Во Франции, где женщины живут честно и не имеют иной защиты, кроме собственных сердца и добродетели, мужчины были обязаны штурмовать этот бастион с соблюдением всех форм приличия; взявшись решить эту задачу, они проявили такую изобретательность и находчивость, что превратили ее решение в искусство, которое вряд ли даже известно другим народам.
Юэ. Traite de Гorigine des romans
Глава 1.
Любовь при дворе
После войн и анархии шестнадцатого столетия Франция была готова принять эпоху дисциплины. Первая половина семнадцатого века была отмечена сознательными усилиями, направленными на установление порядка в литературе, правлении страной, манерах и языке — с немногими провалами вроде регентства бестолковой вдовы Генриха IV — Марии Медичи. Чтобы остановить сползание страны обратно в хаос, требовался ум решительного государственного деятеля, каким был Ришелье (1585—1642). Этот кардинал — герой, наделенный сильной волей, похожий на персонажей, созданных гением драматурга Корнеля,— был характерным представителем своего блестящего поколения.
В 1636 году появилась пьеса Сид. В 1637-м Декарт{97} опубликовал свое Рассуждение о методе, в котором побуждал людей полагаться на их собственный разум и суждение. Классический (литературный) язык, искусства, рационалистическая философия, самодержавное правление — таковы были приметы grand siecle.
Ришелье сменил фаворит Анны Австрийской, кардинал Ма-зарини{98} (слабовольный Людовик XIII умер в 1643 году), и сразу же силы аристократической анархии, подавленные Ришелье, вновь подняли голову, спровоцировав истощавшую силы высшего дворянства маленькую и смехотворную войну, нареченную Фрондой{99} . Дамы и любовные интриги служили декорацией для этой комической оперы. Мазарини скончался в 1661 году, когда Людовику XIV было двадцать три года. Мазарини и Фронда привили королю недоверие к аристократии и премьер-министрам. Поэтому на следующие двадцать пять лет символом эпохи классицизма стал молодой король, выигравший три войны (организованных Лувуа под командованием Тюренна и Конде{100} ) и блиставший в Версале — на великолепной сцене, специально для него выстроенной. Корнель{101} вознес любовь на Олимп, и Король-Солнце даже в супружеской измене был величествен, как Юпитер. Что же до конца его царствования... но нет, не теперь. Вернемся назад, к первым годам семнадцатого столетия, и посмотрим, что представляла собой любовь при дворе.
Многочисленные книжные полки заполнены повествованиями о жизни и любви трех королей: Генриха IV, Людовика XIII и Людовика XIV, правивших Францией в семнадцатом веке, но вспоминают все это время как lе grand siecle Людовика XIV. Впечатлявшая, несмотря на небольшой рост, фигура этого монарха (чего стоили точеные ноги короля), великолепие его пышного двора, гении, творившие в его эпоху, затмили менее утонченных предшественников Короля-Солнца — убитого в 1610 году талантливого гасконца Генриха IV и его угрюмого сына, Людовика XIII, прозванного «целомудренным» (несмотря на подозрения в содомии), которому, по словам современника, «потребовалось три года, чтобы стать мужем, и двадцать три года, чтобы стать отцом». Но почва была хорошо подготовлена предшественниками великого монарха. Популярность Генриха IV укрепила связь между двором и народом, ослабевшую при надменных Валуа.
К тому времени, когда Генрих женился вторым браком на Марии Медичи, у него уже было трое детей от Габриэли д’Эст-ре, а месяц спустя после рождения дофина другая его любовница, маркиза де Вернейль, родила ему сына. В последующие годы рождение бастардов его величества совпадало или чередовалось с появлением на свет его законных детей. Генрих не делал попыток скрыть, что у него есть внебрачные дети. Вот как он представил дофину, тогда семилетнему, свою любовницу, госпожу де Маре: «Мальчик мой,— рек король, улыбаясь,— эта очаровательная дама только что подарила мне сына — он будет твоим братом». Дофин покраснел и отвернулся, сердито бормоча: «Он мне не брат». Испанская инфанта, на которой он позднее женился, не сочла его очень страстным. Людовик XIV, напротив, обожал женщин, и откровенно признавался, что ни в чем не находил большего удовольствия, нежели в любви. Еще в бытность свою дофином, во время регентства Анны Австрийской, он проделал дырку в стене комнаты, где спали фрейлины. Дырка была обнаружена и немедленно заделана по приказу герцогини де Навайль, на попечении которой находились эти очаровательные женщины. Позже дофин отомстил, удалив от двора строгую дуэнью.
Когда Людовик стал королем, самым большим желанием всех придворных красавиц, девиц и замужних, было стать любовницей его величества. «Многие из них говорили мне,— писал итальянский посол Висконти,— что любовь короля — не оскорбление ни для мужа, ни для отца, ни для небес». Родственники, включая мужей, бывали польщены подобной перспективой и во всеуслышание хвастали, если она становилась действительностью.
Общеизвестно, что главными фаворитками Людовика были Луиза де Лавальер{102} , скромная, слегка прихрамывавшая блондинка, по выражению мадам де Севинье{103} , «маленькая фиалка», которая была в него искренне влюблена, ее коварная соперница, мадам де Монтеспан{104} , представившая ко двору свою собственную преемницу (сама того не подозревая), и строгая мадам де Ментенон{105} , ставшая в конце концов морганатической супругой короля и наполнившая Версаль тоской покаяния.
Лавальер искренне стыдилась своего положения. Дважды она скрывалась в монастыре, и каждый раз король возвращал ее обратно: первый раз — из Сен-Клу, пригрозив, что его солдаты сожгут монастырь, а второй — из монастыря визитандинок в Шайо, куда он приехал за Луизой лично. Семь лет спустя, когда Лавальер надоела королю, а при дворе царила Монтеспан, первая получила высочайшее разрешение удалиться в обитель кармелиток, где провела последующие тридцать пять лет — большую часть своей жизни. Когда Лавальер принимала постриг, рядом с ней во время церемонии сидела сама королева, простившая свою фрейлину, а проповедь читал не кто иной, как Боссюэ{106} .
Многих современников шокировало одновременное царствование двух любовниц Людовика. «Король,— писал Висконти,— живет со своими фаворитками как с законной семьей. Королева принимает у себя их и их внебрачных отпрысков, как если бы это было ее святым долгом. Слушая мессу в Сен-Жермене, они сидят перед его величеством: слева — мадам де Монтеспан с детьми, справа — другая (имеется в виду Лавальер). Они набожно молятся, держа в руках четки и молитвенники, в экстазе воздев очи горе — не хуже святых. Короче говоря, этот двор — грандиознейший фарс на свете».
Фарс этот стоил немалых денег. Лавальер получила земли и титул герцогини, Монтеспан — замки и угодья Глатиньи и Кла-ньи, Франсуаза Скаррон (впоследствии ставшая мадам де Мен-тенон) — замки, около семнадцати миллионов досталось принцессе Субиз, а мадемуазель де Фонтанж{107} король вознаградил пенсионом в двести тысяч луидоров и герцогским титулом. Я уже не говорю об отмечавших появление очередной королевской фаворитки пышных маскарадах и празднествах — примером могут служить «Наслаждения Очарованного Острова», длившиеся неделю и бывшие в Европе у всех на устах. До 1682 года, когда король оставил Париж и удалился в Версаль, двор кружился в неустанном вихре празднеств, не менее десяти тысяч человек при этом ежедневно стремились оказаться в непосредственной близости Roi Soleil, короля-диктатора.
Весь блеск померк, когда воцарилась набожная мадам де Ментенон, а Монтеспан впала в немилость. К тому же король старел.
Ходили слухи, будто Монтеспан отравила мадемуазель де Фонтанж и пыталась отравить Лавальер. Постоянно опасаясь лишиться благосклонности его величества, она втайне советовалась со знаменитой Ла Вуазен{108} — ворожеей, торговавшей любовными зельями, в чью многочисленную клиентуру входили знатнейшие женщины страны. Но Ла Вуазен торговала не только любовными напитками — она продавала яды, предназначавшиеся для устранения «лишних» близких, и наводила порчу во время «черных» месс, когда нагие тела служили алтарем аббату Жибуру — безобразному расстриге, чей потир был наполнен кровью убитых детей. В этих обрядах Ла Вуазен в расшитом двумястами пятью золотыми орлами малиновом бархатном плаще исполняла роль жрицы.
Однако никто и никогда не связывал мадам де Монтеспан с этой ведьмой, пока Ла Вуазен не арестовали по обвинению в совершении многих убийств и на заседаниях Chambre Ardente{109} (заседания в ней проходили поздно вечером, при зажженных свечах, отсюда и ее название) не выяснилось, что фаворитка присутствовала на «черной» мессе, прося Сатану умертвить мадемуазель де Аавальер, и даже пыталась убить его величество. Некоторые протоколы были переданы Людовику, впоследствии он сжег их. Ла Вуазен живьем сожгли на костре на Гревской площади. Луи заметно охладел к фаворитке. Согласно выпущенному в 1682 году эдикту, все гадалки подлежали изгнанию из страны, смертная казнь распространялась на всех, признанных виновными в отправлении «черной» мессы, и запрещалось без специального на то разрешения продавать для медицинских целей «ядовитых насекомых», в число которых включались змеи и жабы, столь любимые ведьмами. Духовники были встревожены количеством женщин, подверженных искушению отравить своих спутников жизни. Париж кишел потенциальными госпожами Бовари.{110}
Судя по отзывам, в любви Людовик XIV был ревнив и эгоистичен. Какие бы то ни было иллюзии насчет его величества питали немногие из тех женщин, которых он приближал к себе. Вот подслушанные однажды слова Монтеспан: «Король меня не любит, но считает, что иметь своей любовницей самую прекрасную женщину в королевстве — его долг перед подданными, и особенно перед его собственным величием». Мадам де Ментенон выражалась столь же ясно, но не была так тщеславна. (Говорят, будто, умирая, король прошептал, что надеется вскоре встретиться с ней в кущах рая; в ответ она резко повернулась и вышла из комнаты, восклицая: «Нет, вы слыхали? Хорошенькое же свидание он мне назначил! Этот человек никогда не думал ни о ком, кроме себя».)
На протяжении своего царствования, длившегося до 1715 года, Людовик XIV был источником всех доходов и всего величия, тираническим третейским судьей, чье позволение обязан был получить аристократ перед тем, как осмелиться жениться. Двор был нервным центром страны, и многие браки заключались ради того, чтобы иметь возможность гордиться должностью при дворе, в погоне за вожделенным табуретом{111} .
Ранг, честь, политическое влияние, придворные интриги, каприз его величества Людовика... таковы были соображения, двигавшие родителями, наделенными деспотической властью над своими отпрысками. (Они могли получить lettre de cachet{112} и посадить за решетку непокорного сына или дочь.) Эти соображения разрушали общество — высшее дворянство и верхушку буржуазии, подрывали нравственные силы нации и готовили почву для произошедшего в 1789 году переворота.
Дворянство было там, где король хотел его видеть — у его ног, а о будущем нации он не думал. Знатнейшие семейства желали породниться с его многочисленными внебрачными отпрысками. Принц Конти, племянник Конде, женился на мадемуазель де Блуа — незаконной дочери Луизы де Лавальер, чье приданое само по себе было искушением; за другого бастарда, герцога дю Мэна, вышла замуж внучка Конде. Дочери мадам де Монтеспан, мадемуазель де Нант и мадемуазель де Блуа (вторая), вышли замуж: первая — за герцога де Бурбона, вторая — за герцога Шартрского. Такой пример подавала наивысшая знать.
Глава 2. Любовь-театр
Мужчины и женщины семнадцатого века стали проводить больше времени в обществе друг друга и встречаться в модных салонах. Однако их дома еще не были приспособлены к этой новой, общительной эпохе; мадам де Рамбулье произвела переворот в архитектуре, сделав свой знаменитый салон немного уютнее, чем те, что находились в залах обычных хмурых особняков. Она также расположила лестницу не в центре, а с левой стороны здания, так чтобы получилась анфилада длиной во весь второй этаж. (Кстати, холод в большинстве домов царил ужасающий. Неудивительно, что многие принимали посетителей, выглядывая из теплых глубин своей кровати. Некоторые хозяйки салонов, как например мадам де Сабле{113} и мадам дю Мор, зимой вообще носа из дома не показывали — сидели, закутавшись, у себя в комнатах и писали письма парижским приятелям, пока не отогревались настолько, чтобы принимать гостей и самим ездить в гости.)
Отпечаток напыщенности и тщеславия Людовика XIV лежал на всем — кушаньях, одежде, убранстве жилищ. В величественные центральные залы вели мраморные лестницы. По балюстрадам сверху донизу стояли статуи купидонов с факелами. Стены украшала позолоченная лепнина. Высокие потолки были расписаны фигурами атлетически сложенных богинь, простиравших могучие руки к сияющему голубизной небу. Мебель была жесткой, неудобной и изобиловавшей маркетри.
Хозяева, в своих тяжелых, негнущихся одеяниях, выглядели под стать этим впечатляющим интерьерам. Фижмы исчезли с окончанием царствования Людовика XIII, когда появились панье{114} (их ввела в моду Монтеспан, чтобы скрывать свои частые grossesses). У каждого платья было три юбки: две нижние — из тафты и верхняя, переходившая в шлейф, который нес лакей. Длина шлейфа во время придворных торжеств была четко регламентирована в соответствии с рангом той, что его носила. В большой моде были надушенные и окрашенные перчатки; для создания совершенного наряда требовались произведения трех королевств — кожа из Испании, шитье из Англии и закройщики из Франции. Тяжелые платья, вынуждавшие женщин двигаться плавно и медленно, продолжали носить до конца века, покуда мужчины, пресытившись «величественным» типом женской красоты, не стали отдавать предпочтение «милой крошке» пикантных вечеринок эпохи Регентства. (Кожа у такой дамы должна была быть исключительно тонкой, и красавицы, чтобы их руки казались прозрачными, рисовали на кистях и запястьях голубые жилки.)
Парики у дам достигали колоссальных размеров, пока Людовик XIV в конце своего царствования однажды вечером за обедом не выразил восхищения гладкой прической графини Шрусбери,— на другой же день все версальские дамы были причесаны «под нее». Вот как Трактат против чрезмерной роскоши, проявляющейся в прическах описывает одно из этих чудовищных творений парикмахерской фантазии: «По сути дела, это многоэтажное проволочное сооружение, к которому крепится множество кусков клееного холста, разделенных лентами и украшенных локонами, носящими до того смешные и причудливые названия, что потомкам потребуется специальный словарь, дабы понять, что из себя представляли такие прически. Как иначе люди смогут отличить «герцогиню» от «отшельника», «мушкетера» от «небесной тверди» и «десятое небо» от «мыши»?» И в самом деле, как?!
В комедии Бурсо{115} Les Mots a la mode муж видит на туалетном столике супруги записки, которые, как ему кажется, компрометируют ее. Он возмущен, но две его дочери разъясняют содержание этих записей и посвящают отца в тайны своего жаргона. Неудивительно, что бедняга потерял дар речи, когда прочел: «Расходы на галантность: восемьсот франков за кувыркание с мушкетером, плюс — продолжай и выжми меня всю».
В словарь, о котором говорит автор Трактата против роскоши, следовало бы включить множество терминов, относившихся к мушкам: «страстная» помещалась в уголке глаза, «завлекательная» — в уголке рта, «кокетка» — на губах, «смелая» — на щеке, «бесстыдная» — на носу. Проповедник Массильон со своей кафедры издевался над модницами: «Почему бы вам везде не налепить эти мушки?» Дамы поймали его на слове, и очень скоро на плечах у них появились мушки a la Massillon.
Во времена экономических трудностей издавались законы против роскоши. Например, указом от восемнадцатого июня 1663 года Людовик XIV запретил всем сословиям украшать одежду золотой и серебряной отделкой, за исключением пуговиц. Галуны с одежды нарушителей спарывались и конфисковались. Но королю пришлось отменить свое решение, когда продавцы предметов роскоши пожаловались, что упрощение моды вредит торговле.
Мужские костюмы почти не уступали в пышности женским, и Мольер, описывая наряд Маскареля, не сильно преувеличивал: «Парик его был такой величины, что подметал пол при каждом поклоне своего владельца, а шляпа столь мала, что сразу было видно: ее чаще носят в руках, чем на голове. Ленты и кружева, обвивавшие его колени, были, казалось, нарочно предназначены для того, чтобы дети, если им вздумается поиграть в прятки, могли найти себе за ними укрытие. Галуны струились из его карманов, как из рога изобилия, а на туфлях было столько лент, что я не могу вам сказать, были они сделаны из русской кожи или из английской. Но я знаю, что каблуки у них были шестидюймовой высоты!»
«Кружева, зеркала и ленты — вот три вещи, без которых француз не может обойтись»,— восклицал итальянский путешественник. Любовь к роскоши вела к падению нравственности, и сатирическая поэма того времени проклинала атласы и бархаты за то, что многие девушки по их вине лишились невинности, а многие мужья обзавелись рогами:
Атлас — невинности губитель,
И бархат — всех рогов отец,
Все платья, юбки и мантильи...
Обильными были и трапезы, и, читая о необыкновенной вместимости желудков семнадцатого века, не перестаешь удивляться. Людовик XIV был известным обжорой. Принцесса Палатинская{116} замечает, что ей часто приходилось быть свидетельницей того, как он в один присест поглощал четыре тарелки разных супов, целого фазана, куропатку, тарелку салата, два толстых куска ветчины, баранину с чесноком, блюдо со сдобой и печеньями, заедая все это фруктами и... крутыми яйцами! «Сегодня на стол подали две тысячи рыб, из них многие — совершенно незнакомых мне видов. Мы с графом, прежде чем приняться за трапезу, съели двенадцать сотен сардин»,— мимоходом замечает в посланном с морского побережья письме к другу аббат Шольё. Закон против роскоши, вышедший в 1629 году, запрещал поварам на банкетах включать более шести различных сортов мяса в состав одного блюда.
