В августе 1943 года наши войска окончательно выбили немцев из Харькова. А уже в октябре в составе тысячи двухсот человек я была откомандирована на освобожденную Южную железную дорогу. По пути наш эшелон расстреляли немецкие самолеты, и в живых осталось чуть больше половины. В том артналете пострадала и я – металлический осколок вонзился в спину в районе позвоночника. Фельдшер, который сопровождал эшелон, осколок тот вытащил и щедро залил рану зеленкой. Зеленки у него была трехлитровая банка, и она заменяла, при отсутствии других медикаментов, и обезболивающее, и антисептик. Это ранение еще аукнется мне много лет спустя тяжелым недугом.
Понятно, что грамотных специалистов на железной дороге в то время катастрофически не хватало. Я, отправляясь на станцию Лозовая, знала, как принять, как отправить поезд, как стрелку открыть, но организацию движения поездов не знала. По прибытию на место назначения меня вызвал начальник отделения, у которого при той бомбежке в том эшелоне погибла дочь, и говорит:
– Роза, я тебя назначу военным диспетчером. Это очень ответственная работа, но ты грамотная девочка, освоишь. А учить тебя будет Абрамов.
Мало что я дежурила свою смену, так оставалась и на смену Абрамова. Сидела рядом с ним, слушала, как он командует на участке. И он мне все это объяснял. Он закончил Ташкентский институт инженеров транспорта и был опытным движенцем. В Самарканде осталась семья Абрамова – жена и шесть или восемь детей. Все почему-то звали его по фамилии, поэтому имени и отчества своего учителя я не запомнила.
Если с работой все сразу определилось, то с размещением возникли проблемы. Железнодорожных домов на станции не было. Но остались после немцев блиндажи с двойным и тройным накатом. Мы проветрили их, прожгли там солому, чтобы фашистский дух вытравить. Дух-то вытравили, но осталась зараза, чесотка, мы называли ее «немецкая пошесть». Когда начали чесаться, вначале никто ничего не понял: какие-то красные высыпания появились между пальцев. Потом люди постарше догадались: это чесотка. А зараза эта такая переходчивая, что вскоре зачесались даже те, кто жил не в блиндажах, а в близлежащих домах.
А меня как раз в это время выбрали секретарем комсомольской организации. И, как всегда, мне до всего было дело. Пошла к начальнику отделения и рассказала ему про напасть эту. Надо, говорю, из блиндажей уходить – условия жизни там невыносимые. И хотя в некоторых блиндажах имелись буржуйки и предполагалось, что в них можно будет перезимовать, начальник отделения решил иначе. Вызвав военного коменданта, он велел ему взять двух автоматчиков и расселить всех железнодорожников в поселке, а блиндажи – выжечь к чертовой матери.
И вот пошли два солдата с офицером по городу. Заходят в первую попавшуюся хату. Осматривают и сообщают, что здесь будут жить еще два или три человека. Хозяйка давай голосить:
– Та вы шо? У мене вон скильки детей! Дивись, иде ж тут спати, иде ж тут жить?
А все знали, что некоторые жители Лозовой встречали немцев хлебом-солью. И лейтенант Федька Белоглазов сразу пресекал эти вопли:
– Что, для немцев хватало места, а для своих нет? Если нет места, то тебя выселим, а железнодорожников поселим.
Меня военные знали, поскольку имела отношение к комендатуре. Жалели, подкармливали остатками каши от обеда. Я догадывалась, что приносили они собранные в один котелок объедки. Но все равно ела и понемножку с другими делилась. Голодали все страшно.
Вот и тут, зайдя в один дом, чистый, с льняными портьерами, хорошим диваном, бойцы по доброте душевной решили поселить в этих хоромах меня. Хозяйка, конечно, возмутилась:
– Еще чего! И на дух не пущу!
– У тебя немец хорошо жил? – поинтересовался Федька и попал в точку.
– Та вин был поп немецкий!
