Отцовство

Эпштейн Михаил Наумович

XVI. Новая жизнь

 

 

Я радуюсь еще большему приобретению, чем предстоящему рождению второго ребенка, — ведь теперь и для тебя рождается новый мир, в котором ты — сестра.

 

1

26 сентября 1980 года. Две недели, как ты начала ходить. Два месяца, как тебе исполнился год. Два года, как вдохнули мы тебя в эту жизнь.

Узнай то, что мы с достоверностью узнали сегодня: у тебя будет брат или сестра!

Радуйся, девочка! Ты уже чья-то сестра.

«Брат», «сестра» — в этих словах есть какая-то целомудренная строгость, быть может, привкус монастырских обычаев, где ушедшие от всего мирского так именуют друг друга перед лицом общего Отца. Собственных братьев и сестер у меня не было, и понятия эти, лишенные семейной привычки, сразу явились как образы духовной посвященности.

С юности мне нравилась система «предустановленной гармонии» по Лейбницу: каждое существо — замкнутая монада, которая общается с другими не через двери или окна своего «я», а через общую основу, предустановленную от Бога. Эта связь личностей-монад через родительское начало и есть братство и сестринство: взаимная укорененность при полной независимости — два необходимых условия нравственного отношения между людьми.

Если религиозные отношения строятся по вертикали, от людей к Богу, то этические — по горизонтали, от человека к человеку. Семья — наглядная модель того, как этическое возникает из религиозного: отношения между детьми — из их отношений с родителями. Но у этики своя область равных и сопутствующих, где лепится новый, более полный и зрелый образ человека, не заданный ему от рождения. Отец и ребенок друг другу не «другие», ибо рожденный пребывал в родителе, как родитель пребывает в рожденном. Старшему — почитание, младшему — покровительство. Но опыт воспитующей взаимности можно по-настоящему почерпнуть лишь из отношений с братьями и сестрами.

Одиночество, благоприятное в минуты созерцания и вдохновения, все-таки, как постоянный удел «единственного» ребенка, очень опасно в нравственном смысле: замкнутость на себе, скрытность и отчужденность, склонность к соглядатайству. С ранних лет нужны «другие» и «равные», в отношении к которым развивалась бы высшая человеческая способность самосознания и самоотдачи: относиться к себе как к другому и к другому как к себе. Ведь не умея осознавать себя как другого, нельзя другого чувствовать как себя.

Конечно, всегда есть ровесники-одноклассники, приятели, соседи, но общение с ними по преимуществу социально, а не этично. Все-таки товарищ — не брат. Социализация бывает столь же мучительна и духовно разрушительна, как и ее антитеза — индивидуализм. Страх показаться смешным и неловким, стадный инстинкт, подражательная манера поведения, присущая детям и подросткам даже больше, чем взрослым…

Плохо оставаться все время одному и знать лишь себя, но не лучше и развиваться на отчуждающих примерах всеобщего, общепринятого. Нужна некая промежуточная область между одиночеством и социальностью — и это есть сестринство, братство. Здесь другое не отчуждено, а сохраняет близость и веяние своего, со-рожденного. Родительство и равенство, вертикаль и горизонталь даны тут в плавном переходе. Семейное, не сталкиваясь в упор с общественным, может постепенно расшириться до него, наполняя мир тем братством, которое не выдумаешь из головы, а лишь из родного корня вырастишь… Вплоть до всечеловеческого братства, в котором не устранять, а распространять надо теплоту дома и родства.

 

2

Я сетовал на неминуемую разлуку с дочерью — и в самом деле, уходя, я оставил бы себя в ней, но не рядом с ней. В ее брате или сестре я останусь с ней дольше и надежнее, чем в собственном исчезающем облике. Может быть, все дело отца — создать братство, в котором отеческое не выступало бы отдельно, как нечто возвышенно-подавляющее, но превращалось бы во взаимную любовь братьев и сестер, утверждалось силой их независимого тяготения друг к другу.

Сколько сложнейших вопросов взаимоотношения отцов и детей решилось бы на основе братства! Ведь отец не знает меры в своем стремлении судить и главенствовать, а ребенок — в своей склонности к непослушанию и своеволию; отсюда — сражения бесов и бесенят, деспотизм и капризность…

Брат же брату — и отец, и сын в одном лице. На брата переходит и отцовский долг: заботиться, воспитывать, опекать, — и сыновний долг: повиноваться, исполнять, поддерживать. Так же взаимно обратимы и права наши: требовать — и просить, задавать цель — и искать опоры. В реальной семье тот из братьев больше отец, кто старше, и тот больше дитя, кто младше, но частицы того и другого непременно есть в обоих. Полюбить ближнего как брата — это значит полюбить его и как сына, и как отца своего. Все братья, но одни по душевной природе — старшие, им нужнее послушание, другие — младшие, им нужнее ласка. Однако никто из людей не может и не должен быть в отношении другого только дитем или только отцом, но лишь тем и другим одновременно.

