Весной победного 1945 года мне было полных двадцать лет. И хотя война сделала нас взрослее, молодость все же брала свое. А молодости свойственны дерзость и излишняя самоуверенность. Потому я и не робела перед авторитетным начальством, если чувствовала свою правоту. Даже если говорить приходилось с самим Кагановичем, наркомом путей сообщения. У него, оказывается, была такая причуда – разговаривать с диспетчерами, с исполнителями. А потом он проверял у начальников отделения, в курсе они или нет.

Это случилось весной 1945 года, когда я работала на станции «Харьков-Сортировочный», где моя должность называлась «диспетчер воинских перевозок». Станция обслуживала два танковых завода: танкостроительный и танковоремонтный. Только я пришла на дежурство, и вдруг – длинный телефонный звонок. Беру трубку:

– Слушаю.

Телефонистка просит:

– Ответьте Москве.

– Чего это я буду отвечать Москве? Звоните начальству на два-один. Чего ты звонишь на два-одиннадцать?

А у нас в здании был ремонт. Поэтому в моей комнате кроме меня работал Коля Коротков на другом направлении. И вдруг слышу в трубке бархатистый голос с барскими интонациями:

– Харьков, здравствуйте.

– Харьков, – отвечаю. – Дежурный диспетчер воинских перевозок Эпштейн Роза Соломоновна.

– Здравствуйте, товарищ диспетчер. С вами говорит Каганович.

– Здравствуйте, Лазарь Моисеевич, слушаю вас.

Сказать, что я шибко испугалась – нет. Это же не генерал Кабанов, а нарком путей сообщения.

– Какие у вас трудности? – спрашивает нарком.

– Есть трудности. Можно открытым текстом? – уточняю.

– Можно.

А дальше у нас состоялся такой диалог:

– Мы обслуживаем два танковых завода. И катастрофически не хватает шестидесятитонных платформ на погрузку танков.

– Ваше предложение?

– Мы могли бы отцеплять с головы состава, потому что голова состава – автосцепочные вагоны, и заменять их.

Эти регулировочные составы и по сей день есть. И по сей день никто без начальника дороги не имеет права отцепить. Первая регулировка шла под уголь в Донбасс, вторая регулировка – под руду в Кривой Рог.

– И что, начальник дороги не может решить этот вопрос?

– Отцепку от регулировки имеет право решить только нарком путей сообщения.

– Вы ж говорите, можно заменить. Значит, по весу ничего регулировка не потеряет?

– Конечно. Поэтому мы и возмущаемся, что в стесненных обстоятельствах при обслуживании танковых заводов, когда бы могли это решить таким путем.

Сама говорю, а Коле Короткову показываю жестами: иди зови начальство.

– Понятно. Еще какие трудности? – доброжелательно расспрашивает Каганович.

– Есть еще трудности. У меня направление – станция Основа, а паровозы «ФД» и «ИС». «ФД» не вписываются в кривую, и нам приходится давать по четыре предупреждения о снижении скорости и бдительности, чтобы проехать до Основы. А составы идут и полновесные и полногрузные.

– И этот вопрос не может решить начальник дороги?

– Мы к нему не обращались. Я не знаю.

А происходил наш разговор в канун 1 мая.

– Как вы снабжаетесь? – поинтересовался нарком.

– Нормально. По карточной системе. Отовариваем карточки.

– Передайте привет всему коллективу и поздравление с наступающим Первомаем.

– От имени коллектива разрешите поздравить и вас, Лазарь Моисеевич! Здоровья вам.

– Спасибо, Роза Соломоновна.

Я повесила трубку, обернулась, и мне стало плохо. Стоят позади меня начальник отделения полковник Колесников и все его заместители, дежурные по отделению.

Я заплакала:

– Каганович спрашивал про трудности…

– Так, товарищи, разойдитесь! – скомандовал Колесников. – Ну, все правильно ты сказала. Особенно за шестидесятитонные платформы.

– Конечно, правильно. Потому что, как только надо подавать, где-нибудь находим эту платформу, а она груженая. Скорей-скорей под выгрузку, а они не сразу выгружают. Такая кутерьма.

– Все правильно, успокойся и работай.

Старшему диспетчеру велел стать рядом и ушел. Старший диспетчер подошел: что у тебя?

– Сядь, пожалуйста, попропускай составы. У меня все на графике правильно.

– Только рядом сядь и проконтролируй, – согласился тот.

И вдруг заходит уборщица с большой чашкой чая и двумя кусочками сахара:

– Колесников сказал, чтобы ты выпила чаю.

Я подумала, что сахар Светочке отнесу, а чаю выпила с удовольствием.

Дальше работаю. Через 45 минут приходит телеграмма с красной полосой: «Разрешается отцепка от регулировки с головы поезда в каждом составе до четырех включительно платформ целевым назначением для отгрузки танковым заводам» – и дальше идут их номера.

– Все, можешь отцеплять. Регулировка будет через час, – говорят мне.