– А теперь будет жить наша диспетчер Роза. И попробуй только не пустить ее или обидеть! И чтоб вода была горячая – ей помыться после смены.
Как ни вопила хозяйка, а пришлось смириться. Оказывается, сын ее при немцах был бургомистром Лозовой. А невестка ушла от сына к немецкому офицеру. Когда наши выбили немцев из села, сына хозяйки забрали, потом сообщили, что умер от дизентерии. Невестку отправили в лагерь на Северо-Печерскую сторону, а с ней и двенадцатилетнего внука бабки. Хоть та и криком кричала:
– Оставьте мне внука.
К тому времени как я заселилась в этот дом, зараза настигла и меня. Хотя руки и лицо оставались чистыми, тело страшно чесалось. И вот одна пожилая женщина («добрая душа») подсказала мне народный способ лечения: раствори, мол, кусочек нафталина в керосине и этой смесью намазывайся – все как рукой снимет. А у моей хозяйки, я видела, был старинный сундук, от которого несло нафталином. В общем, открыла я его потихоньку и стащила кусочек нафталина. На стрелочном посту налила в баночку керосина – мы им фонари заправляли. Нафталин в нем быстро растворился, и этим раствором я намазалась. А ночью все тело огнем стало печь. Я встала, взяла воды и смыла насколько смогла. Но к утру все волдыри превратились в язвы. А мне на суточное дежурство заступать. Прихожу в диспетчерскую в полуобморочном состоянии, не представляя, как буду работать. Тут как раз заходит комендант участка. И, увидев меня такую, спрашивает:
– Розочка, что ты плохо выглядишь?
А комендант этот за мной ухлестывал, но был женат и пьянь страшенная.
– Ой, Иван, яко бы ты тильки знал, яка у меня беда, – заплакала я и, набравшись смелости, расстегнула китель. А под ним жуть – вся шкура разъедена. Я рассказала ему про «немецкую пошесть» и про то, как лечила ее.
– Боль адова, голова ничего не соображает. Не знаю, что мне делать? – я была в полном отчаянии.
А комендант знал, что мне приходят письма от брата Исая, который тогда имел звание капитана, и от Раи, военврача. И говорит:
– Напиши сестре. Может, она что посоветует.
– А что она посоветует и где я ту мазь возьму, которую она посоветует?
Помолчав, Иван спросил:
– Ты меняешься утром? Не бойся, что-нибудь придумаем.
На следующее утро он подгоняет служебный автомобиль «студебеккер» и говорит:
– Садись. Поедем к врачам. Тут госпиталь есть на станции Тройчатое.
Я обрадовалась. Без задней мысли запрыгнула в машину. Села рядом с дверью, Иван – ближе к шоферу и чуть-чуть от меня отодвинулся. Я его понимала: смотреть на эти язвы было невозможно.
В Тройчатой находился засекреченный госпиталь, в котором лежали раненые без рук, без ног. Иван заходит в госпиталь и рассказывает медперсоналу про мою проблему, интересуется: есть ли у них врач-кожник? По счастью, такой специалист там оказался – старичок-одессит. Позвали его. Он подходит к машине, просит водителя выйти, сам садится на его место и спрашивает:
– Что, красавица, у тебя стряслось?
– Вы точно врач? – недоверчиво осматриваю старичка. И решаюсь:
– Тогда лучше я вам покажу, – и я расстегиваю китель.
Доктор выскакивает из машины как ошпаренный и кричит водителю:
– Немедленно отгони машину подальше!
Ивану тоже досталось:
– Ты знаешь, какие у нас раненые лежат? И привез сюда такую заразу?! Чтоб через минуту духу твоего здесь не было.
Но с Ивана где сядешь, там и слезешь. Он, как комендант, ведал продпунктом и снабжал этот госпиталь продуктами по литере «А». И Иван уперся:
– Никуда не поеду, пока не поможете ей!
Врачи посовещались и согласились:
– Ладно, мы ей поможем. Пусть отправляется вон в тот сарай.
