком виде Иви сидит на Шоне, то есть на самом Шоне, а не у папы на коленке, и оба они счастливы, довольны, естественны — пока не…

— Слезай, Иви!

— У-у!

— Слезай!

Иногда он добивается своего, иногда позволяет ей остаться. Лицо Иви округлилось, губы мягче, глаза той же формы, того же цвета, что у Шона, но до жути другие: совсем незнакомое существо выглядывает из них. Она покачивает ногой, поглядывает с вызовом: папочка ее и только ее, а я могу сколько угодно сидеть рядом и растягивать губы в улыбке.

В первый раз, когда она осталась на вечер, я держалась подальше, бродила под дождем по улицам Голуэя и домой поехала, лишь когда уверила себя, что Иви давно отправилась к матери. Это было в сентябре, дом уже год как выставлен на продажу. Если послушать радио в машине, впечатление такое, будто все деньги куда-то испарились из страны. Прямо видишь, как над крышами поднимается пар. А в кухне непродающегося дома сидел кукушонок, довесок к цене, уплачиваемой мною за любовь.

Этого абсурда Шон не замечал. Не видел ничего, кроме Иви. Не видел и не видит ничего, кроме нее.

Так что в следующий раз я спрашиваться не стала, а вернулась к двум часам и застала их за обедом.

— Привет! — жизнерадостно произнесла я.

Иви и головы не повернула, хотя, вероятно, она всегда зажимается с новым человеком.

— Иви! — сказал ее отец.

И она подняла обиженные глаза.

— Ты ведь помнишь Джину.

— Хм, — пробурчала она.

И я возилась в кухне, а ребенок тем временем надкусывал домашний бургер, выбрасывая из него салат и огурчик, жалуясь на отсутствие кетчупа и подливая майонез.

С тех пор она появляется у нас чуть ли не каждую субботу. Мы почти не соприкасаемся. Я стараюсь не злить ее. Говорю кратко. Мила и приветлива. Я сплю с ее отцом, а она — в комнате напротив. Все двери открыты из страха, что Иви вздумает умереть во сне, хотя, похоже, Иви не собирается умирать. Но мы бы вряд ли занялись любовью, даже если закрыть все двери, даже если шепотом, шепотом.

Поутру я выхожу и обнаруживаю, что Иви уже заняла ванную или как раз проносится мимо в неряшливой младенчески-розовой фланельке. С каждым приездом она все крупнее, да что там — массивнее. Я словно каждые выходные натыкаюсь на очередного незнакомого гостя.

По вечерам я слышу, как они движутся в «ее» комнате: занавески задернуты, тихий разговор, пока Иви расставляет плюшевые игрушки, включает ночник и что там еще ей требуется, пока отец (а девочке, напоминаю, скоро двенадцать) не приляжет рядом, не нашепчет ласковые сны. Частенько он и сам засыпает в детской, а я не смею постучать в дверь или сунуть голову в щелку и его позвать. Так они и лежат в своем коконе, безнадежно счастливые, а я сижу и смотрю дурацкий фильм по дурацкому телевизору.

С сентября начались эти гостевания, к середине октября исчерпались поездки, экскурсии и прочие удовольствия, так что теперь они торчат дома и не могут придумать, чем заняться. Иви ноет: «Я хочу позвать дру-зе-е-е-ей».

Вроде бы Шон только и думает, что о дочери, и однако же слишком часто пытается ее отогнать. Может, так поступают все родители.

— Иди займись чем-нибудь, — советует он, когда дочка склоняется над его плечом, заглядывая в ноутбук и с хрустом разгрызая яблоко у самого его уха. — Зачем ты здесь торчишь?

Он посылает ее в лавочку за сладостями, а потом спохватывается, что ей нельзя сластей, и посылает снова — за фруктовым коктейлем. Он твердит: «Иди поиграй», хотя играть ей тут не с кем. Он советует почитать книжку, хотя сам никогда не читает — ни разу не видела его с книгой в руках. В итоге Иви усаживалась играть в «Нинтендо», и вскоре отец просит ее не утыкаться в видеоигры.

— И не трогай все руками, Иви.

Беспокойные ручки, все-то им нужно потрогать.

Я заметила это в первый же раз, когда мы вместе вышли погулять и дошли до парка с новой собакой Иви (про собаку отдельная история, позвольте не углубляться). Она вела пальцами по каждой стене, ровной или шершавой, перебирала колья заборов, обдирала листья с живых изгородей.

Будто нащупывала края своей вселенной, искала, где кончается пространство и начинаются предметы.

— Оставь стену в покое, Иви!

Боится, как бы она пальцы в кровь не стерла, к тому же неприятно, что Иви пачкает вещи и сама пачкается об них. Говорю же, Шон — чистюля, и дочке нравится дергать его по мелочам. Серьезных запретов Иви не нарушает, понимает, что с рук не сойдет, к тому же и не доросла еще до настоящего бунта. Собственное ускоренное созревание смущает ее до слез, вопросы пола она сама никогда не затрагивает и терпеть не может, когда это делают взрослые.