В братстве каждый восполняет в себе недостающее ему качество: отцовскую суровость — сыновней почтительностью, детскую шаловливость — родительской ответственностью. Через братское отношение к другому нам дано восстановить целостность в себе. Братство как слияние отеческого и сыновнего в каждом есть высшая полнота человеческого, которая нам завещана, может быть, даже высшее совершенство, чем позволил себе Сам Господь, ибо Он — только Отец, а мы — только дети Его. И не для того ли Он сокрылся от нас, чтобы мы познавали Его не в отдельности от себя, а друг в друге, Отца — в братьях и сестрах своих?

Конечно, нельзя не видеть, что отношения между братьями, как правило, прохладнее и суше, чем между родителями и детьми, именно потому, что лишены той однозначности, внутри которой легче достигнуть совершенства. Доступнее держаться чего-то одного, учительства или ученичества, чем восполнять его противоположным, уравновешивая в себе крайности. И особенно извращается понятие братства, когда кто-то из братьев, чаще старший, присваивает себе статус отца и перестает быть сыном брату своему, требуя почитания и послушания, но не воздавая ему таким же исполнением сыновнего долга. Сущность братства — именно в том, чтобы отеческое не переходило в диктат, а ребячье — в каприз, чтобы, исправляя взаимную односторонность, они создавали целостность в человеке.

 

3

Вот откуда у меня ощущение небывалого: отцом я становлюсь вторично, а ты сестрой — впервые. Я радуюсь какому-то еще большему приобретению, чем просто предстоящему рождению второго ребенка, — ведь теперь и для тебя рождается новый мир, в котором ты — сестра. Не в ком-то еще неведомом, а в тебе самой я ощущаю загадку новообретаемого родства. Ты — чья-то сестра, и значит — уже чья-то любовь и привязанность, игра и беседа.

Как это верно сказалось у Пастернака: «Сестра моя — жизнь». Жизнь как целое — всегда сестра, в большей степени, чем мать или жена. Мать покидает нас в середине жизненного пути; жена присоединяется на той же середине, раньше или позже. Отсюда разобщенность — либо во второй, либо в первой половине жизни. Но с жизнью, как с сестрой, не может быть разлуки. С начала и до конца она верная спутница всем живущим — с ней приходишь на свет и с ней, состарившейся, уходишь в могилу. Если люди на земле — братья, то жизнь — их старшая сестра, любимая дочь-первенец, родившаяся прежде всех других земных созданий, поставленная Отцом во главу творения. Жизнь — «премудрость Божья», которая, по словам притчей Соломоновых, веселится на земном кругу Его, и радость ее — с сынами человеческими (см.: Притч. 8: 31).

Вот что радостно — долгота пути, который вместе с тобой, как с сестрой, пройдет будущее дитя; вся полнота его земного срока может вместиться в твое сестринство. Ровно теплится на всю жизнь эта изошедшая из общего чрева теплота.

 

4

Теперь я лучше понимаю тот страх перед вторым ребенком, которым вначале обозначилась моя тоска по нему. Весной, когда дочери пошел девятый месяц, я вдруг начал думать о нем, представлять его, но боялся себе в этом признаться и не мог даже представить, что появится кто-то, с кем я делил бы свою любовь к дочери.

Вот первая, 9 марта 1980 года, запись о нем в моем дневнике:

«Не представляю, как мог бы я завести еще одно дитя, вдобавок к любимой девочке. Как раздвоить себя? Не то же ли самое, что еще одну жену завести, душу размножить на несколько душ? Как одною любовью любить нескольких?»

И даже составилась у меня теория: как человечество перешло от многобрачия к единобрачию, так, одухотворяя и олицетворяя постепенно силу рода и совершенствуясь в индивидуальной любви, перейдет оно и к единочадию, побеждая попутно голод, нищету, тесноту и прочие ужасы перенаселенности, происходящие от первородного греха. Если в каждой семье будет только одно дитя, то с каждым поколением человечество будет убывать наполовину. Это приведет через тридцать три нравственно возрастающих поколения и тысячелетнее царство родительской любви к последней и всесовершенной супружеской чете. Она останется бездетной, чтобы не обрекать единственное дитя на одиночество, и положит конец земной истории, произошедшей от греха; а возможно, окажется достойной вернуться в утраченный рай.

