Любовь и французы

Эптон Нина

Часть вторая. Ренессанс: Платон и вожделение

 

 

Невозможно вырвать страсти из душ людских. Пока у нас есть кровь, печень, сердце, артерии, вены, не запретим себе испытывать волнение.

Пьер де Ронсар{56} Discours sur les vertus

 

Глава 1.

Общество, располагающее свободным временем

Во времена правления королей из династии Валуа в эпоху Возрождения придворная жизнь била ключом, и дворец слыл средоточием изысканности и любви. «Двор без женщин подобен весне без цветов»,— восклицал галантный Франциск I. (До его царствования свободное общение дам с королем и придворными не допускалось, монарха и его кавалеров во время их частых переездов сопровождала группа официально назначенных filles de joie.)

Оживление в обществе началось благодаря соприкосновению с Италией, блеском дворов итальянских государей{57} и повторному открытию классической античной культуры с ее культом красоты и разума. Человеческое тело гордо выставлялось напоказ, но высокий лоб, указывавший на ум своего обладателя, ценился не меньше, чем красота. Женщины учили латынь и греческий, читали Платона и Петрарку.{58} Были известны двенадцати-тринадца-тилетние девочки-вундеркинды. Как писал Мишле{59} : «Мужчины и женщины Возрождения вновь отыскали Древо Жизни». Возможно, ему следовало добавить, что они пересадили его в языческий рай, в котором законы были неизмеримо мягче, нежели в Эдеме. Люди сладострастно упивались этой новой атмосферой свободы личности. Говоря словами их современника: «Дует ветер свободы... быть живым — это удовольствие!» Сейчас они могли немного отдохнуть от войн. За итальянскими кампаниями, продолжавшимися в течение полувека, с 1495 по 1544 год, последовали религиозные войны, длившиеся с 1560 до 1598 года. Однако, когда стихал грохот орудий, при дворе ухитрялись веселиться, процветала галантность, совершенствовался вкус. Это было столетие контрастов, которое Вольтер сравнивал с «шелковым платьем, выпачканным кровью».

Менялась структура общества. В городах приобретала вес буржуазия; крестьяне начали посылать сыновей в города учиться на юристов и врачей. Представители высшей знати не были больше феодалами, а мелкие дворяне, жившие в маленьких сельских замках, свободно общались с крестьянами, когда долгими зимними вечерами господа и слуги собирались вместе в большой замковой кухне возле пылающего очага, чтобы читать Amadis de Caul и другие романы.

Двенадцать томов Амадиса продолжали пользоваться огромным успехом у читателей на протяжении первой половины столетия и несколько раз переиздавались. Когда Франциска I мучила подагра (а это случалось довольно часто: на дворе была эпоха подагры — люди потребляли чрезвычайно много мяса и вина), он часами лежал, подложив под ноги подушки, и читал Амадиса. Последнее издание Roman de la Rose было выпущено в 1538 году, когда начали появляться первые сентиментальные романы. Переиздавалась и история Тристана и Изольды, но — в осовремененном варианте. Турниры все еще устраивались, однако к ним уже не было такого серьезного отношения, как в средние века. Тем не менее Генрих II, которому Амадис и ему подобные романы довольно серьезно вскружили голову, случайно погиб на одном из них.{60}

Средневековую грубость нравов еще не успели окончательно изжить; грубый средневековый хохот был подхвачен гением Рабле и изобретателями низкопробных розыгрышей — низкопробных, по крайней мере, с современной точки зрения, о чем читатель может судить на основании следующих примеров.

Во времена Генриха II придворный шут по имени Брюске отправился в Рим в свите кардинала Лотарингского. Спустя несколько дней после отбытия его высокопреосвященства форейтор привез известие о скоропостижной смерти Брюске вместе с его последней волей (эта шутка была делом рук маршала Строцци). В завещании шут просил короля, чтобы тот милостиво позволил его вдове занять его должность, но с условием, чтобы она вышла замуж за форейтора, который это завещание привезет. Генрих II в точности выполнил пожелания своего шута, и мадам Брюске целый месяц прожила с форейтором, пока Брюске не вернулся из Италии и обман не раскрылся! Брюске отомстил, подняв панику в папских владениях. Он послал Его Святейшеству подложное письмо, в котором утверждалось, будто Строцци принял мусульманство, носит тюрбан и собирается вместе с мусульманским флотом бомбардировать Остию. Впоследствии — ко всеобщему облегчению — выяснилось, что Строцци был в Кале.

Готовясь принять испанского посла, Анна Бретонская выучила наизусть небольшую речь на испанском языке, написанную для нее сеньором де Гринье. Когда сия речь прозвучала из уст очаровательной, немного жеманной королевы, посол насилу мог скрыть удивление, поскольку Гринье приправил свое творение словечками, менее всего приличествовавшими истинной леди! Король, Людовик XII, был заранее предупрежден о шутке Гринье, но только посмеялся и совершенно забыл предупредить королеву. Когда Анне стало известно об этом розыгрыше, она потребовала немедленной отставки Гринье; Людовик, который сам был виноват немногим меньше, вступился за придворного, но посоветовал ему не показываться при дворе, покуда буря не стихнет. Случай этот вызвал много смеха, поскольку Анна постоянно упрекала придворных поэтов за распущенность; Жану Маро она приказала написать Doctrinal des dames, в котором говорилось о целомудрии в словах, мыслях и поступках. Вскоре после ее смерти языки развязались, Маро тогда отмечал: «Что касается любви, то красивых слов о ней больше не говорят».

Маргарита Валуа, первая жена Генриха IV, вся без остатка отдавалась этому ренессансному духу забавы. В дни ее юности за ней ухаживал дворянин по имени Селиньяк. Маргарита никогда не принимала его чувства всерьез, и это обижало молодого гасконца. Однажды она спросила язвительным тоном: «Что вы можете сделать, чтобы доказать свою любовь?» — «Все что угодно»,— ответил влюбленный. «Проглотите яд?» — «Да, если вы позволите мне вздыхать у ваших ног».— «Хорошо, значит, вы сделаете это»,— сказала Маргарита и велела ему через три дня явиться к ней. За это время она приготовила особенно сильное слабительное. Зелье в красивом кубке было торжественно вручено влюбленному, который после этого не мог выйти из уборной в течение двух часов... После такого унижения гасконец никогда более не смел показываться на глаза своей жестокой возлюбленной. Впоследствии он стал французским послом в Турции.

Эти грубые шутки проделывались не только при дворе. Филипп де Вессьер{61} рассказывает, как сельский дворянин, приехав с визитом к бальи{62} , прикинулся больным и несколько дней прожил у него как король, пока бальи не заявил, что один из его отпрысков подцепил чуму, после чего «больной» вскочил с постели, потребовал свою лошадь и умчался в свое поместье бешеным галопом!

После хорошей попойки откалывали еще и не такие шуточки. Вот характерный пример: Гийому де Монтема, владельцу замка Пенн в Аженэ, доложили, что монах из находившегося поблизости монастыря вот уже три дня живет с общедоступной девицей. Дворянин с компанией добрых приятелей осадил дом, где скрылись прелюбодеи. Монах выскочил в окно, однако был вскоре пойман, с него сорвали одежду и, надев на шею веревку, под грохот сковородок и кастрюль препроводили в обитель. Проститутку вели рядом с ним.

Обычаи были грубыми как среди знати, так и среди деревенских жителей. В День избиения младенцев мужчины имели право, застав врасплох своих служанок, шлепать их по ягодицам. Женщины, которых задевал этот возмутительный обычай, вынуждены были вставать с рассветом или же всю ночь не ложиться в постель. Клеман Маро{63} в одном из своих стихотворений предупреждает Маргариту Наваррскую{64} , что намерен «устроить ей избиение младенцев», потому что ему очень бы хотелось иметь возможность видеть ее «очаровательное тело». Ее племянник Карл{66} , похоже, прекрасно сумел воспользоваться одной из таких возможностей, так как после он говорил: «Я не могу рассказать вам всего, что видел!»

Для молодых дворян был довольно привычен вид женских форм, поскольку родители, как правило, подыскивали сыну любовницу, когда тот был еще совсем юным. Обычно выбор родителей падал на знаменитую куртизанку, которой и предоставляли посвящать мальчика в тайны половой жизни. Молодой светский дворянин по имени Буйон в своих Мемуарах рассказывает, что родители отдали его на попечение мадемуазель де Шатонеф, чья репутация была притчей во языцех, когда ему было двенадцать лет, и замечает: «Никто и никогда не делал так много для того, чтобы ввести меня в общество и привить мне придворные манеры. Я не могу не одобрять этого обычая. Кто ему не следует, тот не умеет себя вести». (Монтень с отвращением пишет об «этих огромных, наспех сделанных рисунках и картинах, которые распутная молодежь рисует в каждом переходе, на каждой стене или лестнице наших больших домов углем или мелом».)

Простые caroles средних веков сменились множеством новых танцев и сложными придворными балетами. Многие из этих танцев заканчивались поцелуями. В занятном трактате под названием Orchesographie{67} , опубликованном в 1588 году Жаном Табуре, отмечалось, что «танцы — это средство определить, здоровы ли влюбленные и готовы ли к вступлению в брак; по окончании танца партнерам дозволено целовать своих возлюбленных, так что они могут обонять друг друга и таким образом убедиться, что у них свежее дыхание (это самое близкое европейское соответствие древнеиндийскому поцелую-обнюхиванию, какое мне когда-либо попадалось.— Прим. авт.); из этой и других возможностей, возникающих во время танца, ясно, что для надлежащего упорядочения общества чрезвычайно необходимо танцевать».

Однако блюстители морали высказывали совершенно другие мысли по поводу танцев. Мено, знаменитый проповедник, позволял юным девушкам посещать балы только при соблюдении трех условий: они должны были носить плотную вуаль из грубого полотна, чтобы оградить себя от жадных взглядов, надевать перчатки, какие носят работники на полях, чтобы предохранить руки от шипов, и провести три часа в холодной ванне, прежде чем выходить из дома. Святой Франциск Салеский настаивал на предварительной медитации в течение часа и хорошей порке. (Однако никто, похоже, не думал подвергать молодых людей таким унижениям.)

Живописным танцем, исполнявшимся в основном на придворных свадебных торжествах, был «танец с факелами», во время которого пары медленно двигались вперед с зажженными факелами в руках, чрезвычайно озабоченные тем, чтобы не дать своим визави погасить пламя. Volte, в которой кавалеру позволялось приподнимать даму, обхватив за талию (в Хэмптон-Корте хранится очаровательная маленькая картина, изображающая королеву Елизавету I, наслаждающуюся этим танцем, напоминающим канкан), была однажды запрещена заседавшими в парламенте Экс-ан-Прованса ханжами. Это вызвало такое негодование жительниц города, что они угрожали объявить забастовку и еп masse удалиться в папский дворец, в Авиньон. (Не отсюда ли берет свое начало песенка о танцах на Авиньонском мосту? Правда, это могло быть как-то связано и с большим борделем, расположенным неподалеку.) Мужчины почти сразу же выкинули белый флаг, и декрет был отменен. Это лишний раз показывает, чего может добиться массовое женское движение, если его участницы в самом деле решительно настроены, но похоже, что у женщин пока еще не было сколь-либо серьезного повода, чтобы объединиться.

С другой стороны, группа аристократок, хоть небольшая, но обладавшая в обществе реальным весом, продолжала начатые средневековыми судами любви литературные традиции, став судьями в вопросах хорошего вкуса и манер. В числе этих женщин были герцогиня де Ретц, герцогиня де Роган, принцесса де Леон и мадемуазель де Сенетер, которые ввели обычай после второго завтрака по два—три часа беседовать с гостями на разные темы, начиная с «источника согласия» — любви. Как отмечал Сен-Марк Жирарден, дамы ухватились за нововведенные идеи платонической любви, чтобы царить в литературном мире, так же как они ухватились за идеи рыцарства, чтобы царить в феодальном обществе. Это была их единственная и довольно ограниченная возможность самоутверждения, благодаря которой суждено было распуститься тепличному цветку французской цивилизации — салону.

 

Глава 2.

Культ красоты

«Красота есть только величие Господа и божественный свет, озаряющий все Его творение, но ярче всего божественный отблеск сияет на женском теле»,— писал в порыве вдохновения Агриппа{68} в книге Совершенство женщины (1578).

Идеал красоты изменился: теперь в почете были прямые носы, округлые лица и формы. Красивым женщинам поклонялись, и они, купаясь в море лести, стали более привлекательными и не такими угловатыми, как в средние века. Они также были лучше образованны и полны сознания своей власти, благодаря которой могли воспитывать мужчин или развращать — в зависимости от того, на каком уровне находились их душа и нравственность.

Тальман де Рео{69} в своих нашпигованных сплетнями записках бегло упоминает об одной придворной даме, пожелавшей, чтобы Никола Денизо написал ее портрет. «Прежде чем я смогу запечатлеть на холсте ваше лицо, я должен видеть вас всю,— сказал живописец.— Существует некая тонкая гармония между лицом и телом. Только так и не иначе творил Зевксис...» Дама слегка покраснела, но согласилась. Темой века была гармония. Средневековые добродетели смирения и самопожертвования были уже не в моде.