— Ой, переста-а-а-ань!

Зато она чешет голову над книжкой и обсыпает страницы перхотью, оставляет липкие следы на клавиатуре, пульте от телевизора, телефоне. Она крутит волосы и сосет пряди, ей мешает лифчик (сочувствую: это пожизненно), и потому Иви то и дело вытаскивает и поправляет бретельки. Помимо всего прочего, она постоянно (это и меня достает) с хлюпаньем втягивает сопли, вместо того чтобы высморкаться в платок.

Поразительно, насколько эффективны ее приемчики. С виду она и сама жертва внешних сил, может быть, и вправду не властна над собой, но как же она умеет доводить своего папашу!

— Иви, прошу тебя!

— А что?

И ей дано то, что могло бы стать плодом долгих поисков, а получено даром: кратчайший, самый простой путь к сердцу отца. Мало того, что она смотрит на него серыми глазищами, которые любого растопят, даже меня. Мало успехов в школе и подчеркнутого равнодушия к мальчикам. Нет, наша Иви сдружилась с самой богатой девочкой в классе, а в этой школе в графстве Уиклоу «самая богатая» кое о чем говорит. Отец ее подруги (светловолосая, в мать, девочка с тонкими изящными лодыжками) владеет домами, отелями и многоэтажками от Трали до Риги.

Зовут девочку (молодцы родители!) Пэдди.

Они вместе готовят проект по лошадиным вшам. У Пэдди есть лошади. Я не отважилась спросить, уж не Иви ли поставляет вшей.

Иногда они идеальны. Когда сидят на диване и смотрят «Отца Теда», или на улице, или болтают в машине — Шон умеет поддержать разговор, и с дочерью, когда не нужно включать ни шарм, ни критику, у него получается лучше всего. Я вслушиваюсь в его легкий тон и думаю: «Со мной он так себя не ведет».

Он не держит меня за руку, не щекочет слегка, чтобы я отступила в сторонку, не танцует со мной танго в коридоре, запрокидывая меня назад. Не просыпается ночами, думая обо мне.

А ведь я спасла ему жизнь.

От чего спасла?

«Ты спасла мне жизнь», — сказал он.

А я считаю, не в женщинах его спасение. Его жизнь в руках той, которую он любит, не вожделея. В руках Иви.

— Сними наушники, дочь!

Иви, мечтательная, отсутствующая, перед экраном компьютера или с книгой в руках. Иви, не способная сосредоточиться, поспеть, ответить.

Иви, замирающая перед зеркалом на битый час, обрастающая волосами и неврозами, когда всем пора идти. Как несправедливо сделаться жертвой гормонов еще прежде, чем перерастешь пижамы «Хелло Китти». Словно мир скрывает от тебя правду или никто не знает, в чем правда.

Однажды я застала ее голой. Она и в ванную дверь не закрывает — «Эй, ты жива, тебя там не смыло?» — обычно болтает без умолку, несет всякий вздор, теплая вода развязывает ей язык, и отец прислушивается или притворяется, будто слушает, развалившись на нашей кровати напротив двери в ванную.

Но в тот вечер она затихла, и в промежутке между двумя ее фразами я заскочила в ванную.

Иви прикрыла губкой набухающую грудь и уставилась на меня серыми глазищами.

— Не обращай на меня внимания! — попросила я, быстренько схватила то, за чем пришла, и была такова.

Осенью Иви принялась округляться, жирела на глазах, а потом — неожиданный рывок роста, и вдруг из запасов жира сложились талия, бедра и грудь, хотя, сколько помню, грудь поначалу похожа не столько на жир, сколько на мягкий хрящ. Какой простой показалась мне ее грудь в ванной — сердце разрывается.

Нет ничего паршивее этого возраста, без пяти двенадцать.

Такое время настало для Иви. Смотреть на нее голышом нельзя, даже думать о ее наготе нельзя, сфотографировать было бы преступлением. Ее тело становится ее собственным. Ее тело становится одиноким. Раньше папа купал и вытирал доченьку, теперь лежит в комнате напротив и глядит в потолок.

— Ты прополоскала волосы, Иви? Промывай до скрипа.

Он взметнулся с постели и стоял у меня на пути, когда я возвращалась из ванной. Я преувеличенно пожала плечами — все это совершенно нормально, — и он кивнул и отвернулся.

Ревность обуяла меня, хотелось схватить Шона за плечи и объяснить, что ревность тоже сродни любви. Ведь когда мне было двенадцать, мой отец сидел на койке в хосписе и радовался, что все женщины превратились для него в загадочных незнакомок.

«Привет, крошки, чему обязан?»

Мне хотелось объяснить ему, как повезло Иви, что у нее такой отец. Сказать, что он, Шон, и есть ее счастье. После смерти Майлза нам все пришлось делать самим, со всем справляться. Его любовь, подчас жалкая, но порой великая, давала нам богатства, и благословения, и нежданные радости. После его смерти для нас, девочек, начались тяжелые будни — выйти замуж за Конора, выйти замуж за Шэя. Ничегошеньки сиротам не достается даром, все надо заслужить.