– Как я буду отцеплять? Состав прибывает на двенадцатый путь, разрешения на маневр с двенадцатого на четырнадцатый путь у меня нет. Пусть техотдел напишет это разрешение.

Дежурный по отделению возмутился:

– Тебе морду набить сейчас или потом? Ты что?

– А случись авария, кто будет отвечать? Телеграмму пришлешь? А в ней не написано, что разрешается изменение технологических маневров. Дальше что? – Но наш техотдел заявил, что не имеет права давать такое разрешение. Только техотдел управления дороги. – Не буду отцеплять до тех пор, пока не согласуют в управлении дороги, – уперлась я. – Там что, такие загруженные сидят? Пусть выдают разрешение.

Короче, через 15–20 минут получили мы разрешение. А Колесникову уже доложили, что Эпштейн вообще оборзела. Но он меня поддержал:

– Она правильно потребовала.

Такая же телеграмма за подписью Берии (он курировал танковые заводы) поступила на заводы: «Во исполнение недогруза вам будут подавать от трех до четырех платформ сверх суточной нормы». Директора заводов, генералы, схватились за головы и – к начальнику дороги:

– Кто тебя просил? Почему мы от Берии получаем такую телеграмму?

Начальник дороги удивился:

– Я с Берией не разговаривал.

– А кто разговаривал?

– Не знаю. Спросите у Берии.

Начальник отделения тоже понял ситуацию:

– Я с Берией не разговаривал.

– А может, с Кагановичем?

– Нет. И с Кагановичем не разговаривал, – открестился Колесников. Потом он собрал всех и сказал:

– О звонке Кагановича никто не должен знать. Забудьте. И кто с ним разговаривал, забудьте.

Уборщица услышала и мне сообщила:

– Роза, тебя будут расстреливать.

– За что?

– За то, что с Кагановичем разговаривала и сказала ему про платформы.

Я призадумалась: а почему этот разговор стал таким значимым? Но меня тоже предупредили: никогда никому не говори о звонке Кагановича, что ты ему говорила и о чем он тебя спрашивал. Я никому и не рассказывала. Только генералы все равно трясли начальника отделения. Это я от Зиновия знала.

– У нас-то еще ничего, мы ремонты делаем. Двадцать пять танков суточная норма. А вот у танкостроительного завода большой недогруз. Как они будут восполнять? – риторически спрашивал Зиновий, в то время работавший главным инженером на танковоремонтном.

– Это их дела, – отвечала я с деланным равнодушием.

– Роза, а кто же все-таки доложил Берии?

– У нас что, есть телефон Берии? Наверное, кто-то по военной линии доложил.

Но Груне я призналась. Ведь этот разговор с Кагановичем для меня стал настоящим событием, запомнившимся на всю жизнь.

А осенью 1945 года меня направили на учебу в ускоренный институт железнодорожников в Люботино (кстати, создание этого института тоже заслуга Кагановича). Учеба там была делом нелегким, потому что за год мы должны были усвоить такой объем знаний, на который в нормальном вузе отводится три года.

Жили мы вдвоем с однокурсницей Тасей на квартире у хозяйки, вернее, в частном доме. В свободное время, хоть его и немного выпадало, я любила гадать на картах. Это цыгане меня на учи ли в зерносовхозе «Горняк». Всерьез это занятие не воспринимала. Считала развлечением. Но моя соседка Тася сделала вывод, что гадание может приносить нам вполне ощутимый приварок. У многих тогда мужья да сыновья с фронта не вернулись. И все хотели получить хоть какую-то надежду. Просили погадать. А Таська стала с них плату требовать. Мол, почему Розка вам должна за так гадать? Вы ж цыганке ручку золотите? Кого яблок попросит принести, кого сальца. И когда я пробовала возмущаться, то она мне про Груню напоминала:

– Ты ж сестре хочешь помочь?

А Груня в то время самогон на продажу гнала, и ей хмель требовался. А взять его в Харькове негде. В селе же у одной бабки этого хмеля было – завались. Вот Таська ей и говорит:

– Хочешь про сына узнать? Давай хмеля.

А от сына вестей с начала войны не было – думали, летчик погиб в самом начале войны. Много их тогда пропало без вести. Но мать ждала и надеялась. А потому согласилась, только поинтересовалась:

– Та зачем вам хмель?

Таська наплела ей с три короба про его лечебные свойства. Бабка поверила.

– Идите, – говорит. – Рвите сколько хотите.

Мы набрали целую торбу.

Пришла женщина вечером на сына своего гадать. Я карты разложила. Вижу – гость на пороге.

– Иди, – говорю, – бабка, домой, ставь пироги – утром сын в окно постучит.

– А хиба ж вин в окно? – спрашивает. – Шо ли дверь у хату забыв?

– Ну, не знаю, про то карты не говорят.

Поахала та и – домой бежать. А я спать легла – утром на занятия. А занимались мы очень напряженно, чтобы институтскую программу за три года пройти. Так я дома, повторяя записанное на лекциях, голову мокрым полотенцем стягивала, чтоб не лопнула от такого объема знаний. Сидим на занятии. Вдруг слышу, за окном детский голосок меня зовет:

– Роза! Беги до хаты, тебя кличут.