Однако во второй половине столетия произошел легкий volteface{70} . Нижняя половина человеческого тела стала считаться низшей, и только верхнюю его часть признавали достойной того, чтобы показывать. Это был период, когда художники писали королевских фавориток небрежно сидящими в ваннах — в повседневной жизни дамы купались не то чтобы очень часто. Автор написанного в шестнадцатом веке труда, посвященного гигиене, доводил до сведения читателей, что сам он ни разу в жизни не принимал ванны и ничего хуже этого не знает, тогда как знаменитый проповедник Оливье Майяр громко провозглашал со своей кафедры, что женщинам, которые ходят в бани, после смерти суждено купаться в адских котлах. Однако женщина-писательница Мари де Ромье настоятельно советовала читательницам содержать себя в чистоте — чтобы были довольны и мужья, и сами женщины. Она советовала носить ароматические губки меж бедер и под мышками — впоследствии они получили широкое распространение,— а также следить, чтобы нижнее белье было изящным и свежим. На это, как правило, не обращали внимания. Грасиан дю Пон в своей книге, написанной в 1530 году (Controverses du sexe mas-culin et juminin), приводит отвратительные подробности о состоянии нижнего дамского белья, подсмотренные на балах и в других местах.

Для достижения красоты стали применяться действительно жестокие средства: дамы мужественно терпели боль, когда им шлифовали кожу до крови; чтобы избавиться от прыщей, они глотали песок и пепел{71} ; выбривали лоб и высоко зачесывали волосы на затылке. Это, по их мнению, придавало им очень модный философический вид.

Хотя возвышенным идеалом красоты того времени была любовница Генриха II, величественная Диана де Пуатье, мужчины были склонны отдавать предпочтение душе pucelle и нетронутому телу пятнадцатилетней девочки. Это была реакция на средневековое почитание зрелой дамы. (Лишь немногие, подобно Гийому Буше, заявляли, что постыдились бы представить гостям в качестве супруги столь юное и глупенькое создание.) Клеман Маро пел: «Что ни ночь, то я вижу во сне мою любимую с ее стройным, девственным телом». Ронсар был не столь привередлив. «Я люблю пышных красавиц ничуть не меньше, чем худышек»,— писал он и простодушно добавлял: «Я люблю заниматься любовью, я люблю женщин и люблю изливать в стихах свой любовный пыл».

В целом, женщины питали склонность к чересчур пышным одеждам: длинным широким юбкам и — во второй половине столетия — жестким кружевным воротникам-жерновам, завезенным из Италии Екатериной Медичи.

Рабле, очень близко знавший прекрасный пол, описал, как пожелали одеваться дамы из придуманной им утопической Телемской обители, девизом которой было «делай что хочешь». Немногие писатели до и после него проявляли такую скрупулезность в описании.

«Они (женщины) носили алые или красные чулки, которые заходили на три пальца выше колена,— кайма была из вышивки или прошивки. Подвязки были цвета рукавчиков и охватывали колено сверху и снизу. Башмаки, легкие и домашние туфли делались из лилового или красного бархата. Поверх рубашки надевали лиф из шелкового камлота, к которому полагался кринолин из белой, красной, серой или бурой тафты, сверху — юбку из серебряной с золотыми прошивками тафты или, смотря по желанию и в соответствии с погодой, юбку из атласа, шелка, или Дамаска, или же из оранжевого, коричневого, зеленого, пепельного, синего, желтого, палевого, красного, кирпичного и белого бархата, а то еще из парчи, золотой или серебряной, с канителью и вышивкой, в зависимости от праздников. Далее, смотря по сезону — плащи из вышеназванных материалов или из сукна, саржи и т. д.

Летом вместо плащей они носили иногда короткие мантильи из таких же материалов, а иногда мавританские курточки лилового бархата с золотым шитьем поверх серебристого бисера или с золотыми шнурами, украшенными по швам индийскими жемчужинами. На шляпе всегда красовался султан из перьев под цвет рукавчиков с золотыми блестками. Зимой верхние одежды украшались драгоценными мехами, как-то: рысью, черным енотом, калабрийской куницей, соболем и т. д.».

Знаменитые vertugades (vertu gardien){72} , или фижмы, вошли в моду в 1530 году и вскоре стали объектом колкостей, подобно hennins предыдущей эпохи. В конце концов фижмы признали общественным злом. Были изданы королевские эдикты, направленные против их ношения. Политические беженцы могли использовать эти юбки в качестве убежищ. Гугенот герцог де ла Форс{73} был обязан жизнью даме, спрятавшей его под своими фижмами. Как обычно, дамы находили способы обойти закон, пока им не стало угодно изменить моду по своей доброй воле. Например, в Эксе вдова некоего сеньора Аакоста, носившая фижмы такой ширины, что ее обвинили в подстрекательстве к мятежу, дала слово судье, что «ненормальная ширина ее бедер», послужившая поводом для иска,— просто дар природы. Судья расхохотался и вынес изобретательной женщине оправдательный приговор.

Маргарита Валуа, супруга Генриха IV, нашла новое применение этой моде. Она носила особенно широкую юбку, снабженную кармашками, в каждом из которых могла поместиться небольшая коробочка. В каждой из коробочек хранилось забальзамированное сердце умершего любовника королевы Марго,— похоже, ей либо просто не везло на любовников, либо она была столь пылкой, что ее возлюбленные не жили долго. Перед тем как лечь спать, Маргарита вешала свою жуткую юбку в шкаф, стоявший позади ее кровати, который запирался на крепкий замок.

У Маргариты Валуа были черные волосы, и, поскольку в моде были блондинки, она нуждалась в значительном количестве светлых волос для париков. Но вместо того, чтобы посылать людей рыскать по деревням, выискивая крестьянок с белокурыми косами, как это в обычае и по сей день, королева предпочитала иметь под рукой запас волос, в которых не водились паразиты, и поэтому нанимала светловолосых лакеев, которые время от времени обязаны были жертвовать свои локоны в пользу эксцентричной госпожи.{74} В том, что королеве в ее будуаре прислуживали лакеи, никто не видел ровным счетом ничего необычного, поскольку половая распущенность, царившая при дворе, достигала немыслимых масштабов. Придворным помогали раздеваться очаровательные горничные, а лакеи исполняли обязанности камеристок у принцесс...

Впечатление было такое, что «интересное положение» стало обычным состоянием для дам, а наряды мужчин были столь же вызывающими. Монтень клеймил позором их нижнюю одежду, бесстыдно подчеркивающую линии тела.

Мода, касавшаяся интимного туалета, в течение века также претерпевала изменения. В первой четверти столетия, как сообщает Жан де ла Монтань в своем Source et origine des с — sauvages et la maniure de les apprivoiser{75} , вышедшем в Лионе в 1525 году, считалось элегантным быть чисто выбритым. Придворные дамы удаляли нежелательные волосы и с верхней, и с нижней половины тела. Однако двадцать лет спустя мода снова переменилась, и Соваль говорит, что они использовали специальную помаду, отращивая волосы непомерной длины на интимных частях тела, так что в них можно было вплетать разноцветные бантики и «закручивать, как усы сарацина».

Дамы стали надевать больше нижнего белья: были изобретены штанишки. Должно быть, это открытие было сделано Екатериной Медичи, когда она однажды решила ехать на охоту, сидя в дамском седле. Супруга Генриха II была небольшого роста и не могла похвастать очаровательной внешностью, только ее стройные ноги были красивы. В ветреную погоду, когда порывы ветра высоко взметали юбки королевы, взорам придворных представало исключительное зрелище. Итак, дамы начали носить штаны, называвшиеся cahons. Читатель может подумать, что блюстители нравственности одобрили столь приличное решение проблемы, вызванной ветреной погодой. И ошибется. «Женщине подобает под юбкой оставлять свои ягодицы голыми,— говорили они.— Она должна не присваивать себе мужскую одежду, но оставлять свой зад обнаженным, как полагается ее полу». Однако другие, как Анри Эстьенн{76} , одобряли такое нововведение. «Эти cahons полезны для женщин — они способствуют опрятности, предохраняют от холода и пыли, а в случае падения с лошади не позволят людям увидеть лишнее. Они также в некоторой степени защищают дам от распутных молодых людей, которые, втихомолку запустив руку под юбку женщине, не смогут больше прикоснуться непосредственно к ее телу». Не похоже, чтобы эта мода добралась до менее состоятельных слоев общества — об этом убедительно свидетельствует поэма Ронсара об amours пастуха и его пастушки; последняя не носила под юбкой абсолютно ничего.

Мужчины носили дублеты, затканные золотом и серебром, и короткие штаны из бархата. Их костюмы были столь же дорогими, как и женские платья, и своим нарядам влюбленные придавали значение столь же важное, как и в средние века. Марсь-яль д’Овернь в ArrKts d'amour подробно останавливается на мелких ссорах из-за подарков — нарядов или драгоценностей, а Луиза Лабе{77} писала о «прелестных изобретениях — новых одеждах, которые доставляют так много радостей любовникам. Надушенные рубашки, модные шляпы... все, что нас привлекает в мужских и женских нарядах, может способствовать зарождению нежного чувства!» Одежда — часть общей гармонии, которой упивается любовь. «Это тоже ради любви — рыцарские турниры и серенады, утренние и вечерние, ради любви мы сочиняем комедии и трагедии, придумываем маски и игры!»

Драгоценностей носили множество — не только как самостоятельные детали туалета, но и для украшения прически и одежды. Бриллианты сверкали на париках придворных дам и на диадемах невест, когда они шли в церковь в голубых мантиях, обшитых жемчугом. Франциск I носил только костюмы, отделанные кружевами и сплошь расшитые драгоценными камнями. Более того, он был очаровательным собеседником и trus galant — утонченным любовником эпохи Ренессанса, унаследовавшим от трубадуров уважение к даме.

 

Глава 3.

Великие любовники

Галантная любовь: Франциск I

Даже на портретах, написанных в последние годы жизни короля, в его глазах заметен насмешливый огонек; у него чувственный, ироничный рот, слегка искривленный хитрой усмешкой. Эта смесь чувственности и тактичности типична для него, для Маргариты Наваррской — его сестры-писательницы, и в целом для Ренессанса. Но Франциск — читавший Ама-диса и обладавший литературными способностями — упрямо сохранял в себе остатки средневекового рыцарства. Он обожал женщин, но «скромно и с умеренностью», говоря словами его современника-хрониста. Женщины украшали его двор, но никогда не управляли им, и он заставлял своих буйных придворных относиться к ним уважительно.

Этой учтивой галантностью король был обязан не только Амадису, но и мягкому влиянию двух замечательных женщин, которые его воспитывали: матери, Луизы Савойской, и сестры, поэтессы Маргариты. Большинство мальчиков в то время оставалось на попечении матерей только до восьми лет, но Франциск был исключением. Позже его воспитатель, Франсуа де Мулен, подкреплял наставления женщин, не уставая повторять своему царственному воспитаннику, что «женщина была сотворена из ребра Адама, того, что возле сердца — но не из его ноги». Франциск этого никогда не забывал и всегда превозносил дам, которые, как он говорил, «способны, подобно нашим шпагам, придавать нам смелости». Король, воспитанный в женской среде, не мог прожить без женщин ни дня. Франциску нравилось их общество, аромат их духов, их остроумие и красота, и он никогда не проявлял назойливости в тех редких случаях, когда они отвергали его ухаживания (король не только простил, но и выдал замуж, дав ей приданое, целомудренную крошку-вышивальщицу из Амбуаза). Если верить Брантому{78} , отъявленному придворному сплетнику,— как правило, лишь он один брался описывать самые грязные скандалы,— король часто заявлял, что вздернет на виселице любого, кто посягнет на честь его придворных дам.

Одной из наиболее знаменитых любовниц Франциска I была Франсуаза де Шатобриан, которая в возрасте одиннадцати лет вышла замуж за Жана Лаваля, а спустя год произвела на свет дитя. Десять лет спустя до ушей Франциска дошел слух об этой красавице, которая жила с мужем в замке в Бретани. Король решил пригласить обоих супругов в Блуа (двор в те годы вел кочевую жизнь). Амурные подвиги короля были слишком хорошо известны всем, и у Жана Лаваля возникли подозрения. Его супруга до того стеснительна, что не решается показаться при дворе — ответил он своему сюзерену. Но король был не из тех, кто легко отступает, и препятствия только подхлестнули его интерес к этой женщине. Вскоре Лаваль получил второе послание от его величества. Жан решил ехать в Блуа один. Это чрезвычайно раздосадовало Франциска. «Сейчас же напишите своей жене,— скомандовал он,— и попросите ее приехать в Блуа немедленно». Жан послушно написал письмо, которое показал королю, втайне потирая руки. Перед тем как покинуть свою родную Бретань, он придумал одну военную хитрость. Было изготовлено два одинаковых кольца, одно из которых Жан взял с собой, а другое оставил Франсуазе, сказав ей при этом: «Если от меня придет письмо с просьбой приехать в Блуа, но в нем не будет второго кольца, которое я беру с собой, то отвечайте, что вы больны и не можете исполнить повеление его величества, если же кольцо будет в конверте, это будет означать, что все в порядке и вы можете ко мне присоединиться».

Через несколько дней от Франсуазы пришел ответ, написанный, как и было условлено: ей очень жаль, но она нездорова. Франциск попросил Жана снова написать супруге, но Лаваль допустил колоссальную оплошность — посвятил в свой превосходный план камердинера, который, надеясь на щедрую награду, все рассказал королю. Однажды ночью, когда двор собрался на ужин, слуга выкрал из секретной шкатулки Лаваля заветное кольцо, которое затем вернул на место, после того как королевский ювелир в рекордный срок снял с него копию. Франциск злорадствовал, задержал двор допоздна, пел песни собственного сочинения и организовал конкурс галантных историй. «Ах, как бы я хотел видеть здесь, с нами, вашу прелестную жену — выбраться из скорлупы, пожить немного при дворе, это пошло бы ей на пользу. Я умоляю вас, дорогой друг, напишите ей снова... сейчас же!» — настаивал король. Бретонец отвечал: «Разумеется, сир, как вам будет угодно».— «Напишите ваше письмо сегодня вечером, а завтра утром отдайте мне. Я пошлю его со специальным срочным курьером»,— сказал король. Получив письмо и вложив в конверт кольцо, монарх смеялся, как школьник.