Я плакала в ту ночь. Не знаю, слышала ли Иви, как чужая женщина плачет рядом с ее отцом в чужом доме. Кое-как удавалось заглушить плач подушкой. Шон гладил меня по спине. Я бормотала:

— Прости. Сейчас перестану. Извини.

За завтраком мы снова увидели ребенка-переростка, белая попка торчит из розовых пижамных штанов. Она выбирала из мюсли орехи и выкладывала их на стол, аккуратная кучка возле тарелки.

— Ешь нормально, Иви! — велел Шон.

— Может, тебе яйцо сварить? — предложила я.

— Терпеть не могу яйца! — огрызнулась Иви.

С другой стороны, если бы не Иви, нас бы тут не было. Так мне кажется.

Я поцеловалась с ее отцом на втором этаже его дома, и девочка захлопала в ладоши, подбежала к нам и поздравила: «С Новым годом, папочка!» И он наклонился, чтобы поцеловать и ее.

С точки зрения Шона, в тот день ничего особенного не произошло. Будь проще и останешься в выигрыше, а если и не выиграешь, хотя бы все будет просто. Так он говорит. Но вскоре после этого поцелуя, между одной нашей пятницей в гостинице и другой, Иви начала исчезать.

Как постоянно присмотренный ребенок ухитрялся это проделывать — загадка. Поначалу родители толком и не замечали, но постепенно дошло: Иви никогда не была там, где должна быть. Терялась по дороге на второй этаж, не являлась к обеду, и приходилось выковыривать ее из детской или из комнаты au pair, или же ее находили в саду без пальто. Однажды, примерно в ту пору, когда умерла наша мама, Иви не вернулась от Меган. Триста метров по сельской дороге, даже Иви разрешалось пройти их самостоятельно.

— В котором часу она ушла? — спросила Эйлин Фиону.

Обе пары родителей выскочили из домов, расселись в четыре машины и рванули на поиски. Пропажа обнаружилась почти сразу: Иви стояла у обочины, словно на воображаемой остановке, и как будто не сознавала, что ее путь домой несколько затянулся.

— Что ты делаешь, Иви?

— Просто смотрю.

Отчасти — характер. «Иви, не копайся». С трех лет Иви повадилась застревать на заднем сиденье автомобиля, никак не решаясь спрыгнуть. Любой порог — непреодолимое препятствие, всякое путешествие затруднительно не столько для Иви, сколько для окружающих, тщетно пытавшихся понять, как же она ухитряется так тянуть время.

«Пошли, Иви!» Допустим, инфантилизм, очередной способ уклониться от взросления. Но потом она убрела от матери в торговом центре «Дандрам», а когда обезумевшая Эйлин отыскала ее у фонтанов, Иви не смогла объяснить, как туда попала.

— Я… это… — бормотала она. — Я не помню…

Шон отказывался верить, что у Иви снова проблемы. Наши с ним отношения к тому времени зашли чересчур далеко, он с трудом поддерживал равновесие. И «не собирался снова проходить через все это». Он обсуждал со мной Иви по телефону в бесконечные дни после смерти Джоан, но не слушал — не мог слушать — Эйлин, когда она вновь на полную мощность запустила механизм производства паники.

— С ней все в порядке, — твердил он. — Девочка просто растет. Ничего страшного.

В субботу после летних каникул Иви не вышла к отцу из театрального кружка. Шон поминутно проверял часы и наконец зашел в кабинет, где учительница уже собирала вещи. Выяснилось, что Иви, хотя ее довезли до двери, в кружке так и не появилась. Они вдвоем прочесали здание, потом Шон решил попытать счастья снаружи. Он выскочил на улицу, побежал в горку, мимо домов, дверей, девиц, куривших на остановке, к торговому центру, спустился на первом попавшемся эскалаторе и застыл посреди атриума. Перед ним распахнулся опрокинутый мир, столько дверей, поворотов, углов — никогда прежде он не замечал, как их много.

Он хотел выкрикнуть имя дочери, но так и не закричал. Вместо этого подошел к охраннику, и тот забормотал в портативную рацию, потом записал телефон и велел звонить в полицейский участок. Шон позвонил с улицы, его обтекали автобусы и машины и старушки с тележками, каждый занят обыденным делом. Ответил мужчина, попросил минуточку подождать. Затем подключилась женщина. «Наверное, у меня расстроенный голос, раз они перепоручили меня девице», — подумал Шон.

— Можете описать вашу дочь?

Слово «дочь» она произнесла так, словно подозревала его во лжи. Сейчас его в чем-то уличат.

— У нее большие глаза, — начал он.

Заметная пауза в трубке.

— Не спешите, сэр. Вы можете сказать, какого цвета у нее глаза?

Усилием воли Шон превратился в человека, способного описать свою дочь словами из вечерних новостей: ее возраст, рост, цвет волос.

— Как она была одета?

— Позвоню ее матери, — сказал он.