Беглый обзор различных мемуаров и тогдашних руководств по поведению за столом убеждает нас, что успехи французов в этой сфере оставляли желать много лучшего. Довольно странно, но французы, которые в большинстве сторон жизни проявляют такую утонченность, даже в наше время просто возмутительно ведут себя за столом. Поглядите, как плотно средний француз оборачивает громадную салфетку вокруг своей короткой шеи! Послушайте, как он, чавкая, поглощает свой суп, взгляните, как он перемалывает челюстями эти ломти хлеба, которые приличия ради именует сэндвичами! Огромные усилия, чтобы помочь своим соотечественникам в этих и других вопросах, прилагал Антуан Кур-тэн, и потребность в советах, содержавшихся в его Nouveau Traite de la civilite qui se pratique en France parmi les honnetes gens, впервые вышедшем в свет в 1671 году, была общепризнанной, поскольку эта книга переиздавалась несколько раз на протяжении семнадцатого и восемнадцатого столетий.
«Нет ничего невоспитанней,— наставлял своих читателей Куртэн,— чем облизывать пальцы, нож, ложку или вилку. Не следует вытирать пальцами тарелку, нельзя сморкаться ни в скатерть, ни в салфетку. (Об этом людям твердили со времен средневековья, но эти наставления явно пропускались мимо ушей.) Чрезвычайно некрасиво класть в карман, чтобы унести домой, фрукты и прочее съестное».
Мужчины в гостях сидели за столом со шпагами на боку и в шляпах с плюмажами, однако строгий этикет не мешал им приниматься за еду с грязными руками. Семнадцатый век боялся воды как огня. В средневековье люди мылись чаще. Опубликованные в 1640 году Законы французской галантности предписывали людям «иногда посещать бани, чтобы очистить тело; целесообразно каждый день натирать руки миндальной пастой и изредка умываться, помня, что вода вредит зрению, вызывает катар, зубную боль и бледность лица». В немногих домах были ванные комнаты, медную ванну можно было взять напрокат с доставкой на дом за двадцать су в день, а деревянная ванна обходилась всего в десять су.
Нам неизвестно, как часто стирались замысловатые одежды того времени, но нужда в стирке возникала, вероятно, довольно часто, судя по грубым выходкам, которые позволяли себе в быту даже наизнатнейшие лица. (По поводу белья Франсион в романе Сореля отмечает, что его учитель менял сорочку раз в месяц, но, влюбившись, стал менять ее каждые две недели.) Маркиз де ла Каз в разгар банкета схватил баранью ногу, политую соусом, и ударил ею по лицу сидевшую рядом даму. Однажды во время танца дама закатила пощечину графу де Брежи за то, что он прижал ее к себе немного сильнее, чем следовало. Граф в отместку стащил с нее парик на глазах у всей публики. Строгий Людовик XIII, заметив среди тех, кому было позволено присутствовать при его трапезе, даму с чересчур глубоким декольте, набрал в рот вина и, подойдя, выплюнул его нарушительнице приличий на голую грудь. Капризная герцогиня за то, что поэт забыл упомянуть ее имя, описывая красоты Шантильи, публично дала ему пощечину, а затем выплеснула стакан воды ему в лицо, воскликнув: «А вот и дождь после бури!»
Антуан Куртэн говорит нам, как должен был вести себя дворянин в присутствии женщин: «Нельзя целовать даму неожиданно, срывать с нее чепец, шейный платок, браслет или ленту, чтобы затем носить ее как бант, давая другим понять, что вы в нее до безумия влюблены. Нельзя брать ее книги или письма, читать ее личные записи. Такое поведение будет воспринято как чрезвычайно фамильярное. Также весьма неприлично снимать публично плащ, верхнюю одежду, парик или поправлять подвязки...»
Правила поведения в спальне впервые были отдельно упомянуты доктором Луи Гюйоном в популярных Diverses Legons, вышедших в 1625 году. По словам доктора, он был поражен тем, как много супружеских ссор начинается в постели. «Невежливо среди ночи заводить разговор с супругой, если вам не спится; не следует разваливаться на кровати, почти не оставляя жене места. Храпеть в супружеской постели — верх неприличия. Если вы страдаете от этой ужасной привычки, то перед тем как лечь в постель, следует в течение четверти часа полоскать горло горячим уксусом и, кроме того, следует избегать спать на спине».
Глава 3.
Брак, деньги и престиж
«В наши дни,— писал в 1609 году по поводу брака Пьер д’Этуаль,— матери и отцы думают только о деньгах, и никакие другие соображения во внимание не принимаются».
«Много ли браков из всех, которые заключаются каждый день,— спросил великий проповедник Бурдалу своих многочисленных прихожан,— основаны на взаимной симпатии и уважении?» Затем он принялся живописать печальную — и кощунственную в глазах Всевышнего — участь дочерей, которыми жертвуют ради того, чтобы их старшие братья сделали карьеру, посылая в монастыри, поскольку их приданое слишком мало, чтобы можно было купить им мужей. «Жертву,— гремел Бурдалу,— приводят в храм, связанную по рукам и ногам, ее уста запечатаны страхом и почтением к отцу, которому она всегда повиновалась. Она предстает перед священником во время церемонии, блестящей для зрителей, но для главного действующего лица — погребальной...» Описание Бурдалу было столь точным, что один из прихожан, маршал Грамон, прервал его возгласом: «Боже милосердный, как же он прав!»
Мольер также критиковал браки, заключавшиеся родителями для дочерей, желания которых никогда не учитывались. В его пьесе{117} неверная жена Жоржа Дандена говорит мужу: «А моего согласия вы спросили, прежде чем на мне жениться? А у меня вы спросили, хочу я вас или нет? Вы советовались только с моими родителями — это они пошли с вами под венец — вот им и жалуйтесь, если думаете, что вас оскорбили».
В таких условиях ухаживание свелось к простой формальности, жених и невеста мало виделись друг с другом до свадьбы. «Я только однажды видел мою невесту с тех пор, как она вышла из монастыря, где воспитывалась с четырех лет,— писал Шарль Перро,— но я в течение многих лет часто виделся с ее родителями. Они хорошо знают меня, а я — их. Поэтому я уверен, что мы все будем жить вместе в согласии и мире».
Хотя будущий канцлер д’Агессо{118} сам занимался устройством своего брака, он не преминул объяснить, что отец «одобрил мой вкус, так как мой выбор, обусловленный склонностью в гораздо меньшей степени, нежели рассудком, пал на особу, которая приносила мне достаточное для моих нужд приданое и которую родители наделили скромностью, умом и сдержанностью щедрее, нежели мой отец наделил меня».
Свадьба аристократа была дорогостоящим мероприятием, способным поглотить до трети приданого. Вот как мадам де Се-винье в письме к дочери рассказывает о свадьбе (мадемуазель де Аувуа и сына принца де Марсильяка), с которой она пришла, едва переводя дыхание: «Что я могу сказать? Великолепие, иллюминация, собралась вся Франция — все, кто хоть что-нибудь собой представляет. Отягощенные золотыми украшениями парчовые платья, драгоценные камни, цветы, горящие жаровни, путаница карет, зажженные факелы, крики «ура!» на улицах, гости, поспешно отскакивающие, чтобы не угодить под колеса,— короче, вихрь — рассеяние — отвечаешь на комплименты, не поняв толком, что тебе сказали, задаешь вопросы, не надеясь, что тебе ответят, рассыпаешься в любезностях, сама не ведая, перед кем, путаешься ногами в чужих шлейфах... О, суета сует!..»
Брачная ночь по-прежнему оставалась наполовину публичным зрелищем. Невесту и жениха церемонно раздевали и укладывали в брачную постель, куда им, перед тем как скромно задернуть полог, подавали ночные одежды. Однако «укладывание в постель» сводилось к простой формальности, если новобрачные были детьми — а такое случалось нередко. Мадам де Севинье, рассказывая в письме о свадьбе мадемуазель де Невшатель, в тринадцать лет выданной замуж за четырнадцатилетнего герцога де Аюиня, замечает: «Поскольку они оба чрезвычайно юны, их всего на четверть часа оставили вместе, после чего полог отдернули, причем никто из гостей из комнаты не выходил».
Но детей в большинстве случаев только обручали (настоящая свадебная церемония происходила, когда девушкам было шестнадцать—восемнадцать лет). Маргарита де Сюлли ребенком была выдана замуж за Анри де Рогана, но после свадьбы новобрачных разлучили. «Если эта молодая особа, которая рождена для любви,— замечает современник-хронист,— родила ребенка раньше, нежели этого можно было ожидать, учитывая раздельное проживание супругов, то муж ее в этом не повинен, поскольку он первым выразил удивление по поводу сего события».
(В спальне не приходилось особо рассчитывать на уединение. Маршал де ла Форс, празднуя свою третью свадьбу, пригласил в брачный покой своих родственников, дабы те могли убедиться, что брак свершился.
Новобрачному было девяносто лет, и его «дурной пример», как отмечал Тальман де Рео, «побудил жениться многих пожилых людей».)
У аристократов существовал обычай на другой день после свадьбы выставлять «невесту первой ночи» на всеобщее обозрение, для чего ее вместе с компанией девиц на выданье укладывали на особую постель. Этот обычай шокировал чувствительных современников вроде Лабрюйера.
Провинциалы были не так склонны выставлять себя напоказ, даже если были аристократами. Некоторые семьи обходились даже без ритуала брачной ночи, как отмечала мадам де Севинье после визита к сельским друзьям. «Я была очарована проявленной в этом случае скромностью,— писала она.— Невесту проводили в ее комнату, где она сама разделась и легла в постель. Гости и семья разошлись по своим апартаментам. Наутро никто не вошел в спальню новобрачных; молодые встали и оделись без посторонней помощи. Никто не задавал глупых вопросов (вы знаете, как это обычно бывает: “Ты теперь — моя дочка? А ты — мой сынок?”). Никакого смущения, никаких злых шуточек. Я ни разу в жизни не видела ничего подобного».
Жениться по любви было просто не принято. Те немногие, кто и изъявлял желание пойти на этот нелепый шаг, извинялись за свою эксцентричность, подобно юному Арно д’Антильи: «Я знаю,— говорил он,— что выражаю чувство, для нашего века крайне необычное, и что те, кто гонится за одним лишь богатством, сочтут его смешным, но я знаю также, что люди такого рода часто обрекают себя на участь во много раз худшую, нежели быть объектом насмешек». (Несмотря на это смелое заявление, Арно кончил тем, что последовал совету родителей, женившись в двадцать четыре года на четырнадцатилетней мадемуазель де ла Бро-дери, о которой он сдержанно писал в своих Мемуарах: «Что касается мадемуазель де ла Бродери, которой четырнадцать лет, то я удовольствуюсь тем, что скажу: она обладает всеми качествами, которые в особе ее возраста вызывают приязнь и уважение».)
Гордый Бассомпьер{119} , должно быть, был влюблен в мадемуазель де Монморанси, но сдерживал свои чувства, поскольку «если бы отношения должны были завершиться браком, я бы не смог любить ее так, как любил бы в ином случае». Эта модная теория находит свое отражение в словах персонажа комедии того времени — маркиза, который говорит: «Для меня лучший способ доказать свою любовь той, в кого я влюблен,— это отказ на ней жениться. Я всегда говорю моим возлюбленным, что не намерен становиться их хозяином; то, что я — вечный их раб, убеждает их, что я никогда не буду тираном». А граф Бюсси-Рабютен подчеркивает разделение между любовью и браком, столь четко установленное судами любви в средние века:
Кто хочет жениться на милой,
Врагом хочет сделаться ей:
Ведь нежность убьет Гименей,
В грехе жизнь Эрота и сила.
Браки по любви были чреваты неприятностями и встречали противодействие со всех сторон. В одном из случаев в дело вмешался даже парламент, запретивший вдове из Лиможа выдать свою дочь замуж за молодого человека, которого та любила, на том основании, что этот брак не был одобрен ее опекуном. На женщин, даже на вдов, смотрели как на людей второго сорта.
Когда Маргарита де Роган, будучи в возрасте двадцати восьми лет, пожелала наперекор своей матери выйти замуж за шевалье Шабо, обедневшего младшего отпрыска влиятельной семьи, но при этом одного из самых красивых молодых людей своего времени, это вызвало скандал, и высший свет единодушно осудил « непослушание ».
Две девицы Пьенн (читатель, вероятно, помнит романтическую историю, произошедшую с одной из их прабабушек в шестнадцатом веке), следуя семейным традициям, вышли замуж по любви. Младшая стала графиней де Шатильон, а старшая в конце концов обвенчалась с месье де Вилькье. Отец ее возлюбленного, герцог д’Омон, сопротивлялся этому браку так долго, сколько было в его силах. Он даже добился распоряжения парламента, которое предписывало запретить свадебную церемонию или, в случае если влюбленные обвенчаются тайно, объявить ее недействительной. Влюбленной паре удалось заручиться поддержкой дяди невесты, епископа Годе де Шартра. Он рассказал об их беде мадам де Ментенон, а она, в свою очередь, склонила на сторону молодых короля. Мадемуазель де Пьенн семнадцатого века оказалась счастливее своей прабабушки — ее жених остался верен ей до конца, и они поженились после многих лет настойчивых просьб и интриг, потребовавшихся, чтобы получить необходимое разрешение старших и вышестоящих.
Некоторые дочери, как мы видели, обнаруживали характер, если им посчастливилось иметь благожелательно настроенных родственников или большое приданое, с помощью которых они могли защитить себя. У мадемуазель де Пьенн был дядюшка со связями при дворе. У мадемуазель Канкрани — сила воли и деньги. Она была осиротевшей bourgeoise, которую по причине ее огромного приданого (1 750 ООО фунтов) выдали замуж за маркиза де Жевра. Властные родственники со стороны мужа сделали ее жизнь невыносимой, поэтому юная маркиза бежала от мужа, найдя приют в доме своей бабушки, и оттуда потребовала расторжения брака на том бесстыдном основании, что ее муж якобы импотент. (Другими словами, ее целью было предстать перед знаменитым congres, о котором я подробнее расскажу ниже.) Дело маркизы, переданное в ведение этого церковного трибунала, было неиссякаемым источником веселья в светских кругах, пока обеспокоенное семейство де Жевр не согласилось пойти на компромисс, чтобы положить конец столь тяжкому испытанию. В конце концов стороны пришли к соглашению, в котором оговаривалось, что маркиза будет жить с мужем отдельно от родни, что она одна должна ехать с ним, когда он отправится в свое поместье, что у нее должны быть свои лакеи, карета, прислуга и свобода уезжать и возвращаться, когда ей захочется, плюс годовое содержание в восемь тысяч фунтов (выплачиваемое лично ей) на платья и мелкие расходы.
Маркиза де Курсель, урожденная Сидония де Аенонкур, была еще одной сиротой, преждевременно повзрослевшей и сумевшей отстоять свои интересы, когда Людовик XIV потребовал ее из монастыря в Орлеане, чтобы выдать замуж за брата Кольбера{120} , Молеврие. Юная дама (ей не было и четырнадцати лет) остановилась в Отеле де Суассон, знаменитом центре волокитства, где всем заправляли графиня де Суассон и принцесса Кариньян, которые, заботясь о собственной выгоде, убеждали девушку выйти замуж за маркиза де Курселя. В брачном контракте было оговорено, что маркиз никогда не увезет жену в деревню (которую она терпеть не могла) и никогда не будет принуждать ее оставить двор (который она обожала). Сидония хорошо знала цену своим прелестям, но в конце концов она зашла слишком далеко в супружеской неверности, и муж заточил ее в Консьержери. «Я никогда не открываю глаза широко,— писала она, рисуя свой словесный портрет одному из любовников,— и это придает мне кроткий и нежный вид. Самое большое очарование моего голоса заключено в его мягкости и нежности. У меня есть всё, чтобы нравиться мужчинам». Позднее она была заключена в монастырь вместе с мадам Мазарини, но всем было ясно, что эти красавицы там долго не задержатся. Как пелось в уличной песенке:
Заточены в обитель ныне
Две нераскаянных души.
Но де Курсель и Мазарини
Для Бога слишком хороши.
Овдовев, Сидония вырвалась из своего провинциального уединения и приехала в Париж, где пустилась во все тяжкие. На упреки друзей она отвечала: «Я праздную гибель моей репутации».
Некоторые дамы вроде Сидонии начинали обнаруживать признаки цинизма, которому суждено было стать столь заметной чертой любовных отношений восемнадцатого столетия. Например, мадемуазель Симье, фрейлина Анны Австрийской, однажды получила от молодого герцога де Ларошфуко предложение, о котором он позднее сожалел. Мадемуазель возвратила герцогу свободу в обмен на шесть тысяч луидоров. Вскоре после этого она появилась в Лувре в платье, целиком сделанном из перьев (собранных у друзей, которые держали попугаев — должно быть, их в Париже в те времена было много). Обращаясь к герцогу, она торжествующе воскликнула, объясняя свой необычный наряд: «Птичка улетела, но перья остались!»
Мадемуазель де ла Мотт была не упряма, но честолюбива. Она вышла замуж за месье де Вентадура, безобразного старика, чтобы получить место при дворе. Когда в первый раз она появилась там, ей не сразу подали вожделенный табурет. Присутствовавшая при этом мадам де Севинье с насмешливым состраданием воскликнула: «Да несите же его побыстрей — она достаточно дорого за него заплатила!»