Франсуаза прибыла в Блуа, охваченная радостным волнением, и придворные были немало удивлены, увидев, что Жан с трудом скрывает свой страшный гнев. Едва только король, в котором страсть вспыхивала, как порох, взглянул в фиалковые глаза Франсуазы, он тут же влюбился по уши. Дама оказалась не столь робкой, как о ней говорили, но была несговорчива и не собиралась так легко уступать капризу его величества. Королю понадобилось три года, чтобы убедить ее лечь с ним в постель. В наш век, когда любовь нетерпелива, это может показаться удивительным, но Франциск был верным влюбленным, который разделял мнение Гийома де Лорриса о том, что «коль хочешь получить — плати, добыча та вкусней для нас, что в руки нелегко далась». Добродетельных людей Франциск не любил, считая их лицемерами, но не в его правилах было принуждать женщину, так как, по его мнению, величайшее наслаждение любви состояло именно в том, чтобы убедить даму по доброй воле сдать свою крепость.

В конце концов Жана отослали обратно в Бретань. Его жена присоединилась к нему... после смерти монарха. Впечатление такое, что он ждал этого момента, чтобы отомстить за себя, потому что вскоре после этого Франсуаза скончалась при таинственных обстоятельствах. Ходил слух, будто она была убита шестью лакеями по приказу своего мужа и истекла кровью у его ног. Генрих II послал Монморанси{79} установить истину, но тот доложил ему, что ничего подозрительного не обнаружил. С Жана Лаваля было снято обвинение. Однако впоследствии, когда было обнародовано завещание бретонского дворянина, оказалось, что он лишил наследства всех своих племянников и других родственников в пользу Монморанси.{80}

Франсуаза была у Франциска I не единственной возлюбленной. Он любил и Анну, герцогиню д’Этамп — ставшую яростной соперницей Дианы де Пуатье, и Элеонору Испанскую, свою супругу. Однажды король счел, что это выше его сил — управиться сразу с тремя возлюбленными, и написал стихотворение, начинавшееся строчкой: «Любить трех разом — тяжкое ярмо». К несчастью, стены Лувра не были преградой любовным интригам, последствия которых ощущались везде и во всем. Женщины, строя козни друг другу, попутно встревали и в политическую игру. Говорили, будто герцогиня д’Этамп, разгневавшись на соперницу, Диану де Пуатье, выдала военные тайны Карлу V, в надежде, что тот заманит в ловушку любовника Дианы — юного дофина, будущего Генриха II.

Фантастическая любовь: Генрих II

Когда Франциск I освободился из испанского плена, в Испании в качестве заложников остались два его сына — Франсуа и Анри. В конце концов их освободили, когда был улажен вопрос о дипломатическом браке между Франциском I и сестрой Карла V Элеонорой, которая полюбила Франциска, когда он был в заключении в Мадриде.

Состоявшейся в Сен-Жан-де-Люзе встрече отца, невесты и сыновей суждено было повлечь за собой далеко идущие любовные последствия. Когда маленькие принцы послушно поцеловали отца, их окружили придворные дамы. Анри тогда было всего одиннадцать лет, но когда дама, выделявшаяся среди прочих своей красотой, подошла, чтобы обнять его, он испытал необычное для своего возраста потрясение. Это была супруга верховного сенешаля Нормандии, Ауи де Бреза, графа де Молеврие,— но историкам лучше известно ее очаровательное девичье имя — Диана де Пуатье. Этой восхитительной женщине был уже тридцать один год, когда она познакомилась с принцем, которому суждено было быть ее любовником на протяжении двадцати девяти лет, с постоянством, редким для того (и, несомненно, для любого другого) времени.

Год спустя, вскоре после коронации королевы Элеоноры, юные принцы приняли участие в турнире. Когда они выехали на поле, чтобы приветствовать своих избранниц, Анри — ко всеобщему изумлению — склонил свой штандарт перед Дианой, сидевшей рядом с другими придворными дамами, в числе которых была тогдашняя фаворитка, Анна де Писслэ, герцогиня д’Этамп. В конце празднеств устроили состязание, чтобы установить, кто из женщин был в тот день прекраснее всех. Половина голосов досталась Анне, другая — Диане, которая, будучи в возрасте тридцати двух лет, должна была считаться «старухой» по меркам того времени. Анна ей этого так и не простила.

Анри выказывал все больше и больше усердия в любви. Брак с маленькой невзрачной Екатериной Медичи не изменил его чувств к Диане, а возможно даже усилил их. Он продолжал носить ее цвета (черный и белый), именовать ее своей дамой и посылать ей стихи, в которых проявлялся если и не столь изысканный талант, каким обладал его отец, то юношеское воодушевление.

Говорят, что Диана после тридцати девяти лет безупречной жизни в конце концов стала его любовницей в замке Экуэн, куда ее и Анри пригласил коннетабль Анн де Монморанси. Это был хорошо известный «непристойный» замок, где на витражах были изображены столь смелые эротические сцены, что «лучи света краснели, проходя сквозь них».{81} Королева, пока ее муж был жив, вела себя с прекрасной соперницей терпеливо и дипломатично. Однако первое, что сделала Екатерина Медичи, когда Генрих погиб,— приказала Диане вернуть отданные ей королем в числе прочих дорогих подарков коронные драгоценности. Впоследствии Екатерина на протяжении всего времени, пока на французском престоле восседали по очереди три ее сына, обнаруживавшие явные признаки вырождения — Франциск II, Карл IX и Генрих in,— была фактической правительницей страны.

В чем заключался секрет красоты Дианы де Пуатье? В эпоху, когда люди еще не перестали верить в магию, ходили слухи, будто она пользуется сильнодействующими приворотными зельями. Все находили ее очаровательной, женщины копировали ее прическу, походку и манеры. Она выступала идеалом красоты, всеобщим образцом для подражания, и слава о ней держалась более ста лет. Нам точно известно, что Диана прибегала к таким средствам поддержания красоты, на применение которых в ее время отваживались немногие женщины. Она вставала утром, когда еще не было шести часов, и принимала холодную ванну. Это делали разве что кающиеся грешники. Много рассказывалось о холодных ваннах как средстве сохранить целомудрие, но они только обеспечивали Диане ослепительный цвет лица (она никогда не пользовалась ни пудрой, ни макияжем) и делали ее на редкость энергичной... настолько, что годы спустя, когда дофин Анри уже стал королем, Екатерина Медичи, решив дознаться, какие колдовские способы любви использует соперница, просверлила несколько дырок в потолке ее комнаты во дворце.

«Она увидела,— говорит Брантом,— очень красивую, белокожую, свежую и изящную женщину, полунагую, одетую в сорочку, чрезвычайно обаятельную, которая делала восхитительные глупости, лаская любимого, а он отвечал ей тем же, пока они, по-прежнему не снимая рубашек, не соскользнули с постели на пол, чтобы спастись от жары — дело было в разгар очень теплого лета,— и не продолжили своих упражнений на ковре».

Короче, ничего особо оригинального. Я не думаю, что секрет влияния Дианы на Анри заключался в сексуальной технике. Дело было в другом — в живом воображении принца. Он был склонен к бегству от действительности, и эта склонность усилилась за годы, проведенные ребенком в мрачной испанской темнице. Он прочел несчетное число романов и напитал душу средневековыми идеалами рыцарства в еще более фантастической степени, нежели его отец. Диана была одной из первых женщин, которых увидели его большие задумчивые глаза, когда он впервые соприкоснулся с миром. Диана была красива холодной, лунной красотой недоступной женщины, красотой, которая сразу выделила ее из толпы как «далекую принцессу» — идеальную даму, по которой тайно вздыхал романтик-принц. Она была воплощением мифа и мечты, а в мире не существует уз сильнее, чем эти. Нет ничего удивительного в том, что она царила при дворе дольше, чем какая-либо другая королевская любовница. Генрих был последним коронованным трубадуром.

У короля и Дианы не было детей. Она была, должно быть, очень предусмотрительна и хорошо осведомлена для своего времени, так как мы знаем, что знаменитый врач Гийом Кретьен посвятил ей свою книгу о женских болезнях, сопроводив ее следующими словами: «Зная, что вам доставляет большое удовольствие узнавать тайны такого рода, дабы милосердно помогать тем женщинам, которые так боязливы и застенчивы, что стыдятся поверить свои страдания знающему и опытному врачу...» и т. д.

Брантом навестил Диану в ее уединении в замке Анэ за несколько месяцев до ее кончины, когда ей было шестьдесят пять лет. «Она была все еще красива,— писал он,— и не прибегала ни к какому гриму, но сказала, что каждое утро пьет напиток, в который входит раствор золота и другие странные снадобья алхимиков». Галантный Брантом восклицал: «Как жаль, что таким роскошным телам суждено гнить в земле!» Диана скоропостижно скончалась спустя шесть месяцев. Влияние ее было губительным, ее любовь к деньгам не знала границ. Она дошла до того, что претендовала на деньги, полученные в качестве налога на церковные колокола,— это дало Рабле повод заметить, что «король повесил все колокола в королевстве на шею своей кобыле».

Целомудренная любовь: Маргарита Наваррская

Были ли при дворе добродетельные дамы? Разумеется, да, одна из самых известных среди них — сестра Франциска I, чье влияние на него, как говорят, было столь облагораживающим: Маргарита Наваррская, одна из немногих писательниц той эпохи, у которой достало мужества поощрять любовь в браке,— это тем более заслуживает всяческих похвал, что на долю самой принцессы супружеского счастья не досталось!

По крайней мере, в одном случае — который в Гептамероне был описан ею весьма комично — Маргарите пришлось в самом буквальном смысле слова сражаться за свою честь. Адмирал де Бонниве{82} , веселый малый эпохи Возрождения, один из самых близких друзей Франциска, влюбился в Маргариту — женщину остроумную и симпатичную. Так как принцесса последовательно отвергала его ухаживания, адмирал решил добиться ее любви, хотя бы для этого ему пришлось прибегнуть к хитрости. Он решил не останавливаться ни перед чем: приготовил в своем замке Ша-тельро тайник, скрыв его в стене спальни, и пригласил двор, совершавший тогда путешествие в Коньяк, остановиться у него на несколько дней.

Спальню, о которой идет речь, коварно отвели путешествующей вместе со всеми Маргарите. Однажды ночью, когда весь замок спал, Бонниве в ночном одеянии появился из тайника и скользнул к принцессе под одеяло. Проснувшись, оскорбленная женщина принялась звать на помощь и пронзительно кричать. Бонниве пытался успокоить ее, называл свое имя, но это не помогало. Чтобы защитить себя от дерзкого насильника, Маргарита храбро лягалась, кусалась и царапалась. Когда ее фрейлины вбежали в комнату с факелами, жестоко исцарапанный Бонниве поспешно и позорно бежал, отодвинув панель позади кровати. Маргарита ничего не стала говорить брату — Франциск ужасно рассердился бы, узнав о подобном скандале,— но, как прирожденный литератор, не удержалась от того, чтобы рассказать в Гептамероне об этом казусе.

Гептамерон — печатное продолжение средневековых судов любви — написан в форме дискуссий, которые ведут между собой рыцари и дамы, как будто нарочно для этого застрявшие в пиренейской долине (очаровательной Долине Аспа), отрезанной от внешнего мира паводком. В ней Маргарита устами вымышленной героини, Парламанты, самой благородной дамы из всех персонажей Гептамерона, излагает свои взгляды на любовь и рассказывает веселые анекдоты из жизни при дворе и в замках. Эти взгляды носят религиозный характер, в них чувствуется влияние как Реформации, так и теорий Платона, широко обсуждаемых в эпоху Ренессанса.

«Кого вы считаете совершенными любовниками? — спрашивает в Гептамероне одна из дам.— Не те ли это пламенные души, которые обожают своих дам издалека, не открывая помыслов?» Парламанта отвечает:

«Настоящая, совершенная любовь, по-моему, приходит тогда, когда влюбленные ищут друг в друге совершенства, будь то красота, доброта или искренность в обхождении, когда эта любовь неустанно стремится к добродетели и когда сердце их столь благородно и столь высоко, что они готовы скорее умереть, чем дать волю низменным побуждениям, несовместимым ни с совестью, ни с честью. Душа ведь создана для того, чтобы возвратиться к своему божественному началу, и, пока человек жив, она к этому непрестанно стремится. Но так как чувства, которыми она постигает мир, несовершенны и омрачены первородным грехом, они являют ей только то, что зримо и что лишь более или менее приближает к совершенству. А душа наша жаждет именно совершенства и поэтому через внешнюю красоту, совершенство чувств, доброту и благородство хочет разглядеть красоту высшую, совершенство и благость духовные. Но после того как она их напрасно ищет повсюду и не находит того, кого возлюбила, она начинает искать его в другом, как дитя, которое по малости своей играет в куклы и другие игрушки и собирает камушки, считая все это своим богатством, а потом, когда вырастет, начинает любить живых кукол и другие богатства — те, что необходимы для жизни. Умножив опыт свой и узнав, что земное все лишено совершенства и в нем нельзя найти настоящего счастья, человек хочет найти творца и источника всего».