Господи, как я далек теперь от этой бедной, арифметически расчисленной фантазии! Правда, наверно, была в том, что я не хотел делить свою душу, пока ты нуждалась в ней целиком. Но что-то новое уже нарастало между нами — помнишь, ты испытала чувство вины, во мне возник твой судья, гневный и карающий, наша любовь стала расходиться на два долженствования… И вот я почувствовал, что тебе нужна душа кого-то равного, кто не осудит тебя, разделит нехитрые радости детства, — душа брата, с кем рука об руку сможешь ты идти свой путь.

Тогда — или еще раньше, в конце зимы, когдаты заметно выросла и стала незаметно отдаляться от меня, когда даже в твоем присутствии я ощущал разлуку с тобой, ностальгию по твоему прошлому, — потребность в новой близости уже коснулась меня, но я отогнал ее как угрозу еще большего твоего отдаления. Я не понимал, что стремления наши могут совпасть в самом их разладе, что встать между родителями и тобой сможет лишь тот, кто станет ближе всего и тебе, и нам.

И лишь летом, в нарастающей тревоге, открылось мне, что мы, уходя друг от друга, встретимся именно в том, к кому уходим, потому что он будет мне сыном, а тебе братом. И если уж настал черед отдаления дочернего от отцовского, то пусть я разделю тебя с тем, кто сам будет частью меня; я дам тебе возможность разлуки, равной новому соединению.

В этом и есть путь — уходить не в чужой мир, а в расширенное родство. Расходясь, мы будем возвращаться друг к другу; я приду к тебе в образе брата и пройду рядом не половину, но всю твою оставшуюся жизнь. Разве это не способ догнать тебя, остаться с тобой — вернее и ближе, чем это может сделать отец, всегда отстающий, исчезающий в прошлом?

Тогда мое желание другого ребенка, поначалу затаенное в тревоге за тебя, стало уже неотвязной мыслью и зреющим решением. Чья-то душа просилась к нам. Та скука и пустота ранней осени, вокруг которой мы с тобой объединились почти по-братски, — не очертилось ли ею место того, кто должен был возникнуть среди нас, кого нам недоставало? Дух, чтобы воплотиться, должен сначала освободить место для себя. Это братство тоски, недавно сплотившее нас, уже было тоской по истинному братству — такому, где моя участь не стать братом тебе, но родить тебе брата.

…И еще одна радость, наиболее осязаемая: Олины рубашечки и штанишки, пеленки и распашонки, из которых она уже выросла, вновь впитают тепло и запах новорожденного тела, вернутся из тех ящиков и коробок, куда вдруг оказались выброшенными после каждодневного служения. Жизнь возвращается в покинутые пределы, от которых отступила, казалось, навсегда.

 

5

Пойми: мы хотели и ждали его, потому что были счастливы тобой. Нет большего блага для плотских существ, чем плоть свою давать другим, невоплощенным, делиться с ними главным, из чего состоит жизнь. Все последующие дары: ума, богатства, славы — не сравнятся с этим.

Жажда воплощения, которая привела тебя к нам и стремительно растила день за днем, — нам захотелось и в другой душе ее утолить, чтобы не кончалась твоя беззубая улыбка, беспомощное барахтанье, бессвязный лепет… Когда мы пытались представить его, перед нами неотступно вставал твой уходящий младенческий образ.

Мы хотели, чтобы новая жизнь не кончалась, но, продолжась, она будет все-таки другой, совсем новой жизнью, и теперь я думаю: кем ты будешь в ней, моя маленькая, сразу повзрослевшая до старшей; моя единственная, вдруг превратившаяся в сестру? Какое место достанется тебе в расширенном кругу новой семьи, в заботах твоего нового возраста?

Второе дитя появится — но ведь это ты станешь второй. Он будет первым по заботе, вниманию, хлопотливому окружению, радостной толкотне. Ты как будто осиротеешь: приобретя сестру или брата, слегка потеряешь родителей, они вдруг станут не совсем твои. Мне вдруг увиделось твое побледневшее лицо, погрустневшие глаза и вся ты, чуть вытянувшаяся и похудевшая, словно отрок-переросток, уже познавший внутри семьи неласковость мира, в котором ты — не главная, не единственная.

Но такой — незаласканной, притаившейся, будто бы менее любимой — я еще больше люблю тебя.

Один Бог, одна жизнь, одна душа — как же ты не одна? Долго еще я буду понимать это и не понимать…