Мятежниц, однако, было мало — потому-то они и заставляли о себе говорить и писать. Большинство jeunes filles воспитывались в монастырях, где роковое слово «брак» никогда не произносилось ханжами-монахинями. Мадам де Ментенон вписала свое имя в историю педагогики, настояв, чтобы ученицам ее Королевской школы в Сен-Сире, где учились двести пятьдесят обедневших девушек-дворянок, без обиняков рассказывали об этом «приличном, необходимом и опасном состоянии... Их должно приучать говорить об этом серьезно, благочестиво и даже печально, ибо замужество, даже в самом лучшем случае, приносит нам больше всего страданий. Нашим девочкам надлежит знать, что три четверти браков неудачны. Mon Dieul — со всей искренностью восклицала она.— Какой добродетелью должна обладать женщина! Если бы все мужья были похожи на того, о ком я только что говорила (речь шла о муже, постоянно пренебрегавшем своей женой в течение десяти лет),— ведь когда мужа постоянно нет дома, жена, по крайней мере, свободна у себя в комнате. Но это исключительный случай. Большинство мужей являются домой не по одному разу на дню и, придя, всегда дают понять, что здесь хозяева они. Они входят с ужасным шумом, часто с немыслимой оравой друзей и приводят с собой собак, которые портят мебель. Жене приходится со всем этим мириться, ей даже не позволено закрывать окно. (Возможно, она имела в виду Людовика XIV, который всегда требовал, чтобы окна не закрывали, даже если все, кто его окружал, были простужены.) Когда муж возвращается домой поздно, жена не имеет права лечь спать, не дождавшись супруга; обедать она должна тогда, когда ему захочется,— одним словом, ее не ставят в грош».
Но мадам де Ментенон была далека от мысли о восстании против существующего порядка. Она полагала, что церковь обязывает жен мириться со множеством неудобств, причиняемых браком, и повиноваться мужьям.
Неудивительно, что шевалье де Мере{121} , признанный авторитет в области светских манер, был убежден, что немного найдется жен и мужей, которые бы не испытывали друг к другу открытой ненависти, и что «привязанность, которой хватило на пять-шесть лет, есть доказательство постоянства, достойного восхищения; желать большего — значит мечтать о несбыточном». (Он, кстати, был одним из первых, кто отстаивал идею menage a trois.)
Счастливые браки в высшем свете были достаточно редки, чтобы давать пищу для разговоров, и мадам де Моттвиль{122} в своих Мемуарах с восхищением писала о герцоге и герцогине Буйон-ских — все знали, что эту пару спустя годы после свадьбы связывала горячая взаимная любовь.
Упоминание о браке заставляло краснеть Precieuses вроде Мадлен де Скюдери. «Этот вид любви,— говорила она,— не является ни благородным, ни чистым». Другие Precieuses выступали в защиту развода, пробных браков, браков, заключаемых на срок до рождения первого ребенка, даже свободной любви. Мадемуазель Монпансье{123} в письме к мадам де Моттвиль набрасывала план устройства галантной платонической республики, где браки были бы строго воспрещены. Однако этот малочисленный авангард не имел последователей. Большинство женщин относились к браку благожелательно и не возражали против того, чтобы все оставалось как есть. Воспитанные, чтобы повиноваться — сперва родителям, затем монахиням и, наконец, мужу,— они не могли представить себе другого устройства общественной жизни. Большинство их пожимали плечами и повторяли вслед за мадам де Моттвиль: «В браке я нашла покой и множество приятных вещей». О детях много не говорили, они воспитывались сурово, а в знатных семьях — вдали от родителей. Не сказать, чтобы в эту эпоху в обществе царили добросердечие и отзывчивость.
Глава 4. Тайные браки и похищенные belles
[127]
Похищения и тайные браки представляли собой бич того времени, и в конце концов в 1659 году они были запрещены королевским декретом, который, однако, не оправдал возлагавшихся на него надежд. Тем не менее придворные дамы немало посмеялись, прикрываясь веерами, над одним тайным браком, обернувшимся трагикомедией: мадам де Мейльере, знатная вдова, тайно вышла замуж за бывшего пажа ее мужа, месье Сен-Рута, молодого геркулеса, который свою так восхищавшую мадам до брака силу использовал для того, чтобы безжалостно ставить супруге синяки. Поначалу несчастная дама не смела жаловаться, стыдясь признаться, что вступила в тайный брак с настоящим хамом, но, поскольку побои продолжались, она в конце концов поверила свое горе верховному судье в вопросах брака — его величеству, который лично прочел Сен-Руту нотацию. Однако привычка Сен-Рута бить жену пустила к тому времени слишком глубокие корни, чтобы он мог отучиться от нее. Поскольку он был способным офицером, король послал его за границу, надеясь, что это смирит его воинственный дух, и в конце концов Сен-Рут был убит в Ирландии выстрелом из орудия.
Авторы сентиментальных романов о мушкетерах, похищениях, веревочных лестницах и побегах из монастырей не были такими смешными, как казалось последующим поколениям; все эти захватывающие события имели место в действительности, причем довольно часто. Они были составляющей тогдашней моды на агрессивный, в испанском духе, стиль отношений. Мужчины напускали на себя воинственный вид и расхаживали с надменной миной, которую в своем Франсыоне высмеял сатирик Сорель: «Вы должны ходить в высоких сапогах, даже если у вас нет коня; вам надлежит отрастить до самых глаз устрашающие усы; вы должны носить огромную рапиру и с ее помощью населять воображаемыми трупами кладбища; вы должны ступать горделиво, как ходячая супница, уперев руки в бока».
В 1607 году сеньор де Пьерфор похитил мадемуазель де Фонтанж. Отец девушки осадил его замок и умолял короля «исправить положение, которое с каждым днем ухудшается». В 1611 году граф де Брэзм отправился в полночь в Отель де Немур и пробрался в спальню мадемуазель де Сенектер. В 1630 году шевалье де ла Валетт похитил дочь президента Эймара и скрылся с нею на галере. В 1650 году месье де Бурбон похитил мадемуазель де Сальнев, которая защищалась, как тигрица; ее дядя, пытавшийся прийти к ней на выручку, был убит. Молодая женщина только после рождения ребенка согласилась выйти замуж за своего похитителя. Многих девушек похищали из монастырей (куда они были помещены против воли) и даже из карет — в самом центре Парижа. Герцог де Майенн, чтобы обеспечить своего еще маленького тогда сына богатой невестой, похитил Анну де Комон ла Форс, которой было двенадцать лет, и поручил ее заботам своей жены, с тем чтобы его сын, когда станет достаточно взрослым, мог на ней жениться.
Другая нашумевшая история произошла с мадемуазель Рок-лор, безобразной горбуньей, томившейся в монастыре, откуда молодой герцог де Роган похитил ее. Герцог был страстным игроком и в то время очень нуждался в богатой супруге. Родители обсуждали возможность брака герцога с этой несчастной девицей, обиженной природой, но не сошлись во мнениях относительно финансовой стороны этого предприятия. Тогда герцог задумал похищение и тайный брак — мадемуазель Роклор с радостью одобрила и то, и другое. Настоятельнице монастыря не позволялось выпускать мадемуазель из обители иначе как в сопровождении мадам де Вьевиль, подруги ее матери. Герцог преодолел это затруднение, нарисовав на дверцах своей кареты герб этой дамы и приготовив подложное письмо якобы от нее, которое полностью ввело в заблуждение добрых Дочерей Святого Креста. Настоятельница проводила свою подопечную до кареты, где сидела ее гувернантка; и, как только карета завернула за угол, в нее вскочил Роган. Заткнув гувернантке рот носовым платком, чтобы заглушить крики, герцог нежно обнял свою невесту. В доме его близкого друга все было готово для тайной брачной церемонии: священник, свидетели (герцог де Аорж и граф де Риэ) и пышный банкет. После венчания невесту и жениха подобающим образом разоблачили и оставили в постели, где они провели часа два-три; после чего отпраздновали это событие, а затем молодая дама вернулась, чтобы целомудренно провести остаток ночи в своем монастыре.
Однако в Оверни похищение невесты у дворян превратилось в устоявшийся обычай, и, если ухажер не похищал девушку, она считала себя обиженной. Для родителей было обычным делом «планировать поездку, во время которой жених, заранее предупрежденный будущим тестем, внезапно появлялся на дороге, чтобы похитить невесту и, посадив на коня, увезти ее к себе»{124} .
Людовик XIV не одобрял этого обычая, которым было легко злоупотребить, и за похищение полагалась смертная казнь через повешение, но жители Оверни разрешили эту проблему: на виселицу вздергивали куклу, изображавшую похитителя, а сам он ужинал с теми, кто его судил, и произносил тост за смехотворный приговор и его исполнение.
Одним из наиболее громких скандалов той эпохи было предпринятое маркизом де Бюсси-Рабютеном похищение мадам де Мирамион. Маркиз приходился кузеном мадам де Севинье и происходил из семьи, знаменитой своей оригинальностью и остроумием,— эта фамилия вошла в словарь Литтре, где глагол rabutiner можно встретить наряду с marivauder в значении «флиртовать в галантной и веселой манере». (Думаю, что первой, кто употребил слово rabutinade, была мадам де Севинье.) Бюсси, бывший самым отъявленным rabutin`ом из многих, делил свою жизнь между армией и парижскими гостиными, подобно многим повесам того времени. Знаменитая история с похищением произошла в 1648 году, в то время когда богатые bourgeois косо смотрели на обедневших отпрысков аристократических семей — многие из этих дворян вступали в брак с их дочерьми, меняя титул на деньги. Женить сына на богатой bourgeoise пришлось даже мадам де Севинье, и поражаешься, читая, как эта дама, обычно отличавшаяся добросердечием, виновато улыбаясь, представляла друзьям свою невестку, объясняя им, что «даже самую плодородную землю необходимо унавоживать время от времени»!
Бюсси сражался под началом принца Конде; ему было тридцать лет, он был вдовцом, имел трех дочерей и солидные долги. Единственным выходом из положения было найти богатую невесту. Едва оправившись от лихорадки, которую он подхватил в каталонской кампании, Бюсси приехал в Париж и остановился в округе Тампль, у своего дяди, Великого Приора Мальтийских рыцарей. Всезнающие соседи осведомили его, что поблизости живет очаровательная молодая вдова — всего семнадцати лет от роду,— к несчастью, bourgeoise, но с огромным приданым в четыреста тысяч луидоров. Бюсси, заинтересовавшийся молодой женщиной, спросил, как он может ее увидеть. Доброжелательный сосед, месье Ае Бокаж, познакомил Бюсси с духовником дамы, который пообещал все устроить — за вознаграждение. Бюсси проявил в этом деле чрезвычайную наивность. Он щедро заплатил священнику и ухитрился поймать взгляд мадам де Мирамион (так звали вдову) в церкви Милосердных Отцов на улице Архивов. Он нашел, что она весьма мила; позднее духовник уверял Бюсси, что дама была без ума от его элегантности. На самом деле она даже не обратила на него внимания, но Бюсси настолько привык к легким победам, что ни на минуту не усомнился в словах святого отца. (Его личный салон был полон портретов женщин, которых он любил; таков был модный аристократический обычай того времени. Каждый портрет был снабжен соответствующей подписью, представлявшей собой краткое суждение о характере дамы и о любовной интриге, вынесенное после прекращения отношений. Например, подпись под портретом маркизы де Бом гласила, что она была «милейшей любовницей во Французском королевстве, а также самой любезной — но, к сожалению, самой неверной!»)
По словам духовника, мадам де Мирамион готова была выйти замуж за маркиза, но семью, которая предпочла бы видеть ее женой какого-нибудь богатого и здравомыслящего bourgeois, было не так легко убедить. Однако все можно устроить, было бы время и были бы... Второй кошелек Бюсси исчез в кармане достойного священнослужителя. Тот сказал, что у него есть план, и Бюс-си доверчиво, ни о чем больше не расспрашивая, оставил все детали на усмотрение священника. В это же время он присоединился к армии на севере и посвятил в свои планы принца. Конде, которого всегда чрезвычайно занимали сердечные дела, ободрил Бюсси.
Вскоре пришло письмо от духовника дамы, не очень ясное, но, по-видимому, намекавшее, что в случае если родственники прекрасной вдовы будут продолжать противиться нежелательному браку, Бюсси следует пойти на решительный шаг. «Я думал,— писал Бюсси много времени спустя,— что она сама хочет быть похищенной». Бюсси обсудил положение дел с принцем Конде, который полностью одобрил идею похищения,— в тот год принц уже дал свое благословение трем похитителям как минимум — месье де Сент-Этьенну, увезшему мадемуазель де Сальнон, сеньору де Шабо, умыкнувшему мадемуазель де Роган, и Колиньи, чьей добычей стала мадемуазель де Бутвиль. Принц предоставил Бюсси специальный отпуск, чтобы тот вернулся в Париж и привез королю весть о победе при Перонне. Конде даже предлагал маркизу свой замок в качестве гнездышка для медового месяца, но Бюсси уже вознамерился увезти невесту в принадлежавший его дяде замок Аоней. Дело пошло вкривь и вкось с первых же шагов. По пути в Париж Бюсси встретил друга, которому он вез письмо от сына, бывшего офицером у Конде. В письме говорилось о победе при Перонне. Новость молниеносно распространилась, и, когда Бюсси на следующий день предстал перед кардиналом Мазари-ни, ему ледяным тоном объявили, что привезенную им новость еще накануне вечером знал весь Париж. Бюсси не повезло, но тут ничего нельзя было поделать, и маркиз занялся организацией похищения. Духовник мадам де Мирамион, сообщив маркизу, что та собирается предпринять паломничество в Мон-Валерьен, и получив третий — и последний — кошелек золота, исчез, и более его никто и никогда не видел. Он больше не был духовником прекрасной вдовы — она отказалась от его услуг, не желая терпеть неподобающие священнику заигрывания,— но Бюсси об этом было неизвестно.
Седьмого августа набожная мадам де Мирамион вместе со своей свекровью, дамой-компаньонкой и дворянином, вызвавшимся их сопровождать, уселись в карету. Когда они доехали до моста Сен-Клу, выскочившие из-за стены люди Бюсси схватили вожжи и заставили лошадей свернуть к Булонскому лесу, который в те дни кишел разбойниками, так что через него никто не осмеливался проезжать иначе как с многочисленным эскортом. Свекровь пыталась напасть на солдат и, высунув голову из окна кареты и отчаянно крича: «Я — мадам де Мирамион! Я — мадам де Мирамион! Предупредите мою семью!» — бросала изумленным крестьянам на дороге пригоршни монет. «Вздор! — смеялись солдаты, чтобы успокоить толпу.— Она сумасшедшая, мы везем ее в больницу по распоряжению его величества». Несомненно, бедная старушка, растрепанная и растерзанная, и в самом деле могла показаться сумасшедшей.
Когда они остановились в лесу, чтобы поменять лошадей, молодая вдова попыталась скрыться, но ее вскоре вернули. «Она казалась очень растерянной»,— замечал младший брат маркиза, мальтийский рыцарь Ги де Рабютен. До этого он верил, что похищение было предпринято с предварительного согласия вдовы, однако теперь у него стали возникать подозрения. «Это все из-за старухи,— весело отвечал ему старший брат.— Если бы не она, все бы пошло как по маслу». Он был так в этом уверен, что немного погодя бесцеремонно высадил старую даму из кареты вместе с ее спутником и компаньонкой, бросив их где-то в полях. Мадам де Мирамион-младшая одна продолжала это хаотическое путешествие. К вечеру лошади замедлили бег, и вдова, к ужасу своему, увидела, что они подъехали к мрачному замку, обнесенному стеной с бойницами. Подъемный мост опустился, скрежеща цепями,— ее карета медленно проехала под аркой и оказалась во внутреннем дворе. Дверца открылась, и молодой мальтийский рыцарь вежливо пригласил даму выйти. Она гордо отказалась и спросила, не он ли ее похититель. Рыцарь не поверил своим ушам. «Но, мадам,— возразил он,— я выполняю распоряжения моего брата, графа де Бюсси-Рабютена; я повинуюсь ему только потому, что мне дали понять, что вы принимали участие в подготовке этого предприятия».— «Я?! — воскликнула мадам де Мирамион.— Но я знаю графа не лучше, чем вас. А что до моего согласия —нет ничего, что бы менее походило на правду». Рыцарь, осознав, что произошла какая-то ужасная ошибка, обещал даме свое покровительство, и она наконец согласилась выйти из кареты и пройти в замок. Ее провели в комнату, и вдова, увидев на столе два пистолета, немедленно схватила один из них, чтобы защитить себя, если в этом возникнет необходимость.
Бюсси расхаживал взад-вперед в соседней комнате, когда брат рассказал ему о происшедшем. «Мне обещали овечку, а всучили львицу! — сказал маркиз.— Спроси у нее, не согласится ли она со мной увидеться». Едва взглянув на маркиза, мадам де Ми-рамион решительно заявила, что никогда не согласится связать с ним свою жизнь. Она бушевала, кричала и наконец — сраженная душевным волнением — упала замертво. Срочно послали за врачом в соседний город Санс. Доктор приехал с тревожными новостями. Гарнизон Санса, находившийся под командованием короля, собирается окружить замок. Вся провинция знала о похищении и гудела как потревоженный улей. Для офицера его величества ситуация приняла опасный оборот!
К счастью, мадам де Мирамион вскоре пришла в сознание, и Бюсси, объяснив ей, как и почему произошло недоразумение, предложил проводить ее в Санс. Но ее злоключения продолжались. Задолго до прибытия в Санс ее карета и провожатые, которых дал ей Бюсси, наткнулись на состоявший из солдат гарнизона вооруженный отряд. Люди Бюсси, видя, что их собираются атаковать, отвязали лошадей и оставили карету посреди поля, так что мадам де Мирамион пришлось пешком добираться до Санса.
Когда она подошла к городским воротам, те оказались заперты. Ей говорили: «Мы не можем открыть — город на осадном положении — наши солдаты отправились освобождать похищенную даму!» — «Это я, это я!» — успела крикнуть мадам де Мирамион, прежде чем снова надолго лишиться сознания.