Романтическая любовь: Луиза де Ланьи

Луиза де Ланьи — изящная блондинка с голубыми глазами — была одной из самых миловидных фрейлин Маргариты Наваррской. Впоследствии она вышла замуж за дворянина по имени Ангерран, которого бросили в Бастилию, несправедливо обвинив в том, что он вероломно сдал крепость Карлу V. Вскоре после его ареста Луиза внезапно перестала появляться при дворе. Робен Леру, ее юный паж, исчез вместе с ней. Это совпадение послужило поводом для злобной сплетни. Маргарита, хорошо знавшая Луизу, не желала верить ни одному слову из того, что болтали злые языки.

Однажды Маргарите принесли письмо от Ангеррана. Несчастный умолял ее попытаться, используя значительное влияние, которое она имела на короля, убедить его величество выслушать его, так как теперь он может доказать свою невиновность. Маргарита переговорила с братом, который ей не отказывал никогда и ни в чем, и в Бастилию отправили гонца с приказом на следующий день доставить к королю узника.

Вечером, когда король обедал, ему доложили, что человек, только что прибывший с театра военных действий с известиями от главнокомандующего, просит о срочной аудиенции. Когда офицера ввели к королю, он вручил его величеству письмо, в котором командующий сообщал о блестящей победе и горячо рекомендовал его величеству подателя письма, «доблестного рыцаря, которому мы в огромной степени обязаны своим успехом». «Поднимите забрало, дайте мне взглянуть на вас»,— приказал Франциск I. Но офицер, извинившись, отказался выполнить приказ его величества, сославшись на обет не открывать своего лица до завтрашнего дня, который он дал Пречистой Деве. «Тогда,— сказал король,— приходите ко мне завтра».

На следующее утро королю доложили, что из Бастилии привезли заключенного. Войдя, узник, закутанный в широкий плащ, бросился к ногам Франциска. Когда он поднял голову, Маргарита подошла ближе, и король ахнул. Заключенный снял шляпу, и по его плечам рассыпались длинные светлые локоны. Ясные голубые глаза с тревогой вглядывались в лицо короля, а затем их молящий взор обратился на Маргариту Наваррскую. «Да ведь это Луиза!» — воскликнула она. Да, это была Луиза. Она подкупила стражу Бастилии и заняла место мужа, в то время как он отправился на войну, дабы восстановить свою честь. Таинственный офицер, явившийся к королю накануне, был не кто иной, как Ангерран. Несколько дней спустя был устроен великолепный турнир в честь рыцаря и его отважной дамы, чьи щеки побледнели за время, проведенное в тюремной камере.

По-прежнему были в ходу рыцарские поединки, и Франциск I постоянно получал от рыцарей просьбы разрешить им таким образом отомстить за поруганную честь. Однажды он получил прошение, подписанное дворянином по имени Шуазель, супругу которого Валеран де Корбье обвинил в неверности. Шуазель намеревался вызвать Валерана на поединок, но просил короля, в качестве особой милости, чтобы избежать скандальной огласки, сохранить в тайне имена противников. Король согласился — но это был последний случай, когда он уважил просьбу такого рода. Просителем оказалась оскорбленная жена, Алике де Дрё. Она решила сама сразиться с подлым Валераном. Хотя Алике была превосходной наездницей, но с Валераном, который ничего не подозревал, ей было не под силу тягаться. Однако, когда меч Валерана пронзил ее забрало, она, собрав последние силы, поднялась на глазах у изумленного рыцаря и, воспользовавшись обезоружившим его замешательством, вонзила ему в горло меч.

Отвергнутая любовь: Жанна де Пъенн

В 1557 году на улицах Парижа можно было услышать жалобную песенку — одну из многих, в которых выражалось общественное мнение.

Нет лучшего способа узнать, что же думали люди о событиях дня, чем заглянуть в песенники старого Парижа. «Монморанси, не забывай связавшего тебя обета, помни свою Пьенн, которая ни днем ни ночью не спит...»

Жанна де Пьенн была фрейлиной Екатерины Медичи, из ее знаменитого «летучего эскадрона» дам с плюмажами, которых коварная итальянка использовала, если верить слухам, в политических целях. Екатерина знала власть красоты — она сама достаточно от этого натерпелась в те годы, когда при дворе царила Диана де Пуатье,— и превратила красоту в оружие, чтобы развратить некоторых выдающихся протестантских лидеров того времени. «Эти дамы должны были быть очень ловкими,— замечает Брантом,— чтобы уберечься от enflure du ventre». Если им случалось забеременеть, то их увольняли с придворных должностей и по возможности выдавали замуж за дворян из провинции.

Однако Жанну де Пьенн, несмотря на ее красоту, отличала добродетельность. Она была изумительной высокой блондинкой с блестящими темными глазами. Юный Франсуа де Монморанси, сын знаменитого коннетабля, влюбился в нее, и они заключили тайный брак до тех пор, пока Франсуа не освободится от власти отца и матери. «Брак на словах» был в те времена довольно обычным явлением. Эта церемония заключалась в простом обмене кольцами и поцелуями в церкви, а в свидетели призывался Всевышний. Эти так называемые браки не имели юридической силы; они могли быть расторгнуты собором и церковью и приводили к значительным злоупотреблениям.

Внебрачная дочь Генриха II, Диана де Франс, была замужем за герцогом де Кастром. Когда Диана овдовела, Генрих задумал выдать ее замуж за Франсуа де Монморанси и обсудил этот план с коннетаблем, который был чрезвычайно польщен. (Волею судеб Генрих имел меньше внебрачных отпрысков, чем большинство других королей, когда-либо занимавших французский престол.

В этом вопросе Екатерина Медичи и Диана де Пуатье были союзницами и следили за любовником и мужем в оба. Лишь пару раз королю удалось обмануть их бдительность. (Обе женщины были в бешенстве, когда красавица фрейлина Марии Стюарт, леди Флеминг, подарила королю сына — Анри д’Ангулема.)

Коннетабль был удивлен, когда его сын отказался жениться на дочери короля, и крайне разгневан, когда Франсуа объяснил причину своего отказа. Об этом доложили королю, и был предпринят необычный шаг. Шестнадцатого октября 1557 года в зале Лувра собрался трибунал, в который вошли кардинал Лотарингский, архиепископ Вьеннский, епископ Суассонский и Орлеанский, государственный канцлер и глава парламента. Трибунал приступил к допросу юных влюбленных. Оба они признались, что дали друг другу брачный обет. Члены трибунала возражали, что сын был обязан сначала заручиться согласием родителей. Однако трибунал так и не принял никакого решения, и коннетабль обратился в Рим. Его Святейшество, который подумывал женить на Диане де Франс одного из своих племянников, не решался сказать ни «да», ни «нет»... Наконец папа объявил, что согласен объявить тайный брак недействительным, если Франсуа письменно отречется от Жанны де Пьенн. Тем временем Жанну отослали в монастырь Филь-Дье в Париже. Коннетабль и его жена продолжали препираться с сыном, пока слабохарактерный юноша не уступил их давлению. История сохранила для нас и его холодное, исполненное малодушия письмо, в котором он объявлял Жанне о разрыве их отношений, и ее полный достоинства ответ.

Франсуа послал свое письмо — написанное, вероятно, под диктовку отца — Жанне в монастырь. Она прочла письмо в присутствии того, кто его привез. «Осознавая заблуждение, в которое я бездумно впал, и полагая аморальным оскорблять таким образом Господа, государя и своих родителей, я сим отрекаюсь от данных Вам обещаний и обетов...» Когда Жанна дочитала это резкое послание, на ее глаза навернулись слезы, но она смахнула их, а затем просто произнесла: «Это не похоже на тон, в каком обычно писал мне сеньор де Монморанси». И добавила: «Господин де Монморанси сим доказал, что у него сердце слабее, чем у женщины. Больше мне нечего сказать». Три месяца спустя Жанна, разочаровавшись в любви к Франсуа, стала женой дворянина из Наварры.

 

Глава 4.

Супружеские отношения

Гражданские войны не улучшили нравов, и царившая в обществе распущенность постоянно осуждалась протестантами. В 1562 году Тридентский собор, в соответствии с задачами Контрреформации, ужесточил брачные законы и утвердил священный характер брака.

Тем не менее собор отказался пойти навстречу пожеланиям французской делегации, предлагавшей сделать согласие родителей одним из главных условий признания брака действительным — французский король настаивал на этой преамбуле вопреки противодействию церкви. (Такова была преамбула уже изданного эдикта, в котором речь шла о «неудовольствии и сожалениях», которые непокорные сыновья и дочери причиняют своим родителям. Молодая девушка, в 1582 году оставившая родной дом под предлогом ухода в монастырь, чтобы выйти замуж за юношу, стоявшего на более низкой, чем она, ступени общественной лестницы, была по решению парламента разведена с мужем и возвращена матери. Принуждение ко вступлению в брак и к принятию духовного звания — две единственные социальные темы, которые разрабатывались в тогдашних романах — в двадцати из них родители принуждали героиню выйти замуж против ее желания. В реальной жизни имело место множество ситуаций подобного рода, особенно в конце религиозных войн, когда так много знатных семейств оказались разоренными и, чтобы поправить свои дела, искали для отпрысков богатых невест и женихов.)

Собор постановил, что отныне имена вступающих в брак должны быть оглашены и что тайные браки, равно как и те модные браки «посредством обмена словесными клятвами», которые послужили причиной столь многих скандалов и трагедий (чему ярким примером служит история Жанны де Пьенн), надлежит считать недействительными.

Если читатель даст себе труд углубиться в историю, литературу, мемуары и анекдоты той эпохи, ему придется признать, что в поведении мужчин по отношению к женам заметных изменений к лучшему не произошло. Правила жизни, как язвительно замечал Монтень, устанавливали, не спрашивая согласия женщин, и «ссоры и разногласия между нами и ними — дело обычное; с величайшим трудом можно достичь неустойчивого и недолговечного перемирия. Мы невнимательны к ним»{84} . Непохоже, однако, чтобы сам Монтень особенно хорошо относился к своей «лучшей половине», хотя он с большой долей самоуверенности поздравляет себя с тем, что «исполнял брачные законы строже, нежели я обещал или надеялся. Однажды позволив запрячь себя в брачное ярмо, мужчина оказывается привязанным к нему законами общественного долга или, по меньшей мере, сам принуждает себя его нести. Немногие мужчины, женившиеся на своих любовницах, долго раскаивались в этом. Брак, на долю которого приходятся честь, выгода, постоянство и законность,— наслаждение незатейливое, но оно более широко распространено. Любовь же — наслаждение менее стойкое, более яркое и сильное, которое становится наслаждением в силу своей труднодоступности».

В другом месте Опытов философ добавляет: «Говоря более простым и земным языком, когда соитие свершилось, я обнаруживаю, что любовь суть не что иное, как неутолимая жажда наслаждения предметом, которым мы жадно желаем владеть. Нет никакой Венеры, кроме щекочущего наслаждения, которое мы испытываем, когда опорожняются вместилища семени». Монтень признает, что любовь — занятие суетное, но она поддерживает в человеке бодрость и «отодвигает время появления старческих колик».

Женщин Монтень любил и полагал, что «за исключением воспитания и обычая... они сделаны из того же теста, что и мужчины», но он признается, что иногда «являл им образец желчности и неразумной нетерпимости, когда меня вынуждали к тому противоречия и раздоры между нами, их уловки и хитрости, ибо, в силу моего темперамента, я подвержен действию торопливых и опрометчивых побуждений». Как бы там ни было, писатель, отправившись в странствие по Италии, не взял с собой госпожу Монтень, хотя разлука, по-видимому, сделала его мысли более нежными.

Монтень возражал против тогдашней системы воспитания девочек, вследствие которой в голове у них была лишь одна мысль — о любви; однако он тщательно избегал вмешиваться в воспитание своих собственных дочерей, оставляя эту заботу женщинам и ограничившись замечанием: «Мы неустанно возбуждаем и воспламеняем их воображение, а после вопим: «О Боже, она беременна!» Писатель сознавал, что в браке женщине, принимая во внимание мужские привычки, не приходится много отдыхать, поскольку в противном случае, «если ей попадется муж, в котором кипит жизненная сила, он будет выставлять эту силу напоказ, расходуя ее вне стен супружеской спальни». Мужья попирали ногами красоты, добродетели и услады Венеры, запрещая женам находить удовольствие в страсти и по собственной воле оскорбляя страсть в себе, поскольку, как отмечал Монтень: «Мы больше боимся оскорбления стыда наших жен, чем наших собственных пороков, и определяем тяжесть грехов сообразно своим интересам». К своему полу он не испытывал особого доверия. «Женщины сильно рисковали, целиком отдаваясь на милость нашего постоянства и веры. Это добродетели редкие и труднодостижимые... как только мы овладеваем ими, они перестают нами владеть».

Если мужчина был столь плохого мнения о мужьях, то нет ничего удивительного в том, что женщина, Маргарита Наваррская в Гептамероне, восклицает: «Я верю, что встречаются среди мужей такие звери, что супругам их не показалось бы странною жизнь среди диких зверей!» «Если бы звери не кусались,— замечает Эннасюита,— их общество было бы мне столь же приятно, как общество мужчин, которые, без сомнения, вспыльчивы и с которыми нелегко ужиться». Мужчины защищаются, говоря: «Ничто не гонит мужчин из дома за границу сильнее брака — ибо войны на чужбине не труднее выдержать, нежели войны домашние».