Не стала я обращать внимания. А Таська выскочила после пары и домой побежала, узнать, в чем дело. Прибегает, а у соседки в саду столы накрыты с разносолами. Оказывается, и впрямь к ней сын приехал. Таська – бежать до меня.

– Идем скорей!

Не пошла я, досидела последнюю пару. А дома стала заново конспектировать пройденный материал, поскольку не скажу, что учеба мне легко давалась на вечно голодный желудок. И тут бабка со своей радостной вестью приходит:

– Роза, пидем до нас. Там мой Мишка приихал.

– Не, не пойду. У меня голова болит, – показываю на обмотанную полотенцем башку.

– Та ты хмелю возьми, он уси болести лечит! – посоветовала соседка. – Таська ж говорила.

Но я упорно отказывалась. Неудобно было идти в чужой двор да за стол садиться. Чтоб все пальцами показывали – вот она, гадалка. Какая я, на хрен, гадалка? Комсомолка, активистка, студентка.

И тут в дверь постучались. Вошел мужчина, молодой, круглолицый, невысокий, плотный с приятной улыбкой. Спрашивает:

– Вы и есть та самая гадалка Роза?

– Я и есть.

– А на цыганку не похожа.

– Я и не цыганка.

– А я Михаил. Сын вашей соседки.

– Что ж вы за всю войну матери ни одной весточки не прислали? Она ж с ума сходила.

– А я там служил, откуда вестей не подают.

Оказывается, служил Михаил в полку бомбардировщиков, которые летали бомбить Берлин еще в самом начале войны, в 1941 году. И все летчики этого полка находились в обстановке полной секретности. Ни о каких весточках родным и близким не могло быть и речи. Только после войны их рассекретили. Вот Михаил и явился сам. Но я-то как это в картах разглядела?

По выходным из Люботино, как всегда, я ехала в Харьков к Груне, везла что-нибудь из продуктов. Сама, бывало, недоедала, а ей старалась помочь. Ведь у Груни с Володей уже было двое детей. В конце войны Витя родился. И вот приезжаю однажды, вижу, у сестры лицо все синее. Спрашиваю:

– Что случилось?

– В погреб полезла, – говорит, – а там лестницы не оказалось. Упала прямо лицом на бочку.

Через год опять как-то заглянула к Груне в гости, а у той опять лицо – сплошной синяк.

– А это, – говорит, – на базар поехала в кузове грузовика. Там бочки стояли. Машина резко затормозила…

– И ты опять лицом на бочки полетела? – спрашиваю. А сама уже заподозрила неладное.

– Хорошо еще из кузова не вылетела, а то бы разбилась, – продолжает сестра.

Зашла тогда я к их соседке тете Фросе, сказала про свои подозрения насчет бочек, об которые сестра так неловко бьется каждый раз. Тетя Фрося и просветила меня:

– Это ж Володька ее так отделал. Он ей доктора немецкого простить не может – раз в год напивается до беспамятства и бьет ее смертным боем.

И такая злость меня взяла. Ведь знала я про того доктора, который предупредил Груню о готовящемся аресте. Всего-то и было меж ними, что попросила его однажды сестра дочку Светочку спасти. Девочка болела ангиной, горела от высокой температуры и уже задыхалась. Доктор пришел, осмотрел горлышко ребенка, намотал на палец бинт и, засунув его в горло, стал вскрывать фолликулы. Потом засыпал в горло порошок какой-то, а уходя, оставил банку сгущенного молока для девочки. Уж так ему Груня была благодарна, что Светочка задышала и пошла на поправку после этих процедур! Она и Володе об этом рассказала, разве что умолчала, как в знак благодарности в щеку доктора поцеловала.

Все во мне кипело, когда я вернулась в комнату сестры. Володя как раз был дома. Со злости я так хлобыстнула дверью, что она захлопнулась, и с порога накинулась на зятя:

– Ах ты, гад, сволочь ты последняя. Ты что же творишь, скотина? Немцы Груньку не добили, так ты теперь добиваешь? Да я ж тебя, гада, пришибу самого.

Сама не помню, как у меня в руках скалка оказалась. И ну давай его этой скалкой обхаживать. А он-то мужик! Силы с моими не сравнить. И в ответ в меня чем попало швыряет. Кричит:

– Не твое собачье дело! Что ты лезешь в нашу семью?

Груня снаружи в дверь колотит, умоляет:

– Откройте! Что вы делаете? Вы ж поубиваете друг друга!

А я к двери прорваться не могу, там позицию Володька держит. И тогда пустила в ход последний аргумент:

– Если еще раз хоть пальцем Груньку тронешь, Лене напишу – приедет и пристрелит тебя, как собаку.

С тех пор, как бабка отшептала. Ни разу больше Володя Груню не тронул, да еще прощения всю жизнь у нее просил.