Мадам де Мирамион-старшей также пришлось пройти пешком несколько миль, прежде чем она нашла фермера, который отвез ее обратно в Париж на телеге. Добродетельные парижские bourgeois были в шоке. Восклицая: «Ну и распутники эти дворяне!» — они подали жалобу в суд. Аристократия потешалась над легковерием Бюсси, что для маркиза было хуже всякого судебного дела. Особенно презирал его принц Конде, который, тем не менее, помог несчастному выпутаться. Бюсси понадобилось два года, чтобы забыть об этом скандале.
Что до мадам де Мирамион, то она посвятила себя благотворительности (оказывая особое покровительство проституткам) и стала помощницей святого Венсана де Поля. Отель де Мира-мион, аптека, где она приготовляла лекарства для бедных, сохранился до наших дней. Ныне в этом красивом здании, построенном в строгом стиле семнадцатого века — № 4 на набережной де ла Турнель,— размещается центральная аптека, обслуживающая парижские больницы, и Музей государственного призрения. Людовик XIV был высокого мнения о мадам де Мирамион и поручал ей раздачу милостыни в разных благотворительных учреждениях. Единственные сохранившиеся портреты прекрасной вдовы относятся к этому последнему, «благотворительному», периоду ее жизни. У нее было доброе лицо и улыбка святой. Из нее никогда не вышло бы подходящей жены для Роже де Бюсси-Ра-бютена, чья скандальная Histoire amoureuse des Gaules так задела Людовика XIV, что он приказал посадить ее автора за решетку. Бюсси на портрете тоже улыбается — но это улыбка неисправимого rabutin`а.
Полученный опыт не дал Бюсси более терпимо отнестись к своей любимой дочери-вдове, когда та собралась замуж за обаятельного bourgeois месье де ла Ривьера. Бюсси сперва благоволил к нему, но затем внезапно изменил свое мнение. Его дочь купила дом в Шампани, где отцовская юрисдикция не имела силы, и там обвенчалась со своим возлюбленным. Бюсси принудил дочь удалиться в монастырь и оттуда написать мужу, что она разрывает с ним отношения. Затем, узнав, что она enceinte, Бюсси увез ее в Париж и пытался отобрать у матери ребенка сразу после его рождения. Однако Ривьер выследил их, и ему удалось увезти дитя. Бюсси имел наглость заявить, что брак его дочери был недействительным, но парламент решил иначе, и ребенка признали законнорожденным. Бюсси был в бешенстве. Он слышал, что прапрадед месье де Ривьера был виноградарем,— обвенчаться с ним значило унизить свое достоинство! К стыду его дочери, та в конце концов... согласилась с отцом и отказалась возвращаться к мужу.
Декрет Людовика XIV, запрещавший похищения, не мешал этому монарху, когда ему было выгодно, самому прибегать к подобной чрезвычайной мере. В 1662 году он приказал похитить восемнадцатилетнюю Марианну Пажо, дочь аптекаря, приставленного к сестре герцога Лотарингского, который ее полюбил. Король на основании прошения сестры герцога, которая была полна решимости помешать этому mesalliance*, послал государственного секретаря Ле Телье в сопровождении тридцати гвардейцев прервать свадебный банкет. Ле Телье попросил позволения переговорить с невестой наедине. Он дал ей двадцать четыре часа на размышление, чтобы та решила, желает ли она стать герцогиней Лотарингской; в случае если Марианна скажет «да», его величество требовал, чтобы она убедила герцога дать письменное согласие на передачу герцогства Лотарингского Франции (герцог к тому времени уже дал согласие на то, чтобы это произошло после его кончины). Марианна не согласилась на позорное предложение. Простившись с герцогом, она удалилась, не пролив и слезинки. Ле Телье проводил ее в монастырь Ла Виль л’Эвек. Спустя несколько дней Марианна вернула драгоценности — подарки герцога во время их недолгой помолвки — стоимостью в миллион франков, а через несколько лет вышла замуж за маркиза де Лассейя, эксцентричного вдовца, оставившего свою должность при дворе, чтобы жить с ней в своем замке в Нормандии. Маркизу было всего двадцать шесть лет, когда Марианна скончалась, и он предпринимал героические усилия, чтобы остаться вдовцом, но в 1696 году все-таки женился в третий раз. Всех своих супруг он, по-видимо-му, нежно любил,— об этом можно судить по молитве, сочиненной им в конце жизни: «Моя дорогая Марианна, моя дорогая Жюли, моя дорогая Бузоль, молите Господа за меня! Боже, сделай так, чтобы я смог вновь увидеть их всех, когда закончу свое земное существование!»
Глава 5.
Любовь в жизни и в литературе
Хотя семнадцатый век в первой своей четверти и далее продолжал хранить верность многим идеалам феодализма и рыцарства, все же со временем общество становилось более искушенным и рассудительным; оно достигло того рубежа в своем развитии, когда люди готовы были сказать «прощай» Амади-су и сказкам о волшебниках и феях.
Примерно до 1615 года сохранялся спрос на Амадиса (разбухшего в конце концов до двадцати трех томов); а подражания старым рыцарским романам, принадлежавшие перу малоизвестных авторов, вроде дю Вердьера, продолжали появляться до 1626 года. Это течение сменилось модой на романы нравоучительные и сентиментальные, любимые в основном новыми классами bourgeois. Их заглавия говорят сами за себя: Les Infortunees Amours, Les Chastes Amours (созданные под влиянием испанских авторов), Les Religieuses Amours и так далее.
«Благородные» рыцарские романы вытеснялись романами пасторальными — скучным жанром, в котором, тем не менее, один автор добился значительного и долговременного успеха. Я говорю об Астрее, написанной аристократом Оноре д’Юрфе, жившим в замке в Форе. Его описание этой провинции, где происходит действие созданной им четырехтомной сказки о псевдопастухах и псевдопастушках, поражает современного читателя, являясь лучшей частью книги.
Вы спросите, что общего все это имеет с любовью? Много, намного больше, нежели вы можете предположить. Романы семнадцатого века представляли собой тщательно продуманные учебники, содержавшие сведения о всех аспектах поведения в любви, и в том числе — о крайне важном искусстве вести беседу. Аст-рея и множество появившихся позднее подражаний ей полны бесконечных диалогов и дискуссий о любви, которые, как нам сейчас кажется, тормозят действие, но это было как раз то, чего хотели читатели того времени: учебник savoir-vivre. Читатели очень серьезно воспринимали теоретиков вроде Оноре д’Юрфе, поскольку романы были единственными источниками образования в любовной сфере. Все эти письменные (и довольно высокопарные) любовные беседы представляли собой на деле слегка замаскированное продолжение средневековых судов любви.
Астрея не только оказала влияние на умы Корнеля, аристократов, собиравшихся в Отеле Рамбулье, и Жан-Жака Руссо (много позднее), но и завоевала популярность сразу после выхода в свет: члены семейства Гонди забавлялись тем, что писали друг другу вопросы, касавшиеся Астреи, и приговаривали к штрафу тех, кто не мог ответить. В 1624 году д’Юрфе получил письмо за подписями двадцати девяти немецких дворян, принцесс и принцев, которые взяли себе имена его персонажей и основали академию для пасторальных встреч. Там они рассуждали о любви, уподобляясь созданным воображением писателя героям. Эстафету подхватила другая мода — на цвет, названный в честь персонажа Астреи: vert Celadon.
Сюжет — ахиллесова пята Астреи. Роман открывается, как я уже говорила, очаровательным описанием Форе. Вот уже три года молодой, разумеется красивый пастух Селадон и красавица пастушка Астрея любят друг друга. Но тут в идиллию вмешивается соперник, который уверяет Астрею, что Селадон любит другую; пастушка упрекает своего кавалера и прогоняет его с глаз долой. Пастух бросается в реку Аиньон. Астрея, потерявшая всю свою решимость, бросается в воду вслед за возлюбленным. Ее спасают проходившие мимо пастухи, а Селадона течение несет вниз по реке и выбрасывает на противоположный берег. Он тоже спасен: на помощь ему приходит принцесса — она с двумя фрейлинами гуляла у реки, высматривая будущего мужа, которого судьба должна была ниспослать ей, согласно предсказанию волшебника. Заранее настроенная на такую встречу, она влюбляется в Селадона, который, как велит ему учтивость, отвергает ее любовь, убегает из дворца и находит приют в пещере, где живет, питаясь водой и кореньями, и большую часть времени пишет стихи. Он встречает мудреца друида по имени Адамас, который советует ему возвратиться к Астрее. Но Селадон твердо верит в могущество судьбы и не желает изменять естественный ход событий. Однако он, как ни странно, не возражает против предложенной Адамасом хитрости и возвращается к любимой под видом ее подруги и компаньонки, переодевшись в платье дочери мудреца, Алексис; кстати, это позволяет ему лицезреть избранницу во многих интимных положениях, описания которых довольно легкомысленны для этой целомудренной книги.
Каким образом Селадон отважится открыться возлюбленной, спрашивает себя читатель в конце четвертого тома. Д’Юрфе умер в 1625 году, не успев дать ответа на этот решающий вопрос, но, к счастью, он доверил свои наброски секретарю, Балтазару Баро, который сделал все что мог, чтобы разобраться в них и довести до конца эту историю. Племянница Адамаса, нимфа Леонида, приводит Астрею и Селадона в лес и там, притворившись, что совершает магический ритуал взывания к небожителям, обещает пастушке сделать так, что Селадон предстанет перед ней. Селадон бросается к ногам Астреи, показывая различные знаки любви, которые она дарила ему в былые дни. Астрея сперва испытывает нежность и одновременно возмущение, но затем, припомнив свои фамильярные отношения с мнимой «друидессой», заливается краской и приказывает Селадону умереть. Они расстаются, но встречаются вновь у Источника любви, где явившийся им Бог любви приказывает Селадону жениться на Астрее. Все приходит к счастливому концу. Кроме героев, связанных с этой основной сюжетной линией, в романе присутствует несчетное число второстепенных персонажей, представляющих различные типы любовников. Если Селадон — любовник мистический, то Илае, подобно Дон Жуану, жесток и себялюбив, а Белизард — умудренный жизнью философ и друг всех женщин (людей, подобных ему, можно было встретить в модных салонах того времени).
Д’Юрфе был человеком эпохи Возрождения, которого вдохновляли теории Платона и кабалистика. В Астрее он развивает идею о любви как о работе одного лишь разума — средоточия нашей жизни,— связанной со знанием, которое рождается, когда человек ясно видит достоинства предмета своей любви. Ни одна жизнь не будет благородной, если в ней отсутствует любовный стимул. Любовь связана также с волей: влюбленные решают любить. Любовь есть одновременно героизм и вдохновение, внутренний импульс, который увлекает конечное человеческое я к Всевышнему. Совершенная любовь — та, в которой заняты и душа, и тело. Однако мистическое предначертание объясняет тайну некоторых роковых страстей. Это — развитие теории «слепой силы», которую в Тристане и Изольде олицетворяет любовное зелье, у Рон-сара и других писателей шестнадцатого века —небесные светила, а позднее, в семнадцатом столетии,— янсенистская доктрина предопределения, которой, по-видимому, был увлечен Расин.
Во всех романах первой половины столетия подчеркивалось, сколь важно для мужчины выработать в себе изысканность и утонченность, часто бывая в дамском обществе, и о любви часто говорили языком, напоминавшим язык трубадуров. «Любовь пробуждает и очищает дух, делает его способным на размышления о предметах благородных и придает ему силы для свершения самых славных подвигов»,— писал Буаробер{125} в своей Histoire indienne. Во всех книгах галантные беседы и образцовые любовные послания можно было найти на любой странице.{126} Пастушки из Аст-реи неутомимо писали друг другу письма, которые заучивали наизусть и не упускали случая продекламировать. В реальной жизни люди также писали горы любовных писем. Бассомпьер однажды, когда ему грозил арест, устроил костер из таких вот нежных посланий — их у него в комнате оказалось более шести тысяч.
Умение писать любовные письма было одним из признаков благовоспитанности. Бюсси-Рабютен в своих Любовных максимах советовал влюбленным писать день и ночь, ибо письма есть топливо любви. Те же, кто не мог придумать, что бы написать, могли почерпнуть вдохновение в полезных учебниках. Les Fleurs du bien dire включали семьдесят два образца ходульно-возвышенных писем на всевозможные темы: разлука (печаль по этому поводу), радость от возвращения возлюбленного, путешествие... одним словом, читателю услужливо, тщательно разложив по полочкам, преподносили все разнообразные ситуации, с которыми только может столкнуться влюбленный человек. Де Рю, автор Marguerites frangaises, зашел еще дальше в своем стремлении к практичности — расположил темы по алфавиту: Adieux, Благосклонность, Верность, Гнев, Доверие... В статье Пламя любви можно было найти предложения вроде: «Один и тот же огонь охватывал наши сердца, но лишь мое обратил в пепел» — или наоборот: «Ваши бесстыдно зажженные огни не собьют с курса корабль моей сдержанности». В статье Слезы можно было прочесть следующее: «Те прекрасные слезы, которые высохли под лучами ее красоты, обжигающими всех, кто приближается к ней».
Но что если адресату любовного письма, списанного из Marguerites или Printemps des lettres amoureuses, не составит труда догадаться, откуда оно «содрано»? Автор, предвидя такую возможность, приводил список отдельных предложений и фрагментов фраз, которые можно было комбинировать тысячью различных способов.
Профессиональные художники украшали любовные письма аристократов нестареющими символами любви, которые были под стать шаблонным фразам текста: пронзенными сердцами, гирляндами из роз и мирта, бантами из лент, купидонами и стрелами. Голубой и золотой краской вместо чернил писали свои письма те, кто мог себе позволить подобное излишество.
Утонченные традиции галантной любви, любви в беседах, продолжались и развивались в знаменитой «голубой» гостиной красавицы полуитальянки Катрин де Вивонн, маркизы де Рамбулье,— своеобразное проявление изящного бунта против грубости, царившей при гасконском дворе Короля-Повесы.{127} Приглашение в салон маркизы, где читали вслух новые книги и романы разворачивались по сценарию, разработанному в соответствии с наукой любви, воспринималось как знак отличия. Вольностей там не терпели. Профессиональный поэт и любовник Вуатюр, который однажды, помогая маркизе подняться по лестнице, сперва запечатлел поцелуй на ее руке, а затем осмелился поднять ей рукав и поцеловать руку выше кисти, поплатился за это изгнанием из ее салона на несколько недель. Все скучали без него — он был таким жизнерадостным (хотя маркиза всегда говорила, что он вечно похож на мечтающую овечку, когда пообедает). «Никто не может любить одновременно пять или шесть женщин так преданно, как я,— хвастал поэт,— но любить семерых — это стыдно». Любовница Вуатюра, мадам де Санто, овдовев, хотела выйти за него замуж и ходила за сопротивлявшимся поэтом повсюду, но Вуа-гюр не желал связывать себя узами брака. Она осталась преданной ему, и он умер у нее на руках.
Однако из вышесказанного отнюдь не следует, что в «голубой» гостиной маркизы собирались одни ханжи. Маркиза любила удивлять своих гостей, и они часто устраивали розыгрыши, напоминавшие проказы эпохи Возрождения (фактически подобные шуточки были постоянной чертой французского общества до девятнадцатого века).
Однажды вечером, после того как граф де Гиш съел полную тарелку грибов, маркиза и ее друзья велели его слуге ушить одежду своего господина; наутро, обнаружив, что платье ему узко, граф решил, что его тело распухло от отравления грибами, и в утреннем халате отправился к мессе, дабы подготовить душу к последнему путешествию. В другой раз Вуатюр отомстил маркизе за шутку, которую она сыграла с ним. Он привел в ее спальню пару живых медведей. Дрессировщик заставил зверей встать на дыбы и положить лапы на верхний край ширмы. Обернувшаяся на шум маркиза взвизгнула и едва не упала в обморок при виде двух взиравших на нее зверей!
В то время как мужчины и женщины — завсегдатаи гостиной маркизы де Рамбулье и их преемники — вели утонченные салонные беседы, великий Корнель, особенно в ранних своих пьесах, отражавших идеал невозмутимого honnete homme и тогдашнее учение о самоконтроле, облагораживал язык театра и превозносил любовь героическую. «Любовь honnete homme,— писал он в предисловии к своей La Place Roy ale,— всегда должна быть сознательной». Идеал того времени Корнель выразил в образе своего знаменитого героя Сида. Сид — это драма силы воли. Родриго решает убить отца своей невесты; Химена полна решимости отомстить за смерть отца любимому человеку. И он, и она не уступают друг другу в героизме. Такие герои и героини великолепны. Они вызывали и продолжают вызывать восхищение, но они чересчур недосягаемы, чтобы иметь хоть какое-то влияние на реальную жизнь, хотя, вероятно, и вдохновляли дам, которые во время Фронды занимались политическими интригами. К середине столетия большинство людей несколько устали от героики. Изменились и атмосфера, и публика. Люди уже меньше верили в свободу нравов и свободу воли. Они стали более склонны к фатализму, их в большей степени интересовали страсти, с которыми они были знакомы по собственному опыту.
Войны принуждали молодых людей находиться на границе. Любовью они занимались зимой, когда приостанавливались военные действия, и любовь эта была грубой и торопливой.
Бюсси-Рабютен и многие его современники упоминали о вызванном этими вынужденными обстоятельствами «беспорядке в любовных отношениях».