Маргарита тем не менее одобряет брак, хотя в ее описании он выглядит не очень привлекательно: «Люди должны подчиняться воле Господа, невзирая на звание, богатство или удовольствие, но, любя добродетельной любовью, с согласия своих родственников, они должны желать жить в браке, как повелели Бог и природа. И хотя в этой жизни невозможно совсем избежать страданий, но брак позволит людям прожить жизнь так, чтобы после не пришлось раскаиваться».

Женщины в те дни многого не просили. Ни одна из них не протестовала против владычества мужчин. Все, чего они хотели,— это «не оказаться брошенными и не подвергаться дурному обращению»{85} . Однако женщинам приходилось мириться с мужьями, которые им достались, и Маргарита советовала им не впадать в отчаяние, пока они в течение долгого времени не испробуют все средства, чтобы исправить своих спутников жизни, так как «каждый день — это двадцать четыре часа, и настроение мужчины может измениться в любой из них».

Но одному мужчине — своему царственному брату — Маргарита всегда была готова прощать его слабости. В одной из новелл Гептамерона описана его любовная интрижка с женой судебного пристава, которую он встретил на свадьбе. Дом, где жила эта дама, примыкал к монастырю, и Франциск счел, что через монастырскую ограду лежит наиболее безопасный путь в спальню возлюбленной. Уходя ранним утром от своей красотки, король — из осторожности, на случай, если его кто-нибудь заметил — входил помолиться в часовню, и таким образом монахи привыкли видеть его у заутрени. Это произвело такое впечатление на аббата, что он сказал Маргарите, как прекрасно, по его мнению, «видеть короля, пожертвовавшего своим отдыхом и развлечениями», чтобы прийти послушать с монахами утреннюю мессу. «Принцесса не знала, что и думать. Ее брат был человеком богобоязненным и глубоко верующим, хотя и светским, но она никогда бы не подумала, что он способен на такого рода проявления благочестия». Когда она заговорила с ним об этом, Франциск расхохотался и рассказал ей все как есть. Маргарита похвалила его осмотрительность, ибо, как она писала в Гептамероне, «немного найдется таких знатных господ, которые, насладившись женщиной, заботятся о том, чтобы избежать публичного скандала или не запятнать ее чести».

Женщины, хорошо знавшие, как снисходительно король смотрит на их грешки, время от времени просили монарха уладить их семейные проблемы. Жена сеньора де ла Фуркрери, например, в своем прошении излагала его величеству обстоятельства, вынудившие ее отомстить за себя своему развратному мужу, который выдал свою любовницу, Марион Бершери, замуж за одного из своих слуг, с тем чтобы она постоянно была к его услугам. Озлобленная жена приказала одному из собственных слуг избить девушку и отрезала ей нос.

Для мужчин было довольно обычным делом похваляться благосклонностью и «тайными щедротами» женщин. Мы знаем, что говорил по этому поводу Монтень. Он абсолютно не одобрял этой послеобеденной привычки, предавая ее проклятию как «слишком большое унижение, которое свидетельствует о душевной низости; столь жестоко допускать, чтобы люди столь неблагодарные, столь нескромные и столь легкомысленные пускались на охоту за этими нежными, изысканными, восхитительными наслаждениями, травили и преследовали их!»

В этой связи можно вспомнить историю о дворянине, который, накануне преодолев сомнения дамы, проснулся рано утром в сильном волнении. «Ты недоволен, любимый?» — с тревогой спросила женщина. «Доволен, конечно же доволен,— отвечал «любимый»,— так доволен, что хотел бы, чтобы сейчас уже пора было вставать с постели — тогда бы я мог пойти и рассказать об этом всем!»

Легкомысленные жены дорого платили за свои развлечения, если не проявляли должной осмотрительности. Уцачным примером может служить скандал с женой лейтенанта Шатле. Эта дама в один прекрасный день в четыре часа пополудни сбежала с господином Эньяном де Сен-Месменом и его младшим братом (который, пока дама спала со старшим, делил постель с ее горничной), прихватив почти все драгоценности и столовое серебро. Этот двойной роман продолжался три месяца, после чего дама имела наглость вернуться в столицу, где ее ждал суд. Согласно приговору, она должна была в присутствии двух свидетелей просить прощения у мужа. Затем ее должны были препроводить в монастырь Корде-льерок, высечь, обрить голову и облачить в монашескую одежду. Там даме надлежало оставаться в течение трех лет (в это время муж, если хотел, мог навещать ее и вступать с ней в любовные отношения). Настоятельница обязана была «применять дисциплину», то есть бить узницу три раза в месяц. Что же касается обоих братьев Сен-Месмен, то они никакого наказания не понесли! Дама написала Франциску I, и монарх, отличавшийся галантностью и широтой взглядов, отдал приказ о ее освобождении.

Однако монастырь монастырю рознь. Нравы, царившие в обителях Монмартра и Пуасси, были весьма свободными (так повелось еще со времен Вийона), и Генрих IV так приятно проводил время с очаровательными юными аббатисами, когда осаждал Париж во время гражданской войны, что знаменитый проповедник заявлял, будто король «переспал с нашей Святой Матерью Церковью и наставил рога Всевышнему». (В следующем столетии проповеди стали более возвышенными.)

В эпоху царствования Генриха IV, продолжавшегося до 1610 года, когда Король-Повеса погиб от руки убийцы, принятые при дворах государей из дома Валуа тонкости сменились гасконскими gauloiseries. Маргарита Валуа (первая супруга, с которой Генрих развелся в 1599 году, так как она была не способна подарить ему наследника) не была святой, но и Генрих был трудновыносимым мужем. В своих Мемуарах Маргарита описывает, как однажды ночью она пришла ему на помощь после того, как король более часа был в обмороке — результат излишеств, которым он предавался с очередной возлюбленной; позднее, в Пиренеях, ей пришлось помогать при родах своей юной фрейлине, Фоссез,— это также была работа ее супруга. Несмотря на меры, принятые с целью замять дело (Маргарита отправила придворных на охоту и поместила Фоссез в комнате рядом с ее собственной), все были прекрасно осведомлены о том, что произошло в их отсутствие.

Женщины скрывали страсть, пылавшую в них, но, как отмечала поэтесса Луиза Лабе, у них не было возможностей «прогонять одну любовь, чтобы заменить ее другой», как это делали мужчины, хотя Сафредан в Гептамероне уверяет своих шокированных слушательниц, что ему случалось знавать нескольких знатных дам, у которых было по три любовника: «один — для чести, другой — для выгоды, а третий — для удовольствия».{86} Им приходилось соблюдать осторожность. Мужья подчас мстили женам со зверской жестокостью. Маргарита описывает случай, имевший место на самом деле, когда муж убил соперника, а затем развесил его кости в шкафу, где неверная супруга изо дня в день созерцала их. Ей коротко остригли волосы, она должна была вести затворническую жизнь и пить из кубка, сделанного из черепа ее убитого кавалера. Проезжий дворянин, прослышав о несчастной женщине, попросил позволения поговорить с ней и умолял мужа проявить милосердие. Король также вмешался; дама, похоже, в конце концов получила прощение, и у этой пары было много детей.

«Верите ли вы, что любовь женщины хоть сколько-нибудь благоразумнее, нежели любовь мужчины?» — восклицала Луиза Лабе, чьи любовные сонеты принадлежали к наиболее страстным из всех, написанных в то столетие. Эта женщина любила столь же сладострастно, сколь и Маргарита Валуа. Послушайте ее мольбу о все более и более страстных лобзаниях:

Целуй меня, целуй еще, сильней,

Нежней и крепче будет пусть лобзанье,

И от меня получишь в воздаянье

Четырехкратный дар любви моей.

Увы! Ты стонешь? Вот, возьми скорей

Нежнейших десять, чтоб унять страданье!

Нам страсть уста сливает в ликованье,

Не зная ни поводьев, ни цепей.

Еще в 1532 году писательница Жанна Флор в своих Contes аmоuгеuх провозгласила, что любовь «приносит радость, это — закон природы, стоящий над всеми условностями и соглашениями». Она решительно осуждала неравные браки: «Самая приятная вещь и самое большое счастье в этом мире — признавать равноправие юношеской любви». Писатель конца века Франсуа ле Пулькр в своих Passetemps, вышедших в свет в 1597 году, выражает мнение, что стоило бы перенять у древних римлян обычай развода по обоюдному согласию либо по односторонней инициативе мужа или жены, ибо «нет более мучительных цепей, нежели те, которыми сковывают двух не любящих друг друга людей, вынуждая их жить вместе до самой смерти». Монтень также высказывал похожие идеи, однако эти три борца за свободу были в меньшинстве, и их усилия остались незамеченными. Жанна Флор, в отличие от своей последовательницы Жорж Санд, жившей в девятнадцатом веке, не оказала влияния на умы соотечественников.

Для вдов вступать во второй брак считалось не вполне приличным, и среди простых людей церемонии предшествовал издевательский маскарад, или кошачий концерт, организованный жителями деревни, которые исполняли вдове серенаду, сопровождавшуюся грохотом домашней утвари и жестокими выходками. Но вдов, из-за разницы в возрасте мужей и жен, было множество. Предполагалось, что они «живут с забальзамированной душой покойного мужа», как выразился г-н де Мольд, и проводят значительную часть времени в церкви или часовне. Бессчетное число частных часовен было построено вдовами под давлением их духовных наставников. «Истинная вдова,— заявлял святой Франциск Салеский,— подобна маленькой мартовской фиалке, прячущейся под широкими листами смирения и испускающей нежный аромат набожности».

Общество готово было простить вдове любовную связь, если при этом соблюдалась осторожность, но если она вторично вступала в законный брак — это был позор! Существовали и другие причины, в силу которых вдове было трудно найти второго мужа. Начать с того, что она к моменту смерти супруга была уже зрелой женщиной с устоявшимися привычками, полной противоположностью двадцатилетним pucelles, которые пользовались большим спросом у мужчин. Она впервые в жизни обретала полную независимость и (поскольку большинство французских женщин — прирожденные организаторы) получала огромное удовольствие, управляя поместьями и устраивая свои дела так, как хотелось ей. Женщины были склонны испытывать головокружение от неожиданно доставшейся свободы и ответственности. Они напускали на себя непривычно властный вид и становились в надменную позу, а это отпугивало вероятных женихов, даже тех, кто (вероятно, таких было большинство) интересовался, главным образом, финансовой стороной брачного союза.

Интересный свет на брачные отношения и то, какими они были на рубеже столетий, проливают личные письма, которыми герцог де ла Форс (тот самый джентльмен, который спасся от смерти, спрятавшись под дамским vertugadin`ом) обменивался со своей супругой, на которой женился в возрасте пятнадцати лет. Их переписка в период с 1597 по 1609 год, когда герцог часто уезжал ко двору, являет собой превосходный пример супружеского взаимопонимания и сотрудничества. Герцогиня не меньше чем ее муж интересовалась политикой, и ее письма чрезвычайно интеллигентны. В большинстве писем подробности личной жизни откладывались для постскриптума, кроме тех случаев, когда почта задерживалась и муж или жена выражали свое беспокойство друг о друге («если Вы меня любите, скорее пришлите мне весточку») или когда болели дети и герцогиня чрезмерно тревожилась. Тогда герцог нежно писал ей: «Я знаю, насколько Вы склонны к беспокойству, но я умоляю Вас: помните, что в мире есть и другие люди, которым Вы необходимы,— берегите себя ради любви ко мне». Время от времени герцог посылал жене кружевные воротнички и «плащ, сшитый по новой моде», или серебряные изделия. (Однако он часто жаловался на царившую в столице дороговизну, и значительная часть переписки между мужем и женой посвящена скандальному образу жизни, который вел старший из их сыновей в Париже, транжиря деньги и влезая в долги.) Однажды герцог отыскал прекрасного повара, «чрезвычайно искусного в приготовлении супов», которого отослал в замок к герцогине; в другой раз, не зная, что купить жене в подарок, он спрашивал, что доставило бы ей удовольствие, с тем чтобы прислать это с гонцом.

Герцогиня, будучи умной женщиной, давала мужу множество дельных советов, касавшихся политики, и как-то, когда герцог приложил недостаточно усилий, чтобы защитить интересы их общего родственника, она довольно резко упрекнула его в этом. В конце письма, несомненно для того, чтобы смягчить удар, был постскриптум, веселый и ласковый: «Добрый день, мои славные ангелочки, уделите мне хоть сотую часть той любви, которую я испытываю к вам».

Вероятно, эта любящая пара была далеко не единственной, особенно среди более мелкого дворянства и приобретающей влияние буржуазии; мы можем судить об этом по мемуарам и любовным письмам, свидетельствующим о подобной супружеской близости, но, к несчастью, такие отношения между супругами были редкостью в шестнадцатом веке. Однако в том, что добрые и умные жены высоко ценились, не приходится сомневаться. Агроном-философ Оливье де Серре{87} подчеркивал, как важно, чтобы у дво-рянина-фермера была умная и добродетельная жена, которая помогала бы ему во всех начинаниях с «совершенным пониманием и участием». Протестантский поэт Пьер Пупо в своей поэме, посвященной браку, советовал мужьям ласково обращаться с женами: «Нежно ее оберегай и будь с ней добр». А барон де ла Муссэ в своих Мемуарах искренне оплакивал безвременную кончину супруги. Она была, вероятно, настоящим сокровищем, и барон доверял ей управление всеми владениями и финансами. Он писал: «Под ее руководством все процветало». Она редко покидала замок и его окрестности, придерживаясь строгого распорядка, в котором, тем не менее, находилось время и для досуга: съездить вместе с бароном на охоту, а после ужина сыграть с ним в шахматы. «Никогда человек не испытывал такого довольства, наслаждения и комфорта — физического и душевного,— как я, живя с моей женой, чрезвычайно преданной и верной. Если бы только Господь позволил нам вместе дожить свои дни, но... Он не позволил этого».