И, как только прервал разговор, ему позвонила Эйлин. Сначала он не понимал, что она говорит, с тем же успехом она могла бы заговорить на датском, но кое-как разобрал наконец, что Иви позвонила Эйлин или же Эйлин позвонила Иви, оказалось, что та в театре, где и должна быть.

— Так ты что, все занятие просидела в туалете?

На это Иви ответила:

— Нет! — И, подумав: — Выходит, что да.

Пришлось снова обратиться к врачам, другого выхода не было. Опять беготня по кругу, справки, направления, бесконечные листы ожидания, и бдительность, и утренние тревоги, и ночные часы в Интернете, Эйлин забивает в поисковую строку «рассеянность», «патология», «половое созревание», призывая в дом все беды разом.

Бег по кругу заново привел их к доктору Прентис, и Эйлин «чуть было не бросилась ей на шею». Иви же говорила крайне мало.

Она ответила на вопросы, однако ничего не прояснилось.

— Ты-то что думаешь, Иви? — спросила наконец врач, и та предположила, что у нее странный мозг.

— В каком смысле «странный»?

Иви, знавшая к тому времени о мозге куда больше нормальных детей, отвечала:

— Две половины — ну, знаете, полушария, — видимо, неправильно подсоединены.

Доктор Прентис поджала губы и опустила взгляд, а затем вновь подняла голову и весьма отчетливо, но в то же время деликатно разъяснила особенности случая Иви и рекомендовала — весьма настоятельно рекомендовала — наряду с медицинскими анализами и тестированием показать Иви психиатру.

Вот что происходило с ними в то Рождество, когда я бродила по опустевшему городу. Они подарили дочери компьютер и запретили ей подолгу за ним сидеть, отвлекали хлопушками с сюрпризами и, тщательно соблюдая очередность, прижимали дитя к груди.

Я подозреваю, что на исходе праздников Эйлин обрушила на Шона все то, о чем годами догадывалась, но запрещала себе знать. Подозреваю, что она его выгнала. Пришла к выводу, что разум Иви повредился от той лжи, которой они кормят друг друга.

Или он сам выгнал себя из дома — по той же причине.

Теперь его не изобличишь. Шон каждый раз излагает эту историю по-другому и каждый раз сам себе верит, но факт остается фактом: в ту самую пору, когда ради Иви им следовало бы держаться вместе, им пришлось — ради Иви — расстаться.

В конце марта они сошлись в кабинете, заполненном противными китайскими безделушками, и выслушали мнение женщины-лемура — огромные глаза и проворные ручонки, — подытожившей двухмесячные весьма дорогостоящие наблюдения за их дочерью. Женщина-лемур поглядела на озабоченных родителей и склонила голову набок:

— Так. Поговорим-ка о вас, друзья. О’кей?

Ничего не о’кей.

Несколько дней спустя Шон Валлели вышел из дому, не взяв с собой ровным счетом ничего, даже куртку, и в ночи прибился к моей двери.

Ночь посреди недели, самая обычная ночь без него. Где-то около двух меня разбудил звонок в дверь и стук крышки почтового ящика: Шон сидел на корточках, шепча мое имя в щель для газет и стараясь не потревожить соседей.

Я с трудом разлепила глаза и решила спросонок, что кто-то умер. Потом сообразила, что Джоан уже мертва, у меня не осталось никого, кроме Фионы. Неужто моя сестра? Да нет, вряд ли, не похоже на Фиону вдруг ни с того ни с сего помереть. И все же, открыв дверь навстречу закоченевшему Шону, я с порога спросила:

— Она умерла?

— Впусти меня, будь добра.

— Ох, извини.

Он вошел в дом, проник не слишком далеко — переступил порог и тут же привалился к стене. Его лицо было залито влагой, и когда я поцеловала его, на губах остался вкус дождя.

Однажды я заговорила с Шоном об этом. Сказала, что нам не бывать бы вместе, если б не Иви. Он посмотрел на меня так, словно я богохульствую.

— Глупостей не говори, — попросил он.

По его мнению, нет никаких причин. Будто его приливной волной занесло в мою жизнь.

А комната Иви напоминает берег после отлива. Грязные перья, обрывки бумаги, куча пластмассы непонятного происхождения, порой и дорогие вещицы попадаются.

— Ты хоть имеешь представление, сколько это стоит? — ворчит Шон, перебирая спрессованный в пылесосном мешке мусор в поисках игры от «Нинтендо».

На мои убытки наплевать. Пудра от «Шанель» рассыпана по полу, телефон сброшен с подлокотника дивана, батарея с тех самых пор разряжается самопроизвольно.

— Ах ты! — бурчит Иви.

Извиняться не станет, это слишком лично.

Она всегда была неуклюжкой, локти напрямую управляются подсознанием. Одно время родители собирались диагностировать еще и «диспраксию», то есть руки из жопы, но я видела, с каким изяществом и точностью она умеет двигаться. В этом доме диспраксия распространяется только на мои вещи.