Женщины стали смелее — несомненно, их опыт и интриги во времена Фронды способствовали этому. Мадам де ла Гетт, с двенадцати лет обучавшаяся фехтованию и обращению с оружием, оказалась способной выдержать осаду в своем замке Сюс-си; Кретьена д’Агер, графиня де Сольт, собрала армию, во главе которой собиралась отбить Прованс у герцога де Савуара. Когда в 1659 году после подписания Пиренейского договора испанский министр дон Луис де Аро поздравил Мазарини с тем, что тот сможет теперь спокойно править Францией, фаворит Анны Австрийской ответил, что Францией еще ни один министр спокойно не управлял и что у всех министров в числе главного повода для беспокойства были дамы. «Сейчас во Франции есть три женщины, которые вполне способны управлять тремя большими королевствами, или, скорее, перевернуть их вверх дном»,— добавил кардинал. Несомненно, он имел в виду герцогиню де Лонгвиль, принцессу Палатинскую и герцогиню де Шеврез{128} , хотя и кроме них во Франции было множество решительных женщин. (Ветреная герцогиня де Шеврез всю жизнь провела в бурлящем котле политических интриг. Она часто бывала в ссылке, но ее ничто не устрашало. Герцогиня переплыла Сомму, когда была вынуждена бежать в Англию; позднее, в Лондоне, она переплывала Темзу, просто чтобы позабавиться, нарушая душевный покой чопорных пожилых вдов-аристократок; когда ей пришлось бежать в Испанию, она проехала через всю Францию верхом, переодетая в мужское платье. Она боролась против Ришелье, а после его смерти перенесла свою нерастраченную неприязнь на Мазарини — замечательная женщина, более того, чрезвычайно соблазнительная.)
Эти воинственные героини были склонны обходиться без приличествовавшей дамам сдержанности, и, как замечал в предисловии к своим oeuvres galantes аббат Коттэн, женщины в то время настолько потеряли стыд, что первыми делали авансы мужчинам.
Граф де Бюсси-Рабютен во время своих военных странствий по Франции убедился в справедливости подобных утверждений. В 1638 году, будучи еще совсем молодым, он влюбился во вдову бывшего губернатора Гиза, где армия стояла достаточно долго, так что граф мог по достоинству оценить прелести этой женщины. Однако поначалу он не решался заходить слишком далеко, полагая, что «любви знатной дамы можно добиться только множеством писем вкупе с долгими слезами, вздохами и молениями». Он рассказывает в своих Мемуарах, как раз или два тайком протягивал к даме руку и торопливо ее отдергивал, опасаясь, что его сочтут слишком дерзким. Вдова краснела, а Бюсси дрожал от страха, думая, что своим бесстыдным поведением навлек на себя ее гнев, пока однажды рассерженная дама не воскликнула в отчаянии: «Моп Dieu, топ pauvre ami»! Ну и трусишка же вы, а еще военный!» Поощренный таким образом Бюсси стал вести себя смелее, но при этом отметил, что, «в противоположность тому, что происходит обычно, я любил ее так же, если не больше, после того как она отдалась мне». Однако, объясняет он, для него еще не пришло время прочных привязанностей. Ему быстро надоела вдова, у которой однажды возникла мысль надеть костюм пажа и сопровождать графа в его кампаниях. (Одна или две страстные женщины уже проделывали это в царствование Беарнца.)
В Мулене Бюсси встретил еще одну смелую даму, графиню, в чьем замке он был на постое. Оставаться наедине им было трудно из-за ее мужа, имевшего досадное обыкновение посылать слуг шпионить за своей женой. Ночью лакей Бюсси, как только видел, что его господин улегся в кровать, подоткнув одеяло, удалялся и осторожно запирал за собой дверь. Кроме того, спальня, отведенная молодому графу, имела мрачный вид; это была «одна из тех комнат,— писал Бюсси,— в которых ждешь встречи с привидениями, а привидений я боюсь, хоть и не очень в них верю. Поэтому, забравшись в постель, я сразу накрывался с головой одеялом — так было теплее, и моего слуха не достигали звуки, которые могли бы меня напугать. Однажды ночью я услышал, как кто-то громко барабанит в мою дверь, а затем раздались шаги: кто-то вошел в спальню. Сперва я не хотел выглядывать из-под одеяла, но когда этот некто отдернул полог моей кровати, мне ничего другого не оставалось. Глазам моим предстали шесть незнакомых дам. Одни несли блюда, наполненные доверху мясными закусками, которые поставили на стол, другие — горящие факелы. Это походило на детскую сказку о легком ужине, подаваемом незнакомцу, когда выпадающие из каминной трубы руки, ноги, головы срастаются, превращаясь в человеческие существа, которые пьют, едят, а затем исчезают. Следующими в комнату вошли три молодые женщины, которых я встречал ранее, в середине шла графиня в элегантном deshabille. Я все еще был убежден, что меня водит за нос нечистый дух, но графиня была так прелестна, что я был бы весьма рад попасться в его ловушку! Графиня рассмеялась, чтобы ободрить меня, подошла и села в изголовье кровати, приказав, чтобы стол поставили поближе. С ней была некая дама, игравшая роль дуэньи, которая села на постель с правой стороны, тогда как графиня расположилась слева, и мы начали есть с таким аппетитом, словно в тот вечер не ужинали. Я не прятал рук под одеяло, хотя было очень холодно. Время от времени я целовал графиню, да и дуэнью тоже, чтобы задобрить ее; так мы провели около двух часов. Не думаю, что, когда пришла пора расстаться, графиня провела остаток ночи спокойнее, чем я...»
После нескольких приключений, более-менее похожих на это, едва ли можно винить Бюсси за такие слова: «Я знаю, что любовь должна быть уважительной, но если хочешь быть вознагражденным, будь предприимчивей. Успех гораздо чаще выпадает на долю развязных молодых людей, в чьих сердцах любви вовсе нет, нежели достается любовникам, исполненным уважения к любимой женщине, вдохновленным пламеннейшей страстью на свете».
Стремительность, с которой развивались романы, привела к тому, что к любви стали относиться с презрением. В комедии L Amour a la mode, написанной в 1651 году, Тома Корнель{129} дает реалистическую картину фривольного волокитства, которое сходило в середине века за любовь,— когда у молодых людей было по нескольку любовных интриг одновременно, а дамы бросались в любовные схватки подобно пылким дуэлянтам, которые в стремлении ранить противника не думают о том, что их самих могут задеть. В 1653 году вышла в свет книга с красноречивым названием Разделенная любовь, где доказывается, что возможно испытывать совершенную и одинаковую по силе любовь к нескольким особам одновременно.
На смену любви пришло желание самоутвердиться, похвалиться в обществе своими любовными победами и перещеголять других. Мужчины завязывали интрижку спокойно, с заранее обдуманным намерением, с таким расчетом, чтобы о них заговорили. Среди подобных эгоистов было в ходу выражение «грузить корабль». Мужчина «грузил корабль» с маркизами де X, де Y, де Z, а в конце сезона суммировал эти «грузы», чтобы похвастаться перед приятелями. Доблесть, проявленная на любовном фронте, повышала престиж мужчины в аристократических кругах.
Уже не было в живых маркизы де Рамбулье, но ее место заняла другая женщина, создавшая салон, где публика училась изящным манерам. Хозяйка салона ратовала за то, чтобы в речах и в отношениях между полами царила изысканность. Эта дама — мадам де Сабле — была фанатичной приверженкой испанской галантности, она отменно сочиняла любовные письма и твердо верила в «нежную дружбу» как источник рыцарских добродетелей. В ту пору мысль о возможности существования чистой, интеллектуальной дружбы между мужчинами и женщинами была чем-то новым.
Эта идея в сочетании с подчас экстравагантными методами очищения языка послужила толчком для появления Preciosite, по поводу которого много злословили. Precieuses (жеманниц), которые начали появляться в 1654 году, во всеуслышание упрекали в организации заговора против любви и «невинных удовольствий». Их противники во главе с весельчаком Гастоном Орлеанским предпочитали coquettes (это слово появилось примерно в 1645 году), которые более терпимо относились к распутникам.
Precieuses были двух типов: недотроги, высмеянные Мольером и поэтом Клодом ле Пти, которого за его Bordel des Muses сожгли на Гревской площади{130} , и кокетливые Precieuses, не желавшие носить темные закрытые платья, подобно первым, и писавшие о любви искренне и открыто, в манере графини де Сюз. (Ее стихи, озаглавленные Jouissances, вызвали настоящий скандал.)
Preciosite на самом деле представляло собой благовоспитанный бунт против тирании мужчин семнадцатого столетия и тех отвратительных условностей, с учетом которых создавались семьи. Так, Precieuse мадемуазель де Гурней жаловалась на недостаток духовного начала в любовных интригах и на беззастенчивость, с которой молодым людям рекомендовалось ухаживать за знатными женщинами, чтобы попасть в высшее общество. (Именно это в 1630 году показал Фаре в своем Manuel de I’honnete homme.) Но что касается борьбы Precieuses против использования ласковых уменьшительных имен и нежных эпитетов, то по поводу подобных смешных крайностей своих сторонниц старая дева-феминистка (выступавшая в защиту пробных браков и развода) выражала бурный протест: «Прекрасно! — восклицала она.— Не хотите ли вы сказать, что супруг, в котором любовь пробудила чувства самые пламенные и нежные, больше не должен звать свою жену “menon”, “menonette’’, “моя душечка” и “мое сердечко”?» Да, она была гораздо умнее, чем представлялось ее противникам.
Другой Precieuse, вызывавшей много смеха, была Мадлен де Скюдери — смеялись, главным образом, над ее манерничаньем и Картой Страны нежности. Она была автором романов Clelie и Le Grand Cyrus, каждый из которых — объемом в пятнадцать тысяч страниц. Это была женщина небольшого роста, худощавая, с оливково-смуглым лицом, которая, тем не менее, зажгла преданную любовь в душе Поля Пелиссона. Впрочем, он тоже был далеко не красавец, и в одном едком куплете того времени подмечалось, что они хорошо подходят друг другу.
Знаменитая Карта появилась на свет, когда Пелиссон платонически флиртовал с Мадлен. Однажды он сказал ей, что не уверен в том, какова природа отношений между ними. В них было слишком мало определенности. Поэтому мадемуазель де Скюдери установила для Поля испытательный срок в шесть месяцев. Она объяснила, что делит своих друзей на три категории: новых, особо уважаемых и нежных, а Поль относится к разряду вторых. Молодой человек протестовал и спросил ее, далеко ли от «особо уважаемого» до «нежного» и может ли человек до февраля — в феврале заканчивался испытательный срок, назначенный девушкой,— преодолеть это расстояние в карете, запряженной быстрыми лошадьми? Смеха ради они вместе нарисовали карту, из которой в конце концов получилась знаменитая Карта Страны нежности,— Мадлен использовала ее в своем романе Клелия.{131}
Любовники, направляясь прямо в Нежный-на-Склонности, шли по течению реки Влечение, протекавшей через Нежный-на-Влечении перед тем, как разделиться на два рукава — Признательность и Почтение. По пути влюбленным надлежало завоевать деревни Милые Стихи, Галантные Письма, Благородное Сердце, Великодушие, Уважение и т. д. В Нежный-на-Признательности вел более каменистый путь через Подчинение, Терпение, Деликатное Внимание, Услуги, Нежность, Послушание, Постоянство и Дружбу. Что же до пути в Безразличие, то он пролегал через Равнодушие, Легкомыслие, Забывчивость и заканчивался в озере Безучастия. Любовники, сбивавшиеся с дороги, миновав Нескромность, Измену, Гордыню и Клевету, увязали во Враждебности. Любовь низводилась до уровня настольной игры! Тем не менее нежная дружба Поля Пелиссона и Мадлен де Скюдери продолжалась полвека.
Велись нескончаемые дебаты о том, как связаны между собой любовь и дружба. Шарль Сорель написал Рассуждение «за» и «против» нежной дружбы, в котором превозносил связи, основанные на добровольном согласии обеих сторон, а Перро создал Диалог о любви и дружбе. Дружба между людьми разных полов возможна, но она должна иметь особую природу — таково было мнение Лабрюйера. «Связь такого рода,— писал он,— это не любовь и не дружба в чистом виде, она — сама по себе».
Святой Франциск Салеский предвидел искушения, которые должны возникать во время amourettes — «кокетливых дружеских отношений безо всяких брачных намерений». Он считал эти интрижки уродами или привидениями, колеблющимися в неопределенности между любовью и дружбой. Бюсси-Рабютен на основании своего богатого личного опыта высказывал мнение прямо противоположное. «Природа,— писал он,— повелела, чтобы сердце человека, приходящего в этот мир, было связано в единое целое с сердцем другого. Пробуя ненадолго разных людей на роль этого другого, мы ищем того, кто предназначен нам судьбой. Длительность этих проб зависит от степени понимания, которое мы в них находим. Эти краткие испытания известны под именем amourettes; они — только капризы, которые возникают и проходят, но когда наше сердце наконец находит того, кто предназначен ему природою, вспыхивает истинная страсть, длящаяся многие годы. Некоторые долго ищут свою суженую, а кто-то так и не находит ее».
Иные очаровательные вольности были обязаны своим появлением amourettes: например, у любовников вошло в моду устраивать для своих amourettes музыкальные вечера и обеды, во время которых на стол подавались блюда со спрятанными в них живыми птичками. (Английский детский стишок о птичках, которые начали петь, когда с пирога сняли крышку, вероятно, появился примерно в это время.) Чтобы завоевать расположение дамы, любовникам советовали покупать ей новейшие книги и научиться «со слегка развязным видом сообщать небольшими порциями интересные новости».
Большой любовный альманах 1657 года предлагал якобы безотказный способ победить холодность или равнодушие belle: «Если она очень молода, возьмите две дюжины скрипачей, несколько индеек и зеленую фасоль (это блюдо тогда высоко ценилось), красивые костюмы и конфеты. Это лекарство должно употреблять в приятной обстановке, в ясную погоду, в хорошей компании». Альманах предусмотрительно добавляет рецепт для бедных любовников, не требующий таких больших затрат: «Возьмите несколько страстных сонетов, пять или шесть коротких мадригалов, столько же песен; будьте уверены, одна-две дозы смягчат сердце колеблющейся дамы. Если это снадобье не производит желаемого эффекта, следует прибегнуть к элегиям, нежным сожалениям и другим сильнодействующим средствам, которые, однако, должно применять только in extremis».
«Если бы не дамы, дуэли и балеты, жизнь бы не стоила того, чтобы жить»,— вздыхал придворный поэт семнадцатого века. Бюсси-Рабютен описывает «великолепный день, когда мы утром дрались на дуэли, а ночью танцевали в балете с дамами... Что до моей новой возлюбленной, то невозможно представить, насколько после этого я вырос в ее глазах. Женщины восхищаются проявлениями отваги».
Во время придворных балетов и среди bourgeois — на публичных балах, завязывалось множество амурных интрижек. Публичные балы не всегда одобрялись моралистами. Курваль-Соннэ в одной из своих сатир замечал, что «есть люди, которые ходят на эти балы, чтобы потанцевать, но кое-кто преследует и другие цели. Один ищет жену, другой — любовницу, один целует женщину в грудь, другой щиплет ее за ягодицы». В том, что парижская дама сама выбирала себе партнера, не было ничего из ряда вон выходящего. К тому времени столица представляла собой очень веселый город, но Пьер л’Этуаль явно сгущал краски, когда писал: «Наш город приобрел ныне столь дурную репутацию, что можно серьезно опасаться за целомудрие каждой гостившей в нем какое-то время девушки или дамы».
Теперь у любовников было больше мест для встреч: к примеру, модные promenades, как Кур-ла-Рен, созданный по инициативе Марии Медичи, который тянулся от мыльной фабрики (ныне — Пляс-д’Альма) до садов Тюильри, с его четырьмя рядами тополей и разворотом, достаточно широким, чтобы вместить сотню карет, в которых элегантные дамы щеголяли новыми toilettes. Маски защищали от нескромных взглядов лица застенчивых девиц; Precieuses называли Кур-ла-Рен «империей любовных подмигиваний». Галантные всадники сопровождали кареты; завязывались тысячи интриг; предприимчивые продавцы сластей ловко шныряли между копытами лошадей и покачивавшимися на ходу каретами, передавая из одного экипажа в другой любовные записочки... в Париже это было одно из самых приятных мест для прогулок.
Излюбленным местом встреч для влюбленных, не имевших собственного выезда, были сады Тюильри. В Mercure Galant всегда было полно пикантных описаний происходивших в Тюильри любовных интрижек; пасквилянтов-репортеров этого издания рьяно преследовала полиция, их препровождали в Бастилию, но журналисты не позволяли себе слишком часто попадаться в лапы служителям Фемиды. Однажды подозрение блюстителей закона пало на маленького, коренастого, безобразного человека с короткой шеей и большой головой, который изо дня в день сиживал на одной и той же скамейке в садах Тюильри, вслушиваясь в то, что говорят вокруг него, и наблюдая за прохожими, но в конце концов выяснилось, что это всего-навсего безобидный холостяк, занимавший в старом доме на пристани скромную комнатку на верхнем этаже,— Жан де Лабрюйер, оставивший потомкам целую галерею точных литературных портретов-наблюдений своих современников в своих ставших классикой Les Caracteres.
Похоже, Лабрюйера так и не полюбила ни одна женщина, но это обстоятельство не сделало его желчным. Он влюбился в мадам де Буаландри (одну из любовниц аббата Шолье); она, вероятно, послужила для него прообразом Артенисы — женщины, многие стороны превосходного характера которой одновременно «занимали и удивляли»,— идеальной подруги, чья дружба способна была перерасти в нечто большее,— живой, скромной, искренней и лишенной суетности, способной на глубокие чувства.
Булонский лес по-прежнему оставался местом диким и отдаленным, но даже знатные дамы время от времени отправлялись туда, чтобы вступить в один из тех недолговечных союзов, которые так и именовались: «свадьба в Булонском лесу».
Когда стараниями Ришелье со сцены были изгнаны непристойные гримасы и выражения, дамы стали ездить в театр, где они аплодировали пьесам величайших драматургов Франции. За всю историю страны их было три: возвышенный Корнель, язвительный Мольер и страстный, поэтичный Расин. В 1680 году был основан театр «Комеди Франсез». Опера же, благодаря Люлли{133} , открыла свои двери за одиннадцать лет до этого события.