Упоминания о двух односпальных кроватях попадаются начиная с середины века. Своим появлением они, по-видимому, обязаны множеству неудобств, вызванных невнимательностью мужей эпохи Возрождения. Генрих IV часто занимался государственными делами, лежа в постели, и Маргарита жаловалась (уединившись за пологом своей кровати), что вокруг него до утра толпятся мужчины и говорят о политике. Через несколько дней после их свадьбы, когда Генрих уже покинул ее спальню, Маргарита услышала, как кто-то с криком «Наварра! Наварра!» барабанит в дверь. Служанка Маргариты отворила, думая, что это его величество. В спальню, шатаясь, вошел раненый дворянин и бросился к постели Маргариты. Следом ворвались четыре лучника, гнавшиеся за ним, как охотничьи псы. Господин де Аеран, раненый гугенот (дело было как раз накануне Варфоломеевской ночи), бросился к Маргарите на постель и обхватил ее в неистовом порыве. Придя, чтобы умолять короля Наваррского о защите, он едва ли осознавал в горячке, что обнимает супругу своего повелителя. Королева завизжала и упала на пол с кровати, увлекая за собой несчастного дворянина. В этот момент вошел капитан дворцовой гвардии. Увидев, что произошло, он разразился хохотом, отозвал лучников и спас жизнь де Аерана. Маргарита, поспешно накинув поверх окровавленной сорочки пеньюар («ночной плащ», как она именует его в своих Мемуарах), в полуобморочном состоянии убежала в спальню королевы-матери. Веселое время, ничего не скажешь!

Как правило, в одной комнате ставили несколько кроватей — для гостей; слуги также часто спали в одной комнате с госпожой. Им часто приходилось держать над постелью светильники, при свете которых хозяин и хозяйка читали. «Неси мне прялку!» — кричала разгневанная жена служанке, когда муж продолжал читать час за часом, не давая ей спать.

В одной из историй, собранных в Гептамероне, Маргарита Наваррская рассказывает о читавших в постели супругах и о том, как жена уличила мужа в заигрывании с горничной, которая сидела на его постели, держа свечу. В другой новелле дворянин приглашает своего лучшего друга лечь в постель с ним и его женой (правда, сам он при этом ложится посредине). Внимание читателя на таком странном поведении в спальне совершенно не акцентируется, из чего следует, что подобное было довольно обычным. Мужчинам на постоялых дворах в сельской местности часто приходилось спать вдвоем в одной постели, однако законы учтивости требовали, чтобы тот из двоих, кто занимал в обществе более низкое положение, вставал и одевался первым, дабы не показывать вышестоящему своей наготы. Ложиться же в постель нижестоящему полагалось, дождавшись, когда ляжет более знатная особа, и погасив перед тем свечу.

К этому столетию относятся и первые сведения о ночной одежде. У Маргариты Наваррской встречается упоминание о даме, сидящей на постели в ночном колпаке и сорочке, «расшитой драгоценными камнями и жемчугом», заснуть в которой, похоже, было несколько затруднительно. Однако обычай спать в ночных колпаках соблюдался неукоснительно, и, если у новобрачной в свадебную ночь слетал с головы колпак, это считалось чрезвычайно дурной приметой. Вследствие этого старшие женщины в семье советовали девушкам держать колпак обеими руками, чтобы быть уверенными, что он не соскользнет с головы. Можно только пожалеть бедных новобрачных эпохи Возрождения... жениха, который опасался, что на него напустят порчу и сделают его импотентом, и невесту, которой приходилось изо всех сил удерживать ночной колпак в течение всей болезненной процедуры лишения невинности.

 

Глава 5.

Дворяне и их бастарды

У сельских дворян в то время не было тяги к придворной жизни, которой суждено было появиться в следующем веке, и большинство из них состояли с крестьянами в приятельских отношениях. Были они, как нам представляется, людьми горластыми, веселыми и любили женщин. Из-за этого у них временами случались неприятности с законом. В Аженэ Луи де Перрекар, сеньор де Монтастрюк, «за обладание и сладострастное насилие над Гильометтой Бартольмен» был приговорен к смертной казни с конфискацией имущества, несмотря на то что он, прожив с девушкой три месяца, выдал ее замуж, дабы «уберечь от вступления на греховный путь». Этот сеньор, по-ви-димому, нажил себе среди местных жителей много врагов, однако в тогдашних прошениях о помиловании можно найти множество подобного рода сведений о сельских сеньорах. В 1541 году фермер по имени Лепаж пожаловался губернатору Мондидье, что Жак де Байо, сеньор де Сен-Мартен, изнасиловал его жену. После расследования Жак де Байо и его отец оказались за решеткой. Другой сеньор — Бертран де Пуальвери — увез к себе в замок местную девушку «с целью плотского сношения» и был за это казнен по приговору парламента Бордо.

Как и в средние века, внебрачные отпрыски росли бок о бок с законными наследниками, и никто ничего странного в этом не находил. Один сеньор, у которого жена и любовница разрешились от бремени одновременно, на два года отослал обоих детей к кормилице. Когда дети вернулись, жена жаловалась, что не может сказать, который же из них ее. «Знайте лишь,— отвечал ее супруг,— что один из них — ваш сын, а другой — его брат, сын вашего мужа. Если бы я не опасался, что вы с одним станете обращаться, как мать, а с другим — как мачеха, я давно бы сказал вам, кто из них кто». Должно быть, такая неопределенность была мучительна для жены, но, разумеется, для благополучия детей это решение было наилучшим.

Сеньор де Гомбервиль делил свое поместье Месниль-о-Валь с побочными сыном и дочерью своего отца и был в самых дружеских отношениях и с ними, и с внебрачными детьми своего дяди. Этот достойный дворянин и сам имел двух дочерей, рожденных вне брака, и принимал в их судьбе живейшее участие.

Это легкомыслие можно объяснить, по крайней мере частично, господствовавшими тогда теориями но поводу внебрачных детей. Считалось, что они немного превосходят обычных. Брантом писал: «Эти импровизированные дети, которым тайком дали жизнь, намного более доблестны, нежели те, кого произвели на свет скучно, через силу и от нечего делать», а Буше полагал, что бастарды умнее, чем законные дети, так как их зачинают во время жарких любовных схваток, когда женское семя хорошо перемешивается с мужским. «Бастарды всегда появляются на свет от семени горячего и сухого,— объяснял он,— а это способствует храбрости и уму».

 

Глава 6.

Магия, ухаживание и деревенские свадьбы

Несмотря на то что духовенство начало бороться с некоторыми суевериями, многие сельские священники были столь же суеверны, как и их прихожане{88} , и изобретали свои собственные средства для разрушения колдовских чар. Свадьбы (и не только деревенские) часто справлялись ночью, когда, как полагали, слабее всего действуют наложенные завистливыми соседями заклятия. Также в большом ходу было «завязывание шнурков» с целью помешать браку свершиться. В 1591 году Фреми де Куайе был подвергнут пытке, оштрафован на двадцать луидоров и изгнан за то, что «завязывал шнурки, чтобы помешать производить потомство не только молодым мужчинам, но и псам, котам и прочей домашней живности».

Излюбленный способ противодействия колдовству такого рода, который часто отстаивали деревенские священники, состоял в том, что новоиспеченный муж должен был помочиться сквозь обручальное кольцо. До девятнадцатого века этот акробатический трюк был в большой моде. Немногие просвещенные умы, вроде Гийома Буше, сознавали, что одного лишь страха перед колдовством вполне достаточно, чтобы жених в брачную ночь «осрамился», но все дело при этом только в воображении, однако такая разумная теория была слишком прогрессивна для той суеверной эпохи, в какую они жили.

Вступать в брак в мае по-прежнему считалось дурной приметой, но в этом месяце существовал очаровательный обычай ухаживания, особенно в районе Пюизэ. Этот обычай, называвшийся la chalande (старофранцузское слово, означавшее «любовник» или «возлюбленный»), сохранялся, по утверждению ван Геннепа, примерно до 1830 года и принимал форму песенного диалога между страдающими от безнадежной любви пастухами и их подружками, чьи фермы обычно находились поблизости. Пастух влезал на самую верхушку дерева и принимался петь, высовываясь из листвы в конце каждого куплета или строфы. Пастушка, заслышав голос своего chalande, влезала на свое дерево, чтобы ему ответить. Несколько пар могли перекликаться так на закате, укрывшись среди цветущих ветвей, их жалобные голоса разносились на многие мили, и нельзя было вообразить себе ничего более милого и более похожего на пение птиц.

Не все крестьянские обычаи были столь очаровательны. Популярный aillade, доживший до двадцатого столетия и описанный мной в Долине Пирен, имел явно раблезианский характер: «После свадебного пиршества жених и невеста скрываются. Музыка играет все быстрее. Гармонист сидит в расстегнутой рубахе, и крупные капли пота блестят на его волосатой груди. (В эпоху Ренессанса играли на лютнях и скрипках.) “Они сбежали, они сбежали! Пора готовить ailladel” — орут самые внимательные из гостей. Все, испуская восторженные вопли, кидаются на кухню, чтобы помешать догорающие угли в камине. Ставят кипятить воду и, как только на ее поверхности появляются первые пузырьки, засыпают в нее пригоршни чеснока, соли и перца, за ними следуют самые зверские ингредиенты, до каких только могут додуматься парни и девушки: зола, сажа, даже паутина. Когда каждый гость добавит в aillade щепотку-другую своей излюбленной «пряности», ужасное варево объявляется готовым, и все пускаются на поиски новобрачных. Ищут долго-долго — на чердаке, в амбаре, в доме у соседей. Умнее всего поступают те пары, которые потихоньку удаляются в приготовленную для них спальню и, забаррикадировав дверь достаточно неплотно, чтобы она открылась от малейшего толчка, тихо забираются в большую двуспальную кровать, прислушиваясь к топоту гостей, бегающих по лестнице вверх и вниз, пока те, дико завывая от радости, наконец не откроют их убежища. Обычай предписывает жениху и невесте при виде aillade изображать удивление; когда им подносят полную миску этого зелья, они должны бодро улыбаться, выпить хотя бы один большой глоток и провозгласить, что тошнотворная бурда удалась лучше некуда. Невеста краснеет и прячет сияющее лицо меж простыней, пока хохочущая, разнузданная толпа не удаляется, затянув какую-нибудь непристойную песню вроде «Ya pas uno pallio al leit...» («Нет соломинки в этом тюфяке, которая не будет плясать, не будет плясать,— нет соломинки в тюфяке, которая не будет плясать всю эту ночь до зари»).

Другой нелепый обычай того времени, бытовавший не только в деревне, позволял гостям всю свадебную ночь подглядывать в окна и подслушивать под дверями спальни молодых. Иногда присутствие посторонних глаз и ушей так стесняло жениха и невесту, что они оказывались не в силах совершить соитие. Друзья жениха, несшие караул у окон и дверей, бурно аплодировали каждому скрипу кровати или вскрику невесты. Клеман Маро упоминает об этом смущающем обычае в своей Chant nuptial; Брантом, разумеется, также не обходит его вниманием, принимаясь затем рассуждать об изобретенных лекарями способах скрыть прискорбный факт потери невестой невинности до свадьбы.

 

Глава 7.

Тогдашние теории любви и секса

Маргарита Наваррская, как мы видели, развивала платонические теории любви, в то время как теоретики реалистической школы, такие как Буато, утверждали, что любовь суть патология, «душевная болезнь, характеризующаяся необычными проявлениями и истощающая кладовые жизненных сил. Пораженные этим недугом теряют свою индивидуальность, стенают, занимаются самоуничижением, их можно узнать по тому, как они бормочут слова вроде «коралл», «алебастр», «розы», «лилии»... Никто не знает, чем объяснить возникновение этой болезни; кто приписывает ее магнетизму, кто —микробам, кто — воздействию небесных светил...»

Писатели умеренных взглядов, подобно Этьену Паскье в его Colloques d’amour, полагали, что «любовь несовершенна при отсутствии соединения тела и души», а Монтень добавлял: «Можем ли мы умолчать о том, что, пока мы томимся в земной тюрьме, в нас нет ничего, что было бы чисто духовным или только телесным?»

Эроэ в своей Parfaite Amie излагал любопытную теорию гармонии, предопределенной Всевышним, которая соединяет те человеческие существа, чья чувственная привязанность служит для выполнения божественного плана на земле, а Агриппа, чей ум был наполнен того же рода платоническими и эзотерическими идеями, верил, что взгляды, подобно огню, способны проникать от глаз до сердца и обмен беглыми взглядами представляет собой род духовного соития.

Что касается Гийома Буше, то он утверждал, что «женщина есть величайший дар Господа мужчине, тем более что ее добродетель и сила позволяют душе достичь созерцательного состояния, которое со временем усиливает влечение к божественному. Благодаря женщине мужчина забывает свое я. Женщина ниспослана мужчине, чтобы испытать его и показать, что ждет его в небесной обители».