Она отказывается есть то, что предписано, и требует того, что ей запрещено. Но хоть ест — уже чудо. Она ворует еду, таскает, прячет и выжидает — почти как я, — пока отец отвернется. Чаще всего мы с ней пересекаемся у холодильника.

Два месяца назад, когда Шон отлучился в тренажерный зал, а Иви все ныла, как это я извела весь майонез, я швырнула сумку на кухонный стол и предложила:

— Сходи и купи себе еду сама, черт побери!

Некрасиво? Зато по делу.

И поглядела она на меня так, словно первый раз в жизни заметила. Позднее в тот же день она обратилась ко мне с настоящей фразой, а не с нытьем вроде: «Почему у тебя нет спутниковых каналов?»

— Надо же, сколько у тебя обуви, — заявила она, и я выскочила из комнаты, за дверью сунула в рот костяшки и слегка прикусила.

Я поискала туристские ботинки и обнаружила их на полке, в бумажном пакете, запакованные еще в Сиднее. С тех пор я их не надевала. Вся моя жизнь проходит теперь на высоких каблуках. Я вытаскиваю ботинки из пакета, стряхиваю на кухонный пол красноватую австралийскую пыль. Ботинки мечты. В них я отваживаюсь выйти.

Послеполуденный снег покрылся сияющей корочкой, она хрустит под ногами, когда я прохожу через двор и отпираю калитку, чтобы проложить еще одну цепочку следов на пути в город. Подтаявший было снег вновь замерз в тени, приходится неотрывно глядеть себе под ноги. Шажок за шажком я нащупываю путь и никак не могу избавиться от гложущей досады.

Нелегко занимать в сердце мужчины второе место после его дочери — достаточно паршиво было занимать второе место после ее матери, — и я припоминаю отзыв Шона обо мне в отчете для «Рэтлин коммьюникейшнз» (ныне — ирония судьбы — почившей). Я заглянула и прочла, что, по его мнению, я «идеально подхожу на второстепенные роли». К этому он присовокупил, разумеется, и множество комплиментов, но все же.

Укол в сердце.

Меня недооценивают, думаю я. Не верят в мое упорство.

На Ратмир-роуд под ногами заскрипел песок, дорожка протоптана. Машин мало, но ходят автобусы, оставляя на обочинах грязевые морены.

Я прохожу по Обсервейтори-лейн, где жмутся друг к другу магазинчики, дальше Блэкберри-лейн и занесенное снегом поле для регби перед церковью Богородицы. Тучи разошлись, голубеет высокий небосвод, а зеленый свод церкви в Ратмайнсе все еще накрыт белым. Сверкает под мостом прямая линия канала, в черной воде отражается вода, замерзшая возле берега, легкие радуются свежему воздуху, ботинки мечты несут меня в центр Дублина. Мне припомнился первый абориген, которого я увидела, прожив с неделю в Сиднее, какой он был черный и нищий. Далеко же приходится ехать, чтобы понять: все это — правда. Что там осознал мой папа перед смертью? Я всегда это подозревал.

Но тогда, в австралийскую пору, мы оба имели право надеяться, и я, и Конор. И сейчас я имею право надеяться — остаться с Шоном, любить его, постараться любить его дочь.

Она ждет, как условлено, на автобусной остановке, что-то говорит в телефон. Я узнаю ее с первого взгляда, а со второго вижу, кто она: школьница, которой не разрешают самой пройти по центральной улице, даже в снегопад, когда маньякам-педофилам наверняка не до школьниц. Мне хочется повести ее выпить. Мне хочется сказать ей: удирай прямо сейчас, пока есть шанс. Не жди, когда вырастешь.

Назад! Это ловушка!

Она заметила меня и убрала телефон. Господи, как она одета в такой холод, — скорее, раздета. Короткая джинсовая юбка, прозрачные колготки, черная курточка из хлопка, льняной шарф с воланами и металлической нитью. По случаю дурной погоды она добавила лишь черные перчатки без пальцев и угги. Может быть, в рюкзаке спрятан плащ? Могу только догадываться, какой поединок с матерью она выдержала, чтобы вырваться из дома в таком виде.

— Угги! — заговариваю я, подходя к ней. — Дожили.

Она отвечает долготерпеливой улыбкой.

Я начинаю разбираться в молчаниях Иви, в их разновидностях. Зато ее вечная болтовня монотонна, ее невозможно слушать, еще труднее запомнить. Не знаю, как Шон с ума не сошел. Главным образом это всяческие «нравится — не нравится», как на Эм-ти-ви: это я не люблю, а вон то люблю. Моя подруга Пэдди говорит, что ей нравится вот это, а я ей, типа: «Да ты чо вообще?» Вперемешку с этими суждениями пересказываются сцены из фильмов. Бывает, Иви слегка озаботится будущим нашей планеты или всерьез — игрой про драконов, в которую она прежде играла онлайн, а теперь забросила, потому что никто больше в это не играет. Быть в теме — главное, а пуще всего Иви развивает тему социальной несправедливости. Пылкий уравнитель, борец с дизайнерскими лейблами, со всеми видами угнетения. Подруга Пэдди, сообщает она, полностью с нею согласна (подруга Пэдди, добавляет она чуть ли не в той же фразе, всегда путешествует бизнес-классом).