В семнадцатом столетии появились три новых типа любовниц и любовников: mignonne, или содержанка{134} , скептически настроенный распутник, появившийся к середине века, и галантные abbes, которые, спрятав свои тонзуры под сильно напудренные парики, с утонченной фривольностью увивались за знаменитыми красавицами того времени.
(Так как самые знаменитые abbes семнадцатого столетия надолго пережили свой век, я собираюсь рассказать о них в следующей части книги.) К ним почти с полным правом можно добавить четвертый тип, поскольку ему досталась важная роль арбитра во многих любовных интригах: тип directeur de conscience, вхожего в дома знатных особ, приставленного ко множеству дам высшего света, дабы присматривать за их душами и руководить движениями их сердец. «Что за восхитительный предлог,— восклицал Лабрюйер,— стать хранителем семейных секретов, находить двери лучших домов всегда открытыми, обедать за лучшими столами, ездить в самых удобных каретах! Directeur de conscience властвует над сердцами женщин, он — поверенный их радостей, печалей, желаний, ревностей и амурных дел. Он заставляет их порывать с любовниками, ссориться и мириться с супругами и пользуется преимуществами «междуцарствий», чтобы сопровождать своих духовных дочерей в Лес, в бани, в театр или на воды».
Проституция по-прежнему процветала в ужасающих своей убогостью условиях, ведь до семнадцатого века у мужчин не было правилом обзаводиться сколь-либо постоянными содержанками. Однако эта мода, раз появившись, уже не исчезала. Содержать очаровательную любовницу, окружая ее роскошью, джентльмена семнадцатого века обязывало положение. Профессиональные куртизанки переходили от одного любовника к другому, «покупаясь» за высокую цену,— обычай, доживший до наших дней. Некоторые из этих дам, скопив значительное состояние, выдавали себя за вдов и, пусть и с опозданием, сочетались законным браком. (Эта традиция также дожила до двадцатого столетия.) Замужние знатные дамы, игравшие в азартные игры и жадные до предметов роскоши (вспомните сатирические куплеты о бархате и атласе), не колеблясь, конкурировали с куртизанками, назначая себе цену сообразно своему происхождению, придворному званию и даже влиянию своего супруга в придворных кругах. Мадам де Монбазон, как было хорошо известно всем и каждому, оценила себя в пять сотен луидоров — на этот факт намекала популярная песенка: «с bourgeois пять сотен — даме рубашка».
Однако даже самые отъявленные грешники редко забывали о своих религиозных обязанностях. Дофин и его любовница, актриса Ла Резэн, во время Великого поста питались поджаренным хлебом и салатом, поскольку, как объяснял его высочество, «мы желаем грешить одним способом, но не двумя». Мадам де Мон-теспан регулярно постилась из тех же соображений. Когда распутный коннетабль де Монморанси настаивал на том, чтобы перед смертью его облекли в рясу капуцина, один из его ближайших друзей заметил: «Что за прекрасная идея, клянусь честью,— ведь без хорошей маскировки вам ни за что не пролезть в Царствие Небесное!»
«Чувствами,— писала мадемуазель де Скюдери в романе Клелия,— нужно управлять»; однако большинством ее героев движет слепая страсть. «Любовь, чтобы покорить нас,—говорит Артабан,— не привыкла спрашивать ни согласия воли, ни совета рассудка», а Танжерис признается: «Я делаю лишь то, чего желает страсть, овладевшая мною. Ей я предоставил править моим разумом и душой».
Ярость в любви нашла свое отражение в последних пьесах Корнеля и в произведениях предшественников Расина: Кино, Тома Корнеля и Бойе. В пьесе Кино Амальфреда приказывает убить «неблагодарного», чтобы тот не имел возможности жениться на ее сопернице; взбешенная ревностью навлекает смерть на своего мужа Арсиноя — героиня Бойе; Гесиона у Тома Корнеля так же поступает с Синорикс; мстит за себя Оронте Лаодицея.
С поэтической силой показать опасные, самоубийственные последствия подобных страстей суждено было гению Расина. Действующие лица его пьес — это переодетые в костюмы греческих, римских и персидских принцев и принцесс мужчины и женщины семнадцатого столетия; они одной крови с теми, кто убивал, отравлял, советовался с ворожеями и посещал «черные» мессы. Расин был знаком с Ла Вуазен, и ему были слишком хорошо известны темные глубины человеческого сердца. Никто до Расина не изображал еще садистские инстинкты, физическую жестокость и психологические расправы с таким вдохновением: Пирр и Гермиона, Нерон и Юния, Аталия, Роксана, которая похожа на маркизу де Бренвильер, знаменитую отравительницу, Федра... Неумолимый рок преследует их всех. «Вы любите... судьбу не победить». «Мы бежим к алтарю и, вопреки нашей воле, присягаем бессмертной любви»; впервые мы слышим устрашающий язык эротической одержимости («Венера полностью овладела своей добычей!») и видим муки озлобленной ревности-страсти, облеченные в самую великолепную поэзию, которая когда-либо рождалась на французской земле.
Однако в предисловии к Федре Расин выступает как моралист: «На мысль о грехе здесь взирают с таким же ужасом, как на сам грех. Слабости любви принимаются за реальные слабости. Страсти предстают взорам зрителей только для того, чтобы показать все разрушения, вызываемые ими, а порок описан красочно, дабы зритель мог познать его уродство и почувствовать к нему ненависть. Строго говоря, каждый, кто трудится для блага публики, должен ставить перед собой такую цель».
После такого заключения Расин уже никогда более не возвращался к театру. Две его последние пьесы, написанные для учениц Сен-Сира по заказу мадам де Ментенон, были полны новой, религиозной страсти. «Месье Расин,— замечала мадам де Се-винье,— теперь любит Господа так же, как прежде — своих любовниц» .
С другой стороны, слишком уж утонченный и довольно пессимистичный взгляд на любовь в семнадцатом веке разделяли два друга: герцог де Ларошфуко{135} и мадам де Лафайет, которая, оставив мужа заниматься поместьем, открыла салон в Париже.
Герцог, которому не везло в личной жизни, будучи завсегдатаем салона мадам де Сабле, где постоянной темой дискуссий была любовь, написал книгу язвительных максим, в которой любовь описана как страсть обладания и самое эгоистичное чувство. Его подруга, мадам де Лафайет, дама средних лет, еще в свои девятнадцать писала поэту Менажу: «Любовь — это состояние столь неудобное, что мне доставляет удовольствие заявлять: я и мои друзья свободны от этих уз». Но она была далеко не так пресыщена, как ее друг, и считала, что герцог заходит чересчур далеко (об этом говорят пометки, сделанные ею на полях копии Максим Ларошфуко). К несчастью, эти двое слишком поздно встретились, чтобы она могла заставить герцога изменить его мрачное представление о любви. Полагают, однако, что они вместе работали над романом мадам де Лафайет Принцесса Клевская.
Это небольшое произведение — всего в одном томе (редкий случай для того времени) — появилось в 1678 году, а спустя год было опубликовано в Англии под названием Принцесса Клевская, самый прославленный роман, написанный по-французски величайшими умами Франции. Переведен на английский знатной особой по просьбе нескольких друзей.
Несмотря на скучные исторические отступления, Принцесса — удивительный роман: суровое, скрупулезное изучение страсти, ревности и стоицизма, почти лишенное описаний внешней обстановки, сжатое, как классическая драма. Фабула довольно проста. События разворачиваются при дворе Валуа только потому, что было модно выбирать в качестве времени действия романов любую эпоху, кроме той, в которой жили авторы. За целомудренной принцессой Клевской, выданной замуж за человека, которого она уважает, но не любит, ухаживает блестящий красавец герцог де Немур. Ответное чувство рождается в душе принцессы против ее воли. На протяжении всего романа влюбленные не обмениваются даже поцелуями — внутренняя драма героев предстает столь живо, что в описании внешних ее проявлений нет нужды. Принцесса с ее высокоразвитым чувством долга по отношению к мужу — личность для той эпохи уникальная. Ее потребность в правде и искренности столь велика, что она рассказывает супругу о своих чувствах к герцогу; это шокировало читателей, не веривших, что такая женщина может существовать. Но исповедь принцессы не спасает положения. Муж, снедаемый ревностью, подсылает к жене шпионов (которые превратно истолковывают действия и герцога, и принцессы) и в конце концов умирает, уничтоженный страстью. Теперь принцесса свободна, но вместо того чтобы выйти замуж за герцога, она становится монахиней. Почему? Потому, говорит принцесса де Немуру, что она не верит в возможность продолжения любви. Любовь длится, пока не удовлетворено физическое влечение, а мысль о том, чтобы оказаться брошенной, для нее невыносима. Высокомерная, аристократическая позиция героини напоминает взгляды Корнеля, тогда как обжигающее душу описание ревности ближе к Расину. Кстати, оба драматурга были лично знакомы с мадам де Лафайет.
На страницах Mercure Galant был проведен опрос — первый за всю историю французского общества и литературы. Читателям предлагалось ответить на волновавший многих вопрос: «Права ли была принцесса Клевская, поведав мужу о своем чувстве к герцогу де Немуру?» Отклики посыпались со всех концов Франции и даже из Венеции. «Женщине,— писал дворянин из Лиона,— никогда не следует рисковать, беспокоя своего мужа, который живет в постоянном страхе перед пылом любовника». Читатель, подписавшийся «Пастух Стедрок», говорил, что он в своем сельском царстве в жизни о подобных признаниях не слыхивал и полагал, что «ни одна из наших пастушек не захотела бы уподобиться принцессе — у них намного больше esprit». Сьер де Мервиль из Дьеппа придерживался мнения, что «для мужа, чем знать, что жена добродетельно ненавидит его, уж лучше не знать, что она обзавелась любовником». Шесть молодых дам из Бове подписались под отвергавшим идею «признания» письмом, а дискуссия по этому поводу, развернувшаяся между невестой и женихом, едва не привела к разрыву помолвки!
Большинство произведений любовной литературы того времени — особенно романы — были оторваны от реальной жизни. Серьезные дамы вроде мадам де Ментенон полагали верхом неблагоразумия давать их в руки юным девушкам, чьи иллюзии должны были вскоре разлететься в пух и прах от столкновения с брачными реалиями, а мадам Дасье и вовсе придерживалась мнения, что эти книги оказали на нравы разлагающее действие. Мадам Дасье! Какая это была удивительная женщина! Настоящая femme savante — эллинистка, познакомившая соотечественников с творениями Гомера,— одна из тех, кто был гордостью grand siecle. За ней даже ухаживали посредством литературы. Девичье ее имя было Анна Лефевр, родилась она в Сомюре в 1654 году. Образование получила стараниями своего отца-эрудита, у которого Анна училась греческому вместе с юным месье Дасье. Юноша был слишком беден, чтобы признаться ей в любви, и сделал это только спустя одиннадцать лет после смерти своего учителя. Когда мадемуазель Лефевр лишилась отца, ей было восемнадцать лет. По совету друзей она уехала из Сомюра в столицу, где занялась переводами греческих классиков на французский язык. Месье Дасье продолжал ухаживать за бывшей соученицей, и молодые люди дружески цитировали друг друга в своих работах в течение многих лет; Сент-Бёв{136} замечал: «Подобно тому, как другие влюбленные подают своим избранникам знаки из окна, мадемуазель Лефевр и месье Дасье улыбались друг другу цитатами». В конце концов они поженились, и их брак, по-видимому, был счастливым. Вероятно, это была первая супружеская пара, где мужа и жену объединяла литературная профессия. Даже после замужества мадам Дасье работала столь упорно, что говорили, будто она не чаще шести раз в году выходит из своей комнаты. Более того, она была нежной матерью. Ее предисловие к переводу Илиады — в котором она упоминает о недавней смерти любимой дочери — редкое для семнадцатого столетия классическое выражение материнских чувств. Она говорит о дочери как о «верной подруге и компаньонке, которая делила со мной все события моей жизни... какие мы устраивали чтения... какие вели беседы... и как смеялись! Трагическое обстоятельство не позволяет мне продолжать работу над переводом Одиссеи так быстро, как я рассчитывала»,— извиняется перед читателями потерявшая ребенка мать.
Женщины, которым посчастливилось получить хорошее образование благодаря их собственным усилиям, такие как Мадлен де Скюдери, мадам де Сабле и мадам де Лафайет, или под просвещенным руководством своих отцов — Жильберта Паскаль, Анна Лефевр и Нинон де Ланкло, стали цельными и интересными личностями, способными оказывать влияние на идеи и стиль своей эпохи, но они составляли весьма незначительное меньшинство. Большинство мужчин не хотели, чтобы женщины учились чему-либо еще, кроме чтения, письма и счета. Фенелон{137} и сеньор де Гренайль составляли исключение, особенно последний, желавший, чтобы девочек обучали политике и астрономии, «чтобы отвлечь их мысли от мушек и высоких каблуков».
Новая картезианская философия, тем не менее, поощряла феминизм. Пулен де ла Баррэ в 1673 году написал Трактат о равенстве полов, а Сент-Габриэль рисовал идиллическую картину счастья, которое воцарится в мире, если им станут управлять женщины, настаивая на том, что только ревность побудила мужчин держать женщин в невежестве.
Лабрюйер в мягкой форме выражал свое несогласие с его утверждением. «Если женщины необразованны,— восклицал он,— то чем же виноваты мужчины? Разве закон когда-либо запрещал женщинам открывать глаза на что-то новое, читать и вспоминать то, что они прочитали? Разве не сами женщины приобрели привычку к незнанию — оттого что они ленивы, слишком заняты модой, неумны, недостаточно любознательны е/ cetera, но мужчины, которым доставляют наслаждение женщины, превосходящие их с многих точек зрения, вряд ли были бы рады, если бы дамы вдобавок превзошли их по части образования».
Большинству мужчин хотелось на досуге развлечься с милыми игрушками; им не нужны были умные игрушки, которые поставили бы под сомнение их право повелевать.
В образах дерзких, скептически настроенных героев и героинь Реньяра, Данкура, и Лесажа{138} , которые к концу века были чрезвычайно популярны, отражалась преобладавшая в душах людей чувственная пустота. «То, что во Франции зовут любовью,— грустно писал Сент-Эвремон{139} ,— есть всего-навсего любовная болтовня, смешанная с честолюбием и галантными мелочами». Тем самым он указывает на ту черту, которая на протяжении всей истории любви французов была присуща их национальному характеру: слишком большое значение придавалось словесному выражению любовных чувств, в сочетании с бытующим среди мужчин убеждением, что любую женщину рано или поздно можно завоевать лестью, примененной в нужных дозах.
Разумеется, многие француженки и в самом деле слишком легко поддавались власти приятных образов и речей, будучи глубоко тщеславными и кокетливыми. Они часами вертелись перед зеркалом, примеряя новые, все более соблазнительные выражения лица и жесты. В начале восемнадцатого века Мариво{140} подглядел, как его возлюбленная отрабатывала «личики», которые назавтра готовилась строить, флиртуя с ним. Мариво порвал с ней, однако это открытие обернулось благом для последующих поколений: писатель воспользовался им для создания неповторимых ролей и ремарок, касавшихся кокеток.
Современницы внушали отвращение мадам де Ментенон, которая в письмах к принцессе Дезурсэн называет их «бесстыдными, праздными, жадными и неотесанными». Они пили, нюхали табак и были почти столь же невыносимы, как мужчины, «деспотичные, желавшие наслаждения и свободы». Автор приведенного ниже анонимного послания, написанного из Парижа к другу в провинцию, подтверждает этот взгляд: «Женщины, кажется, забыли, что они принадлежат к другому полу, нежели мужчины, судя по их излишней фамильярности и тому, как они нам подражают. С такой женщиной живешь, как с приятелем. На пикниках, за игорным столом, в Опере они сами платят за себя, как мужчины, и обижаются, если кавалер предложит заплатить за них. Дуэньи отменены. Кавалер гуляет с дамой tete-a-tete, а горничных заменили лакеи — самые писаные красавцы, каких только можно найти. Женщины не меньше нашего пьют и нюхают так же много табака, даже на людях... В карты играют все... Подобная распущенность просто обязана порождать любовные интриги, каких наши бабушки и во сне не видели» (в восемнадцатом веке так оно и было).
В последний год семнадцатого столетия герцогиня Орлеанская, мать будущего регента, замечала в своих Мемуарах: «Если бы королю пришло в голову покарать всех, кто предается самым отвратительным порокам, у него не оказалось бы ни принцев, ни слуг, ни дворян, а в королевстве не осталось бы ни одной семьи, не надевшей траура». Ее собственный сын, которого она в конце концов уже не могла контролировать, был типичным представителем своего времени. «Господи, наставь его на путь истинный!» — набожно восклицала герцогиня. Но тот был неисправим. Французскому обществу предстояло еще долго страдать от заражения крови, поразившего его сердце.
Глава 6.
Этюд к контрастных тонах
Мистическая любовь: святой Франциск Салеский и святая Жанна де Шанталь
Картина семнадцатого столетия, даже в духе импрессионизма, не будет полной без упоминания о возрождении религии, имевшем место в первой половине века. В этот период были основаны новые ордена: сестер милосердия, ораторианцев, визитандинок. Произошло множество замечательных, искренних обращений к религии — например, мадам де Тианж («Со времени ее обращения,— писала мадам де Севинье,—она больше не носит красного и закрывает грудь. В этом виде вы бы, наверное, ее не узнали»), Анны де Гонзага, мадам де ла Сабльер, Луизы де Лавальер, Паскаля, Расина, принца Конти.