Однако большинство авторов-мужчин были более склонны полагать, что женщины заставляют человека забывать о благородных целях, и их должно признавать простой биологической необходимостью. «Когда я говорю о женщинах,— писал Рабле,— я подразумеваю пол столь слабый, столь изменчивый, который так легко растрогать, столь непостоянный, столь несовершенный...»

Несколько замысловатых псевдонаучных теорий секса выдвинул Гийом Буше в своих так называемых Послеобеденных спорах, или Siirues. Он объяснял, что у женщин не может быть такого глубокого ума, как у мужчин, что вызвано влагой в их теле, из-за которой страдает женский пол. (Это якобы частично вызвано скоплением менструальной крови в их внутренних органах.) Разница между полами становится еще более заметной при сравнении форм головы мужчины и женщины. У мужчин на голове видны швы, соединяющие различные части черепа, в их организме больше тепла, которое вызывает расширение этих швов. У женщин эти соединения, наоборот, более плотные, что препятствует испарению гуморов. Здесь кроется причина женского сумасбродства, упрямства и частых головных болей. Вследствие этого нет ничего удивительного в том, что мужья редко находят общий язык со своими женами. Ведь их головы абсолютно не похожи друг на друга.

Буше не переставал удивлять читателей, заявляя, что супружеская пара зачастую оказывается бездетной по вине мужа. «Бесплодие,— писал он,— часто бывает вызвано избытком жира, из-за которого у тела не остается сил на производство семени». Соль, считал Буше, разжигает желание и повышает плодовитость, отсюда и слово «похотливость»{89} . Он слышал о нескольких случаях, когда девушки меняли пол, превращаясь в мужчин (но о превращениях мужчины в женщину ему, по-видимому, слышать не доводилось). Буше объясняет этот феномен, указывая, что природа всегда стремится к совершенству, и поэтому половые органы женщины — такие же, как у мужчины, только обращенные внутрь — могут вырасти наружу, приложив значительные усилия. Принимая во внимание научную отсталость того времени, Буше можно назвать разумным и наблюдательным человеком. Он резко осуждал браки, заключавшиеся между детьми, и считал, что муж должен быть не более чем на десять лет старше жены, так как «слишком большая разница в возрасте и в образе жизни препятствует дружбе и разрушает супружеские отношения». Он также замечал, что женщины получают меньше удовольствия от занятия любовью, чем мужчины, но наслаждаются дольше, поскольку мужчины грубы и быстрее достигают пика наслаждения.

 

Глава 8.

Лю6овь и звезды

Звезды предположительно играли в любовной жизни важную роль, и язык ухаживания изобиловал таинственными астрологическими намеками. Модные романы, которые читали придворные, очень подробно описывали технику составления гороскопов. Например, Жерар д’Эфрат рассказывал, как его герой, философ Альдено — Король Темного Острова,— по каждому серьезному поводу советовался со звездами: «Чтобы наблюдать за движением планет, ему приходилось подниматься на башню своей крепости и проводить там половину ночи. Он замечал противостояние Венеры Марсу, квадратуру Юпитера, соединение Марса и Сатурна и заход Солнца после Луны в знаке Скорпиона, что предвещало христианскому миру ужасные несчастья, и тому подобное». Его читателям был, несомненно, знаком и понятен этот язык.

Жизнерадостный ученый-монах Франсуа Рабле в Гаргантюа и Пантагрюэле{90} от души посмеялся над модой на предсказания судьбы и над тем, как его современники искали скрытый смысл в малопонятном языке, усвоенном важничавшими поэтами. Таинственная поэма-загадка найдена во время закладки фундамента знаменитого Телемского аббатства. Предлагаются различные ее толкования, затем монах восклицает: «Это стиль пророка Мерлина. Вы можете придавать этому все значения, серьезные или аллегорические, какие вам понравятся. Что до меня, то я здесь ничего не вижу, кроме изложенного странным языком описания игры в мяч».

Глава, в которой описано, как Панург, слуга Пантагрюэля, намеревается жениться, представляет собой пародийное обозрение всех принятых тогда способов предсказания судьбы. Панург твердо решил получить совет оракула по поводу того, должен ли он связывать себя брачным обетом? Сперва он гадает на Вергилии: бросает кости и в соответствии с числом выпавших очков находит нужный стих, который гласит: «Страх вселяет дрожь в его члены, и кровь стынет в его жилах».— «Это значит,— говорит Пантагрюэль,— что жена будет лупить тебя и по брюху, и по спине».— «Напротив,— говорит Панург,— предсказание относится ко мне и означает, что я буду бить ее, как тигр, если она меня рассердит».

Поскольку они не пришли к единому мнению относительно того, как следует толковать стих Вергилия, Пантагрюэль предлагает попробовать другой способ предсказания судьбы. «Какой?» — спрашивает Панург. «Гадание по снам,— отвечает Пантагрюэль,— старый, добрый, верный обычай». Он принимается серьезно объяснять, как люди додумались до этого: «Вам, наверное, приходилось видеть, что, когда дети вымыты, накормлены и напоены, они спят крепким сном, и кормилицы со спокойной совестью идут веселиться: они вольны делать все что им заблагорассудится, ибо их присутствие у колыбели в это время не нужно. Так же точно, пока наше тело спит и до пробуждения ни в чем нужды не испытывает, а пищеварение всюду приостановлено, душа наша преисполняется веселия и устремляется к своей отчизне, то есть — на небо. Там душа вновь обретает отличительный знак своего первоначального божественного происхождения и, приобщившись к созерцанию бесконечной духовной сферы, центр которой находится в любой точке вселенной, а окружность нигде (согласно учению Гермеса Трисмегиста, это и есть Бог),— сферы, где ничто не случается, ничто не проходит, ничто не гибнет, где все времена суть настоящие, отмечает не только те события, которые уже произошли в дольнем мире, но и события грядущие, и, принеся о них весть своему телу и через посредство чувств и телесных органов поведав о них тем, к кому она благосклонна, душа становится вещей и пророческой. Правда, весть, которую она приносит, не полностью совпадает с тем, что ей довелось видеть, и объясняется это несовершенством и хрупкостью телесных чувств: так луна, заимствуя свет у солнца, отдает его нам не таким ярким, чистым, сильным и ослепительным, каким она его получила...» Убежденный Панург объявляет, что готов проделать этот эксперимент. Однако его беспокоит одна деталь. «Каким должен быть мой сегодняшний ужин — легким или сытным?» — «Лучше не ужинать вообще»,— отвечает Пантагрюэль. По этому поводу разгорается жаркая дискуссия, но в конце концов останавливаются на скудном фруктовом ужине из слив, груш и вишни. «Условия для меня довольно тяжелы,— замечает Панург.— Однако я настаиваю на том, чтобы мы позавтракали рано утром, сразу же после того, как покончим со сновидениями».— «Не следует ли,— спрашивает он Пантагрюэля немного позже,— положить под подушку несколько лавровых веточек?» — «В этом сейчас нет нужды. Это суеверие. О левом плече крокодила и хамелеона я бы сказал то же самое, если бы не мое уважение к старику Демокриту...»

Толкования снов оказываются не менее противоречивыми, поэтому герои решают наведаться к Сивилле — «старухе... отвратной на вид ... которая варила суп из капустных листьев, старой мозговой кости и желтой шкурки от свиной грудинки... Она отхлебнула из бутыли добрый глоток, вынула из бараньего кошелька три монеты, положила их в три ореховые скорлупы и бросила на дно горшка с перьями». Сложный магический обряд описан со множеством забавных подробностей, но он, так же как и другие способы предсказания, не позволяет сделать окончательный вывод. Больше всего Панург боится, как бы жена, в случае если он обзаведется таковой, не наставила ему рога, и, конечно же, все, кто дает ему советы, убеждают его, что рога и брак — понятия неразделимые. Печально известные своей неверностью ренессансные мужья были, похоже, одержимы этим страхом, который был легко объясним.

Другой реалист, Ноэль дю Фаюль, в своих очаровательных Propus rustiques смеется над крестьянином, который не прикоснется к плугу, не заглянув прежде в Эфемериды, чтобы узнать, что говорят звезды и «это старое пугало Сатурн». Женщин обвиняли в суеверии начиная с тринадцатого века, однако многие мужчины, сдается мне, были не менее доверчивы. Оба пола забавлялись популярной игрой в гадание с помощью книг вроде Dodechedron а или Jardin des pensues либо игральных костей. Даже врачи прибегали к советам небесных светил.

Бонавантюр Деперье{91} рассказывает о парижском докторе, который под каким-то туманным предлогом, связанным с астрологией, занимался любовью со своей женой только в дождливые ночи. В конце концов его выведенная из терпения супруга велела служанкам лить на крышу воду из лейки, так что для мужа каждую ночь шел дождь. Такая жизнь вскоре истощила силы доктора, и он умер. Красавица вдова получала множество предложений руки и сердца, и первые вопросы, которые она задавала мужчинам, были: «Не доктор ли вы?» и «Верите ли вы в астрологию?» Все претенденты, кроме одного, думая этим угодить ей, отвечали на второй вопрос утвердительно, но в конце концов женщина вышла замуж за человека, у которого хватило смелости и уверенности в себе, чтобы ответить: «Нет!»

 

Глава 9. Колдовство и проcтитуция

В ортодоксальном христианстве не было места массовому необузданному разврату, которому потакали языческие религии, но неукрощенные страсти по-прежнему кипели в душах людей, ища любую возможность прорваться наружу. Иногда в качестве предлога для этого использовалась вера: подсчитано, что после «великой чумы» во Франции было около восьмисот тысяч флагеллантов{92} . Когда же нельзя было долее призывать Всевышнего и эти бессознательные порывы стали ассоциироваться с чувством вины, более убедительно звучали призывы, обращенные к Его темному отражению — Люциферу. Это привело к стремительному развитию чародейства. Труазешель, приговоренный в 1571 году к сожжению, но помилованный после того, как выдал своих сообщников, сказал королю, что колдунов во Франции в то время было, вероятно, более трехсот тысяч.

Легальная проституция в 1560 году была запрещена — причиной тому стало как влияние Реформации, так и общее укрепление общественной нравственности, вызванное страхом перед венерическими заболеваниями, которые в то столетие (тогда впервые прозвучало слово «сифилис») распространялись, как лесной пожар. (Сифилисом звали пастуха, бывшего персонажем посвященной кардиналу Бинбо{93} поэмы Фраскатора.)

Если женщине в пылу гнева случалось обозвать соседку потаскухой, она была обязана заплатить штраф и, участвуя в позорной процессии, нести камень, именовавшийся «скандальным камнем»; оскорбленная ею женщина шла позади с палкой или острым предметом в руках и то и дело колола жертву в то место, «где спина утрачивает свое название».

Позорное наказание, предназначенное для проституток в провинции Тулузы, еще практиковалось на протяжении значительной части восемнадцатого столетия.{94} Называлось оно accabussade — проститутку вели в ратушу, где ей связывали руки за спиной, на платье пришпиливали позорный знак, а на голову надевали шляпу, похожую на сахарную голову. Оттуда процессия, сопровождаемая зубоскалившими горожанами, направлялась к берегу Гаронны. Бедняжку везли на лодке к скале, находившейся на середине реки. Там ее раздевали и сажали в специально изготовленную для этой цели железную клетку, которую трижды погружали в воду — с таким расчетом, чтобы не утопить женщину. Наконец ее, полу-утопленную, волокли в местную тюрьму, где она должна была провести остаток дней. Более чем вероятно, что многие из тех, кто пользовался услугами несчастной женщины, были в толпе, жестоко издевавшейся над ней, и что орали они громче, нежели их добродетельные соседи. Мужчины, похоже, до сих пор никак не могут взять в толк, что, не будь у проституток покупателей на их «товар», они бы своим ремеслом не занимались.

Любопытный обычай, пришедший, возможно, из Испании (или Италии), соблюдался раскаявшимися распутниками и набожными католиками, искавшими жен среди проституток с целью спасения заблудших душ. Браки заключались с теми девицами, которые полностью излечились от венерических болезней, они должны были иметь разрешение Главного госпиталя, а венчание происходило в примыкавшей к госпиталю часовне.

Даже в те далекие времена ушлые парижские девицы и «защищавшие» их сводники время от времени обчищали доверчивых иностранцев. Шарль Сорель в своем сатирическом романе Фран-сион рассказывает о злоключениях молодого шотландского лорда, приехавшего в шестнадцатом веке в Париж в надежде свести знакомство с прекрасными француженками, о которых ему так много рассказывали. Искать девушку на улице было неприлично, а знакомых у юного лорда не было. Наконец, лорд поделился своей незадачей с хозяином гостиницы. «Милорд, вам давно следовало сказать мне об этом. Позвольте мне вам услужить»,— сказал трактирщик и немедленно познакомил своего жильца с печально известным сводником, которого рекомендовал как человека из знатной семьи и кузена чрезвычайно привлекательной женщины. Она была difficile, но время от времени удостаивала своей благосклонности титулованных господ. В данный момент ее любовником был ревнивец-маркиз, почти не выпускавший ее из дома. Юного шотландца привлек этот запретный плод. «Как я могу увидеться с ней?» — спросил он сводника. «Моя кузина питает слабость к бриллиантам — если вы будете так любезны, что сперва передадите ей небольшой подарок через меня, то, я уверен, это смягчит ее сердце!» На другой же день шотландец купил бриллиантовое украшение для волос, а вечером сводник дал ему возможность пройти под окном своей кузины и мельком, когда она показалась из-за занавесок, взглянуть на ее прелести. С такого расстояния, да к тому же в сумерках, дама выглядела весьма привлекательно и удостоила шотландца легкого, но грациозного кивка. Понадобилось еще несколько дорогих подарков, прежде чем было устроено настоящее свидание. Лорд разоделся в пух и прах; наибольшее восхищение вызывали его золотые галуны, поскольку во Франции тогда действовали законы против роскоши и французы не могли носить одежду с золотой или серебряной отделкой.