В этот дощатый сарай во дворе сваливали окровавленные матрасы. На гору этих матрасов постелили чистые простыни, положили меня, а сверху накрыли другой простыней и завалили матрасами. А на улице мороз – минус тридцать. Врачи ко мне не заходят. Обслуживать меня приставили уборщицу, которая мыла туалеты. Врач-одессит приготовил какую-то мазь. И эту мазь передавали мне через уборщицу, а я мазала себя сама. Чтобы я не замерзла, два раза в сутки давали мне по 50 граммов спирта. Еду – ту же, что и всем раненым. Вот я спирту «кирну», каши наемся, накроюсь с головой, надышу там сколько возможно. И сплю целыми днями. Уборщица из-под меня убирала. Два ведра стояли – для большой и малой нужды.
Примерно на пятый день язвы стали затягиваться. Еще через пару дней я занервничала: кто вместо меня работает? Мы же трое дежурили в три смены. А теперь как они? Через сутки заступают на сутки? Еще через пару дней кожа стала шелушиться и слазить как старый чулок. Я попросила уборщицу найти врача, маленького, старенького, с бородкой, на Калинина похож, и сказать ему, чтобы он подошел к дверям. Скажи, говорю, что с меня шкура слазит. Но врач не пришел, а через бабку мне передал спирту, чтобы я протерлась. Я протерлась – стало легче. Пить я уже опасалась, чтобы не втянуться, – понимала, как опасно, хоть и было мне лет девятнадцать. Еще пару дней прошло, опять через бабку докторам передаю, что мне уже легче, и пора на работу.
Переодели меня первый раз, когда шкура зашелушилась. Передали рубашку, кальсоны, штаны ватные, гимнастерку, ватник, шапку-ушанку и валенки. Я к тому времени такую ряху наела! Ведь в Лозовой, если тыквы пареной кусочек на обед дадут, и то радости полные штаны. А тут суп, каша, трехразовое питание и на свежем воздухе. Вот и разжирела. Через некоторое время опять передаю врачам, что, если не отпустят, сама уйду. Мне уборщица приносит новый комплект одежды. Я переоделась, она помогла мне портянки намотать. Медсестры выскочили во двор, поглазеть на меня. Хотя им категорически запретили даже приближаться. Вышла я краснощекая, цветущая и – к воротам.
А возле калитки стояли автоматчики.
– Ребята, посторонитесь, я пройду, – попросила.
Они осмотрели меня, один даже руку протянул: какая дивчина! Я резко пресекла:
– Назад! Лучше скажите, в какую сторону Лозовая? Далеко?
– Километров двадцать.
Поскольку я была в валенках, в теплой одежде, в ушанке, которую уборщица помогла завязать и поверх нее одну из новых портянок вместо шарфа повязала, то решила – пойду, а там, может, попутка какая-нибудь попадется. Иду, иду. И никого: ни машины, ни лошади. Вижу, впереди большой сугроб. Думаю, если в сарае том не замерзла, то в сугробе точно не замерзну. Села, подремала. Однако надо идти – скоро ночь. И тут слышу, машина урчит. Оказывается, из госпиталя дозвонились до военного коменданта, и он послал за мной «студебеккер». Приехала. Прихожу к начальнику отделения. Он глаза вытаращил: стоит перед ним цветущая девка. Я ведь в сарае большей частью спала. Ни газет, ни журналов, ни книг не было. И как ни просила, чтоб передали что почитать, мне не давали. Потому что книжку от меня нельзя было взять назад. Перво-наперво я ставлю на стол литровую банку с мазью, которую мне дали с собой. Я ж сообщила, что в Лозовой много больных. И врач понимал, что такое «немецкая пошесть». А начальник отделения тоже чесался, но никому не рассказывал. Я ему и говорю:
– Вот это от той гадости, которой болеют все, – «немецкой пошести».
И он банку сразу в сейф прибрал. Спрашивает:
– Совсем выздоровела?