Наверное, мир стал бы лучше под управлением двенадцатилетних девочек — умеют они сочетать беспощадное морализаторство со столь же безоглядной корыстью. То-то бы капитализм процветал.

— Хочешь пройтись по магазинам? — предлагаю я и получаю настороженный, как зверушка, ответ:

— О’кей.

— Куда пойдем?

Для Иви, как выясняется, пройтись по магазинам значит поискать дешевое мыло, экологически чистое или только что изготовленное.

До Графтон-стрит мы шагаем в молчании.

— Нормально доехала?

И так, пока не встретилась коляска с младенцем.

— Уа-уа! — воркует Иви.

Ее повышенный интерес к младенцам внушал бы тревогу, если б она еще больше не тянулась к собакам.

Всякий раз при виде младенца она на миг переносится в его тельце. «Ему холодно, — сострадает она, или: — У нее шапочка на глаза съехала». Или тянет свое «Уа-уа». Вот это и правда необычно; не знаю, как оно обернется.

— Папа выходил на связь?

— Умм.

— Сказал, когда возвращается?

— Вроде сказал, что в самолете.

Я привожу ее к стеллажу с ароматными флаконами, предоставляю отвинчивать крышки, нюхать, потирать, проделывать то, чем занимаются в таких магазинах. Увлажнители, тональные кремы, кремы для депиляции — слишком много, ее это сбивает с толку.

— Пора тебе подниматься на следующий уровень, — говорю я и веду ее дальше по улице, в магазин пороскошнее, к полке с косметикой.

Иви смотрит на все это богатство тихо, но пристально и выбирает наконец «Сикомор», аромат, который предпочла бы Джоан. Мне в этой преемственности места нет.

— Моей маме они нравились, — говорю я.

Иви бросает на меня взгляд искоса: людям моего возраста не положено иметь матерей. Да у меня и нет больше матери.

— Моя мама, — настойчиво продолжаю я, сама не зная, чего добиваюсь, — разумеется, не стала бы их покупать. Побрызгала бы, вроде как попробовать, а покупать не стала. И так каждый раз, когда выходила в город.

— Круто, — кивает Иви.

Неправдоподобно высокая продавщица проходит мимо и сворачивает к нам:

— Ищете что-то новенькое?

Иви предъявляет ей флакон и, как бы извиняясь, отвечает:

— Нет, мне только бесплатно попробовать.

И мы шагаем дальше, я слегка подталкиваю Иви сзади, и мы обе с трудом удерживаемся от смеха.

Я подвожу ее к стойке «MAК», и она глядит на меня с тревогой: это уж точно запретный плод. Мне наплевать. Девочка вымахала так, что сойдет за совершеннолетнюю, если пожелает, — главное изобразить правильную гримасу на широком честном лице.

Наступил вечер пятницы, и даже погода не отпугнула покупателей. Набито битком, мы медленно движемся в толпе девиц по лабиринту высоких зеркал. Юные создания претворяют свою неуверенность в штришок того, мазок сего, хватаются за очередное зелье и новую кисточку, потом подаются всем телом обратно — резко, хищно.

— Ты знаешь, что искать? — спрашиваю я.

Иви прямиком устремляется к баночкам с основой, выбирает одну — на два оттенка бледнее, чем надо бы, — и решительно втыкает в нее кисточку. Интересно, какие девчачьи ритуалы ее научили (подозреваю, не обошлось без коварной руки Пэдди). Иви напрочь отвергает осветлитель, искусственный загар, румяна и хватается за пудру еще бледнее основы и жирную тушь.

— Великолепно, — киваю я, а тем временем пробую две другие основы, одного оттенка, но разной фактуры, по одной на щеку.

Иви выбирает тени густейшего лилового оттенка, чтобы, как она говорит, «выставить» цвет глаз.

Не знаю, выйдет ли из Иви красотка. Я прищуриваюсь, пытаясь вообразить черты, которые проступят с годами: линия носа четче, тверже подбородок. Но удержать картинку не удается: изменчивые черты расползаются, будущее лицо рассыпается.

Все дети прекрасны. Как они умеют смотреть, вбирают тебя целиком или кажется, будто вбирают, так смотрит на человека кошка, мог бы смотреть пришелец, — почем знать, что они видят? Иви красива, поскольку она еще дитя, но вместе с тем заурядна, и косметика выявила это, быть может, впервые. Я вижу, что скулы ее никогда толком не округлятся и нос все-таки смахивает на картофелину. Зато у нее дивные, такие зрячие глаза.

— Меган уже пользуется косметикой? — спрашиваю я.

— Чего?

— Моя племянница. Меган.

Иви молчит. Возможно, ей трудно складывать в голове родственные связи. Потом отвечает:

— Вообще-то Меган сейчас больше насчет манги.

— Не надо, — останавливаю я ее, когда Иви открутила крышечку с помады — темно-лиловой, почти черной.