«Красавица», против его ожидания, оказалась не такой свежей и красивой, но после обильного ужина, запитого большим количеством вина, ее «чары» начали оказывать на него свое действие. Его познания во французском не были блестящими, но их оказалось достаточно, чтобы осведомиться о местонахождении ее спальни. «Сейчас, сейчас»,— говорила «красавица», снова наполняя бокал. Наконец, видя, что он теряет терпение и тянуть время больше нельзя, она повела его наверх. Француженкам — как лорд скоро начал понимать — требуется очень много времени, чтобы раздеться. В комнате было холодно, и молодой любовник нырнул под одеяла. Не прошло и двух минут, как внизу на улице послышались громкие голоса, а затем в парадную дверь постучали.

«Это, должно быть, лакеи маркиза — значит, он направляется сюда! Прячьтесь, прячьтесь скорее за полог!» —в панике вскричала «красавица». «Он уб-би-вв-ать м-ме-ня?» — ища свои штаны, спросил шотландец, у которого зуб на зуб не попадал. «Нет, если вы не попадетесь ему на глаза... Не беспокойтесь о вашей одежде, я ее спрячу»,— ответила «красавица», заталкивая лорда в шкаф; проделав это, она надела сорочку и бросилась в кровать. Тяжелые шаги на лестнице — властный стук в дверь спальни — и грубый голос спрашивает: «Мадемуазель, вы дома? Господин маркиз желает видеть вас». Прежде чем мадемуазель успела ответить, дверь распахнулась, и вразвалку вошли трое лакеев. «Я не могу сегодня увидеться с маркизом — скажите ему, что я больна — меня лихорадит,— возможно, это что-то заразное. Прошу вас, не оставайтесь здесь, чтобы не подцепить эту гадость. Доктор сказал, что это может быть опасно»,— слабым голосом проговорила мадемуазель.

«Ох,— вздохнула она, когда лакеи удалились восвояси, а перепуганный лорд снова забрался в постель.— Я должна быть осторожна, маркиз бывает таким вспыльчивым!» — «Вы совершенно уверены, что он не придет сюда, несмотря на то, что вы сказали лакеям?» — спросил шотландец на ломаном французском языке. «Нет, нет, он никогда не приходит, когда я больна,— обнадежила его женщина,— он мне верит».

Все эти страхи и волнения заметно поумерили любовный пыл шотландца, и прошло некоторое время, прежде чем он начал оттаивать. Не успел он почувствовать себя лучше, как мадемуазель, приподнявшись на постели, издала пронзительный вопль. «Что случилось на этот раз?» — спросил молодой человек. «Разве вы не слышите? Слушайте — я узнаю эти шаги — это полиция!»

«Полиция?» — «Да, полиция — если они нас найдут, то мы окажемся за решеткой». Снова шаги и стук в парадную дверь. «Мне спрятаться? Есть ли другие выходы из дома?» — допытывался шотландец, излечившийся от амурных наклонностей, по крайней мере, на эту ночь. «Да, есть черный ход, давайте скорее, я вам покажу».— «Но моя одежда!» — «Не беспокойтесь о вашем платье, вот плащ, в нем вы привлечете меньше внимания». Слишком поздно! Внизу у лестницы лорда поджидал здоровенный полицейский — тот, кому слишком хорошо была известна планировка дома. «Что вы делаете здесь в этот поздний час? Где ваши бумаги?» Недоученный французский язык шотландца превратился в нечто совершенно бессвязное. Но — какая удача! — здесь был кузен мадемуазель! Лорд даже не задумался о том, как тот мог оказаться поблизости; все, что он знал, это то, что перед ним человек, способный прийти ему на выручку. Что тот и сделал. Отвел полицейских в сторонку, переговорил с ними, сунул им несколько монет... «Пойдемте со мной, милорд, я провожу вас до гостиницы. Эти господа пообещали, что до утра вас не побеспокоят. Утром они вызовут вас, чтобы выяснить некоторые подробности... вы понимаете, это их долг». Когда они вышли на улицу, сводник шепнул на ухо шотландцу: «На вашем месте я не стал бы дожидаться утра. У вас есть время, чтобы уложить вещи и смотаться. Могут быть неприятности». Лорд с ним от души согласился. Он оставил свой лучший наряд и истратил немало денег,— но это было все-таки лучше, нежели публичный скандал, возможно даже дипломатический инцидент. Шотландец тепло поблагодарил своего приятеля и еще до рассвета покинул столицу Франции. Сводник и его «полицейские» долго смеялись над этим приключением, а мадемуазель хвалила их за то, что они так точно все рассчитали.

В 1581 году вышел в свет оригинальный научный труд Le Traitu de polygamic sacrue, автор которого, предположительно, был протестантом. До этого никогда ничего подобного не публиковалось. Священная полигамия! Это был ядовитый и математически рассчитанный выпад против служителей церкви, от кардиналов до приходских священников, вышедший из-под пера одержимого цифрами автора. Этот труд — музейная редкость, антикварная вещь для коллекционеров. Трактат нашпигован статистическими таблицами. В них приводятся данные о числе наложниц на содержании у священнослужителей в главных французских городах, расходах на их содержание, количестве рожденных ими внебрачных детей. Например, по Лиону, где, по-видимому, священная полигамия цвела пышным цветом, автор приводит такие цифры: общее число служителей церкви — 65 230 человек, у них всего 67 888 сожительниц и 59 138 незаконных детей; в городе проживают 8839 сводней и 2083 содомита. Он утверждает, что у каждого кардинала в королевстве как минимум шесть любовниц. В итоге, по его расчетам, выходит, что за счет церкви кормятся 5 155 102 грешника, которые тратят по 84 596 089 франков в год. Насколько я знаю, личность составителя этих необыкновенных расчетов так и не была установлена.

 

Глава 10. Язык любви

Эротический язык был чрезвычайно богат. Существовало четыреста различных способов упомянуть в речи половые органы и не менее трех сотен слов для обозначения полового акта.

Даже выражения, присутствовавшие в языке наиболее культурных и аристократических писательниц, таких как две королевы — Маргарита Наваррская и Маргарита Валуа, вызывают недоумение у современного читателя, пока он не вспомнит, что те были «заражены» смелыми историями Боккаччо и произведениями придворных поэтов, таких как Меллен де Сен-Желе{95} , стиль которого мог разительно отличаться от стиля тех изысканных стихов, которые на придворных балах голубиной почтой рассылались по залу.

Но все же наш современник бывает слегка поражен, узнав, как герцогиня ^бино, бывшая одним из лидеров платонического движения, величаво вплыв в спальню сына наутро после его свадьбы, приветствовала свою невестку словами: «Ну что, дорогая, приятно спать с мужчиной?» Если такие утонченные женщины употребляли подобные выражения, то какой же тон был принят в мужских разговорах? Кавалеры позволяли себе такие грубости, что дамы прятали румянец смущения за масками, которые они специально для этой цели носили с собой. Разумеется, некоторые из попавшихся мне в различных книгах и мемуарах propos, с которыми кавалеры обращались к дамам, в любом случае нельзя привести здесь. Они даже не остроумны.

Не все женщины обладали возвышенным умом; некоторые из них, притворяясь скромницами, прятались за масками, чтобы вволю посмеяться, но Маргарита Наваррская уверяет, что не знает ни одной порядочной женщины, которая в случае, «если мужчина говорит бесстыдные слова со злым умыслом, не почувствовала бы себя оскорбленной и не отошла бы от него».

Большинство французских дам, как мы видели со времен средних веков, были склонны делать язык любви более утонченным. Немногие из них, подобно Маргарите Валуа и Луизе Лабе, дерзали признаться, что наслаждаются прежде любовью, а потом уже разговорами. Маргарита Валуа написала на эту тему живой диалог под названием La Ruelle mal assortie, в котором знатная дама старается научить своего любовника-слугу — неотесанного гасконца — изысканнее выражать свои мысли. После нескольких бесплодных попыток она наконец предлагает застенчивому, но красивому поклоннику подойти поближе, чтобы «испробовать бесконечное разнообразие объятий, из которых мы выберем самое захватывающее, чтобы продлить наслажденье... Ах, я в экстазе... нет такой части в моем теле, которая не испытала этого изысканного ощущения; я чувствую, как сладострастие воспламеняет каждую мою клеточку. Я задыхаюсь и должна сознаться, что эта любовная схватка превосходит любую речь, какой бы изысканной та ни была, и можно сказать, нет ничего слаще, чем это краткое мгновение». Маргарита писала, опираясь на свой разнообразный опыт в любви, который она накапливала с одиннадцати лет и до самой смерти. Биографы упоминают о двадцати трех известных любовниках королевы, но вынуждены признать, что имена многих мужчин, прошедших через ее ruelle (так назывался простенок между стеной и кроватью с пологом, где ставились стулья для гостей), не попали в летописи.

Брантом полагал, что, занимаясь любовью молча, невозможно получить полного наслаждения. «Речь дамы, находящейся в обществе любовника,— писал он,— должна быть непринужденной, ей следует говорить все что вздумается, лишь бы разжечь любовный пыл». Французские эротические термины, по его мнению, «более возбуждающи, нежели те же самые слова в других языках, более благозвучны и эротичны»{96} . Он преисполнялся восхищения перед любовным мастерством, в котором его соотечественницы достигли такого совершенства. «По-видимому,— писал он,— этого не могло быть пятьдесят лет назад, но сейчас они переняли от других народов столько восхитительных способов, приманок, mignardises, любезностей и манер сладострастия и вышколили себя столь тщательно, что — я слышал это мнение из уст иностранцев — намного превосходят женщин других стран». (Итальянцы и испанцы научили другие народы пользоваться в будуаре парфюмерией и ввели в употребление обычай для новобрачных перед тем, как лечь в свадебную постель, спрыскиваться амброй.)

Несомненно, лишь к концу столетия, обогатившись в том числе и «заморским» опытом других стран, любовь начала приобретать «национальный» вкус и аромат. Она была уже далеко не та, что в пору расцвета — в средние века. Кое-что было утеряно, а именно — идея личной преданности, привязывавшая любовника к даме. Дама трубадуров стала любовницей. О смерти от любви говорили меньше, разве что в немногих сентиментальных романах, где это превратилось в литературный прием. Большинство мужчин сочли, что гораздо лучше жить ради любви и совершенствовать сладострастные удовольствия.

Немногие выражали желание быть исцеленными от такой восхитительной болезни, как предлагал доктор Жан Обери в своей книге Противоядие от любви, с пространным рассуждением о природе оной и причинах, оную вызывающих, купно с самыми замечательными средствами предупреждения и излечения любовных страстей (1599). Читатели предпочитали штудировать Шпоры любви господина де Гривена, в которых автор старался доказать, что «между женщиной и мужчиной не может быть дружбы без физического наслаждения».

Для честолюбивых молодых людей, тщательно изучивших Придворного Кастильоне, галантность стала способом пробиться наверх — в последующие века этой черте великосветской жизни суждено было развиться до еще более развращающей степени.

В изысканных отношениях между полами оттачивалось искусство лести, однако в нескольких аристократических гостиных, бывших предшественницами литературных салонов, где с серьезным видом рассуждали о Платоне первые «синие чулки», уровень общения был более утонченным и возвышенным.

Проникшая в аристократические круги около 1540 года платоническая теория квазибожественной земной любви была изысканной иллюзией, которой тешились немногие женщины, мужчин же среди ее последователей было и того меньше. Французы, в сущности, никогда не интересовались ею и часто спускались с небес на грешную землю. Тем не менее, как заметил Виктор де Блед: «Разве не было достижением уже то, что мы замедлили это chute* и создали несколько оазисов изящества и учтивости?»

Любовники Ренессанса уже не были робкими, ожидавшими приказаний у ног дам средневековыми подростками. Они смело спорили с дамами, сидя в креслах лицом к лицу. Чувства теперь не только изливались в поэтических гиперболах, но и упоминались в разговоре. Спустившись с высот поэзии к прозе гостиных, любовь неизбежно утратила часть своего волшебства и юношеской застенчивости. За плотно закрытыми окнами она от недостатка свежего воздуха сделалась немного анемичной. Ей почти не позволяли даже бросить взгляд на природу. Достойным упоминания исключением была беарнская возлюбленная Генриха IV, Коризанда де Граммон, ностальгически писавшая о буковых лесах, в которых когда-то бродили вместе счастливые любовники: «Места Ваших прогулок становятся краше день ото дня. Я могу рассказать Вам о них много нового, ибо это мое основное местопребывание». Однако большинство влюбленных, кажется, предпочитали встречаться в помещении, что отражало их общее отношение к любви. Любовь утратила свежесть и непосредственность.

С другой стороны, эта тенденция способствовала обузданию жадной импульсивности молодых людей, у которых, как замечал Ронсар, страсть бурно струилась в жилах. В конце века Бероальд де Вервиль — перу которого принадлежит множество гривуазных историй — признавал, что новый вид любви, культивировавшийся в дамских гостиных, разительно отличается от прежнего, дерзкого, «горевшего пламенем греха. Любовь есть доброта, проявляющаяся в милосердных деяниях».