– Совсем. Чуть не спилась, Никита Васильич.
– Мне говорили, ты в каком-то сарае жила?
– Да, в собачьей будке дощатой, как воткнули, так и жила. Ни радио, ни газет. Ничего не знаю.
– Ну и как вылечилась?
Я задираю рубаху и показываю тело – чистенькое.
Он даже потянулся потрогать. Я остановила:
– Вы до меня не дотрагивайтесь. Я-то вылечилась, а вы больны, – и показываю на его руки в красной сыпи. Подсказала ему, как намазывать.
– Ну, Розочка, нет худа без добра. Двое суток будешь дежурить, – подытожил наш разговор Никита Васильевич.
– Буду, раз надо.
Иду в диспетчерскую, а меня там девки площадным матом встречают:
– Ты, твою мать, курорт себе устроила. Расцвела, блядина такая. Это ж надо, жидовская морда, курорт себе организовала!
– Не ругайтесь, девчата, – не обиделась я. – Теперь двое суток дежурю.
– Начинай сейчас.
– Приказ будет – начну сейчас.
Они тут же побежали к дежурному, тот приказ накропал и к начальнику отделения – на подпись.
Единственное, о чем жалела, – что еды с собой из госпиталя не попросила. Потому что вместе с дежурством подоспел и голод. Хоть и хорошо кормили в госпитале, а на всю жизнь не наешься. Зато благодаря мази, которую передал мне старенький доктор, справились мы на станции с «немецкой пошестью». Каждое утро начиналось с того, что все приходили к начальнику отделения, и фельдшер каждого мазал палочкой с бинтом. И все сетовал:
– Роза, а что ж ты не спросила: из чего та мазь? Может, и мы бы сделали.
В сентябре 1943 года был освобожден от фашистских захватчиков и мой родной город Сталино, которому немцы на два года оккупации вернули его первое название – Юзовка. В городе к тому времени осталось только два полностью уцелевших здания – гостиница «Донбасс», где располагалось гестапо, и Театр оперы и балета. Пострадал от бомбежки и наш дом. Поэтому отцу после возвращения из оккупации дали комнату в бараке, где-то около Смолянки. И поставили на очередь на жилье. Пол в бараке был цементный, его застилали соломенными половиками. Спали отец с Бертой на двух раскладушках.
Вернулся в 1943 году в Москву из Швеции (точнее, был интернирован) и Анатолий Соболев.
А еще поздней осенью 1943-го произошла последняя встреча Раечки с родными – семьей сестры Груни в Харькове. А случилось это так.
Студеным вечером Аграфена мыла крылечко дома, поскольку подошла ее очередь.
– Извините, пожалуйста, вы не знаете, где Груня Шиммель живет?
Услышав тоненький голосок, Груня обернулась и увидела девочку в военной форме.
– Я Шиммель Груня, – откликнулась она.
Девочка вскрикнула и помчалась к железнодорожным путям, где стоял воинский эшелон:
– Рая! Рая! Есть Груня. Она вон там живет.
Рая знала довоенный адрес Груни и, убедившись, что сестра по-прежнему там, хотела сразу бежать к ней.
– Ты хоть спиртягу возьми да поесть чего. Там же голод, – притормозили ее девчата. Побросали ей в сумку брикеты каши, кофе, чекушку спирта налили, две простыни желтоватые положили. А в это время Володя, муж Груни, со смены пришел. И они тоже кинулись искать Раю. Встретили ее на путях, позвали к себе. Их дочь Светочка уже рассказала соседке тете Фросе, что сейчас Рая придет. И тетя Фрося – ангел-хранитель этой семьи – зарубила единственного престарелого петуха и поставила варить его жилистое мясо. Провожать Раю Володя с Груней поехали на подножке попутного состава на «Харьков-Южный», куда перекочевал эшелон. И тут началась бомбежка. Часа три провели супруги Шиммель в выстуженном здании вокзала, пока не убедились, что эшелон Раечки отправился.