— Нет?

— Нет.

— Почему?

Потому что твой отец меня убьет.

— Можно герпес подцепить.

Девочка смотрит мне прямо в глаза:

— Ничего не будет.

Она уже изготовилась к битве. Теперь-то мне понятно, с чем приходится нынче иметь дело ее матери. Только мне еще хуже. В меня летит: ты не моя мать!

Неукротимая вспышка ярости. Что могу я на это ответить?

Она права. Я сказала глупость, и я ей не мать, у меня никаких прав нет. Я не могу отзеркалить ее настроение, отбросить ее реплики. Так вот что ждет меня в ближайшие годы: принимать все, чем Иви вздумается в меня запустить, сделаться покорным объектом ее ненависти.

— Ого! — восклицаю я. — Голубая тушь!

Иви кладет помаду на место:

— Где?

Я быстренько покупаю ей карандаш для глаз. Взятка, кровавые деньги, но она сработала. Девочка в восторге. Ей всегда было нетрудно угодить, и отрочество ее не изменило. Она стирает большую часть грима с лица («Косметика обычно выглядит лучше после того, как в ней поспишь», — рассказываю я), и мы возвращаемся на Доусон-стрит, обсуждая по дороге тату, серьги, краску для волос и количество баллов, которые нужно набрать, чтобы поступить в ветеринарную академию.

«Твоя мама», — произношу я как минимум один раз. Паллиативный вариант.

Или два раза.

Или три.

«А твоя мама что говорит?»

«Надо бы спросить твою маму».

«Вряд ли твоя мама это одобрит».

Жена-зомби снова с нами.

Холод собачий. Я завожу девочку в кофейню погреться, но в очереди соображаю, что кофе ей пить рановато.

— Я могу и мятный чай.

Мне смутно припоминается, что в ее возрасте я пила кофе и уж конечно пила обычный чай, но я могу ошибаться, а мама умерла, и спросить некого.

Внимательно изучив ценники, Иви останавливается на горячем шоколаде. Достает из рюкзака кошелек, роется в поисках денег.

— Нет-нет, я угощаю.

Я плачу у кассы и припоминаю, как Эйлин в один прекрасный день опустошила общий счет. То-то весело было! И у нее — такая бескорыстная дочь?

Как странно, что я помню Иви маленькой, — она сама себя такой не помнит. Маленькая Иви в саду Фионы, чуть постарше — Иви на берегу. Она всегда была открыта, не придерживала ничего для себя.

Я передаю ей горячий шоколад, забираю у нее рюкзак. На улице холодно, мы пристраиваемся за столиком внутри и беседуем о собаках.

У папы в детстве, повествует Иви, был рыжий сеттер. Он воровал яйца и так ловко зажимал их в пасти, что приносил добычу домой, не раздавив ни одного яйца.

— Вот как! — откликаюсь я.

Разговор с ребенком — как ритуал: требуется безукоризненная вежливость. Только это дети и понимают.

— Ты знаешь, как дрессировать сторожевого пса? — продолжает она.

— Вообще-то нет, не знаю. А ты?

Иви часто оговаривается, поправляет себя, потому что не умеет рассказывать в правильной последовательности.

— Когда мой папа был маленький, и у них была собака. То есть у кого-то была собака, и ее заперли в багажник. В первый день ходили мимо машины и собака лаяла. На второй день стучали по багажнику и пес рычал, а на четвертый день…

— Четыре дня в багажнике? — изумляюсь я.

— Жуть, а? — откликается она. — На четвертый день пес замолк, и тогда они открыли.

Она начинает сначала:

— Нет, не они, а новый хозяин. Когда собаку отдают другому хозяину. Потому что сторожевой пес обучен защищать только одного человека, а на остальных нападает. Тогда новый владелец берет кусок мяса, идет и открывает багажник.

— Господи!

— А пес ничего не видит, потому что долго в темноте сидел, он хватает мясо и лижет тебе руку, и потом он будет любить тебя до конца жизни.

— Он тебе такое рассказывал? — спрашиваю я.

— Да.

— Твой папа? — настаиваю я.

— Чего?

— Он так поступил с собакой?

— Когда он был маленьким.

— Кто запер собаку в багажник?

— Я не знаю кто, — говорит она.

Я смотрю на девочку и перебираю дни, недели, месяцы жизни, когда я дожидалась, пока ее отец мне позвонит. Рассказать ей об этом?

Я готова признаться, что сидела однажды вечером в темноте перед ее домом, цепляясь за руль, в каких-нибудь шестидесяти футах от нее, спавшей в детской. Я воображала, как живет ее отец за этими каменными стенами, я не могла пошевелиться, все силы ушли на то, чтобы представить себе Шона, как он идет туда или сюда, делает то или се, чего я не могла ни почувствовать, ни описать. Я часами усилием воли вживалась в него. А его там, возможно, и не было.

— Расскажи еще про собак, — прошу я.

— Папиных?

— Например.

— У его матери был большой рыжий с белым спаниель, его задавила машина, и она так горевала, что больше не хотела заводить собаку.