Родились дворянин Франсуа де Саль и мещанин Венсан де Поль, ставшие великими святыми. На протяжении столетия на церковной кафедре сменяли друг друга Боссюэ, Бурдалу и Мас-сильон — три великих проповедника. Понемногу люди стали больше задумываться о ближних: проститутках, заключенных, сиротах, подкидышах... Следствием этого была совместная работа мужчин и женщин, духовное общение вне сферы плотских любовных отношений, такие люди посвящали жизнь внешней «третьей силе» или делу: Богу, общественному благополучию или тому и другому вместе. Это были мистические отношения, они связали святого Франциска Салеского и святую Жанну де Шанталь (после поис-тине героического периода, который превосходил все ситуации, вымышленные Корнелем; рассказ о них читается, как воплощенная история Абеляра и Элоизы).
Задолго до того как эта встреча произошла в действительности, Жанна де Шанталь (бабушка мадам де Севинье) и Франсуа де Саль увидели друг друга во сне. В 1604 году вдова hour-geoise приняла приглашение своего брата, архиепископа Буржского, послушать в Дижоне великопостные проповеди успевшего к тому времени прославиться епископа Женевского. Ее будто громом поразило, когда она, подняв глаза на кафедру, остановила взор на лице и фигуре священника (это был тот, кто явился ей во сне),— с тех пор он стал главным в ее жизни.
После первых проповедей Франсуа также почувствовал присутствие Жанны и узнал ту, что явилась ему во сне и которой суждено было стать его соратницей,— святой и основательницей ордена визитандинок. Франсуа узнал, что эта дама — сестра архиепископа, и вскоре сделал так, чтобы они встретились. По-видимому, Франсуа с самого начала ясно ощущал присутствие некой тайны в его отношениях с Жанной: «Мне кажется,— писал он,— что Господь уготовил меня Вам — с каждым часом я все более в этом убеждаюсь. Вот все, что я могу Вам сейчас сказать». Неделю спустя он добавил: «Чем больше разделяющее нас расстояние, тем сильнее я ощущаю связь между нами».
Когда Жанна в конце концов приняла его в качестве своего духовника, он дал ей бумагу, на которой значилось: «Во имя Господа, я беру на себя духовное руководство Вами и буду осуществлять его со всей заботой и преданностью, на которые я способен без ущерба для моего нынешнего положения и обязанностей».
Однако он настаивал на исполнении заповеди, воистину достойной пера Корнеля: «Вы должны быть такой же храброй, как мужчина, в Вас больше не должно быть ничего женского». Они придавали друг другу силы, и, как пишет Е. К. Сандерс в биографии святой Шанталь, «стремление ее души к небесам пробудило в нем способности, дотоле дремавшие, и он начал делать стремительные успехи, как только его дух и разум вступили в свободный союз с родственной душой, которую для него предназначил Господь»{141} .
«В конце концов,— писал он,— мы оба целиком, безраздельно, безоглядно, принадлежим Господу и не желаем ничего, кроме позволения принадлежать Ему. Если в наших сердцах окажется хоть одна ниточка любви, не связанная с Ним и не принадлежащая Ему, мы должны немедленно вырвать ее оттуда. Поэтому да пребудет с нами покой».
Но пришло время, когда Франсуа почувствовал, что Жанна стала слишком зависеть от него, настолько, что он не должен был более руководить ее работой и духовным развитием. Возможно, он опасался, как бы его привязанность к ней не превратилась в обычную слабость вместо того, чтобы быть источником силы. Их отношения достигли высшей точки, исполнив свое особое предназначение.
Итак, в 1616 году в Уитсантайде Франсуа принял решение об уединении и отречении от земного. «Моя дорогая матушка,— писал он Жанне, занятой организацией нового ордена,— Вы не должны более рассчитывать на людскую помощь; Вам надлежит отречься от всего, что Вы имели до сих пор, и повергнуть себя, слабую и одинокую, на алтарь милосердия Божия, оставаясь лишенной всего и не требуя от людей никакой симпатии, выраженной в словах или поступках. И далее Вы должны оставаться безразличной к тому, что Он может даровать Вам в будущем, не задумываясь о том, есть ли Ваша заслуга в том, что Вы получили то, в чем нуждались. Иначе Вам остается лишь тщить себя надеждой подняться над собой».
Жанна шла тернистым путем, каким идут святые, но ответ, данный Франсуа, показывает, что она по-прежнему оставалась человеком, и прежде всего — женщиной с ее неутолимой жаждой ласки и нежности: «Я рада, что Вы продлите Ваше уединение, так как Вы по-прежнему сможете посвящать его потребностям Вашей души. Я не говорю слово «нашей», ведь я не могу употреблять его более, поскольку чувствую, что теперь не составляю часть этой души, я лишена всего, что для меня было самым ценным. Как глубоко вонзился нож, отец! Сегодня мне кажется, что у меня в душе не осталось ничего. Нетрудно отказаться от внешних удобств, но отделиться от тела, опуститься в самую глубину души, что, как мне кажется, мы сделали,— страшно, это столь же тяжко, сколь невозможно жить без благодати Небесной. Отец, я не буду искать встречи с Вами без Вашего позволения... Кажется, будто я вижу наши души слитыми воедино в полном смирении перед Всевышним».
Франсуа, который, вероятно, предвидел уготованное им духовное будущее, отвечал: «Все происходит так, как и должно происходить, матушка. Вы должны оставаться нагой, пока Господу не будет угодно вновь Вас одеть. Господь любит нас, матушка, и желает, чтобы мы принадлежали ему всецело. У меня, благодарение Богу, все хорошо, в глубинах моего сердца пробиваются ростки осознания новой силы, благодаря которой я смогу лучше служить Богу в оставшиеся мне дни».
В последний раз они встретились три года спустя в Лионе. Это была всего лишь короткая беседа, в которой речь шла о делах ордена. Франсуа настоял на том, чтобы отложить все личное до следующей встречи (она должна была состояться позже в Ан-неси). Жанна провела Рождество в Гренобле, а когда молилась за Франсуа в День избиения младенцев, в ее ушах отчетливо прозвучало: «Франсуа больше нет». (Таким же сверхъестественным образом о смерти святого было сообщено тем, кто особенно его любил: брату Луи, послушнице сестре Анне Кост и его племяннику, Шарлю Огюсту, который был опасно болен, но исцелился в тот момент, когда видение дяди предстало перед ним.) «Сердце мое,— писала Жанна,— никогда еще не знало столь страшного удара и вместе с тем — такого успокоения».
Франциск Салеский был одним из первых моралистов, которые действительно любили женщин. Он высоко ценил брак и советовал мужьям пользоваться своим авторитетом, не прибегая к насилию. Другой его прекрасный совет, которым те, к сожалению, пренебрегали, гласил: «О мужья, если вы желаете, чтобы ваши жены были вам верны, подавайте им добрый пример собственным поведением». Он призывал мужей и жен укреплять в себе любовь друг к другу и возвышенно относиться к браку — революционные наставления, принесшие свои плоды лишь три века спустя,— и советовал им чаще ласкать друг друга и целоваться. Читателей того времени шокировали такие замечания. Франциск очень тонко анализировал любовь, считая ее не состоянием, а скорее способом развития личности, в котором многие люди никогда не продвигаются дальше «самого начала».
Свободная любовь: Нинон де Ланкло
В этом же столетии мы впервые встречаем немногих смелых женщин, решившихся восстать против существующего порядка вещей — тирании собственников-мужей и брака, каким он был в семнадцатом веке. Мы видели, что некоторые из них — экстремистки — были так чрезмерно чопорны и манерны, что заслужили прозвище Precieuses и были высмеяны не только Мольером в одной из самых известных его пьес{143} , но и большинством консервативно настроенных bourgeois, что нанесло ощутимый удар по нарождающемуся (и теперь уже подлинному) феминизму. Однако Нинон де Ланкло избрала для своего протеста другой, более изящный способ выражения. Она была первой женщиной, воплотившей идею свободной любви, исполненной благородства, в чисто французской обстановке изящества, литературной беседы и в изысканном обществе салона, ставшего прославленной школой светской жизни для молодых людей, еще проходивших здесь период любовного ученичества.
На фоне семнадцатого века Нинон выглядела средневековой дамой, с пылом боровшейся за свободу, что вызывало скорее восхищение, чем желание критиковать ее. Она не принадлежала к числу выдающихся красавиц своего времени, и портреты не могут верно передать то, что не вмещается в рамки — очарование жизни. Со слов современников мы знаем, что у Нинон был приятный цвет лица и великолепные глаза, «сладострастно-томные и блестящие», которые выдавали ее пылкий темперамент. «Я всегда знал, когда Нинон одержала новую победу,— писал Сент-Эв-ремон,— потому что тогда ее глаза сверкали ярче, нежели всегда». Нинон сохраняла свое очарование, даже когда ей было далеко за шестьдесят, и воспламеняла целые династии любовников, подобно Диане де Пуатье. (Двойной подбородок не портил ее красоты. Поэт шестнадцатого столетия Гийом дю Сабль считал, что это — одна из семи прелестей женщин.) От Нинон были без ума три поколения маркизов де Севинье, а ее биография читается как романтическая беллетристика.
Бунтаркой Нинон была еще в детстве, когда протестовала против принятой в то время скучной, ограниченной системы воспитания девочек. К счастью, отец Нинон был близким ей по духу, свободомыслящим человеком. Он учил дочь современным языкам — испанскому, итальянскому, английскому — и брал ее с собой в Булонский лес кататься верхом. Когда Нинон было одиннадцать лет, она написала отцу решительное письмо. «Если бы я была мальчиком,— говорилось в нем,— то Вы могли бы научить меня ездить верхом и владеть оружием — мне это нравится гораздо больше, чем крутить в руках четки. Для меня настал момент объявить Вам, что я решила не быть больше девочкой, а стать мальчиком. Не могли бы Вы поэтому устроить так, чтобы я приехала к Вам, дабы получить приличествующее моему новому полу образование?» Это пылкое письмо Нинон отослала без ведома матери. Отец, поймав дочь на слове, заказал для нее мужской костюм. Знакомые поздравляли его с красивым сыном, когда встречали их в Булонском лесу во время верховой прогулки.
Позже, когда образование было завершено, Нинон не скрывала, что замужество в ее дальнейшие жизненные планы не входит. Поселившись на улице Турнель, она открыла литературный салон, в котором принимала изысканное смешанное общество, состоявшее из дворян, писателей и художников. Неподалеку жила другая знаменитая куртизанка, Марион Делорм. Иногда им случалось отбивать друг у друга любовников. Марион скончалась, приняв (с целью прервать беременность) слишком большую дозу мышьяка. Перед смертью она исповедовалась десять раз, так как, по ее словам, снова и снова вспоминала о грехах, которые поначалу забыла упомянуть в длинном списке, предварительно ею составленном. На чело усопшей Марион возложили девичий веночек, что изрядно позабавило всех, кто хорошо ее знал.
Нинон не верила в платонические идеалы и называла «янсенистами{144} от любви» недотрог Precieuses. «О нежные любовные чувства,— писала она как-то Марсильяку, своему возлюбленному,— благословенное слияние душ и даруемые нам Небесами несказанные удовольствия — почему вы связаны с обманом органов чувств и почему на дне чаши такого наслаждения лежат угрызения совести?»
Когда у Нинон родилась дочь, то установить отцовство оказалось такой трудной задачей, что графу де Фиеску и аббату д’Эффа ничего другого не оставалось, кроме как бросить жребий на игральных костях. Де Фиеск, выиграв, взял на себя расходы по содержанию ребенка и дал девочке образование. Нинон предприняла несколько вялых попыток разыскать отнятое у нее дитя, но вскоре оставила эту затею. Недостаток материнского чувства был в ее характере наиболее неприятной чертой, которой суждено было стать причиной трагедии. (В то время в этом не было ничего необычного, судя по тому, сколько брошенных детей слонялось по улицам Парижа. Проповедник Оливье Майяр, живший в шестнадцатом столетии, с негодованием говорил о множестве младенцев, которых топили в отхожих местах или в реке; казалось, материнские чувства пробудились только к концу семнадцатого столетия. Кстати, единственные трогательные образы матерей в драматургии семнадцатого века — это героини Расина: Андромаха и Иозавет.)
Многие из поклонников Нинон хотели на ней жениться, но она смеялась над ними, ожидал, когда пройдет их очередной каприз. Иногда она разыгрывала их, чтобы заставить выкинуть эту блажь из головы. Один молодой человек так увлекся Нинон, что ей удалось убедить его отписать большую часть своего состояния на ее имя. Задолго до предполагаемого дня свадьбы пыл жениха поостыл, как Нинон и предполагала. В одно прекрасное утро, когда он стоял за ее туалетным столиком, Нинон велела ему снять с ее левого виска папильотку. «Вы можете взять ее на память»,— улыбаясь, произнесла мадемуазель де Ланкло. Молодой человек был вне себя от радости: «папильотка» оказалась его счетом на восемьдесят тысяч фунтов! Нинон освободила его от обязательства, предупредив, чтобы впредь он был осторожнее и не давал таких опрометчивых обещаний. Романы этой женщины редко продолжались дольше трех месяцев. Не приходится удивляться ее замечанию: «В природе нет ничего более разнообразного, нежели удовольствия любви, даже несмотря на то, что они всегда одни и те же!» За ужином она не пила ничего, кроме воды, но Сент-Бёв отмечал: «Она была пьяна от супа, который ела, от вина, которое пил ее сосед, от своих собственных нескончаемых острот и веселья».
В ее жизни был трудный период, когда она стараниями мадам де Монтеспан и divots того времени оказалась в Доме кающихся распутниц (Filles Repenties). (Монтеспан недолюбливала мадемуазель де Аанкло, бывшую в хороших отношениях с Франсуазой Скаррон — будущей мадам де Ментенон, соперницей маркизы.) Мольер, ее друг, принятый при дворе, ходатайствовал за нее перед его величеством, уверяя, что Нинон не была ни /i//e, ни repentie{145} . (Некоторые приписывают эту остроту Будену.)
Кроме великого драматурга, об освобождении Нинон хлопотал еще один человек — зловещая женщина мадам Арнуль, ворожея, гадавшая на картах доверчивым и честолюбивым вертихвосткам из высшего общества. Мадам Арнуль тогда интриговала в пользу Франсуазы Скаррон против мадам де Монтеспан, часто навещавшей ее. Вскоре после того как Нинон выбралась из монастыря, мадам Арнуль обратилась к ней с просьбой о помощи. Нинон должна была, переодевшись, сопровождать мадам Арнуль до границы, где король намеревался встретиться с Тюрен-ном, который успешно вел войну против объединенных сил Австрии и Испании. Нинон была весьма рада переодеться в мужской костюм —это напомнило ей юность,— но что дальше? Пока они не прибыли к месту назначения, мадам Арнуль отказывалась раскрыть свой замысел.
Дамы приехали в Нанси, опередив на два дня кортеж его величества, а оттуда отправились в Вогезы, в замок Рибовиль в окрестностях маленького городка Сент-Дьема. Владельцем замка был шурин принца Палатинского. Принца не было в замке, но у мадам Арнуль имелось письмо к его дворецкому, бывшему в родстве с еще одним участником заговора — первым камердинером его величества. Дворецкий слегка встревожился, прочтя письмо своего кузена и распоряжение удовлетворить желание «дамы и ее мужа» переночевать в комнате призраков, где при жизни прежнего хозяина замка таинственным образом погибло много людей. Мадам Арнуль пришлось настаивать, но она была женщиной властной и своего добиваться умела.
После обеда гостей отвели в комнату, названную столь зловеще. Нинон испуганно глядела на мрачные стены, обшитые панелями. «Что вы делаете?» — спросила она, когда проворные пальцы мадам Арнуль забегали по обшивке стены. «Это должно быть здесь»,— бормотала главная заговорщица, засовывая руку в зияющие пасти резного чудовища позади постели.
«Есть!» — торжествующе воскликнула она, нажимая кнопку в горле монстра. Панель исчезла в стене. За ней оказалась большая, роскошно обставленная комната. Все было готово к приему короля. От изумления у Нинон перехватило дыхание. Мадам Арнуль рассмеялась: «Это был секрет старого графа. Он уговаривал переночевать в замке богатых путешественников, а ночью душил и грабил их. Вот откуда россказни о привидениях».
В дверь постучали слуги, принесшие их вещи, и гадалка быстро задвинула панель. Когда лакеи ушли, заговорщица открыла свой чемодан и достала из него великолепную бархатную мантию, голубую ленту и миниатюру с изображением Анны Австрийской, покойной матери Людовика XIV. «Подойдите к зеркалу»,— сказала она Нинон и поднесла к ее лицу миниатюру. Сходство было очевидным. «Немного краски на щеки — волосы уложить так... да, думаю, это очень хорошо сработает». Нинон повернулась и с изумлением уставилась на нее. «Не хотите же вы сказать, что... я должна стать... ее призраком?»
«Именно, дорогая»,— спокойно ответила мадам Арнуль. Нинон дрожала от страха, но властная гадалка была непреклонна. Все ее предприятие держалось на Нинон, которая — о чем заговорщица не преминула ей напомнить — была обязана Арнуль освобождением из Дома кающихся распутниц. Нинон пришлось уступить.