— Это твоя бабушка?

— Моя бабуля.

— Точно. Ты любишь бабулю?

— Чего?

Шон прибил бы меня за такие вопросы. Я вторглась в святая святых и вполне собой довольна. Не знаю, что я ворую у него, но это все равно как отнять у ребенка конфетку.

— Какая она, твоя бабуля?

— Бабуля?

— Она самую чуточку вредная?

— Чего?

Я готова перегнуться через столик и шепнуть ей: «Твой папа не тот, за кого себя выдает». Но этого я, понятное дело, не скажу. А спрошу всего лишь:

— Нравится горячий шоколад?

— Угу.

Нет надобности рассказывать Иви про ее отца. Она знает его лучше всех, потому что больше всех его любит. А факты — его поцелуи и его ложь, его чары и его проступки — что ей до них? Что до них мне?

— Я помню тебя совсем маленькой, — говорю я.

— Да ну?

— Задолго до того, как твой папа и я. В смысле, задолго до всего. Ты была — такая…

— Какая я была?

Я присматриваюсь к ней. Зрачки Шона окружены прозрачным, почти белым золотом, а у нее серый по краям переходит во всполохи янтаря, очень яркие.

— Ты была похожа на себя. Очень.

— Сколько мне было лет?

— Четыре года или пять.

Она смотрит в окно.

— Остались видео, — говорит она. — Но зарядка не годится.

— Ты была красотка.

— Да? По-моему, видео снимали для врачей.

— Ну, лапонька, все ведь о тебе тревожились.

Меня тянет поцеловать ее там, где черные волосы расходятся прядями и щека плавно переходит в ухо.

Я спрашиваю, помнит ли Иви свою болезнь, и она говорит, что да, помнит, хотя я не очень-то верю, ей было всего четыре. Она говорит:

— В животе было такое противное ощущение, как будто сделала что-то плохое. И вдруг — бам! Как будто великан ударил по голове. Но за секунду до этого вдруг очень приятно. Как будто видишь, как надвигается великанья нога, и знаешь — сейчас упаду. Упаду-упаду-упаду.

— Наверное, ты слышала разговор о «припадках» и поэтому думала: упаду.

Она смолкает.

— Мы не говорим — «припадки», — произносит она наконец. — Мы говорим — «приступы».

— Да, конечно, — киваю я (вежливость, предельная вежливость, когда говоришь с ребенком). — Прости.

— Я ничего плохого не делала.

— Нет, конечно нет.

— Но я так злилась. Штаны мокрые и все такое.

— Ладно, допивай шоколад. Допивай и пойдем.

С Иви все будет хорошо. Несмотря ни на что. Я бы даже сказала: вопреки нашим стараниям. Ребенок сам выправился.

Она зажимает бумажный стаканчик руками в перчатках и пьет, на верхней губе остается шоколадный клин. Над краешком стакана за мной следят ее глаза. Она спрашивает:

— От какого имени «Джина»?

— Ни от какого. Маме нравилось так.

— Красиво.

— Спасибо.

Мы выходим на улицу и смотрим на темное небо, цедящее снег.

— Возьмем такси? — предлагаю я. — Что нам мешает?

Но Иви противится:

— Все равно папы еще нет дома.

— Куда хочешь пойти?

— Понятия не имею.

— Давай пройдемся. Ты не против?

Я забираю у нее рюкзак, и мы движемся к Стивенс-грин. Мы входим в боковые ворота и пересекаем парк, чтобы выйти к автобусной остановке Эрлсфорт-Террейс. По дороге почти не разговариваем. Иви шаркает, это досаждало бы мне, будь я ее матерью, а так — не беда.

Я иду сквозь темнеющий город рядом с прекрасной ошибкой Шона. Ведь это ошибка — такому человеку обзавестись ребенком, тем более девочкой, которая глядит на мир его серыми глазами, воспринимает мир своим, а вовсе не его разумом. Любовников мы меняем, с легкой горечью рассуждаю я, но дети — навсегда. Кем бы ни стала Иви, он навеки обречен ее любить. Кажется, и я чуточку ее люблю.

Ее телефон пискнул. Это он, я знаю. Наконец-то приземлился. Иви ставит рюкзак, роется в нем тысячу лет, находит свой телефон и читает эсэмэску. Я жду, когда завибрирует и мой телефон, но он молчит.

— Ему типа еще сорок минут, — сообщает она.

Снег в свое время растает, дома продадутся — тот или другой, — а Иви вырастет и так или иначе покинет меня. Конечно, она и сейчас не принадлежит мне. Останется ее отец со мной или уйдет, Иви я все равно потеряю.

Я говорю ей:

— Я понимаю, тебе нелегко, что у родителей так вышло…

Нет ответа.

— Но, знаешь, мне кажется, это все равно бы случилось. То есть, на моем месте мог оказаться кто угодно.

Она скользит рядом со мной. Шаркает.

— Но это не кто угодно, — отвечает она.

Лица ее толком не разглядеть.

— Это — ты.