Его величество прибыл на следующий день и рано отправился спать, устав от долгой поездки. Вскоре после того как он лег, гадалка, поставив перед зеркалом в качестве образца миниатюрный портрет, принялась придавать мадемуазель де Ланкло королевский облик. Мадам Арнуль была мастерицей своего дела. Когда она закончила, результат поразил даже Нинон. Затем, надев мантию и голубую ленту, Нинон прошла в соседнюю комнату и, собрав все свое мужество, величественно приблизилась к постели его величества при свете фосфоресцирующего факела, которым изобретательная мадам Арнуль поводила из стороны в сторону за открытой потайной дверью. Нинон коснулась Людовика своей холодной рукой (которую она для этой цели почти до полного окоченения держала в ледяной воде). Людовик проснулся, будто его обожгли, сел на постели и — пораженный ужасом — вперил глаза в видение. «Матушка!» — задыхаясь от страха, вымолвил его величество. Укоризненно нахмурив брови и приложив палец к губам, Нинон указала пальцем на листок бумаги, который она положила на столик возле кровати, а затем стала плавно отступать назад, пока не дошла до панели и не исчезла во тьме, когда мадам Арнуль погасила факел. От страха Нинон была еле жива. Что до короля, то он торопливо вызвал лакея и приказал зажечь свет. Призрачное письмо, написанное почерком его матери (который великолепно подделала разносторонне одаренная гадалка), обвиняло короля в распутной жизни и открытой связи сразу с двумя любовницами (Лавальер и Монтеспан). На другой день Нинон и мадам Арнуль покинули замок. Людовик никому не сказал ни слова о «видении». Разумеется, шутки такого рода были бы невозможны в эпоху менее суеверную, однако, несмотря на то что Людовик испытал минутное потрясение, призраки, похоже, не имели влияния на его личную жизнь. Много лет спустя мадам де Мен-тенон, пытаясь убедить короля объявить публично об их морганатическом браке, снова прибегла к помощи мадам Арнуль, но эта уловка не сработала.{146} , {147}
Когда Нинон было за шестьдесят (она все еще была обворожительна и не потеряла своей знаменитой способности очаровывать мужчин), в ее жизни произошла трагедия, о которой я уже упоминала выше. Однажды ее бывший любовник, маркиз де Жерсей из Бретани, сообщил, что посылает к ней их двадцатидвухлетнего сына, чтобы та ввела его в круг своих изысканных друзей. Он подчеркивал, что Нинон ни при каких обстоятельствах не должна открывать молодому человеку тайны его происхождения. Нинон привязалась к сыну, но вскоре произошло страшное: юноша безумно ее полюбил. Нинон запретила ему посещать свой дом, когда поняла это, но молодой человек настоял на последнем свидании, во время которого признался ей в любви. Когда он подошел, чтобы заключить ее в объятия, Нинон отшатнулась и прорыдала, закрыв лицо руками: «Я — ваша мать!» Молодой маркиз, остолбенев, молча глядел на нее. Затем он бросился в сад, выхватил шпагу и закололся. Нинон побежала за ним и успела лишь подхватить его, когда он падал. Он умер у нее на руках. После этого Нинон надолго слегла, ее верная подруга, мадам Скаррон, ухаживала за ней. Но с того дня и до самой смерти Нинон отказалась от всеобщего внимания, держалась с достоинством и предпочитала, чтобы ее называли более скромно — «мадемуазель де Ланкло». «Нинон,— писал Сент-Фуа,— вела дурную жизнь, но была прекрасной собеседницей. Нинон столь же редки, как и Корнели — на долю семнадцатого века выпало рождать в каждом отдельном жанре великие и изумительные личности».
Глава 7.
Курьезы
Congres
Шестнадцатого февраля 1677 года был наконец-то отменен один из самых возмутительных законов старого кодекса. Речь идет о congres. Согласно определению, данному в словаре Фюретьера, это «церемония соития, которая совершалась согласно постановлению церковного суда в присутствии врачей и замужних женщин с целью выяснить, является ли мужчина импотентом, когда супруги хотели развестись».
За ходом таких заседаний с жадным интересом следили личности знаменитые и даже выдающиеся, такие как мадам де Севинье. В 1662 году Тальман де Рео описывал возмущение, вызванное бесстыдным поведением маркизы де Аагей, когда «матроны» ее освидетельствовали; однако, как правило, подобные «спектакли» попросту вызывали у людей смех, служа поводом для нескончаемых скабрезных историй и вульгарных песенок.
Чувствительные жертвы вроде маркиза де Жевра чуть не умирали от стыда, когда им угрожали столь непристойной процедурой, которая, даже если оставить в стороне вопросы приличия, не могла служить серьезным доказательством того, что мужчина — импотент. Обстоятельства дела, публичный скандал, непристойные словечки — всего этого было достаточно, чтобы охладить пыл самого страстного любовника в мире. В конце концов общество пришло к пониманию этого — после того как мадемуазель Диана де Монтеноль де Навайль, ставшая второй женой маркиза де Аагейя, которого изданный в 1659 году известный эдикт, согласно решению congres, объявил импотентом, родила от него ни много ни мало семерых детей. Говоря словами современника, «это показывает, что человек не всегда властен над своими действиями, когда его заставляют у всех на виду ласкать женщину. Наши органы, тем более в присутствии судей, не всегда повинуются нам тогда, когда мы того хотим».
Не пользовавшийся популярностью congres появился, по-ви-димому, в середине шестнадцатого века. Венсан Тажеро объяснял способ его действия в своем Discours de limpuissance. Если не слишком углубляться в дебри физиологических подробностей, без которых вышеупомянутый автор не может обойтись, то суть дела можно свести к следующему.
Церковный трибунал выбирал нейтральную территорию для проведения испытания — это могла быть, к примеру, баня, но никогда дом друзей или родственников испытуемой пары. Муж и жена порознь подходили к выбранному заведению, каждый — в сопровождении своей семьи. Родственники оставались на улице ждать решения. Пара входила в двери вместе, чтобы предстать перед экспертами (обыкновенно четырьмя, но их число могло увеличиваться и до двенадцати человек).
Чиновник, открывая церемонию, просил мужа и жену поклясться, что они «по доброй воле и без какого-либо обмана совершат брачный акт и ни одна сторона не будет умышленно чинить к этому препятствий». Затем эксперты клялись предоставить congres у правдивый отчет о происходящем. Присутствовали адвокаты мужа и жены и чиновник, посланный провинциальным парламентом, но они позже удалялись в соседнюю комнату. Иногда супругам позволяли остаться наедине, но очень часто эксперты (врачи и «матроны») оставались с ними и проводили дальнейшее обследование, особенно жены, чтобы удостовериться, что она не воспользовалась вяжущим средством, дабы уменьшить выделение спермы. Покончив с этим, супругов укладывали в постель, полог задергивали, «матроны» садились возле кровати — и начиналось представление. Обычно супруги принимались яростно браниться, что делало сцену столь же смехотворной, сколь унизительной. Спустя час или два эксперты окликали супругов или отдергивали занавес, чтобы проводить свои омерзительные расследования.
Дьяволы
Как мы уже видели, демонология вовсе не отжила свое. Тем не менее для семнадцатого столетия был характерен неподдельный интерес к человеческой природе, и вопросы, связанные с этим, обсуждались на открытых заседаниях. Дьяволы — тоже. Одна из наиболее популярных серий конференций в Париже была организована доктором Теофрастом Ренодо{148} , который в 1637 году возглавлял дискуссии, открытые для «всех людей с пытливым умом». Там и состоялось последнее (насколько нам известно) обсуждение средневекового поверья о суккубах и инкубах{149} , хотя само это поверье продолжало бытовать в сельских местностях до девятнадцатого века.
На конференции был задан вопрос: «Может ли дьявол производить потомство?», и четыре выдающихся оратора изложили свои на это взгляды публике. Первый из них —вероятно, он был врачом — полагал, что впечатление, испытанное жертвой так называемого инкуба — следствие болезни («возбуждения гипофиза»), которая затрудняет дыхание и вызывает ощущение подавленности,— как будто что-то давит на желудок. Это не имеет с дьяволом ничего общего.
Второй оратор, напротив, выступил в защиту дьяволов и пустился в долгие рассуждения о созданиях, которые были ими порождены: Пане, фавнах, сатирах и т. п.
Третий высказывал компромиссную точку зрения, полагая, что дьяволы способны совокупляться с людьми, но производить потомство эти зловредные духи не могут из-за отсутствия спермы.
Четвертый, и наиболее разумный из них, отрицал существование чертей, утверждая, что во всем виновато человеческое «распущенное воображение». Он советовал слушателям для защиты от нападения предполагаемых демонов спать на боку и побеждать опасности воображения, «происходящие от избытка семени, которое, завладевая нашей фантазией, порождает пленительные образы, возбуждающие движущие силы, а они, в свою очередь, увеличивают выделительную способность семенных сосудов». Это объяснение было, на самом деле, довольно близко к истине, если принять во внимание, что до изобретения психоанализа оставалось три сотни лет.
Советы доктора
Изданный впервые в 1696 году Le Tableau de la vie conjugate доктора Венетта продолжал переиздаваться до 1795 года, когда его автора представляли читателю как «гражданина Венетта», хотя доктора к тому времени уже давным-давно не было в живых. Серьезные социологи девятнадцатого столетия были шокированы, узнав, что «эту одиозную книгу» продолжают читать чуть ли не в каждом французском доме — как в городе, так и в деревне.
Доктор Венетт был твердо убежден в необходимости своей книги. «Здесь каждый найдет для себя что-либо полезное,— писал он в предисловии.— Старики узнают, как вести себя с молодыми женами, чтобы быть способными к зачатию детей и возбуждаться, не подвергая опасности здоровье. Богословы и духовники узнают все о причинах, по которым брак может быть признан действительным или расторгнут, о недостатках, что обнаруживают в браке люди, и о грехах, совершаемых иногда теми, кто предается дозволенным удовольствиям. Развратники узнают, какие неизлечимые болезни приносит с собой беспорядочная любовная жизнь... судьи, философы, врачи найдут много пищи для размышлений; атеистам также пойдет на пользу эта книга, которая, конечно, заставит их изменить свои взгляды, когда они прочтут о чудесах природы, проявившихся при создании человека, а женщины узнают, как выполнять свои обязанности по отношению к мужу и что надлежит делать, чтобы он был бодр и здоров. Но главная цель этой книги состоит в том,— объясняет врач,— чтобы научить молодых людей определять свой тип темперамента и врожденные наклонности к воздержанию или же браку. Здесь они найдут сведения о том, в каком возрасте лучше всего вступать в брак — так, чтобы не быть чрезмерно ослабленным в начале супружеской жизни и прожить жизнь долгую и приятную; они узнают также, какое время года и какие часы дня больше всего подходят для супружеских трудов, если хочешь произвести на свет потомство здоровое и смышленое».
После такого предисловия, в котором доктор Венетт объявляет себя благодетелем общества, следуют два тома анатомических подробностей и замысловатых предписаний, являющихся настоящим кладезем информации для историков и социологов.
Доктор упоминает о случае, когда на ферме у отца он пригрозил рассердившему его работнику, что, когда тот женится, он «завяжет его шнурки узлом». Это говорит о том, что магия, когда доктор писал свою книгу, все еще была в большой моде. Венетт сообщает, что, к его удивлению, работник, женившись год спустя после этой ссоры, обнаружил, что он импотент, и счел, что причиной его бессилия явилось проклятие доктора. Однако, к счастью, священник, венчавший молодоженов, знал, как избавляться от порчи, и в двадцать один день снял проклятие, причем работнику не пришлось даже прибегать к общеизвестному способу — мочиться сквозь обручальное кольцо.
Любовь, по мнению доктора Венетта и других врачей того времени, гнездится в печени, полной огня и серы; у похотливых людей почки так раскалены, что воспламеняют соседние органы, высушивают мозг и череп, что приводит к преждевременному облысению. Натуры мрачные и меланхоличные более других склонны к похоти. У мужчин большие гениталии обычно бывают у обладателей больших носов.
Что до женщин, которых автор считает игрушками мужчин, то они старятся быстрее из-за внутреннего тепла, медленно их сжигающего. Доктор приводит несколько рецептов борьбы с дряблостью, которой с годами подвержены их тела. Наиболее нежелательны дряблые груди, поскольку из-за них женщину могут счесть любительницей выпивки или распутницей. У некоторых женщин груди велики, как диванные подушки, что крайне стесняет их. Чтобы уменьшить размер груди, доктор рекомендует отвар из красного вина с плющом, болиголовом, петрушкой и миртом. «Чтобы груди сделались меньше, можно также носить свинцовые формы, смазанные маслом белены»,— информирует читательниц Венетт.
Он описывает способ, как определить, сохранила ли девушка девственность: нужно предложить ей принять горячую ванну с травами (они будут стягивать половые органы, если девушка была целомудренна). Но иногда происходили и «несчастные случаи». «Стоит ли, в самом деле, устраивать скандал и поднимать семейную бурю? — вопрошает читателей доктор.— Не лучше ли в брачную ночь вложить в вагину девушки маленькие кожаные шарики, наполнив их овечьей кровью? Это обеспечит семейный покой».
Те, кто хочет охладить свой пыл, говорил он, должны посвятить себя работе или учению до поздней ночи, гулять на свежем воздухе, пить больше воды и есть пищу, «которая производит мало крови». В их диету должны входить кислые лимоны, мандрагора и красная смородина. В таких случаях доктор настоятельно рекомендовал напитки или мази из белых кувшинок, равно как и наложение свинцовых дощечек на поясничную область. Белые розы, рассыпанные ночью на простыне, также охлаждали кровь.{150}
Если же кто-то, наоборот, хотел подхлестнуть свой сексуальный аппетит, ему следовало есть побольше молока, яичных желтков, петушиных тестикул и креветок. Венетт уверял читателей, что в подобных случаях чудеса творят маленькие египетские крокодилы, однако это «лекарство» было нелегко раздобыть. Прекрасные результаты давало употребление растертых в порошок и разведенных в сладком вине высушенных почек крокодила.
Автор подробно останавливается на вопросе о наиболее благоприятном времени года для любви. Зима — чрезвычайно плохое время для секса. Гениталиям холодно от снега, льда и холодных дождей; в северных районах их приходится защищать с помощью меховой одежды. Да и женщины зимой бывают вялыми. Природа спит, и человеку надлежит следовать ее примеру. Летом жены более любвеобильны, нежели мужья, но последние страдают от сильной жары и поэтому не должны перенапрягаться. Осенью также не очень полезно предаваться любви. Только весна поддерживает жизненные силы, но нужно помнить, что в это время года природа слегка помешана, и зачатые в мае дети часто бывают недоразвитыми или сумасшедшими. В состоянии чрезмерного возбуждения зачинать детей неразумно. Вот почему у римлян было запрещено устраивать свадьбы в мае. Все это может заставить читателя прийти к выводу, что «порочная» книга доктора Венет-та накладывает значительные ограничения на сексуальную активность мужчин.
Что касается времени суток, наиболее благоприятного для зачатия потомства, то Венетт объясняет, что занятия любовью очень вредны для пищеварения, поэтому не следует предаваться им сразу после еды. Но большинство врачей, добавляет доктор, согласны с тем, что любовные забавы на голодный желудок не менее вредны. Однако большинство работников и ремесленников возвращаются домой поздно вечером, слишком устав, чтобы ласкать своих жен, поэтому занимаются любовью на рассвете. Известно, что они полны здоровья и энергии. Тщательно приведя к общему знаменателю все эти советы, Венетт рекомендует читателям предаваться любовным утехам в течение четырех—пяти часов после второго завтрака или четырех—пяти часов после обеда. Возобновлять усилия более пяти раз он не считает целесообразным, хотя многие мужчины заявляют, будто способны проделывать это за ночь десять или двенадцать раз. Он также дает советы относительно поз. «Люди не должны заниматься любовью стоя, подобно ежам,— писал он,— это в любом случае чрезвычайно вредит здоровью. Сидя заниматься любовью также нехорошо. Можно предаваться любви, подобно лисицам, лежа на боку, особенно когда жена ждет ребенка. Но для женщины, чтобы повысить вероятность зачатия, лучше стоять на коленях и локтях, нежели лежать на спине. Эта поза наиболее естественна из множества возможных комбинаций и вызывает меньше всего сладострастных мыслей». (Что до количества комбинаций, то по этому поводу нет единого мнения: Форберг приводит тридцать шесть различных поз, но древние индийские знатоки любви увеличивают это число до сорока восьми.)
Закат эпохи классицизма был мрачен во всех отношениях. Страна разгромлена и разорена после войны за испанское наследство (1701—1713). Блеск Версаля померк. Последние великие классические писатели ушли из жизни. Высокомерие и абсолютизм привели к тому, что окружение короля выродилось в подхалимов, лицемерно пытавшихся подражать искреннему обращению его величества к религии. Однако несмотря на это свободолюбие ежедневно завоевывало все новые позиции. Я уже приводила несколько комментариев современников по поводу безнравственности этих лет, но никто не дал более проницательного анализа морального разложения, чем великий проповедник Массильон в своей знаменитой проповеди о блудном сыне.
Темой его речи было сладострастие — он утверждал, что с трудом дерзнул произнести это слово, поскольку «свет, который более не знает удержу в том, что связано с этим пороком, требует от нас чрезвычайной осторожности в выборе слов, которыми мы пользуемся, чтобы его бичевать». Утонченность языка, знаменитая версальская ге/егше*, ловко использовалась для прикрытия грубых жизненных реалий, так же как величественные придворные манеры скрывали безнравственные деяния. «Вначале,— говорил Массильон,— человека толкает к распутной жизни его слабость, но на более поздней стадии он распутничает из принципа и постоянно изобретает новые нечестивые забавы, чтобы ожесточить себя. Теперь этим пороком поражены люди обоих полов, всех возрастов и всех состояний».
Такова была основная тенденция, которой и в восемнадцатом столетии продолжал следовать высший свет. Как мы видели, процесс морального разложения начался довольно давно, и, по-видимому, забота, которую проявлял об элегантности версальского «фасада» Людовик XIV, только способствовала осторожности любителей плотских наслаждений.
Простая истина состояла в том, что цивилизации вкупе с религией так и не удалось укротить ни женщин, ни мужчин.
Несколько выдающихся представителей более чистых течений в любви, может быть, и не были типичными для выражения основных чувств того времени, но они стали вестниками нового, нарождающегося, были заметными пиками на графике любви семнадцатого столетия. Мистический идеал святой Жанны де Шан-таль и святого Франциска Салеского, героический идеал Корнеля, мирное сотрудничество герцога де Ларошфуко и мадам де Лафайет, профессиональное и супружеское партнерство месье и мадам Дасье были примерами того, какой любовь должна быть и каких высот она может достигать в пробужденном ею сердце.